Прошло два года с тех пор, как Жюстина поселилась в этом доме, и все это время ее преследовали все те же несчастья и утешали те же надежды, и наконец мерзкий Брессак, уверившись в ее преданности, рискнул раскрыть перед ней свои коварные планы.
В то время они находились в деревне, Жюстина осталась одна подле своей хозяйки: старшей горничной позволили провести лето в Париже по причине каких-то обстоятельств, связанных с ее мужем. Однажды вечером, вскоре после того, как наша юная прелестница ушла к себе, в дверь неожиданно постучал Брессак и попросил уделить ему несколько минут: увы, каждое мгновение, которое дарил ей жестокосердный автор ее злосчастий, казалось ей слишком ценным, чтобы она могла отказать ему. Он вошел, тщательно запер за собой дверь и опустился рядом с ее кроватью в кресло.
— Выслушайте меня, Жюстина, — сказал он в некотором замешательстве, — я должен сообщить вам вещи исключительной важности, поэтому поклянитесь сохранить это в тайне.
— О сударь, неужели вы думаете, что я способна злоупотребить вашим доверием?
— Ты не представляешь, что тебя ждет, если окажется, что я в тебе обманулся.
— Самым ужасным для меня наказанием было бы потерять ваше доверие, и вам нет нужды грозить мне другими.
— Дорогая моя, — продолжал Брессак, сжимая руки Жюстины, — как я ненавижу свою мать! Я приговорил ее к смерти… и ты должна мне помочь в этом…
— Я!? — воскликнула Жюстина, отшатываясь в ужасе. — Как вам могла прийти в голову подобная мысль, сударь? Нет, нет, располагайте моей жизнью, если она вам нужна, только не пытайтесь сделать меня сообщницей страшного преступления, которое вы задумали.
— Послушай, Жюстина, — перебил ее Брессак, мягко притягивая ее к себе, — я ожидал такой реакции, но поскольку ты обладаешь умом, я буду рад избавить тебя от предрассудков и доказать тебе, что это преступление, которое так ужасает тебя, в сущности самое обыденное дело.
Твой нефилософский разум видит здесь два злодеяния: уничтожение существа, похожего на нас, и зло, которое возрастает от этого злодеяния, если это существо связано с нами родственными узами. Но запомни, милая Жюстина, что уничтожение существ, подобных нам, есть воображаемое преступление, так как человеку не дана власть разрушать, в крайнем случае он может изменять существующие формы, но не в силах их уничтожить. Все формы равны в глазах природы, и ничто не пропадает в огромном тигле, где происходят изменения: все частички материи, попадающие в него, непрерывно выходят оттуда в другом виде, и какими бы способами этот процесс не осуществлялся, ни один из них не может оскорбить природу. Убийства, совершаемые нами, питают ее силы, поддерживают ее энергию, и ни одно из них ей не противно. Какая разница для этой созидательницы, если та или иная масса материи, имеющая сегодня вид двуногого существа, возродится завтра в форме тысячи разнообразных насекомых! Кто осмелится утверждать, что уничтожение животного о двух ногах трогает ее сильнее, нежели уничтожение червяка, и что она заботится о нем больше? Если степень ее привязанности, вернее безразличия, ко всем созданиям одинакова, чем может ей повредить человек, который превратит другого человека в муху или в растение? Когда меня убедят в верховенстве нашего человеческого вида, когда докажут, что он исключительно важен для природы, что ее законы противятся его видоизменениям, вот тогда я смогу поверить в то, что убийство есть преступление; но если самые тщательные исследования показали, что все, что существует и произрастает на земле, включая самые несовершенные творения природы, имеет в моих глазах равную ценность, я никогда не соглашусь с тем, что превращение одного из них в тысячу других хоть в чем-то нарушит ее замыслы. Я вижу это так: все животные, все растения рождаются, питаются, уничтожаются, воспроизводятся одними и теми же средствами и способами и никогда не претерпевают настоящей смерти, а только видоизменяются, — сегодня они являются в одной форме, а через несколько лет явятся в другой по воле существа, которое захочет изменить их, быть может, даже тысячу раз за день, не нарушая при этом ни один из законов природы, поскольку, разлагая их на первичные элементы, необходимые нашей праматери, оно посредством этого поступка, ошибочно называемого преступным, сообщает ей созидательную энергию, которой ее лишает человек, не смеющий по причине своего глухого безразличия совершить такой поступок. В этом единственная гордость человека, который назвал убийство преступлением: это бесполезное существо, воображая себя самым высшим на земле, считая себя самым важным, исходит из этого ложного принципа, чтобы доказать, что его смерть представляет собой ужасное явление, однако его тщеславие и глупость ничего не меняет в законах природы; нет человека, который в глубине души не испытывал бы неодолимого желания избавиться от тех, кто его раздражает или чья смерть может принести ему выгоду, и как ты считаешь, Жюстина, велико ли расстояние между желанием и его исполнением? Поэтому если такие порывы внушает нам природа, могут ли они быть ей противны? Разве она стала бы вдохновлять нас на поступки, могущие ей повредить? Отнюдь, девочка, мы не испытываем чувств, которые не служат ей, все движения нашей души продиктованы ее замыслами, а человеческие страсти — это всего лишь средства для их исполнения. Когда она нуждается в людях, природа вкладывает в наши сердца любовь — в результате появляются новые создания. Когда ей необходимо разрушение, она разжигает в нас такие чувства, как мстительность, алчность, похоть, жажду власти — и вот вам повод для убийства. Но она всегда действует во благо себе, а мы, сами того не осознавая, становимся слепыми исполнителями всех ее прихотей.
Все во вселенной подчиняется законам природы. Если с одной стороны элементы материи действуют, невзирая на интересы людей, то и люди вольны принимать собственные решения в, процессе материальных столкновений и употреблять все дарованные им способности для своего счастья. Как после этого можно говорить, что человек, избавляющийся от того, кто его оскорбил или кого приговорили его страсти, тем самым противоречит природе, если она сама подталкивает его к этому? Как можно думать, что человек, орудие природы, способен узурпировать ее права? Не признать ли нам, что она оставила за собой право распоряжаться жизнью и смертью людей и сделала это право одним из всеобщих законов, посредством которых ее рука правит миром? Повторяю: человеческая жизнь подчиняется тем же законам, что и жизнь животных, и все живые существа являются частью вечного круговорота, состоящего из материи и движения. Неужели человек, имеющий право на жизнь зверей, не может обладать таким же на жизнь себе подобных? Как оправдать эти софизмы без абсурдных рассуждений, свойственных самомнению и гордыне? Все животные, предоставленные самим себе, становятся поочередно то жертвами, то палачами; они все получили от природы одинаковое право вмешиваться в ее дела в той мере, в какой позволяют им их возможности. В мире была бы полная пустота без неуклонного осуществления этого права: все движения, все поступки людей изменяют порядок в какой-то частичке материи и отклоняют от обычного хода ее вечное движение. В результате мы видим, что человеческая жизнь зависит от общих законов движения и что изменение этих законов в любой форме не означает посягательства на прерогативы природы. Стало быть очевидно, что каждый индивид волен распоряжаться жизнью своего собрата и свободно распоряжаться своей силой, которую отпустила ему природа. Только законы не имеют такой привилегии по двум простым причинам: во-первых, потому что их мотивы диктуются не эгоизмом, этим исключительным и наиболее законным из всех оправданий; во-вторых, потому что они всегда действуют равнодушно, между тем как за убийством всегда стоят страсти, убийца всегда служит слепым исполнителем воли природы, которая пользуется им независимо от его желания. Вот почему казнь преступника в глазах философа является обычным преступлением, когда она есть результат исполнения глупого человеческого закона, и, напротив того, справедливостью, если глупцы усматривают в ней злодеяние и беззаконие[22] .
Ах, Жюстина, поверь мне, что жизнь самого выдающегося из людей имеет не большее значение для природы, нежели жизнь улитки, что мы оба для нее безразличны. Если бы природа взяла себе за труд распоряжаться жизнью человеческой, вот тогда можно было бы назвать узурпацией ее прав стремление как уберечь себя, так и покончить с собой, тогда отвернуть камень, готовый свалиться на голову ближнего, означало бы такое же злодеяние, как и вонзить в его грудь кинжал, ибо тем самым я нарушил бы ее законы, тем самым я посягнул бы на ее привилегии, если бы продлил по своей воле чью-то жизнь, которой ее могущественная рука начертала предел. Напомню, что уничтожить существо, которое кажется нам столь значительным, могут лошади, мухи, насекомые. Нелепо верить в то, что наши страсти могут вершить чью-то судьбу, зависящую от причин, для нас неведомых, ведь сами эти страсти суть исполнители воли природы и ничем не отличаются, скажем, от насекомого, которое убивает человека, или от растения, которое отравляет его своим ядом. Разве не подчиняются они воле той же самой природы? Иначе получается, что я не буду преступником, остановив, будь у меня такая возможность, течение Нила или Дуная, но буду таковым, если пролью несколько капель крови, текущей по своим естественным каналам, однако же это абсолютный вздор! На земле нет ни единого существа, которое не черпало бы в природе всех своих сил и способностей; нет ни одного, которое любым своим поступком, каким бы значительным он ни был, каким бы противоестественным ни казался, могло бы поколебать замыслы природы и нарушить порядок во вселенной. Деяния любого злодея — это дело рук природы, что-то вроде цепи неразрывных событий, и каким бы принципом он ни руководствовался, именно по этой причине следует считать, что природа заранее одобряет их. Ни одна из сил, движущих нами, не в состоянии причинить ущерб нашей праматери, потому что и абсурдно и невозможно, чтобы она дала нам больше способностей, чем нужно для служения ей, стало быть, повредить ей мы никак не можем. Когда умрет человек, которого я разложил на элементы, они займут предназначенное им место во вселенной и принесут такую же пользу в гигантском круговороте, какую приносили, составляя уничтоженное мною существо. От того, будет тот человек жив или мертв, в мире ничего не изменится и ничто в нем не убавится. Поэтому было бы верхом нелепости полагать, будто такое ничтожное создание, как я, способно каким-то образом нарушить мировой порядок или отобрать у природы ее правду: думать так, значит допускать наличие в нем могущества, которого он не имеет и иметь не может. Человек одинок в этом мире, поражающий его клинок, материально задевает только этого человека, и тот, кто этот клинок направляет, не подрывает устои общества, с которым жертва поддерживала лишь духовную связь. Даже допустив на минуту обязанность творить добро, мы должны признать, что и здесь должны быть какие-то пределы: добро, которое приносит обществу тот, кого мне захотелось лишить жизни, никак не сравнится со злом, которое принесет мне продление его жизни, так зачем я должен колебаться, если она очень мало значит для других и так тягостна для меня? Пойдем еще дальше: если убийство есть зло, оно должно быть таковым во всех случаях, при всех допущениях, тогда короли и целые нации, которые насылают на людей смерть ради своих страстей или интересов, и те, кто держит в руке смертоносное оружие, являются в равной мере либо преступниками, либо невиновными. Если они преступники, значит я тоже буду считаться таковым, потому что совокупность страстей и интересов нации — это сумма отдельных интересов и страстей, и любой нации позволено жертвовать чем-нибудь ради своих интересов или страстей лишь в той мере, в какой люди, составляющие ее, будут делать то же самое. Рассмотрим теперь вторую часть этой гипотезы, то есть допустим, что упомянутые мною деяния не являются преступлениями. Чем рискую я в таком случае, если всякий раз, когда того потребует мое удовольствие или мой интерес, буду совершать подобные поступки? И как должен я относиться к тому, кто найдет их преступными?
Нет, Жюстина, природа никогда не вложит в наши руки средств, которые потревожили бы ее промысел. Можно ли представить себе, чтобы слабый имел возможность обидеть сильного? И что мы такое в сравнении с материей? Может ли она, создавая нас, дать своим детям силы повредить ей? Разве согласуется— это идиотское предположение с той торжественностью и уверенностью, с какими она творит свой промысел? А если бы убийство не служило наилучшим образом ее намерениям, неужели она допустила бы его? Неужели следовать примеру природы — значит вредить ей? Оскорбит ли ее, если человек будет делать то, чем она занимается каждодневно? Коль скоро доказано, что воспроизводство немыслимо без уничтожения, разве уничтожать — не значит действовать по ее плану? Разве не угодны ей люди, помогающие ей? Спрошу наконец, не служит ли ей лучше всех человек, который охотнее и чаще всего пятнает себя убийством, который активно исполняет ее намерения, проявляемые на каждом шагу? Самое первое и самое изумительное свойство природы — движение, которое происходят безостановочно, но движение это есть беспрерывная череда преступлений, поскольку только таким образом она его поддерживает: она живет, она существует, она продолжается лишь благодаря уничтожению. Тот будет ей полезнее всего, кто совершит больше злодеяний, кто, как говорят, наполнит ими мир, кто без страха и колебания бросит в жертву своим страстям или интересам все, что ему встретится на пути. Между тем как создание пассивное или робкое, то есть добродетельное создание, разумеется, будет в глазах природы самым никчемным, потому что оно порождает апатию я покой, которые погрузят все сущее в хаос, если его чаша перевесит. Вселенная держится равновесием, а оно невозможно без злодейств. Злодеяния служат природе, но если они ей служат, если они потребны и желательны, могут ли они повредить ей?
Существо, которое я подвергаю уничтожению, — моя мать, поэтому рассмотрим убийство под этим углом зрения.
Надеюсь, не вызывает сомнений тот факт, что предвкушаемое сладострастие — это единственный мотив, подталкивающий женщину к половому акту, поэтому я хочу спросить, откуда появится признательность в сердце плода этого эгоистического акта? О ком думала моя мать, предаваясь наслаждениям: о себе или о своем будущем ребенке? По-моему, даже излишне спрашивать об этом. Далее, ребенок появляется на свет, мать кормит его. Может быть на этой второй стадии мы обнаружим причину для сыновней признательности? Отнюдь. Если мать оказывает своему ребенку такую услугу, не надо обманываться: она делает это из естественного чувства, которое заставляет ее освободиться от секреции, а иначе она окажется в опасности; точно также поступают самки животных, когда их железы распирает молоко и грозит их убить. И они не могут от него избавиться иным способом, кроме как дать отсосать его детенышу, который инстинктивно тянется к соску. Итак, мать вовсе не оказывает милости ребенку, когда кормит его: напротив, это он помогает матери, которая без этого вынуждена прибегать к искусственным средствам, приближающим ее к могиле. Ну ладно, вот ребенка родили и выкормили, причем ни то, ни другое не предполагает, что он должен испытывать благодарность к женщине, которая это сделала. Перейдем теперь к заботам, которыми окружают детей, когда они немного подрастут. И здесь я не вижу иных мотивов, кроме материнского тщеславия. И здесь молчаливая природа внушает ей не больше, чем самкам животных. Помимо забот, необходимых для жизни ребенка и здоровья матери, то есть механизма, который так же естественен, как породнение виноградной лозы с молодым вязом, — да, Жюстина, помимо этих забот, природа ничего не диктует матери и со спокойной совестью может бросить свое дитя. Он растет и крепнет самостоятельно без ее помощи, ее заботы совершенно излишни: разве страдают детеныши животных, брошенных матерями? Только по привычке или из тщеславия женщины продолжают заботиться о детях, но вместо того, чтобы принести им пользу, они ослабляют их инстинкт, развращают, лишают их энергии, и в последствие этого те уже не могут обойтись без няньки. Теперь я спрошу вас, неужели из-за того, что мать не оставляет забот, без которых ребенок может обойтись и которые выгодны ей одной, он должен связать себя чувством признательности? Вздор! Согласитесь, что это было бы весьма глупо. Но вот ребенок достиг возраста зрелости, а мы так и не заметили в нем хотя бы намека на благодарность к матери; он начинает мыслить, рассуждать, и какие же у него возникают чувства? Прошу конечно прощения, но… никаких, кроме отчуждения и ненависти к той, что дала ему жизнь, ибо она передала ему свои физические недостатки, дурные свойства своей крови, свои пороки… Наконец, унылое существование в горе и несчастии. Осмелюсь спросить, Жюстина, есть ли здесь веские причины для признательности, и нет ли скорее мотива для самой сильной антипатии? Итак, очевидно, что во всех обстоятельствах, когда ребенок получает возможность распорядиться жизнью своей матери, он должен сделать это без малейших колебаний; он не должен раздумывать, так как он может лишь ненавидеть такую женщину, так как месть — плод ненависти, а убийство — средство мести. Пусть же он безжалостно уничтожит это существо, с которым его якобы связывает чувство долга; пусть разорвет на куски грудь, вскормившую его: ведь зла в этом будет не больше, чем если бы он сделал это с другим человеком, и даже меньше, если у него нет причин его ненавидеть так, как он ненавидит мать. Разве животные церемонятся со своими родителями? Они пользуются ими, убивают их, и природа не протестует. Взвесьте остальные ложные обязанности человека, сверьте их с моими словами и затем вынесите приговор этим неестественным чувствам по отношению к отцу, матери, мужу, детям и т.д. и т.п. Вот тогда, проникнувшись этой философией, вы увидите, что вы одиноки во вселенной, что все иллюзорные узы, придуманные вами, — дело рук людей, которые, будучи слабыми от природы, стараются сделать их более прочными. Сын думает, что нуждается в отце, отец, в свою очередь, считает, что нуждается в сыне — вот что скрепляет эти нелепые узы, эти якобы священные обязанности, но я категорически заявляю, что в природе их не существует. Оставь же, милая Жюстина, свои предрассудки, иди служить мне, и твое будущее обеспечено.
— О сударь, — отвечала бедная, совершенно испуганная девочка, — равнодушие, которым вы наделяете природу, — это лишь плод ваших софизмов. Лучше послушайте свое сердце и вы поймете, что оно осуждает все эти ложные аргументы порока и распутства; ведь сердце, к суду которого я вас отсылаю, является святилищем, где природа, оскорбляемая вами, ожидает уважения. Если она запечатлела в нем жуткий ужас перед злодейством, которое вы замышляете, согласитесь, что оно. ей неугодно. Я знаю, что сейчас вас ослепляют ваши страсти, но как только они замолчат, угрызения совести сделают вас самым несчастным человеком. Чем чувствительнее ваша душа, тем сильнее будет мучить ее совесть. Ах сударь, прошу вас, продлите жизнь этого нежного и бесценного создания, не бросайте его в жертву своим жестоким капризам, иначе вы погибнете от отчаяния. Каждый день, каждую минуту она будет стоять перед вашими глазами — ваша дорогая матушка, которую швырнул в могилу ваш слепой гнев, вы будете слышать, как она жалобным голосом произносит те сладостные имена, которые делали радостным ваше детство; она будет будить вас ночью и терзать вашу душу во сне, она вскроет своими окровавленными пальцами раны, которые вы ей нанесли. Свет солнца померкнет для вас на земле, все ваши удовольствия будут нести на себе печать страдания, ваши мысли будут путаться у вас в голове; небесная рука, которую вы отрицаете напрочь, отомстит вам за уничтоженную жизнь и отравит ваши оставшиеся дни, и вы, так и не воспользовавшись этим злодеянием, умрете от горького сожаления о том, что посмели его совершить.
Жюстина обливалась слезами, произнося последние слова; она стояла на коленях перед своим жестоким господином, который слушал ее со смешанным чувством гнева и презрения; она умоляла его всем, что есть в нем святого, заклинала отказаться от ужасного плана и никогда больше не вспоминать о нем. Но она плохо знала монстра, с которым имела дело; она не знала — о безвинное создание! — до какой степени страсти укрепляют и закаляют порок в таких душах, какую имел Брессак; откуда ей было знать, что все чувства, внушаемые в таких случаях добродетелью, становятся в сердце злодея шипами, уколы которых с удвоенной силой подталкивают его к задуманному преступлению? Настоящий распутник обожает бесчестье, позор и упреки, которые заслуживают ему его отвратительные поступки — в этом находит радость его извращенная душа. Разве не встречаются нам люди, которые приходят в восторг от возмездия, обрушивающегося на них, которые видят в эшафоте место славы, где они гибнут с радостным чувством исполненного предназначения, вспоминая свои подлые и преступные деяния? Вот до чего доводит человека осознанная развращенность, вот каков был Брессак, который поднялся и холодно произнес:
— Теперь я вижу, что ошибся, и виню за это не вас, а себя. Впрочем, неважно: я найду другие способы, а вы много потеряете, хотя хозяйка ваша от этого ничего не выиграет.
Такая угроза вмиг изменила намерения Жюстины. Отказываясь участвовать в предстоящем преступлении, она многим рискует, а ее госпожа все равно погибнет; соглашаясь на сообщничество, она спасается от гнева Брессака и наверняка спасет маркизу. Эта мысль, промелькнувшая у нее голове наподобие молнии, заставила ее согласиться, но поскольку такой резкий поворот непременно насторожил бы хозяина, она некоторое время изображала происходившую в ней борьбу и тем самым дала Брессаку повод еще раз повторить свои максимы. Она еще немного поколебалась, и Брессак счел ее обращенной и заключил в объятия. Как счастлива была бы Жюстина, если бы это его движение было вызвано другим порывом!.. Однако время самообмана прошло: непристойное поведение этого человека, его чудовищные планы стерли все чувства, которые внушило себе слабое сердце бедной девочки, и теперь, успокоившись, она видела в своем прежнем идоле негодяя, недостойного ни минуты более оставаться в нем.
— Ты первая женщина, которую я обнимаю, — признался Брессак, с жаром прижимая ее к себе, — ты прелестна, мой ангел; все-таки луч философии проник в твою голову. Как случилось, что эта очаровательная головка так долго оставалась в плену ужасных заблуждений? О Жюстина! Факел разума рассеивает мрак, в который погружало тебя суеверие, теперь твой взор ясен, ты видишь бессмысленность слова «преступление» и понимаешь, что священные обязанности личного интереса в конце концов одерживают верх над пустыми соображениями добродетели; иди сюда, девочка моя, хотя я сомневаюсь, что ты заставишь меня изменить моим вкусам.
С этими словами Брессак, возбужденный скорее уверенностью в своем плане, нежели прелестями Жюстины, бросил ее на кровать, заголил ей юбки до груди, невзирая на ее сопротивление, и сказал:
— Да черт меня побери! Я вижу прекраснейший в мире зад, но увы, рядом с ним находится влагалище… какое непреодолимое препятствие!
И опуская юбки, прибавил:
— Довольно, Жюстина, вернемся к нашему делу; когда я тебя слушаю, иллюзия сохраняется, когда я тебя вижу, она исчезает.
Он заставил Жюстину взять свой член в нежные прекрасные пальчики и ласкать его.
— Итак, храбрая моя девочка, — продолжал он, — ты отравишь мою мать, теперь я тебе верю. Вот быстродействующий яд, ты подсыпешь его в липовый отвар, который она принимает каждое утро для здоровья, он совершенно незаметен и не имеет никакого вкуса, я тысячу раз использовал его…
— Тысячу раз! О сударь…
— Да, Жюстина, я часто пользуюсь такими средствами для того, чтобы избавиться от людей, которые мне надоели, или для утоления своей похоти. Мне доставляет громадное удовольствие распоряжаться таким коварным способом чужими жизнями, и я не раз наблюдал действие этого яда просто для забавы. Итак, ты сделаешь это, Жюстина, сделаешь непременно, а я позабочусь обо всем остальном и взамен подпишу на твое имя контракт на две тысячи экю годовой ренты.
Брессак позвонил, и на пороге возник красивый юноша-ганимед.
— Что вам угодно, господин?
— Твой зад, мальчик. Спустите с него панталоны, Жюстина, подготовьте мой член и введите его в отверстие.
После коротких необходимых приготовлений Брессак проник в потроха слуги и через некоторое время бурно сбросил туда свое семя.
— О Жюстина, — заявил он, приходя в себя, — эти почести предназначались тебе, но как ты знаешь, твои алтари не могли принять их, хотя только твое согласие участвовать в моем плане разожгло фимиам, значит он был сожжен в твою честь.
Заметим попутно, что вскоре произошло довольно необычное событие, лишний раз высветившее черную душу чудовища, о котором мы повествуем нашим читателям, и мы упомянем о нем вскользь, дабы не прерывать рассказ о приключениях нашей героини.
На следующий день после заключения злодейского договора, о котором мы сообщили, Брессак узнал, что его дядя, на чье наследство он вообще не рассчитывал, скончался, завещав ему пятьдесят тысяч экю ежегодной ренты. О небо, подумала Жюстина, услышав эту новость, вот значит каким образом рука Всевышнего карает чудовищный замысел? И тут же устыдившись своих упреков, адресованных провидению, она опустилась на колени и принялась молить о прощении и о том, чтобы это неожиданное событие по крайней мере заставило Брессака отказаться от своих планов. Но как жестоко она ошибалась!
— Ах, милая моя Жюстина! — вскричал он, вбегая в тот же вечер в ее комнату. — Ты знаешь, какая удача на меня свалилась? Я тебе часто говорил, что мысль о преступлении или его исполнение — вот самые верные способы заслужить счастье, которое выпадает только злодеям.
— Да сударь, — ответила Жюстина, — я слышала об этом богатстве, которого вы не ожидали… Рука, которая вам его протянула… Да сударь, госпожа мне все рассказала: если бы не она, ваш дядя по-другому распорядился бы своим состоянием, вы знаете, что он не любил вас, и его решением вы обязаны вашей матушке, потому что она уговорила его подписать завещание, а ваша неблагодарность…
— Ты смешишь меня, — прервал ее Брессак. — Что значит эта благодарность, о которой ты толкуешь? Вот уж действительно смешнее ничего и быть не может. Ты никогда не поймешь, Жюстина, что человек ничего не должен своему благодетелю, так как тот удовлетворяет свое тщеславие, делая дар; почему я должен благодарить его за удовольствие, которое он доставил самому себе? И из-за этого я должен изменить свои планы и пощадить мадам де Брессак? И ждать остального состояния, чтобы потом поблагодарить мою мать за ее услугу? Ах Жюстина, как мало ты меня знаешь! Хочешь, я скажу тебе еще кое-что? Смерть дяди — это моих рук дело: я испытал на брате яд, который прекратит существование сестры… Неужели теперь я буду откладывать вторую смерть? Ни в коем случае, Жюстина, надо спешить… завтра, самое позднее послезавтра… Мне не терпится отсчитать тебе четверть твоего вознаграждения и вручить договор…
Жюстина содрогнулась, но сумела скрыть свое замешательство и поняла, что с таким человеком разумнее всего подтвердить свою вчерашнюю решимость. У нее, правда, оставалась возможность выдать преступника, но ничто на свете не заставило бы добронравную девушку совершить второй злодейский поступок с тем, чтобы предотвратить первый. Поэтому она решила предупредить госпожу: из всех вероятных возможностей она сочла эту самой лучшей.
— Мадам, — сказала она ей на следующий день после последней беседы с молодым графом, — я должна сообщить вам что-то очень важное, однако я буду молчать, если вы раньше не дадите мне слово, что не станете упрекать вашего сына. Вы можете действовать, мадам, и принимать соответствующий меры, только ничего ему не говорите: обещайте, иначе я умолкаю.
Мадам де Брессак, думая, что речь пойдет об обычных проказах своего сына, дала слово, которого просила Жюстина, и та рассказала ей обо всем.
— Подлец! — вознегодовала несчастная мать. — Неужели я мало сделала для его блага? Ах, Жюстина, Жюстина, ты должна доказать свои слова, чтобы у меня не осталось сомнений; мне надо окончательно погасить чувства, которые все еще сохраняются в моем слепом сердце к этому чудовищу.
Тогда Жюстина показала ей завернутый в бумажку яд, и лучшего доказательства трудно было себе представить. Мадам де Брессак, цепляясь за последние остатки сомнения, захотела провести испытание: небольшую дозу дали проглотать собачке, и та издыхала в продолжение двух часов в ужасных муках. После чего мадам де Брессак перестала сомневаться и приняла решение: она взяла у Жюстины остальной яд и тут же написала письмо господину де Сонзевалю, своему родственнику, с просьбой пойти к министру, рассказать ему о жестокости сына, который собирается с ней расправиться, добиться lettre de cachet[23] как можно скорее избавить ее от монстра, покушающегося на ее жизнь.
Однако этому ужасному преступлению суждено было осуществиться: на этот раз небо, по каким-то непонятным причинам, захотело, чтобы добродетель склонила голову перед злодейством. Животное, на котором испытали зелье, выдало заговор: Брессак услышал жалобные крики собаки и поинтересовался, что с ней случилось. Никто не мог ничего объяснить ему, но у графа появились подозрения; он промолчал и не выказал своей обеспокоенности. Жюстина сочла нужным передать это госпоже, и та встревожилась еще сильнее, хотя не придумала ничего лучшего, как поторопить гонца и получше скрыть его миссию. Она сказала сыну, что отправляет с нарочным письмо в Париж, чтобы господин де Сонзеваль занялся наследством умершего своего брата, так как можно было ожидать кое-каких осложнений. Она добавила, что просит своего влиятельного родственника сообщить ей о результатах хлопот с тем, чтобы в случае необходимости она могла выехать в столицу вместе с сыном.
Но Брессак был слишком хорошим физиономистом, чтобы не обнаружить замешательство на лице матери и не заметить смущение Жюстины, и догадался обо всем. Под предлогом охоты он выехал из замка и подстерег гонца в безлюдном месте. Слуга, боявшийся графа больше, чем его мать, сразу отдал ему депешу, и Брессак, убедившись в предательстве Жюстины, дал ему сто луидоров, сопроводив деньги наказом не показываться больше в замке. Домой он вернулся в ярости, отослал всех челядинцев в Париж, оставив в замке только Жасмина, Жозефа и Жюстину. Взглянув в сверкающие гневом глаза злодея, наша несчастная сирота моментально почувствовала, что ее госпоже и ей самой грозят неслыханные кары. Между тем Брессак не терял времени: все двери и ворота были заперты и забаррикадированы, снаружи выставили охранников, чтобы в замок никто не вошел.
— Только что свершилось серьезное преступление, — громогласно объявил Брессак, — и я должен найти его авторов. Вы скоро все узнаете, друзья мои, когда я найду виновных, поэтому внутри остаются только свидетели и подозреваемые…
Увы, жуткое преступление еще не было совершено: совершить его предстояло злодею… Нас бросает в дрожь от необходимости описывать эти отвратительные подробности, но мы дали слово соблюдать точность, и мы его сдержим, пусть даже при этом пострадает наше целомудрие.
— Мерзопакостнейшая тварь, — сказал молодой человек, приступая к Жюстине, — ты меня предала, но ты сама угодишь в ловушку, приготовленную для меня. Зачем же ты обещала оказать услугу, о которой я просил, если с самого начала замыслила предательство? Как же ты собиралась послужить добродетели, подвергая опасности свободу, быть может, саму жизнь человека, которому обязана своим счастьем? Оказавшись перед выбором между двумя злодеяниями, почему ты выбрала самое отвратительное? Тебе надо было отказаться, сука! Да, отказаться, чтобы не предавать меня.
Затем Брессак рассказал Жюстине, как он перехватил депешу маркизы и как в нем зародились подозрения.
— Чего же ты достигла своим коварством, глупая девчонка? — продолжал Брессак. — Ты рисковала своей жизнью без надежды спасти госпожу: она умрет, умрет на твоих глазах, и ты последуешь за ней. А перед смертью ты убедишься, Жюстина, что путь добродетели не всегда самый лучший и что на «свете бывают обстоятельства, когда сообщничество злодейству предпочтительнее, чем донос.
После этих слов Брессак поспешил к своей матери.
— Ваша участь решена, мадам, — сказал ей монстр, — и надо ей покориться. Возможно, зная мои намерения и мою ненависть к вам, вы бы лучше сделали, если бы просто проглотили приготовленное зелье и тем самым избавились бы от жестокой смерти. Но вы сделали свой выбор, и время не ждет, сударыня.
— Варвар, в чем ты меня обвиняешь?
— Прочтите свое письмо.
— Но ведь ты покушался на мою жизнь, так разве не имела я права защищаться?
— Нет, ты самое бесполезное существо на земле, твоя жизнь принадлежит мне, а моя священна.
— О чудовище, тебя ослепляет страсть…
— Сократ без раздумий выпил яд, который ему дали, тебе был от моего имени предложен такой же выход, так почему же ты им не воспользовалась?
— О милый сынок, как ты можешь столь жестоко обращаться с той, которая носила тебя в своем чреве?
— С твоей стороны это была ничтожная услуга: ты обо мне не думала, когда совершалось зачатие, а результат поступка, принесшего удовольствие какому-то мерзкому влагалищу, ничего не стоит в моих глазах. Следуй за мной, шлюха, и не спорь больше.
Он схватил ее за волосы и повел в небольшой сад, усаженный кипарисами и окруженный высокими стенами; сад был похож на неприступное убежище, в котором, осененное могилами, царило жуткое молчание смерти. И там Жюстина, препровожденная Жасмином и Жозефом, стала ожидать, не в силах сдержать дрожь, участи, которая была ей уготована. Первое, что бросилось в глаза мадам де Брессак, была большая яма, очевидно готовая принять ее, и четыре чудовищного вида пса, исходивших пеной ярости, которых специально не кормили по такому случаю с того дня, когда был обнаружен заговор несчастных. Брессак сам оголил свою мать, и его грязные руки похотливо ощупали худосочные прелести этой добропорядочной женщины. Грудь, вскормившая его, мгновенно привела злодея в ярость, и он вцепился в нее скрюченными пальцами.
— Взять! — крикнул он одному из псов, указывая на сосок. Собака бросилась вперед, и из ее пасти, вкусившей белую и мягкую плоть, тотчас брызнула кровь.
— Сюда! — повторил Брессак, ущипнув материнскую промежность, после чего последовал новый укус.
— Они разорвут ее, надеюсь, они ее сожрут, — продолжал негодяй. — Давайте привяжем ее и полюбуемся спектаклем.
— Как! Ты не хочешь прочистить этот зад? — укоризненно заметил Жасмин. — Сунь туда свою колотушку, а я буду травить собаку, пока ты занимаешься содомией.
— Отличная мысль! — одобрил Брессак.
И не мешкая овладел матерью, в то время как Жасмин пощипывал ей ягодицы и поочередно предлагал их собаке, которая отхватывала от них окровавленные куски.
— Пусть пес откусит и груди, пока я сношаюсь, — сказал наперснику Брессак, — а Жозеф пусть займется моим задом и заодно потеребит Жюстину.
Какое это было зрелище! Вдали от людских взоров, ты один мог видеть его, о великий Боже! Но почему не раздался твой гром, почему не сверкнула твоя молния? Выходит, правду говорят о твоем безразличии к злодеяниям людей, если твой гнев был нем при виде этого ужаса!
— Довольно, иначе я кончу, — сказал сын-злодей после нескольких энергичных движений, — привяжем эту потаскуху к деревьям.
Он самолично сделал это, взяв веревку и обмотав ею тело матери и оставив руки ее свободными.
— Прекрасные ягодицы! — повторял Брессак, похлопывая по окровавленному заду несчастной женщины. — Великолепное тело! Отличный обед для моих псов! Ага, шлюха, собака помогла мне разоблачить тебя, и пусть собаки тебя покарают.
Суда по тому, как яростно он тискал бедра, грудь и остальные частя худого тела, казалось, что его смертоносные руки хотели потягаться в жестокости с острыми зубами его псов.
— Привяжи собак. Жасмин; ты, Жозеф, будешь сношать Жюстину в задницу, мы отдадим ее на съедение позже, потому что эта преданная служанка должна умереть той же смертью, что ее драгоценная госпожа, и пусть их навек соединит одна могила… Ты видишь, как она глубока: я специально велел выкопать такую.
Дрожащая Жюстина рыдала, молила о пощаде, и ответом ей было лишь презрение и взрывы хохота.
Наконец собаки окружили обреченную Брессак; натравленные Жасмином, они бросились одновременно на беззащитное тело бедной женщины и вцепились в него зубами. Напрасно она отгоняла их, напрасно множила усилия, пытаясь уклониться от жестоких клыков — все ее движения только сильнее злили собак, и кровь забрызгала всю траву вокруг. Брессак обрабатывал зад Жасмину, а Жозеф содомировал Жюстину. Крики бедной сиротки смешивались с воплями хозяйки; не привыкшая к подобному обращению, девочка вырывалась изо всех сил, и Жозеф с трудом удерживал ее. Жуткий дуэт стонов и криков ускорил экстаз молодого человека, который все это время ожесточенно работал своим членом, травил собак и подбадривал Жозефа. Мать его едва дышала, Жюстина потеряла сознание, и мощнейший оргазм увенчал злодейство самого изощренного злодея, какого когда-либо создавала природа.
— Теперь давайте уберем этих ободранных куриц, — сказал Брессак. — С одной пора кончать, а для другой придумаем что-нибудь еще.
Мадам де Брессак отнесли в ее апартаменты, — швырнули на кровать, и недостойнейший сын, увидев, что она еще жива, вложил в ладонь Жюстины рукоятку кинжала, сжал ее своей рукой и несмотря на отчаянное сопротивление обезумевшей от ужаса сироты, направил смертоносную сталь в сердце несчастной женщины, которая испустила дух, умоляя Господа простить ее сына.
— Видишь, какое преступление ты совершила, — сказал варвар Жюстине, которая вся была измазана кровью госпожи и вряд ли могла что-либо видеть в этот момент, так как лишилась чувств. — Можно ли вообразить более чудовищный поступок? Ты ответишь за это… непременно ответишь… тебя колесуют заживо… тебя сожгут на костре.
Он втолкнул ее в соседнюю комнату и запер, положив рядом с ее постелью окровавленный кинжал. Затем вышел из замка и изображая горе и обливаясь слезами, сообщил сторожам, что его мать убита и что он поймал преступницу. Одним словом, Брессак распорядился немедленно вызвать представителей правосудия.
Но на сей раз Господь Всеблагой и Всемогущий сжалился над невинностью. Мера ее страданий еще не была исполнена, и несчастной Жюстине было суждено достичь своего предназначения, пройдя через другие испытания. Брессак в спешке не запер дверь как следует; Жюстина воспользовалась тем, что вся челядь находилась во дворе замка, выскользнула из комнаты, пробралась в сад, где увидела приоткрытую калитку, и через несколько минут была в лесу.
Там, оставшись наедине со своим горем, Жюстина опустилась под дерево и огласила лес рыданиями; она прижималась к земле своим истерзанным телом и заливала траву слезами.
— О Господи! — взмолилась она. — Ты хотел этого; в твоих вечных заветах было записано, что невинный всегда будет жертвой виновного, так бери же меня, Господи, ибо я еще не испытала страданий, через которые ты прошел ради нас. Пусть мои несчастья, которые я терплю из любви к тебе, когда-нибудь сделают меня достойной вечного блаженства, обещанного существу слабому, если он и в горе не забывает о тебе и славит тебя в своих злоключениях!
Приближалась ночь, и Жюстина побоялась идти дальше, чтобы, избежав одной опасности, не попасть в другую. Она огляделась вокруг и заметила тот роковой куст, в котором скрывалась два года тому назад, будучи в столь же плачевном положении; она забралась в него и, терзаемая горем и тревогой, провела там самую ужасную ночь, какую только можно себе представить.
А когда начало рассветать, ее тревога, усилилась. Ведь она еще находилась во владениях Брессаков! Она вскочила, осознав это, и быстрым шагом пошла прочь; выйдя из леса и решив идти куда глаза глядят, она вошла в первое встретившееся селение: это был городок Сен-Марсель, удаленный от Парижа приблизительно на пять лье. У самой дороги стоял богатый дом. Какой-то прохожий на ее вопрос ответил, что это знаменитая школа, где получают блестящее образование дети обоего пола из самых разных мест, и где хозяин, большой знаток всех наук, главным образом медицины и хирургии, лично дает ученикам не только квалифицированные уроки, но также оказывает помощь, которую требует их телесное здоровье.
— Ступайте туда, — добавил прохожий, — если вы, насколько я понимаю, ищете приют: в этом доме всегда есть свободные места. Я уверен, что господин Роден, хозяин школы, с радостью поможет вам; это очень добропорядочный и честный человек, он пользуется в Сен-Марселе всеобщей любовью и уважением.
Жюстина, не раздумывая больше, постучала в дверь. А то, что она увидела и услышала, то, чем занималась в этом новом для себя доме, будет предметом следующей главы.