В мире нет ничего лучше воспоминаний. Они похожи на цветы, из которых твое израненное нелюбовью сердце или неудовлетворенное тщеславие могут сплести себе какой угодно венок – от самого нежного, из незабудок, до самого пышного, из роз или даже лавров. Беда только в том, что эту истину о бесценности воспоминаний ты начнешь постигать, когда заживешься на свете столь долго, что твои незабудки и розы истончатся, высохнут, станут хрупкими и ломкими, а лавровые листья годны будут только для того, чтобы отправить их в суп для прислуги. Да, впрочем, и от прежней любви или нелюбви, гордыни и тщеславия тоже останется лишь легкий, пыльный аромат, напоминающий аромат увядшего и обесцвеченного временем цветка.
Собственно, и когда ты уже проживешь долго, столь долго, что тебе начнет надоедать жизнь, ты перестаешь понимать: а зачем вообще это нужно – вспоминать прошлое? Не лучше ли мечтать о будущем… о том прекрасном и безмятежном будущем, которое ждет тебя в райских садах, где всегда свежи розы, и ярки незабудки, и горделиво шелестят лавры? И все же воспоминания нужны.
А проще всего воскрешаются они письмами.
Некая дама восьмидесяти шести лет, которая совсем уже собралась было унести в могилу прелестнейшие из воспоминаний своей юности (да, кажется, они ее за давностию лет уже и не посещали), получила письмо от сына своего бывшего возлюбленного – и испытала ощущение, похожее на то, кое возникло бы у каждого, ежели бы он вдруг встретил покойника – пусть и весьма нам некогда дорогого, однако все же… согласитесь, неуютно… даже страшновато… А уж если тому человеку сравнялось вышеупомянутое число годков (ужас, и помыслить страшно, когда ж это они, годки-то, промелькнуть успели?!) и он со дня на день исподволь готовится к тому, что архангельские трубы однажды вострубят и в его честь… Что же это означает? – немедленно возникнет мысль. А потом и следующая: неужто он, голубчик, явился по мою душу, чтобы сопроводить меня в мир иной?
Та дама, которая получила письмо в свои несусветные годы, до коих она невероятным чудом дожила-дотянула, научилась главному: блюсти достоинство. И еще делать вид, что все в ее жизни всегда свершалось и ныне свершается так, как и должно быть, именно так, как она сама этого хочет. А как же иначе, ведь насельник мира скорби не пучит на тебя страшные глаза и не клацает жутко зубами, костями не гремит, страшным воем не воет, а наоборот – голос из прошлого с очень даже приличными интонациями сообщает о своем к тебе вечном (вот уж воистину!) благорасположении… А потому следует растянуть в улыбке истончившиеся губы и сделать вид, будто безмерно счастлива встрече с призраком былого.
Точно так и поступила Каролина Карловна – даму, о которой здесь и далее идет речь, звали так, потому что отец ее, Карл Яниш, был существо оригинальное и назвал дочь в свою честь. Прочитав полученное послание, она подошла к своему письменному столу, угнездилась в удобном кресле и, придвинув чернильницу, окунула туда металлическое перышко. На заре-то туманной юности она строчила бойкие любовные письма, царапая по бумаге плохо очиненным гусиным пером, а теперь времена изменились, теперь, глядишь, станешь по стародавней памяти писать гусиным пером, так и угодишь в анахронизмы… В общем, вооружилась Каролина и написала чуть дрожащим почерком, но все же вполне бодро и размашисто (ведь всю свою жизнь она только и знала, что писала что-нибудь, а оттого рука у нее была набита): «Милостивый государь Владислав Адамович! Вы сообщаете, что собираете материалы, связанные с жизнью и творчеством Вашего великого отца, и просите прислать оригиналы или копии каких-нибудь его писем, ко мне писанных, буде они сохранились. Я была бы счастлива хранить их всю жизнь, однако мы никогда не переписывались. Я написала ему только два письма, которые вам известны, ибо они, по Вашему сообщению, сохранились среди бумаг Вашего батюшки. Он же мне никогда не писал. У меня имеется только его письмо к моему отцу. Это письмо я вам посылаю».
Да, кстати, а где оно, то письмо? Уже несколько лет миновало с тех пор, как Каролина Карловна разобрала всю свою корреспонденцию, которой, конечно, накопилось за жизнь очень много, рассортировала все черновики, избавляя от лишних хлопот будущих исследователей ее творчества. В том, что такие исследователи не замедлят появиться в самое скорое время после ее смерти, она не сомневалась: ведь в ее архивах хранились обращенные к ней автографы людей великих, давно уже справедливо (кто-то и несправедливо!) зачисленных в классики, от нежно любимого ею Боратынского до злоязычного эпилептика Достоевского… Где же, где же письмо?..
А, ну да, в той коробке с надписью: «Москва, 1828 год»…
Вот оно!
«С большим удовольствием узнал, что ваша супруга и mademoiselle Каролина здоровы и все еще немного помнят меня. Mademoiselle сделала в польском языке успехи, которые удивляют всех, кроме людей, знающих ее необычайные способности ко всем наукам. Как ее бывший учитель польского языка, горжусь, что нашел такую ученицу. Ввиду того, что книги для начального обучения быстро отживают свой век, прошу передать m-lle Каролине два новых польских томика. Если ей угодно будет подарить мне взамен книжку, по которой она училась читать по-польски, она будет мне дороже всех парижских и лондонских изданий…»
Писано из Петербурга 23 декабря 1828 года.
Какой небрежный, дружеский тон! Общие слова, не более того. Можно подумать, что это просто упражнение в вежливости, что и в самом деле речь идет не более чем об уроках польского языка, которые ссыльный поэт Адам Мицкевич, вдруг нагрянувший в Москву, от нечего делать давал молоденькой поэтессе Каролине Яниш.
А на самом деле…
А на самом деле эти польские уроки были для нее только предлогом оказаться к Адаму поближе. Каролина тогда в одно мгновение смекнула: нужно предпринять нечто особенное, чтобы обратить на себя его внимание, иначе она затеряется в толпе посетителей салона княгини Зинаиды Волконской, куда ее, пятнадцатилетнюю поэтессу, автора нескольких очень недурных опусов, внезапно пригласили. Это правда, что хозяйка желала непременно слыть покровительницей муз, однако Каролина, несмотря на младость лет, понимала: не видать ей бы приглашения как своих ушей, окажись она красавицей. А в лучшем случае ее можно было назвать просто хорошенькой (и то с очень большой натяжкой!). К тому же не бог весть какое жалованье ее отца, преподавателя физики и математики в Медицинско-хирургической академии, не позволяло ей не только слыть законодательницей мод, но и даже пытаться соперничать роскошью нарядов с хозяйкой дома. По сути дела, семья Янишей жила на средства дядюшки. Отец был всецело занят своими научными занятиями, увлекался также астрономией, математикой, живописью, что позволило ему дать дочери отличное домашнее образование, но не сделало ее ни на йоту обворожительней и обольстительней.
Княгиня Зинаида Александровна с некоторых пор предпочитала приглашать к себе именно таких вот умненьких дурнушек. Хватит, надружилась с красавицами! Последней была Мария Антоновна Нарышкина, урожденная Чарторыйская. Мало того, что все гости пялились на нее как идиоты, не обращая никакого внимания на элегантную роскошь обстановки. А ведь столовая у Волконской была зелено-горчичного цвета, салон – цвета мальвы, причем пол покрашен в черно-белые тона, что превосходно имитировало мозаику. Красота убранства была даже удостоена пушкинских строк.
Так вот, всего этого великолепия в присутствии Нарышкиной никто не замечал.
Но не только в том беда – Мария Антоновна еще и отбила у Зинаиды Александровны государя-императора Александра Павловича, к которому княгиня была отчаянно неравнодушна и даже писала в его честь любовные стихи! С тех пор она и решила – все, покончено с прелестницами! Волконская сама будет царствовать в своем салоне, станет в нем первой красавицей, а последнюю может изображать… хотя бы эта девочка Яниш. О ней можно с чистым сердцем сказать:
– Она очень мила, не правда ли?
Нет, ну правда мила… Девушка в совершенстве владеет немецким, французским, английским, итальянским, испанским, латинским и древнегреческим языками, великолепно знает литературу, играет на фортепьяно и неплохо рисует. В Москве она слывет девицей, одаренной самыми разнообразными и самыми необыкновенными талантами. Уже переводит на немецкий и французский языки стихотворения Пушкина и других современных русских поэтов. Да и сама пишет стихи по-немецки и по-французски!
Каролина привыкла считать себя и в самом деле одаренной, талантливой, умной. Однако почувствовала, что ее достоинства – не более чем забавные умения дрессированной мартышки, когда княгиня Зинаида Александровна с забавной усмешкой начала рекомендовать свою протеже польскому гостю. Каролина впервые в жизни готова была все свои знания и таланты отдать за такие прежде презираемые ею «дамские мелочи», как блеск больших глаз, роскошные формы, бело-розовый цвет лица, лоснящиеся черные локоны, спадающие на лебединую шею, – словом, за все то, чем так щедро была наделена Зинаида Александровна и на что так алчно взирал польский гость.
А Каролина с первого мгновения смотрела только на него.
Боже, как же он был красив!
«Он был высокого росту, худощав и казался лет тридцати. Черты смуглого его лица были выразительны: бледный высокий лоб, осененный черными клоками волос, черные сверкающие глаза, орлиный нос, а густая борода, окружающая впалые желто-смуглые щеки, обличала в нем иностранца».
Прочитав спустя несколько лет «Египетские ночи» Пушкина, Каролина едва не зарыдала при описании итальянского импровизатора. Совершеннейший портрет Адама Мицкевича! И вообще – вся сцена списана с натуры. Именно так вдохновенно он и декламировал только что пришедшие на ум строки о силе творчества:
Поэт идет – открыты вежды.
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды.
Прохожий дергает его…
Нет, стихи были другие, Каролина потом не могла припомнить, какие именно читал Мицкевич. Пушкин потом вложил в уста героя свои стихи, а тогда, у Волконской, восхищенный, вскочил с места и, бегая по комнате, кричал:
– Какой гений! Какой священный огонь! Что я после него… – Затем обнял Мицкевича и осыпал его поцелуями.
Читал польский поэт стихи и о вечной и неизменной любви, которая может вспыхнуть в один миг, пылать только день – и остаться самым сильным событием в жизни человека. Боже мой, какое у него было в то мгновение лицо!
«Импровизатор чувствовал приближение Бога… Лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком высокое чело, покрытое каплями пота… и вдруг шагнул вперед, сложил крестом руки на груди…»
Каролина смотрела в эти сверкающие черные глаза как завороженная. И вдруг ей отчего-то стало неуютно. Оглянулась: это что еще за низкорослый, плотненький, светловолосый и светлоглазый, можно сказать, бесцветный человечек? Он с нее глаз не сводит!
Оказалось, это спутник заезжего красавца Киприан Дашкевич. Но он не стоит ее внимания, в нем ни на крошечку нет романтики!
В Мицкевиче же романтика била через край. И хотя прежде Каролина опасалась даже глядеть на мятежников (а поляки, как известно, всех русских ненавидят и все мятежники!), нынче даже его недобрая слава пленяла ее. Арестован в 1823 году за участие в тайной студенческой организации, боровшейся за освобождение Польши, полгода провел в заключении, выслан во внутренние губернии империи, прожил несколько месяцев в Одессе… Бунтовщик!
И тут Каролина вдруг вспомнила, что и в ней есть четверть польской крови. В ее жилах та же кровь, что и у него. А русской крови ни капли нет. Ах, кажется, правы мятежники, которые уверяют, будто русские угнетают поляков, будто третий раздел Польши был несправедлив… Особенно если это утверждают такие красивые мятежники…
А как Мицкевич образован! Каролина краем уха услышала его торопливый разговор с Пушкиным.
– Вы читали Газли? – спросил поляк.
– Нет, – ответил русский поэт.
– А Шлегеля?
– Нет.
– А Сизиди?
– Нет.
Затем Пушкин скоро удалился. Мицкевич не скрыл своего удивления. Причем он удивлялся не столько недостатку литературного образования в Пушкине, сколько тому, как он с таким скудным запасом сведений и без нужных руководств мог произвесть то, что произвел. Это истинный гений, прибавил он, и если он не почиет на лаврах и сам восчувствует необходимость дальнейшего образования, то пойдет далеко.
Вот тут-то, спохватившись, что нужно отвлечь внимание гостя, который с истинно шляхетским гонором сейчас дойдет до того, что станет русских гениев учить, как жить и как писать, Зинаида Александровна и подвела Мицкевича к Каролине, скромно сидевшей в уголке и не сводившей глаз с красавца-поляка. И только головой покачала, когда эта девочка вдруг затрещала о своем желании непременно, обязательно, немедленно выучиться по-польски. Не так уж она и проста, оказывается, эта Каролина Яниш…
У Адама насмешливо сверкнули глаза. Ну вот, не успел оказаться в Москве, как начал разбивать вдребезги женские сердечки. А ведь ему рекомендовали эту Каролину серьезной девицей… А впрочем, как это прелестно писал новый друг Пушкин:
Не дай мне Бог сойтись на бале.
Иль при разъезде на крыльце.
С семинаристом в желтой шали.
Иль с академиком в чепце!
Однако по слухам, долетевшим до Мицкевича, у сего «семинариста в желтой шали» очень не бедная родня. Пожалуй, Каролину Яниш можно считать неплохой невестой… Конечно, она не красавица, но жена и не должна быть красавицей. Воспоминания об объятиях одной такой волшебницы-чудесницы-чаровницы, встреченной в Одессе, еще не остыли у Мицкевича…
Самое забавное, что из-за той же феи Пушкин чуть не покончил с собой в той же Одессе. Мицкевич оказался в этом чудном городе позднее русского поэта, и, разумеется, до него дошло множество сплетен о той, по которой убивался ссыльный Пушкин, но при этом он еще и боялся прекрасной полячки… Да-да, она оказалась соотечественницей Мицкевича, притом какой опасной! Адам отлично знал, что эту даму считают агентом самого Бенкендорфа в Польше, а любовник ее, связь с которым длится уже множество лет, сам генерал Витт, истинное пугало Польши, бывший генерал-губернатором Варшавы. Но не этого следовало страшиться в обворожительной Каролине Собаньской – она ведь урожденная Ржевусская, а все представительницы этого рода наделены поразительной обольстительностью. Вот чего боялся Пушкин.
И не зря.
Едва оказавшись в Одессе, Мицкевич постарался попасть в салон Каролины Собаньской. И очень скоро преуспел у этой дамы, любительницы высоких брюнетов, тем паче если они – поэты.
Своим успехам он посвящал стихи:
Спокойной ночи! Дай в твои глаза взглянуть.
В твое лицо… Нельзя? Ты слуг позвать готова?
Спокойной ночи! Дай я поцелую грудь!
Увы, застегнута!.. О, не беги, два слова!
Ты дверь захлопнула… Спокойной ночи снова!
Сто раз шепну я: «Спи» – чтоб не могла уснуть.
Прекрасная пани Собаньска даже взяла Мицкевича с собой в путешествие по Крыму!
Правда, с ними третьим лишним был генерал Витт, в то время уже назначенный начальником русских военных поселений на юге… Потом Мицкевич узнает, что именно в эти дни Витт бомбардировал письмами императора Александра, рассказывая об активизации тайного Южного общества, настаивая на немедленном аресте его предводителей Волконского и Пестеля, но Адаму было в те дни наплевать на все на свете свободолюбивые устремления, как русские, так и польские, – он был совершенно полон Каролиной…
Какое, однако, странное совпадение! Та (в Одессе) Каролина, и эта (в Москве) тоже. Но в Одессе он принужден был лишь «объедки» с барского стола подбирать, с первой минуты зная, что эта связь долго не продлится и он рано или поздно получит отставку. А здесь, такое ощущение, можно сделать очень недурную партию.
Вообще, ему давно это приходило в голову: найти в России по-настоящему богатую невесту. Можно поправить свои запутанные финансовые дела, подлатать, как говорится, кунтуш и наточить карабелю…[1] Можно внести крупные суммы в дело шляхетского освобождения… Можно обеспечить себе прочные тылы, если это самое дело провалится, чтобы было куда скрыться и зажить привольно, например, в Париже.
Да, пожалуй, стоит дать несколько уроков польского языка этой московской Каролине… А там посмотрим! В конце концов, ему с его мозолистым сердцем, которое после расставания с Собаньской покрылось новыми шрамами, не пристало бояться нескольких булавочных уколов: ведь стрелы Эрота для него не более чем булавки!
Итак, уроки польского…
Человек предполагает, а бог располагает. Для романтика и эгоиста Адама Мицкевича богом была отнюдь не Речь Посполита, о любви к которой он так громко кричал на всех перекрестках. Для него богом, властелином всех поступков и мерилом всех желаний было лишь собственное сердце. И вот на сей раз оно вдруг расположено не на шутку увлечься молоденькой москвитянкой с длинными русыми косами, окрученными вокруг головы, и серьезным взглядом исподлобья.
Адам почти влюбился и сам не мог понять, как это произошло. У простушки оказался совершенно гениальный темперамент! Интересовал ее только один, как выражаются люди умные, пласт лексики: слова любви. Она спрашивала, как по-польски «черные глаза», «я никого не видела красивей вас», «я счастлива этой встречей, которая перевернула мою судьбу», «я потеряла свое сердце»… Адам вообразить не мог, что невинная шестнадцатилетняя, а может быть, даже еще пятнадцатилетняя девица способна воспламенить опытного человека таким простым способом, как переводы с русского на польский и наоборот! И, разумеется, если двое беспрестанно обмениваются любовными признаниями (даже если делают вид, будто их интересуют только орфография и пунктуация), это может очень далеко завести их по пути искушения!
Например, берет тебя вышеупомянутая девица за руку и прикладывает к своему белому плечику (и даже чуточку ниже!), чирикая при этом:
– Как будет по-польски: «Мое сердце сильно бьется»?
И ты понимаешь, что не можешь ей ответить просто потому, что вдруг забыл родной язык…
Спустя несколько уроков Киприан Дашкевич, которого Адам сначала брал с собой (ради соблюдения приличий), принужден был все чаще занимать разговорами Карла Ивановича (обоих приятелей очень ласково принимали в доме Янишей на Мясницкой), в то время как учитель и ученица засиживались в кабинете. Слова «объятия», «поцелуй», «нежность» изучались с особенным пылом…
Адам, выходя из кабинета, встречал добродушный взгляд Карла Ивановича (папенька и заподозрить не мог, какая, оказывается, штучка – его дочь!) и укоряющий – Дашкевича. Адам обнаружил, что его серьезный друг влюбился в Каролину. Влюбился от всей души, а не так, как он, вечный ветреник.
Может быть, стоит отойти в сторону? Ах нет, это будет жестоко. И не только по отношению к девочке (разлука с Адамом, конечно, разобьет ее сердце, иначе просто не может быть!), но и по отношению к себе самому.
Вдобавок Мицкевич никак не мог досконально выяснить материальное положение Янишей и возможности будущего приданого. Все-таки любимая дочь родителей, любимая племянница щедрого дядюшки, брата мадам Яниш… Но об этом дядюшке ходят по Москве слухи как о скупце. Кроме того, он очень англичанин (по матери Каролина была на четверть англичанкой) и не переносит поляков…
Словом, Адам совершенно растерялся. Когда он находился рядом с Каролиной и читал в ее глазах совсем недетскую страсть, видел трепет ее тела, он думал только о ней и готов был сделать предложение хоть сейчас. Но ведь недаром Москву во все времена называли ярмаркой невест! На каждом шагу Адам встречал красавиц, причем многие из этих красавиц были готовы к самым нежным отношениям, многие обладали богатым приданым…
Например, Екатерина Бакунина, дочь сенатора. Одно время Адам не в шутку разрывался между нею и Каролиной. Потом вдруг перестал ездить к Бакуниным, сел да и написал другу своему Пшеславскому:
«Я попросил бы ее руки, если бы меня не удерживали существенные резоны. С тобою я не стану скромничать. Я не могу не сознавать, что глаза моего народа обращены на меня, я обязан оглядываться на его мнение. Что бы сказали мои земляки, если бы я женился на русской боярышне, дочери сенатора, родственнице великого Кутузова и родственнице одного из министров? Никто из поляков не понял бы этого иначе, как приписывая мне низкие и отвратительные побуждения. Я не вправе так ронять себя, от этого потерпел бы дух всего моего народа!»
О конечно, польщизм[2] поляка Мицкевича был силен сверх всякой меры. Однако в письме Пшеславскому он сделал хорошую мину при плохой игре: ему, нищему мятежнику, хоть и блестящему поэту, никто и никогда не отдал бы «правнучку Кутузова».
Значит, оставалась Каролина Яниш?
Да. А еще прехорошенькая Иоанна Залесска, и панна Крассовска, и Церлина Шиманска, дочь старинной знакомой Адама, известной пианистки… И маменька Шиманска тоже, представьте, еще недурна собой… Но, главное, все они, другие, были свои, католички, не то что православная Каролина.
Да, ах, какая досада: Яниши исповедовали православную веру! Конечно, Адам был уверен, что ради него Каролина пойдет на все, даже обратится в католичество, однако сомневался, нужны ли ему и ей такие сложности. Сомнения возникли в тот день, когда до него дошли слухи, будто дядюшка Каролины начал угрожать: если любимая племянница свяжет себя с неугодным ему человеком, он не просто не даст ей приданого (хотя и обещал обеспечить ее на всю жизнь!), но и лишит содержания всю семью.
Сначала Мицкевич не поверил этим слухам. Затем начал замечать: добрейший Карл Иванович принимает его самую чуточку холодней… А со скромным, непритязательным Киприаном Дашкевичем теперь в доме на Мясницкой беседуют гораздо приветливей, чем с ним, блестящим поэтом!
Известно: то, что само идет к нам в руки, нас порою мало волнует. Но стоит только почуять, что мы можем потерять добычу, которая еще недавно казалась такой легкой, как мы начинаем землю рыть, только бы вновь вернуть утраченные позиции.
Все польки и русские красотки были на время забыты. Даже бурные сны о Каролине Собаньской перестали терзать Адама по ночам! Какое-то время в сердце Мицкевича царствовала одна лишь Каролина – московская. Теперь уже не она задавала ему вопросы по польской любовной лексике: Адам на все лады сам склонял глагол «любить».
Они перешли на «ты», и Адам позволил Каролине называть его просто «Мицкевич». Это было для него знаком наивысшего доверия, какое он только мог оказать женщине (за исключением того, чтобы жениться на ней, конечно), потому что имени своего он не любил, зато фамилией имел все основания гордиться.
На несколько дней он даже уверился, что своего добьется и пани Мицкевич будет носить имя Каролина. Дашкевич с завистью сообщал другу, что влюбленная девица устроила родным ужасную сцену, требуя разрешить ей немедленно переменить веру и выйти за Мицкевича.
Так… Уж близок, близок час победы, как писал новый друг Пушкин! Мицкевич торжествовал, не замечая, сколь печальны в это время глаза Дашкевича. Разумеется, на друга Киприана ему было совершенно наплевать.
И вдруг грянул гром с ясного неба!
Мицкевич получил записочку от Каролины:
«Судьба против нас… мы должны расстаться… я не могу ради велений моего глупого сердца подвергнуть моих родных лишениям… Но я не знаю, как переживу нашу разлуку. Я убеждена, что не могу жить без дум о тебе… моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит лишь тебе одному…»
В первую минуту пан Адам, не скрываясь, опешил. Во вторую – вспомнил некое идиоматическое выражение, которого они с Каролиной не изучали, поскольку оно не принадлежало к числу тех, которым можно щегольнуть в дамском обществе, да и приличные мужчины даже меж собой стараются его не употреблять без особой надобности… Однако сейчас надобность была, и преострая. Употребив означенное выражение и облегчив таким образом душу, Мицкевич почувствовал себя гораздо лучше.
В конце концов, Каролина не слишком-то ему и нравилась…
Правда, слухи о том, что дело идет к обручению и даже будто бы состоялась тайная помолвка, уже бродили по Москве. Мицкевичу несколько раз даже задавали вопросы на сей счет. Если станет известно, что он, любимец стольких женщин, отвергнут по самым что ни на есть пошлым меркантильным соображениям, это повредит его репутации или нет? Пожалуй, да. Ведь станут говорить: он-де не смог возбудить к себе такую любовь, чтобы девица решилась ради него порвать с семьей, предпочесть рай в любовном шалаше удобствам обеспеченной жизни.
Немедленно Мицкевич представил жизнь вдвоем с Каролиной в этом продуваемом ветрами шалаше, какую-нибудь заплесневелую краюшку хлебца на завтрак, обед и ужин… Бр-р, это не для него. Стихи не пишутся, когда бурчит в желудке! А потери божественного поэтического дара Речь Посполита своему сыну никогда не простит.
Лишь только в голове проплыли воспоминания про Речь Посполиту, Адам понял, что битва с собой и своим – чуточку, самую чуточку разбитым – сердцем выиграна. Теперь надо было позаботиться о своем реноме. Ладно, пускай досужая публика судачит на его счет что угодно: верный друг Пшеславский будет знать правду!
Адам придвинул к себе перо, чернильницу, какой-то листок – на его столе, как всегда, царил ужасный беспорядок…
«Состояние вещей таково: если бы она была действительно настолько богата, что сама себя содержать как жена могла (ибо, как знаешь, сам я себя еле могу прокормить) и если бы она со мной отважилась ездить, я женился бы на ней, хотя кое-что в ней мне не по душе… Но это, однако, возмещается ее прелестными и добрыми качествами…»
Он добавил еще несколько общих слов, а когда начал сворачивать письмо, вдруг обнаружил, что написал его… на обороте любовного послания Каролины! Бросились в глаза отчаянные слова, нетвердо написанные буквы: «Моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит лишь тебе одному…»
Адам покосился в зеркало и подмигнул себе. Странная штука эти женские признания! Особенное удовольствие доставляют! Никогда не надоедает слушать их, внимать им…
Хорошо, что он обнаружил ошибку. Надо переписать послание Пшеславскому на другой листок. С таким прелестным письмом жаль расставаться, приятно будет перечесть эти слезные мольбы в унылую минуту.
Так… но теперь, значит, открыт путь Дашкевичу? Интересно, знает ли он, что обожаемый столькими прекрасными дамами друг его получил фактический отказ? Нет, едва ли. Для Дашкевича и всех прочих внезапное исчезновение Адама из дома Янишей будет означать только одно: поэт решил наконец поехать в Петербург, куда давно уже собирался. По этому поводу у него нынче же назначен прощальный ужин в компании друзей-поэтов.
Дашкевич, если хочет, может теперь приударить за освободившейся невестой приятеля. А в утешение Каролине Мицкевич пошлет маленькое прелестное стихотворение, которое даст ей понять, что ее покинутый возлюбленный продолжает надеяться на лучшее:
Когда пролетных птиц несутся вереницы.
От зимних бурь и вьюг и стонут в вышине.
Не осуждай их, друг! Весной вернутся птицы.
Знакомым им путем к желанной стороне.
Но, слыша голос их печальный, вспомни друга!
Едва надежда вновь блеснет в моей судьбе.
На крыльях радости промчусь я быстро с юга.
Опять на север, вновь к тебе!
Ужин-мальчишник прошел превесело. Друзья поднесли Мицкевичу на память вызолоченную серебряную стопку, вокруг которой были награвированы имена участников прощального банкета.
В Петербурге Мицкевич хлопотал об издании своих произведений – вслед за только что вышедшим «Конрадом» готовился двухтомник стихов, – а также о получении заграничного паспорта. Ему помогали в этом Жуковский, Голицын, княгиня Зинаида Волконская, которая тоже перебралась на некоторое время в Петербург. Писал управляющему 3-го отделения фон Фоку и Пушкин, который хорошо знал, как мечтает друг-поэт уехать в Дрезден, а оттуда в Италию или, может статься, в Париж, смотря по обстоятельствам.
Среди хлопот Мицкевич почти не вспоминал о своих московских разочарованиях, однако нашел все же время черкнуть несколько строк Дашкевичу: «Как идут твои кампании? Ты должен прислать мне подробный рапорт. Но от Мясницкой крепости прочь! Еще моя осада не снята, и кто знает, не предприму ли я новый штурм…»
Разумеется, он знал, что никогда этого не сделает. Ведь в Петербурге его догнало второе письмо Каролины:
«Прощай, мой друг. Еще раз благодарю тебя за все – за твою дружбу, за твою любовь.
Я поклялась тебе быть достойной этой любви, быть такой, какой ты этого желаешь. Не допускай никогда мысли, что я могла бы нарушить клятву – это моя единственная просьба к тебе. Жизнь моя, возможно, будет еще прекрасна. Я буду добывать из глубины моего сердца сокровищницу моих воспоминаний о тебе и с радостью буду перебирать их, ибо каждое из них – алмаз чистой воды.
Прощай, мой друг!»
Прочитав это, Адам не без облегчения кивнул. Приятно иметь дело с людьми, которые умеют облекать свои страдания в слова, да еще столь витиеватые! Это значит, что страдания не так уж сильны и душа уже смирилась с ними.
Он вспомнил, что при первом знакомстве княгиня Волконская рекомендовала ему Каролину как подающую надежды, одаренную поэтессу. Ну, коли так, этой девочке не грозит смерть от разбитого сердца. Она всегда, всю жизнь станет вдохновляться собственными страданиями, научится извлекать из своих кровоточащих ран благовонное миро для собственного поэтического творчества. Ей всякое лыко будет в строку, как выражаются русские.
Очень удачное выражение!
Ну что же, Мицкевич может вздохнуть свободно и чувствовать себя вновь вольной птицей. Единственное, в чем вправе его упрекнуть Каролина, так это в том, что он был избыточно деликатен и не причинил ей еще больше страданий, дабы она возмечтала о смерти, потому что катарсис – наилучший фундамент для поэтического вдохновения…
Однако пан Адам напрасно упрекал себя в переизбытке деликатности. Киприан Дашкевич, которому он так великодушно предоставил возможность вволю поухаживать за Каролиной Яниш, ринулся в этот омут воистину с головой – и утонул в нем. Он не знал, почему Мицкевич получил у Янишей отказ: по прекраснодушию своему счел, что Каролина разочаровалась в нем, а значит, сердце ее свободно. Он сделал предложение. Каролина немедленно зарыдала (раны ее души еще кровоточили):
– Ах, как вы глупы! Да коли я, чтобы не утратить милостей дяденькиных, должна была отказать Мицкевичу, как вы могли подумать, что я предпочту вас?!
Так Киприан узнал, что он на весах сердца своей возлюбленной тянет куда меньше медной полушки. Он перенес бы, пережил весть о том, что у него появился новый счастливый соперник, как – с болью, но стойко – переносил успехи Мицкевича. Но такая откровенная меркантильность обожаемого существа разорвала ему сердце.
Киприан был мечтатель. Он не знал и знать не хотел никаких практических резонов. Дело ведь было не только в том, что деньги боялась потерять Каролина. Этого боялось все семейство Янишей, для них это был вопрос если и не жизни и смерти, то, во всяком случае, безбедного существования. А может быть, все-таки жизни и смерти…
В любом случае Киприан не стал отягощать себя лишними размышлениями, а предпочел взять на душу грех. Он вернулся на квартиру, которую снимал неподалеку от Мясницкой (недавно переехал сюда, чтобы быть поближе к Каролине), достал старый дуэльный пистолет, почистил его – и пустил себе пулю в лоб.
Ох, бедная Каролина!..
Один соискатель руки исчез, другой наложил на себя руки. Ей не позавидуешь, девушке, стоящей на пороге жизни, но уже растоптавшей сердца двух искателей ее руки!
Немедленно общественное мнение обратилось против нее. Реденький, но все же имевший место быть рой поклонников, реявший вокруг нее, тотчас рассеялся, и лишь несомненные успехи Каролины на литературном поприще создавали ее имени славу благоприятную. Да, Мицкевич правильно оценил эту натуру, этот характер: Каролина сумела извлечь из своих бед и страданий наивысшую пользу, какую только может извлечь поэт, – развести из них костер для своего творчества. Не зря ведь значение слова «катарсис» – очищение огнем сильнейшего потрясения…
О вспомни, друг, меня, когда сиянье.
Над краем неба Веспер[3] разольет.
Когда твоя душа в очарованьи.
И радости – забудет жизни гнет.
В миг одиночества, в цветеньи сада.
В лучах заката, в нежном полусне.
Когда души коснется сна прохлада.
Друг, вспомни обо мне!
О вспомни, друг, меня – лишь без усилья.
Раскинет ночь волшебный полог свой.
И вольно дух свои расширит крылья.
Наполнив грудь священною тоской.
Ты понял ли сейчас, что все земное.
Там будет жить, в небесной вышине?
В такую ночь, в пленительном покое.
Друг, вспомни обо мне!
Стихотворение это было написано 27 июня 1827 года, в минуту, когда к Каролине подступила тоска воспоминаний по Адаму. Это случалось, конечно, часто, особенно когда он вдруг присылал папеньке какое-нибудь светское, ни к чему не обязывающее послание. И как отрадно было представлять, что это – попытка к сближению с ней, воображать его страдания по ней. Ну в самом деле, не может же он не страдать хоть немножечко! Каролина пыталась вообразить себе, что чувствовал он, уезжая от нее, как мучился, как ревновал, предоставляя ее другим мужчинам, которые, разумеется, должны были все как один броситься на осаду этой крепости…
То, что единственный осаждающий пал под стенами оной крепости, Каролину, конечно, смущало немало. Однако она уже тогда начала творить легенду своей биографии (так же, как творит ее каждый поэт, каждый пишущий человек, как делал это и несравненный Адам). А потому среди ее стихов бесполезно искать воспоминаний о невзрачном и чрезмерно чувствительном Киприане Дашкевиче – даже косвенных намеков на его образ не найти. Зато Адам, которого она часто называет просто поэт, царствует в них безраздельно. Нет, не царствует, ошибочное слово, – он в них повинуется. А царствует и властвует над ним прекрасная дева – дева рая, с которой он вынужден расстаться, разорвав разлукой свое сердце… и мечтая воротиться при первой же возможности, чтобы найти ее еще прекрасней, чем прежде!
Одна беда – возможность к возвращению, как о ней ни мечтай, никогда не представится.
Так появилось на свет «Бегство и возвращение»:
Должен я от взоров звездных.
Должен я – пока не поздно –
Уходить в далекий край.
Затмевает туч блужданье.
Их волшебное сиянье.
О, звезда моя, – прощай!
Воображаемая ситуация, когда он уходил и возвращался, приносила облегчение, врачевала гордыню. Хотя… хотя еще в 33-м году она узнала, что Адам Мицкевич женился. И на ком! На дочери пани Шиманской, Церлине! Ходили слухи, будто он встречался с нею в Москве тогда же, когда давал уроки польского Каролине… Печальное открытие, что и говорить.
Вскоре до Каролины дошли слухи, что в браке Адаму не повезло: Церлина унаследовала от матери расстроенное душевное здоровье и много времени проводила в клиниках. Ну что же, тем больше оснований было у Каролины строить воздушные замки и жить иллюзиями, находя отдохновение и утешение в стихах.
Стихи эти были написаны по-немецки, на языке, с которого Каролина много переводила. Ее мастерство оказалось столь совершенным, что она могла с равным успехом делать и переводы с иностранных языков на русский, и переводить любого русского поэта на европейские языки. В 1833 году в Германии вышла ее первая книга стихов и переводов на немецкий произведений Пушкина, Языкова, Боратынского, а также русских песен. Переводы Каролины даже обратили на себя внимание Оноре де Бальзака. Когда знаменитый немецкий ученый и путешественник Александр Гумбольдт показал самому Гёте рукопись его стихотворений в переводах Каролины, великий поэт одобрил их и прислал переводчице весьма лестное письмо. По словам невестки Гёте, ее «тесть всегда хранил эту тетрадь на своем столе».
Очень может быть!
Со временем Каролина начала писать стихи и на русском языке. И они пользовались немалым успехом в московских литературных салонах.
Несколько позже в Париже вышел сделанный Каролиной французский перевод трагедии Шиллера «Жанна д’Арк», а также сборник «Прелюдии», в который вошли переводы на французский язык стихов Жуковского, Пушкина, английских и немецких поэтов и шесть оригинальных стихов Каролины. Одно из них – «Женские слезы» – показалось настолько прелестным и проникновенным Ференцу Листу, что он положил его на музыку:
О, почему, когда всечасно.
Судьба не шлет уже угроз.
Так много льется слез напрасных.
Неизъяснимых женских слез?
Не понимая их значенья.
Вы презирать их не должны.
Ваш смех земной – лишь оскорбленье.
Тех слез, что небом рождены!
Что сердце женщин наполняет.
Вам никогда не испытать.
Пускай их души утешает.
Небесной тайны благодать.
Не горем и не сожаленьем.
Сердца их бедные полны.
Ваш смех земной – лишь оскорбленье.
Тех слез, что небом рождены!..
Цену женских слез Каролина успела уже узнать, потому что сама их пролила немало. А радовали ее по-настоящему только успехи в творчестве. Они же и давали силы жить:
Ты, уцелевший в сердце нищем.
Привет тебе, мой грустный стих!
Мой светлый луч над пепелищем.
Блаженств и радостей моих!
Одно, чего и святотатство.
Коснуться в храме не могло, –
Моя напасть! мое богатство!
Мое святое ремесло!
Что же касается жизни сердца, то она никак не хотела исправляться, хотя теперь для этого имелись, так сказать, все условия. Дядюшка, тот самый, в жертву привязанности которого Каролина принесла любовь Мицкевича (и жизнь Киприана Дашкевича, кстати!), наконец-то покинул юдоль сию и переместился туда, где не требуются деньги вообще никакие – ни крупные, ни мелкие. Каролина стала очень богатой невестой. Однако искатели ее руки по-прежнему не выстраивались в очередь перед домом на Мясницкой. То есть мелькали, конечно, какие-то ловцы богатых невест, но Каролина, возраст которой подбирался к тридцати, сделалась с годами девушкой проницательной и недобросовестных охотников за приданым отшивала еще на подступах к дому.
Впрочем, время шло… И хоть она очень любила живописать в стихах свою несравненную красоту, зеркало все чаще показывало отражение не столь совершенное, как хотелось бы. И Каролина стала чуточку снижать слишком уж высоко поднятую планку своих матримониальных требований. Теперь она более снисходительно относилась к желанию мужчин разбогатеть за ее счет. В конце концов, невозможно быть совершенством! К тому же господь вообще велел делиться… Пусть ее будущий супруг окажется меркантилен – лишь бы дураком не оказался. Пусть им станет человек, с которым хотя бы можно будет о чем-то поговорить. О литературе, например. О стихах Каролины Яниш – вот первая тема…
Такой человек вскоре сыскался и сделал Каролине предложение. (Оно было принято с приличной скромностью и даже намеком на равнодушие, хотя Каролине до смерти хотелось упрочить свой женский статус.) Однако лишь после свадьбы, состоявшейся в 1837 году, выяснилось, что, во-первых, Николая Филипповича Павлова среди художественных явлений интересует не столько творчество Каролины, сколько свое собственное (он тоже был литератор, причем довольно популярный), а во-вторых, Павлов предпочитал обсуждать его не в кругу просвещенных приятелей, писателей или поэтов, а за зеленым карточным столом – с кем ни попадя, кто готов был на пару с ним метнуть талью-другую!
Итак, он оказался завзятый игрок… И это в дополнение к прочим недостаткам, которые Каролина со временем начала насчитывать в супруге десятками.
А ведь поначалу она была в него искренне влюблена… Или только лишь вид такой делала, поскольку вроде неловко идти замуж вовсе уж без любви, тем паче – романтической поэтессе, а паче того – девице с прошлым?
Что же он был за человек – муж мадемуазель Яниш, Николай Филиппович Павлов?
По рождению Павлов был крепостным – незаконнорожденным сыном своего барина. Отец не признал его, однако сделал для ребенка все, что мог: еще мальчиком Николай получил вольную и был определен в актерское училище. Ему покровительствовал стихотворец и театрал Федор Кокошкин. Благодаря этому покровительству Павлов получил недурное образование, однако натерпелся унижений, поскольку отрабатывать милости Кокошкина приходилось, работая у него лакеем. Позднее он ощутил вкус к литературному творчеству, начал писать рассказы и повести, в одной из которых, «Именины», рассказал о судьбе крепостного музыканта, схожей с его судьбой. Герой Павлова бежал от господина и, создав впечатление, будто покончил самоубийством, пошел в солдаты, совершал подвиги и выслужил офицерский чин. Но в любви ему не выпало счастья. Спустя много лет он встретил былую возлюбленную, которая не сохранила ему верность, и был убит на дуэли ее мужем, который после этого навсегда разочаруется и в жене, и в жизни.
Увы, от себя в самом деле не убежишь, и это было замечено, между прочим, Пушкиным, написавшим на книгу Павлова «Три повести» рецензию для журнала «Московский наблюдатель» (кстати, она осталась неопубликованной, и слава богу, уж слишком была язвительна, а местами и жестока): «…Несмотря на то что выслужившийся офицер, видимо, герой и любимец его воображения, автор дал ему черты, обнаруживающие холопа». Вообще надо сказать, эти слова – «холоп», «холопство» – очень часто звучали в разговорах о Павлове его приятелей. Немалую роль тут сыграл и его брак с богатой невестой. Всем было известно, что имел место всего лишь брак по расчету, причем по расчету явному: m-lle Яниш искала мужа с претензией на интеллигентность, а Павлов – избавления от финансовых проблем… Ох, бедная Каролина, не того ли искал рядом с ней, по большому счету, и Адам Мицкевич?
Кстати, Павлов умел платить близким за унижения, причиненные ему другими людьми. В этой же повести он как бы нечаянно проговорился о том, как врачует ныне свое израненное жизнью самолюбие: «Верьте, что не сметь сесть, не знать, куда и как сесть, – это самое мучительное чувство!.. Зато я теперь вымещаю тогдашнее страдание на первом, кто попадется. Понимаете ли вы удовольствие отвечать грубо на вежливое слово; едва кивнуть головой, когда снимают перед вами шляпу, и развалиться на креслах перед чопорным баричем, перед чинным богачом?»
Вообще все творчество Павлова грешило риторической велеречивостью, с которой он описывал жгучие страсти обиженного жизнью человека, сознающего постыдность своей завистливости и своего холопства, а также ядовитым скепсисом и презрением к «мечтательности», по сути, неотделимым от привычки мечтать. «Талант г-на Павлова выше его произведений», – заключал ту неизданную рецензию Пушкин. То же можно сказать и о жизни сего господина: он сумел прожить бы жизнь, пожалуй, замечательную, да не удалось. Хотя поначалу все складывалось и в браке, и в творчестве не так уж плохо.
Каролина не могла забыть салона княгини Зинаиды Волконской и, обретя большие деньги, немедленно устроила салон у себя. Пусть ему недоставало блеска и шика, которых от рождения не было и у самой Каролины, однако она была умная женщина – что называется, интересная, – умела привлекать людей искренним к ним вниманием. Как-то вдруг так случилось, что литературный салон Павловых на Рождественском бульваре сделался в конце 30-х – начале 40-х годов позапрошлого века самым многолюдным в Москве. Здесь бывали Белинский, Гоголь, Лермонтов, Герцен, Тургенев… Дружила Каролина с Языковым и Боратынским. Особенно с Боратынским!
Правда, Лермонтова, к примеру, манило больше общение с Павловым, чем с Каролиной Карловной. Николай Филиппович, поскольку делал своими героями бывших крепостных, прослыл вольнолюбивым литератором, снискавшим не только одобрительные отзывы Белинского и Чаадаева, но зато и удостоившимся неудовольствия российского самодержца Николая Павловича. Тому не понравилась повесть «Ятаган», воспроизводящая нравы воинского быта, – наилучшая рекомендация.
Именно в доме Павловых и провел Лермонтов свой последний в Москве вечер в июле 1840 года. Польщенная хозяйка пыталась успокоить этого вечного скитальца и мизантропа, не умеющего любить, не умеющего быть любимым. Однако Лермонтов уехал печальным – ведь он отправлялся на войну, на Кавказ…
Не в последнюю очередь делало салон Павловых столь популярным то, что Каролина Карловна великолепно принимала гостей благодаря своему богатству. Ее можно было назвать какой угодно, но только не скупой. А неустанные попытки достигнуть уровня Волконской заставляли ее безудержно сорить деньгами (что встречало горячее одобрение ее мужа, который обожал пустить пыль в глаза – особенно за чужой счет).
Спустя много лет Афанасий Фет вспоминал о литературных чайных вечерах в доме Павловых и о его хозяйке: «Там все, начиная от роскошного входа с парадным швейцаром и до большого хозяйского кабинета с пылающим камином, говорило если не о роскоши, то по крайней мере о широком довольстве… По моей просьбе она читала мне свое последнее стихотворение, и я с наслаждением выслушивал ее одобрение моему».
Кстати сказать, Каролина с годами начала понимать, что держать открытый и хлебосольный дом может любая мещанка, а вот чтобы женщина привлекала мужчин, в ней должна быть загадка. Роковая любовь, разбитое сердце, легкий налет меланхолии, тень печали на челе – эти маленькие ухищрения никогда не выходили из моды и использовались мадам Павловой столь же умело, как серьги, фермуары, банты и перстни с браслетами. Особенно серьги она отчего-то любила, и, когда томно покачивала головой, легкий перезвон одухотворял общую задумчивость ее мины. А насчет творчества… Нетрудно угадать, что наилучшим, наивыигрышным предметом, придающим стихам Каролины этот легкий налет загадочности, меланхолии и даже где-то тоски, оставался сердечный друг ее далекой юности, олицетворение самого романтического из всех романтических героев – Адам Мицкевич.
Тебе все то, чему нет выраженья.
И мысль, и вздох, доверенный судьбе.
Надежда каждая и вдохновенье.
Вся жизнь моя, все существо – тебе!..
Ты знал один, как женщина порою.
И любит, и любимой может быть;
Ты знал один, какой огонь судьбою.
Зажжен в душе, желавшей чувство скрыть.
О, мой любимый, дай мне право.
Пить вечно радость забытья!
Поэт, твоя со мною слава!
Мой юный – мне любовь твоя!..
Все ж здесь мы жили не случайно.
И к вечности рвались душой.
Мы знали глубь священной тайны.
Мы зрели небо над собой.
Одна любовь – существованье.
Закон небес – в сердцах людей.
Одна любовь – миров дыханье.
И бог понятен только ей!
Вообще Каролина взяла за правило ежегодно «отмечать» 10 ноября, ту дату, когда они с Мицкевичем объяснились в любви, несколькими строками, а чаще – целым стихотворением.
Я помню, сердца глас был звонок.
Я помню, свой восторг оно.
Всем поверяло как ребенок;
Теперь не то – тому давно.
Туда, где суетно и шумно.
Я не несу мечту свою.
Перед толпой благоразумно.
Свои волнения таю.
Уж не смущаюсь я без нужды.
Уж странны мне младые сны.
Но все-таки не вовсе чужды.
И, слава богу, не смешны.
Пусть вновь мелькнет хоть тень былого.
Пусть, хоть напрасно, в этот миг.
С безмолвных уст сорвется слово.
Пусть вновь душа найдет язык!
Она опять замолкнет вскоре, –
И будет в ней под тихой мглой.
Как лучший перл в бездонном море.
Скрываться клад ее немой.
И еще вот это – спустя год: прелестные, искренние строки тоскующей женщины, у которой все сложилось в жизни далеко не так, как хотелось бы, жалоба, словно бы прерванная на полувздохе:
К тебе теперь я думу обращаю.
Безгрешную, хоть грустную, – к тебе!
Несусь душой к далекому мне краю.
И к отчужденной мне давно судьбе.
Так много лет прошло, – и дни невзгоды.
И радости встречались дни не раз;
Так много лет, – и более чем годы.
События переменили нас.
Не таковы расстались мы с тобою!
Расстались мы – ты помнишь ли, поэт? –
А счастья дар предложен был судьбою;
Да, может быть, а может быть – и нет!
Кто ж вас достиг, о светлые виденья?
О гордые, взыскательные сны?
Кто удержал минуту вдохновенья?
И луч зари, и ток морской волны?
Кто не стоял, испуганно и немо.
Пред идолом развенчанным своим?..
Впрочем, в 40-е годы Каролине пока еще не на что особенно было жаловаться. У нее родился сын; эти годы были временем расцвета ее поэтического дарования. Она много писала, беспрестанно печаталась в журналах и альманахах. О ее переводах даже желчный Белинский высказывался с восторгом: «Удивительный талант г-жи Павловой переводить стихотворения со всех известных ей языков и на все известные ей языки начинает наконец приобретать всеобщую известность. Но еще лучше (по причине языка) ее переводы на русский язык; подивитесь сами этой сжатости, этой мужественной энергии, благородной простоте этих алмазных стихов, алмазных и по крепости, и по блеску поэтическому».
Да, Каролина выработала свою характерную поэтическую манеру – несколько холодноватую, но в высшей степени эффектную. Правда, злые языки болтали, она-де так упоена своим успехом, что скоро весь народ разбежится из ее салона: она совершенно зачитывает людей своими стихами и никого больше не желает слышать. Впрочем, эти пророчества не сбылись, и отнюдь не словоохотливость Каролины стала причиной грядущих печальных перемен в ее жизни…
До них, однако, было еще далеко, пока Каролина купалась в волнах успеха.
В 1848 году был издан ее роман «Двойная жизнь», написанный стихами и прозой. К тому же времени относится небольшая поэма «Разговор в Трианоне», которую сама Каролина считала лучшим своим произведением. Это фантастический спор встретившихся на балу в Трианоне Калиостро и графа Мирабо о несовершенствах человеческой природы, о том, что людям свойственно забывать уроки предыдущих поколений: так, аристократы, которые веками угнетали низшие классы, снова и снова забывают о том, что нельзя пользоваться плодами чужого труда, что беспрестанно подавляемая гордость может однажды разогнуться – и ударить своего угнетателя так, как это уже было во Франции, было в Англии… Где произойдет вновь?..
Намеки, имевшиеся в поэме, оказались слишком явственны и дерзки – поэма была запрещена цензурой. В то время фрондерство (через полтора столетия вместо этого слова станут употреблять другое – диссидентство, но суть явления за это время мало изменится) было не просто хорошим тоном, но непременным свойством всякогоинтеллигентного человека. Поэтому популярность салона Павловых еще выросла.
Несколько лет все шло наилучшим образом. А потом начались серьезные неприятности.
Во-первых, Каролина узнала о том, что муж ей неверен. Но это ладно, у нее и самой рыльце было в пушку… Что же вы хотите, нельзя подкидывать в сердечный костер только старые дрова, вдохновение нуждается в постоянном топливе! Гораздо хуже оказалось то, что муж ее, как уже было сказано, – завзятый игрок, проигрывал да проигрывал, а потом как-то незаметно выяснилось, что он спустил с рук все состояние жены.
Обидно было ей думать, что жизнь отдана в развлечение человеку недостойному, так и не полюбившему ее, поэтому все чаще срываются с пера такие грустные стихи, что страшно становится этих проблесков искренности у преуспевающей поэтессы, знаменитой хозяйки салона, словно бы более дамы, чем женщины, безусловно, светской, выдержанной особы… но, оказывается, совершенно разочарованной в жизни.
И в душе, созрелой ныне.
Грустный слышится вопрос:
В лучшей века половине.
Что ей в мире удалось?
Что смогла восторга сила?
Что сказал души язык?
Что любовь ее свершила.
И порыв чего достиг? –
С прошлостью, погибшей даром.
С грозной тайной впереди.
С бесполезным сердца жаром.
С волей праздною в груди.
С грезой тщетной и упорной.
Может, лучше было б ей.
Обезуметь в жизни вздорной.
Иль угаснуть средь степей…
Отношение Каролины к беспутному постылому супругу ясно видно в забавном, но очень ехидном стихотворении «Портрет»:
Приятель мой разумным шел путем.
Но странным, идиллическим причудам.
Подвластен был порою: много в нем.
Способностей хранилося под спудом.
И много сил…
Не он один: их много есть, увы!
С напрасными господними дарами;
Шатаяся по обществам Москвы.
Так жизнь терять они стыдятся сами;
С одним из них подчас сойдетесь вы.
И вступит в речь серьезную он с вами.
Намерений вам выскажет он тьму.
Их совершить и удалось ему бы, –
Но, выпустив сигарки дым сквозь зубы.
Прибавит он вполголоса: «К чему?..»
Скандалами и выяснением отношений между господами Павловыми дело не кончилось. В 1852 году произошел полный разрыв, причем настаивала на нем именно Каролина. Хоть ее приятели и друзья обожали потрещать о женском свободомыслии, общественное мнение все же насторожилось. О Каролине говорили с легким осуждением. К тому же слишком многие из друзей Павлова узнали в «Портрете» не его, а себя (на воре, как известно, шапка горит, а бессмысленность и декоративность мужского существования уже тогда начинали входить в моду), и страшно обиделись. А тут еще случилось событие – ну просто из ряда вон!
Каролина Карловна подала жалобу на мужа генерал-губернатору. Папенька ее, Карл Яниш, то ли по собственному почину (зять управлял его имением и незаметно спустил чуть ли не все добро в сомнительных финансовых операциях), то ли по наущению дочери (так утверждали), наябедничал на Николая Павлова его начальству, которое только и искало случая придраться к человеку, слывшему неблагонадежным. С двух сторон поступили указания полиции серьезно заняться этим делом. У Павлова произвели обыск, и было найдено множество запрещенных книг. В бумагах нашли также письмо Николая Мельгунова, литератора, который состоял в дружбе с неблагонадежнейшим Герценом. В результате на Павлова повесили двух собак: беззаконную растрату денег жены и «политику». Его сначала посадили в долговую тюрьму, так называемую «яму», а потом выслали под надзор полиции в Пермь за связь с крамольниками и бунтовщиками.
Эта скандальная история произвела в Москве ужасный шум и восстановила против Каролины Карловны общественное мнение, поскольку именно в ней видели главную виновницу беды, свалившейся на Павлова. Известный остряк С.А. Соболевский пустил по рукам злое стихотворение, которое начиналось так:
Ах, куда ни взглянешь.
Всё любви могила!
Мужа мамзель Яниш.
В Яму посадила…
В Пермь московские интеллектуалы-вольнодумцы провожали Павлова как героя! Вдобавок ему вскоре разрешено было вернулся в Москву и поселиться там, так что не слишком он и настрадался.
Павлов написал несколько приметных статей в пору воцарившейся при Александре II гласности и стал издателем газеты «Наше время». На его кончину тот же Соболевский сочинил злой стишок:
Вот жизнь афериста.
Уж был человек!
Играл он Эгиста,[4]
Играл и юриста.
Играл журналиста, –
Во всё весь свой век.
Играя нечисто.
Впрочем, умер Павлов в 1864 году, успев порадоваться жизни и своей популярности как страдальца-вольнодумца. Его жене приходилось куда тяжелей…
Оставаться в Москве ей было неловко, невыносимо, на нее чуть ли не пальцами показывали. Общественное мнение было против нее настолько единодушно, что Каролину вынудили даже сына отдать отцу. Впрочем, она никогда не была особенно внимательной матерью, собственная литературная жизнь, творчество значили для нее куда больше. И все же… Это был удар, причем удар позорный.
Печатать ее нигде не хотели.
Вдобавок от прежнего финансового благополучия остались только жалкие крохи.
Каролина уехала в Петербург, а оттуда – в Дерпт. И тут…
Текут в согласии и мире.
Сияя радостным лучом.
Семейства звездные в эфире.
Своим указанным путем.
Но две проносятся кометы.
Тем стройным хорам не в пример;
Они их солнцем не согреты, –
Не сестры безмятежных сфер.
И в небе встретились уныло.
Среди скитанья своего.
Два безотрадные светила.
И поняли свое родство.
И, может, с севера и с юга.
Ведет их тайная любовь.
В пространстве вновь искать друг друга.
Приветствовать друг друга вновь.
И, в розное они теченье.
Опять влекомые судьбой.
Сойдутся ближе на мгновенье.
Чем все миры между собой.
Стихотворение «Две кометы» понятно о чем: о внезапности встречи. Встречи двоих людей, которым суждено полюбить друг друга… пусть ненадолго. Неужели снова поблекшая тень полузабытого Мицкевича прошествовала по стихам его измученной жизнью подруги?
Нет, поляк-вольнодумец был тут ни при чем. Каролина в эти мрачные, тяжелые, черные дни вдруг влюбилась! Да так, что ей казалось: даже чувство к Мицкевичу несравнимо с новой страстью. Правда, она благоразумно держала столь крамольную мысль при себе. Все-таки Мицкевич – это Мицкевич, быть его возлюбленной (пусть недолговечной, пусть покинутой!) – весьма престижно. А новая любовь к человеку, который ровно вдвое моложе ее, вернее, на двадцать пять лет моложе…
Каролина стала заботиться о своей репутации? Однако в делах сердечных, вообще говоря, не до таких мелочей, как репутация.
Кто же был нынешний избранник вечно молодого, неосторожного сердца Каролины Карловны?
Борис Исаакович Утин учился в Дерптском университете на юридическом факультете (впоследствии он станет профессором этого университета). Встреча была случайной, сильное влечение вспыхнуло с первого взгляда у обоих, хотя вначале они восхитились вроде бы только умом друг друга, остротой словесной игры. Борис не ожидал такой прелести, такого очарования от дамы, которая была старше его матери. Каролина же отвыкла от молодого поколения, считала его тупоумным, унылым, брюзгливым, «безочарованным». Борис оказался совсем другим. Но самое главное – он ничего не знал о ее унизительном московском прошлом, ему безмерно льстила дружба с известной поэтессой.
Мы странно сошлись. Средь салонного круга.
В пустом разговоре его.
Мы словно украдкой, не зная друг друга.
Свое угадали родство.
И сходство души не по чувства порыву.
Слетевшему с уст наобум.
Проведали мы, но по мысли отзыву.
И проблеску внутренних дум.
Занявшись усердно общественным вздором.
Шутливое молвя словцо.
Мы вдруг любопытным, внимательным взором.
Взглянули друг другу в лицо…
И, свидясь, в душе мы чужой отголоска.
Своей не старались найти.
Весь вечер вдвоем говорили мы жестко.
Держа свою грусть взаперти.
Не зная, придется ль увидеться снова.
Нечаянно встретясь вчера.
С правдивостью странной, жестоко, сурово.
Мы распрю вели до утра.
Привычные все оскорбляя понятья.
Как враг беспощадный с врагом, –
И молча друг другу, и крепко, как братья.
Пожали мы руку потом.
Дружба – это так, для самооправдания. Отношения очень быстро перешли в другой разряд!
Стихи, посвященные вспышке этой страсти – их немного, десяток, – считаются лучшими из всего написанного Каролиной. Что неудивительно. Благодаря любви Бориса… нет, благодаря своей любви к Борису (потому что в отношениях со своими мужчинами линию поведения всегда – к счастью или нет, неведомо, – определяла именно она) Каролина совершенно преобразилась. Легко понять! Любовь ее к Мицкевичу была вспышкой первого, еще не вполне осознанного влечения. Брак с Павловым будоражил ее интеллект, однако к страсти это почти не имело никакого отношения. Буря чувств – вот что такое ее роман с Борисом, вспышка запоздалой молодости, неизведанные ранее ощущения, пробуждение женщины именно тогда, когда она уже видела себя старухой!
Все преобразилось в мире. Однако Каролина со своим «анализирующим умом», как выразилась некогда о нем княгиня Волконская, была бы не Каролина, если бы понеслась по воле чувственных волн. Ей непременно потребно препарировать дрожание своего сердца! Главное, чего она никак не может понять: да неужели именно она оказалась способна на такую неистовую страсть?
Забавны все-таки эти растения – цветы запоздалые! Каролина, которая всю жизнь преподносила себя как некую Клеопатру – ну, скажем так: Клеопатру-скромницу, – словно бы извиняется за то, что оказалась способна потерять голову.
Вся штука была в том, что на самом-то деле она не верила, будто эта страсть может продлиться долго.
Ну, естественно, разве могло быть иначе?
Зачем судьбы причуда.
Нас двух вела сюда.
И врозь ведет отсюда.
Нас вновь бог весть куда?
Зачем, скажи, ужели.
Затем лишь, чтоб могло.
Земных скорбей без цели.
Умножиться число?
Чтоб все, что уцелело.
Что с горечью потерь.
Еще боролось смело.
Разбилося теперь?
Иль чтоб свершилось чудо?
Иль чтоб взошла звезда?..
Зачем судьбы причуда.
Нас двух вела сюда?!
Самым тяжелым было понять: даже когда два человека испытывают друг к другу сильнейшее физическое влечение, они могут стремиться друг от друга духовно. Особенно если эти двое – сильные, мыслящие личности, привыкшие сами управляться со своими жизнями и не желающие меняться ни ради чего, ни ради кого. Впрочем, это были именно те грабли, на которые Каролина наступала всю жизнь: телом вместе, а душою – врозь. Не так ли было с Мицкевичем, потом с Павловым, теперь – с Борисом Утиным?
За тяжкий час, когда я дорогою.
Плачусь ценой.
И, пользуясь минутною виною.
Когда стоишь холодным судиею.
Ты предо мной, –
Нельзя забыть, как много в нас родного.
Сошлось сперва;
Радушного нельзя не помнить слова.
Мне твоего, когда звучат сурово.
Твои слова.
Пускай ты прав, пускай я виновата.
Но ты поймешь.
Что в нас все то, что истинно и свято.
Не может вдруг исчезнуть без возврата.
Как бред и ложь…
Я в силах ждать, хоть грудь полна недуга.
И злой мечты;
В душе моей есть боль, но нет испуга:
Когда-нибудь мне снова руку друга.
Протянешь ты!
Опять звучит та же надежда на возвращение чувства, что уже была пережита в истории с Мицкевичем. Причем надежда еще более бессмысленная. Самое печальное, что, по сути, разлучила Каролину с Адамом национальная рознь, его неистовый польщизм, ну а потом уже – деньги. Аналогичная история произошла и в ее отношениях с Борисом, человеком передовым, умным, образованным, однако – рожденным и воспитанным в патриархальной еврейской семье. Когда слухи о связи их красавца-сына с немолодой дамой, обладательницей неприличной славы, дошли до семейства Исаака Утина… о, скандал вышел за рамки всех допустимых приличий и надолго запомнился Дерпту!
И любовники вынуждены были расстаться. Борис, конечно, не потерпел никакого морального и физического урона (ведь и у русских, и у евреев одинаково – быль молодцу не в укор!), а Каролина покинула еще один город, пребывание в котором сделалось для нее невозможным. Отправилась она сначала в Дрезден, затем – странствовать по Европе.
Прошло сполна все то, что было.
Рассудок чувство покорил.
И одолела воли сила.
Последний взрыв сердечных сил.
И как сегодня все далеко.
Что совершалося вчера:
Стремленье дум, борьба без прока.
Души бедовая игра!
Как долго грудь роптала вздорно.
Кичливых прихотей полна;
И как все тихо, и просторно.
И безответно в ней до дна.
Я вспоминаю лишь порою.
Про лучший сон мой, как про зло.
И мыслю с тяжкою тоскою.
О том, что было, что прошло.
Едва покинув Дерпт, Каролина узнала, что в ее жизни совершилась еще одна потеря. Еще один «лучший сон» не будет ей более сниться! Умер Адам Мицкевич. Покинул этот мир. Сначала страдающая по Борису, изъязвленная воспоминаниями об этой недолгой, но такой сильной, такой мучительной любви, Каролина не слишком-то предавалась тоске по тому, другому усопшему. А потом вдруг ощутила, что эта потеря давно потерянного человека словно бы усугубила новую боль, растравила раны ее сердца.
Среди событий ежечасных.
Какой мне сон волнует ум?
Откуда взрыв давно безгласных.
И малодушных, и напрасных.
И неуместных ныне дум?
Из-под холодного покрова.
Ужель встает немая тень?
Ужели я теперь готова.
Чрез много лет, заплакать снова.
Как в тот весенний, грустный день?
Внимая гулу жизни шумной.
Твердя толпы пустой язык.
Боялась, словно вещи чумной.
Я этой горести безумной.
Коснуться сердцем хоть на миг.
Ужель былое как отрада.
Мне ныне помнится в тиши?
Ужели утолять я рада.
Хоть этим кубком, полным яда.
Все жажды тщетные души?
Немало пройдет времени, прежде чем она поймет, что у некоторых людей – особенно сильных, значительных личностей – есть свойство странным образом становиться ближе к нам, чем они для нас дальше, недостижимее. Воспоминания – та мягкая глина, из которой мы не только лепим образ когда-то близкого человека, но и которую подмешиваем в посмертный памятник ему…
Но до этого понимания, повторимся, в жизни Каролины пройдет еще немалое время. Потребуются страдания одиночества и угрюмого уныния, в которых она будет искать новый источник вдохновения. Увы, теперь это был ее единственный источник!
Ты, чья душа чиста и чье существованье.
Не знает тяжкого земных страстей дыханья.
Кто в счастии живет, свой заслужив покой, –
Доволен будь своей безвестною судьбой…
Другие пусть идут дорогой величавой:
Ты счастлив, ты любим – к чему пленяться славой!
Спокойны дни твои, и ночь твоя ясна.
Нет, не завидуй тем, чья жизнь тревог полна.
Чья грудь огнем страстей безжалостно согрета:
Не безмятежный рок рождает в нас поэта, –
Ему гроза нужна, мучение страстей;
Не в ясной тишине неомраченных дней.
Не в дружеском кругу, не на груди любимой.
Растет его талант и лавр, в веках ценимый.
Нет! в час, когда судьбой он презрен и гоним.
Когда несчастье лик являет свой пред ним.
И отнимает все, что любит он глубоко.
А над надеждами гремит проклятье рока.
Когда напрасно он в пустынный край бежит.
От гидры памяти, что грудь его когтит, –
Лишь в этот час средь скал, в глуши уединенья.
Слетают с уст его живые песнопенья.
Испепеляя грудь. Лишь зная до конца.
Печаль, он трепетать заставит все сердца.
А люди на века запомнят песню эту.
Вечнозеленый лавр вплетя в венок поэту.
О, сколько горьких дум ему готовит век!
О, как, чтоб богом стать, страдал тот человек!
Из поэзии Каролины Павловой исчезла страсть, но в ней появилась мудрость. Мудрость не только опытной женщины, но и опытного человека, по-новому взглянувшего на исторический путь страны, родины, с которой она отныне была разлучена.
Накануне закончилась Крымская война, и событие это было еще свежо в памяти Европы и России. Как известно, Николай I не пережил того унизительного поражения, какое пришлось пережить его державе: он умер, а по некоторым, вполне достоверным сведениям, покончил с собой. Вольнодумствующая интеллигенция ударилась в похоронный плач – однако не по этому поистине героическому монарху, страдавшему обостренным чувством чести, а по поводу будущего России, в которой теперь стало модно видеть некоего монстра, не имеющего ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, отягощенного множеством предрассудков и тяжким наследием, с отупелым народом, с бездарной творческой интеллигенцией…
Таким образом господа интеллигенты поливали грязью самих себя, но это – на здоровье. Каролине же, которая очень внимательно следила за происходящим в России и была в курсе всей литературной и политической жизни, показалось оскорбительным, что огульно изничтожается все лучшее, что есть в стране, втаптывается в ничтожество самый русский дух. В ответ своим былым единомышленникам, которые теперь и знать ее не желали, и думать о ней позабыли, она написала поэму «Разговор в Кремле» (вызывающе посвятив ее своему сыну, с которым была разлучена). Построена поэма, подобно «Разговору в Трианоне», в форме исторической полемики: на сей раз между англичанином и французом (Англия и Франция – стороны-победительницы в Крымской войне) и русским человеком, который признает, что Россия во многом отстает от просвещенной Европы, но лишь потому, что история ее была необычайно тяжела.
Истинное сокровище России, по мнению Каролины, – это народный дух, вера в бога, православие, а сила державы – в крепости государственного строя, который в нашей стране возможен только один: монархия.
Увы, в так называемых передовых общественных и литературных кругах поэму встретили даже не холодно, а просто в штыки. С точки зрения «свободомыслящей интеллигенции», одиозная Каролина Павлова вновь подчеркнула свою одиозность.
С Каролиной окончательно прервали связи даже те знакомцы прежних времен, которые еще поддерживали слабо тлевший костерок взаимного интереса. Теперь она поняла, что путь в Россию закрыт ей окончательно. Та страна, которую Каролина любила, осталась только в ее воображении!
Она решила поселиться навсегда в Дрездене. Беспокоило только то, что средства ее были более чем ограниченны, неизвестно, на сколько их хватит. Впрочем, Каролине зашло за пятьдесят, и она решила, что долго на свете не заживется.
Что ж, человек предполагает, однако располагает по-прежнему бог…
В Дрездене Каролина подружилась с поэтом и драматургом Алексеем Константиновичем Толстым, они обменивались шутливыми посланиями. Особенно преуспевал в этом Толстой, который вообще любил сатирические и юмористические стихотворения.
Переводы Каролины Павловой пленили Толстого. Вскоре она переложила на немецкий его баллады, стихи, драмы «Смерть Иоанна Грозного» и «Царь Федор Иоаннович», поэму «Дон Жуан». Она ни на йоту не утратила своего филигранного мастерства, и переводы получились блистательными. «Смерть Иоанна Грозного» была поставлена на сцене знаменитого веймарского театра – в то время весьма известного в Европе. Автор прославился, стал знаменит в Германии.
Алексей Константинович оказался человеком благодарным. Он не остался в долгу: имея доступ к значительным лицам при царском дворе, выхлопотал Каролине пенсион, на который она и доживала свой век в местечке Хлостервиц близ Дрездена – вполне безбедно, хоть и печально, затворившись в своем одиночестве, оберегая его, лелея его…
В добровольном изгнании она продолжала работать – писать стихи, прозу, воспоминания, переводила и русских, и иноязычных поэтов. Откликалась на самые важные события в жизни России, например, на реформу 1861 года – стихотворением «На освобождение крестьян»). В 1863 году в Москве удалось издать сборник ее стихотворений. В некоторых из них внимательный читатель найдет некое подведение итогов, а еще в них этакий взгляд поэтессы на себя, на свою жизнь.
О былом, о погибшем, о старом.
Мысль немая душе тяжела;
Много в жизни я встретила зла.
Много чувств я истратила даром.
Много жертв невпопад принесла…
И душою, судьбе непокорной.
Средь невзгод, одолевших меня.
Убежденье в успех сохраня.
Как игрок, ожидала упорный.
День за днем я счастливого дня.
Смело клад я бросала за кладом, –
И стою, проигравшися в пух;
И счастливцы, сидящие рядом.
Смотрят жадным, язвительным взглядом –
Изменяет ли твердый мне дух?
Считается, что одиночество непременно влечет за собой тоску и уныние. Это не так. Есть люди, которые созданы для того, чтобы без устали заглядывать в свой внутренний мир и беспрестанно наслаждаться им. Воспоминания для них становятся реальнее мира действительного. И вообще – с ними жить удобно, с воспоминаниями! Они не просто похожи на цветы, из которых твое израненное нелюбовью сердце или неудовлетворенное тщеславие могут сплести себе какой угодно венок, от самого нежного, из незабудок, до самого пышного, из роз или даже лавров. Они – те друзья, которые никогда не засиживаются в гостях, когда нам почему-то не хочется с ними общаться. Они не говорят лишнего, их всегда можно выпроводить вон, а самых назойливых и неприятных больше не приглашать.
Да-да, это только молодость не умеет управлять чувствами и памятью. Поживший, тем паче много поживший человек – отличный дрессировщик для обезумевшего стада, которое так и норовит примчаться из тьмы былого в твой светлый, тщательно охраняемый, спокойный мирок и возмутить его покой.
Вот только плохо, что с течением лет ты начинаешь забывать, что в прошлом существовало на самом деле, а что принадлежит лишь твоей фантазии…
Хотя разве это плохо? Себя-то ты не обидишь, ты станешь вспоминать лишь то, что тебе и в самом деле нужно помнить!
Любили тебя или только ты любила?..
А впрочем, это не суть важно.
В конце концов, подобно тому, как ветшают страницы книг, а вложенные меж ними засушенные цветы обращаются в тонкую, пронизанную легким ароматом пыль, от которой ты чихаешь, мысленно сама себе желая доброго здоровья (просто потому, что больше некому тебе его пожелать!), – воспоминаний остается у тебя совсем мало. Но те, что сохранились, ты бережно лелеешь в шкатулке памяти и порою достаешь их, смахиваешь с них пыль, протираешь мягкой тряпочкой…
Иногда по своей воле, иногда по прихоти других.
Воспоминания воскрешаются письмами. Некоторые хочется порвать, потому что они напоминают о каких-нибудь бытовых, мещанских гадостях, ну а другие – о, другие достойны самого нежного с ними обращения.
Вот как это письмо от сына дорогого, незабвенного Мицкевича… как бишь его звали? Ах да, Адам, ну конечно, Адам! И он вроде бы стихи писал, и Каролина писала что-то о любви…
Надо ответить его милому сыну Владиславу. Мальчику приятно будет узнать, что она бережно хранит сувениры от его отца. Сувениров, правда, никаких и в помине не осталось, но… вот эта вазочка, которая взялась у нее на столе бог весть откуда, и какое-нибудь кольцо… в память о давних возлюбленных принято хранить кольца!
Каролина вновь обмакнула в чернильницу перо и написала своим несколько неуверенным и самую капельку дрожащим, но проворным почерком:
«Третьего дня, 18 апреля, миновало шестьдесят лет с того дня, когда я последний раз видела того, кто набросал это письмо, кое я вам пересылаю, а он еще жив в моих мыслях. Передо мной его портрет, а на столе маленькая вазочка из жженой глины, подаренная мне им, на пальце я ношу кольцо, которое он мне подарил. Для меня он не переставал жить. Я люблю его сегодня, как любила в течение стольких лет разлуки. Он мой, как был им когда-то…»
Да, про вазочку очень миленько привралось. Колец много, пусть одно будет как бы от Мицкевича. А вот стихи – о, стихи ни с чем не перепутаешь. Они истинно о нем. Они сохраняют аромат вечности получше засушенных цветов, в них по-прежнему благоухает каждое слово, в них Каролина сама по-прежнему молода. И любима, о, как же она любима!
Она начала читать вслух, да бросила случайный взгляд в зеркало и осеклась. Покачала головой – это нелепо! Но потом закрыла глаза и все же дочитала, зная, что из зеркала на нее смотрит не унылая маска одинокой и забытой старости, а та пылкая девушка с «гениальным темпераментом», какой она была когда-то.
Когда-то давно-давно.
Слишком давно!
Не надо слов о доме, о разлуке.
О том, что рок безжалостно суров.
Я вижу взор, что скрыт туманом муки.
И верю я, что плакать ты готов.
Не надо слов!
Ты все же мой! – о чем бы ни твердили.
Твои уста – ты слышишь стук живой.
В своей груди: ты знаешь, мы любили.
И нас никто не разлучит с тобой –
Ты все же мой!