29. Утро в декабре…

На траве лежала роса, туманно-серое покрывало, скрепленное жемчужными пряжками.

Люсьен Мари прогуливалась по апельсиновой аллее, наслаждаясь бледными солнечными лучами, то и дело зажигавшими в листве китайские фонарики апельсинов. Старый садовник хлопотал у своих деревьев. Сегодня он казался хмурым, неразговорчивым, почти сердитым. Она решила: боится, что холодные ночи повредят урожаю.

Дыхание выходило изо рта облачками пара, вокруг стояла полная тишина. Явственно доносилось стеклянно-прозрачное падение водяной струи источника в бассейн. Напор ее увеличился теперь, когда горные реки начали заполняться водой после дождей.

Какой-то рабочий в синей спецовке прошел мимо, бросил садовнику:

— Они взяли троих, но двое убежали.

— Слышал я об этих троих… а как те двое, их узнали? — вполголоса спросил садовник.

— В том-то и дело, теперь жандармы лютуют, что их упустили.

— А кто такие?

— Один из Барселоны. И Франсиско Мартинес.

Садовник даже присвистнул от удивления. Рабочий кивнул, как бы соглашаясь, и пошел дальше.

— Что такое случилось? — спросила Люсьен Мари. — Мне показалось, вы назвали Жорди…

— Сегодня ночью устроили облаву на контрабандистов, — ответил старик. — Немного дольше и посерьезнее, чем обычно. Вы слышали, что произошло.

— Этого не может быть, — встрепенулась она. — Жорди не контрабандист…

Старик промолчал.

Она изо всех сил заторопилась домой. Давид сидел и писал у топящейся печки, повсюду вокруг него были разбросаны листы бумаги и книги. На столе рядом лежала недошитая детская кофточка, Люсьен Мари сидела и шила, когда ей вдруг захотелось выйти и подышать утренним благоуханием апельсиновых деревьев. Типичная буржуазная идиллия, она могла бы относиться к любому веку.

— Слушай, может случиться что-то ужасное, — с порога сказала она. — Они нарочно втянут Жорди в какую-нибудь историю с контрабандой.

Она рассказала, что услышала в саду, и заключила взволнованно:

— Никогда в жизни не поверю, что там мог участвовать Жорди! Он такой щепетильный, что не может взять в долг пять песет.

Давид поступил как садовник, он ничего не утверждал. Он стоял и размышлял.

— Никогда в жизни, — повторила Люсьен Мари. — Как раз теперь, когда он только-только начал опять оживать…

Да, разумеется, думал Давид, теперь он ожил, стал более активным. Но на что он может употребить эту свою активность?

Некоторое время назад им показалось, что Жорди нашел, где себя использовать. Он стал помогать Давиду с трудным текстом об одном старом поэте — речь там, кстати, шла о тюрьме и изгнании, не такой уж необычной судьбе испанских интеллигентов.

— Мой отец тоже писал очерки примерно в таком же духе, об истории культуры, — внезапно сказал Жорди.

— А тебе никогда не хотелось пойти по его стопам?

— Я как раз и собирался. Только видишь, что потом получилось. Я вот думаю…

Он не закончил фразу, но рукой сделал в воздухе такое движение, как при письме.

— Слушай, попробуй опять, — предложил Давид. — Материала здесь уйма, вот, пожалуйста. Ничего страшного, если мы даже где и столкнемся, я ведь все равно пишу на другом языке.

Но Жорди предпочел писать о том, что знал и пережил сам. Он сделал два коротких очерка о свадебных обрядах в горных селениях. Давид обнаружил, что язык у него мужественный и лаконичный, начисто лишенный красивостей стиля многих латинских литературных течений.

Жорди послал их в журнал — и, к своему изумлению, получил ответ, где его благодарили и просили написать еще. Статья была принята для печати.

В тот день казалось, что Франсиско Мартинес помолодел на десять лет.

Но на следующий день пришло еще одно письмо, где сухо выражалось сожаление, что произошла ошибка. Очерки им не подходили.

Жорди усмехнулся сухими обтянутыми губами, на лице его застыла гримаса.

— Этого можно было ожидать, — глухо произнес он. — Не повредило бы только это первому редактору — тому, что плохо смотрел.

— Пиши все равно, — сказал Давид, потому что уже тогда ого охватило беспокойство. — Будет же когда-нибудь просвет, а у тебя материал уже готов.

Но Жорди покачал головой и после этого долго к ним не показывался. Поэтому сейчас Люсьен Мари была безутешна, а Давид пробормотал:

— Не вытворил бы только чего с отчаяния…

Пока они стояли так и тихо совещались, на дворе послышались жесткие шаги.

Сама манера печатать шаг уже служила первым предостережением о безграничной власти и насилии.

В дверь громко постучали. Мужские голоса. Голос Анунциаты, громкий, протестующий.

Давид сбежал вниз, чтобы посмотреть, что случилось, — и был встречен дулом карабина и краткой командой оставаться наверху и стоять тихо. Он поймал их на слове, остановился на лестнице. Оттуда в косой перспективе дверного проема он мог следить за тем, что происходило внизу, на первом этаже.

Четверо мужчин в оливково-зеленых мундирах, в черных касках, четверо жандармов прямо-таки исходили служебным негодованием. Двое стояли на страже в дверях, двое делали грубый обыск во всем доме, от подвала до чердака. Они резко обрывали все вопросы, рылись в каждом уголке, выбрасывали одежду из всех шкафов, даже перевернули большой сундук с бельем у Анжелы Тересы.

— Совсем как во время оккупации, — прошептала Люсьен Мари, побледнев. Она подошла и встала на лестнице позади Давида.

— Не бойся, — сквозь стиснутые зубы сказал он и нашел ее руку. — Нам они ничего не могут сделать.

Огонь и асбестовая одежда. Когда кругом горит, ты должен быть доволен, что она у тебя есть.

Единственным человеком, не обращавшим внимание на вторжение, оказалась Анжела Тереса. У нее был один из тех дней, когда душа ее отсутствовала. Она еще не вставала, сидела в постели в своей ночной рубашке с высоким воротом и бормотала про себя что-то непонятное, белые пряди волос торчали из-под шали, накинутой на ее голову и плечи Анунциатой. Жандармы посмотрели на нее смущенно и оставили в покое, но их начальник вернулся назад и пошарил под кроватью стволом карабина.

— Ты что ищешь, Педро? Горшок или шлепанцы? — спросила Анжела Тереса и уставилась на него пустым взглядом.

Жандармы фыркнули, а молодой начальник вспыхнул и поспешил далее.

Потом они отодвинули в сторону чету Стокмаров и также методично прошлись по второму этажу.

Обыскивая один из шкафов, они выронили из него коробку с детской одеждой, и Люсьен Мари вскрикнула. Тогда они особенно тщательно обследовали этот шкаф, обстукали его стенки, подошли поближе к Люсьен Мари и подозрительно ее осмотрели. Губы Давида искривились, но он сдержал свою реплику про себя: «Нет, дорогие друзья, под ее широким жакетом не скрывается контрабандист…»

— Давид, — прошептала Люсьен Мари, — мне плохо…

Начальник, видимо, лейтенант по чину, начал допрашивать Давида. Он уселся за письменный стол и вынул блокнот.

— Ваше имя?

— Мой паспорт в правом ящике.

Лейтенант вынул паспорт и списал что-то себе в блокнот.

— Женщина?

— Это моя жена.

— Ее нет в паспорте.

— Можете посмотреть свидетельство о браке. Паспорт был выдан раньше.

Лейтенант оставил свой вопрос и перешел к главному.

— Вы знаете некоего Франсиско Мартинеса Жорди?

— Да.

— Вы близкие друзья?

— Мы друзья.

— Когда вы видели его в последний раз?

— Примерно неделю тому назад.

— Не вчера вечером?

— Нет.

Лейтенант вытянул вперед голову:

— А сегодня утром?

— Нет!

— Вы прячете Мартинеса Жорди здесь в доме?

— Прячем здесь?

— Это я вас спрашиваю!

— Нет.

— Можете подтвердить это под присягой?

— Да, могу.

Жандарм вперил в него свой взгляд, обошел кругом и накинулся снова:

— Вы коммунист?

— Кто, я? — не удержался Давид.

— Отвечайте на вопрос!

— Нет. И Жорди тоже.

— Давид, — позвала Люсьен Мари.

— Отвечайте на вопросы. Вы сочувствуете коммунистам?

Агрессивность вызывала ответную реакцию, она начала отзываться на нервах Давида. Люсьен Мари схватила его за локоть, и Давид подумал, что она, как все женщины, хотела помешать ему разозлиться и дать неосторожный ответ.

Но тут он вдруг увидел ее лицо.

— Что такое, Люсьен Мари?

— Мне кажется, нам нужно ехать, — промолвила она незнакомым ему голосом.

Жандарм нахмурился, так как они говорили по-французски, и повысил голос:

— Вы знаете место, где может укрываться Франсиско Мартинес Жорди?

— Нет… да… я думаю… разве вы не видите, у меня жена больна? Я должен найти какую-нибудь машину… Нам нужно в монастырь…

Испанец посмотрел сначала на одного, потом на другого, как будто и тут ожидал подвоха.

— Почему в монастырь?

Давид сжал кулаки и сказал:

— Вы можете быть акушеркой? Я, например, не гожусь… Если бы здесь был Руис, — он бы понял, что нам действительно надо ехать.

— Нечего тут толковать о сержанте Руисе!.. — рявкнул лейтенант, и лицо его окаменело.

Но в это мгновение он увидел, как на лбу Люсьен Мари выступили капельки пота, и тогда послал одного жандарма на велосипеде за машиной.

Когда лейтенант спустился вниз, Люсьен Мари вдруг промолвила:

— А сейчас ничего абсолютно не чувствую. Подумать только, наверно это были просто нервы.

— Все равно нам лучше уехать, — сказал Давид, нашел ее сумку и начал собирать разбросанную по полу детскую одежду. — Тебе надо сделать вид, что у тебя боли.

Но ей не пришлось делать вид, это была только пауза между схватками.

— Где у тебя болит? — нагнулся к ней Давид, когда они сидели в машине, и он услышал, что ее дыхание стало прерывистым, а ногти так впились в его руку, что потом остался след.

Она подождала, пока ее отпустило, потом сказала:

— Боль не в одном определенном месте… Нет, пожалуй, в пояснице… Кажется, будто кто-то пытается у тебя вытащить зуб мудрости, только не совсем уверен в себе и не знает точно, где именно.

Давид погладил ее руку, глядя в затылок жандарму, сидящему рядом с шофером.

— Боишься?

Люсьен Мари бледно улыбнулась.

— Душа-то неустрашима, а вот тело, чувствуется, трусит, — согласилась она. — И потом Пако…

Давид приложил палец к губам. Загорелые уши под черной каской выглядели бдительными.

В монастыре ее приняли без удивления, хотя до предполагаемого срока оставалась добрая неделя. Ее сразу же осмотрели, но посоветовали не ложиться, а пока еще некоторое время побыть в движении. Она попросила оставить ей для компании мужа. Благочестивые сестры заколебались, но потом все-таки позвали Давида. Несколько часов Давиду и Люсьен Мари пришлось вышагивать туда и обратно, туда и обратно в самом дальнем, пустом коридоре время от времени она останавливалась у оконной ниши и стонала, или судорожно хваталась за спинку высокого резного стула.

— Царапай меня, кусай, делай что хочешь, если тебе от этого будет легче, — сказал Давид, чувствуя себя несправедливо пощаженным — и несправедливо обойденным.

Люсьен Мари улыбнулась одними искусанными губами, с которых сошла вся ее пунцовая помада, с видимым усилием взяла себя в руки и торопливо сказала:

— Увидишь Пако, скажешь, пусть попытается перейти границу. Потом пускай разыщет нашего адвоката…

Тихо и отчетливо она произнесла имя и адрес, и он их повторил.

— Он участвовал в Сопротивлении, он сделает, что сможет.

— Вполне вероятно, что Жорди сразу же уехал на какой-нибудь рыбачьей лодке. А может, отлеживается где-нибудь в укромном месте…

— Сходи в город и разузнай, что говорят люди, — сказала она, но тут бессознательно вцепилась ему в руку. Теперь она не могла больше думать ни о чем другом, физиологический процесс захватил ее целиком и нес, как течение в мощной реке.

И Давид как раз в этот момент был гораздо сильнее занят Люсьен Мари и тем, что с ней происходило, чем Жорди. Но в этот момент к ней подошли монахини и взяли ее на свое попечение, ему там было нечего больше делать.

Он еще немного побродил по коридорам с ощущением полного своего бессилия, пока не вышла сестра сказать, что до конца, во всяком случае, еще очень далеко. Он ведь может прийти сюда опять, часов этак через шесть-восемь.

— Шесть-восемь часов! Да ведь ей не выдержать! — воскликнул он испуганно.

— Ну, есть такие, что лежат и по нескольку суток, — дружелюбно сказала монахиня.

Ничего не видя, Давид чуть не ощупью стал спускаться вниз с тех же самых склонов, по которым так усердно взбирался весной, поблуждал немного по улицам, как только что по монастырским коридорам, и в конце концов забрел в бар Мигеля.

Выпив в молчании свою рюмку, он ощутил внутри приятное тепло, постепенно пригнавшее страх. Внезапно он обнаружил, что там царит подавленное настроение, хотя едва ли у всех у них жены находились в родильном доме… Никто не заговаривал о ночной облаве на контрабандистов, что было совершенно неестественно — пока он не увидел серо-зеленые брюки, мелькнувшие во внутренней комнате, и тут уразумел, чем объясняется царящее в баре молчание.

Он вышел и опять начал блуждать по улицам. Везде черные каски, поредели группы гуляющих на пляже, все молчаливы и сдержанны.

Перед закрытой лавочкой Жорди жандарм.

Значит, все, пожалуй, правда.

Только повстречав Хуана Вальдеса, своего бывшего хозяина, он узнал, как все произошло. Хуан шел со связкой рыбы через плечо, наверно, нес корм своим прожорливым птенцам.

Да, так от высокого начальства вышло распоряжение покончить с контрабандой, взять в ежовые рукавицы всех контрабандистов в Соласе. Прошлой ночью сержант Руис произвел молниеносную облаву, да так неудачно, что теперь трое рыбаков, все отцы семейства, попали под замок.

Здесь Хуан чуть было не перекрестился. Но что гораздо хуже, прибавил он, еще двоим в темноте удалось бежать. Один из них Жорди.

— Знает кто-нибудь, где он? — спросил Давид.

— Нет, — ответил Хуан и посмотрел на него исподлобья.

Давида это стало немного раздражать. Видимо, не одни только жандармы считают, что он каким-то образом причастен к исчезновению Жорди.

— Почему вы сказали «что гораздо хуже»? — спросил он.

Вообще-то говоря, никто не мог заподозрить Хуана, что он так уж всей душой стоял на страже закона.

— Потому что Руиса и его помощника они упрятали в тюрьму, — объяснил Хуан.

— Неужели это возможно? — покачал головой Давид.

На мгновение он почувствовал озноб. Такой был приятный, этот сержант Руис.

Хуан пожал плечами.

— У жандармов такое правило. Если кем-либо узнанный человек убежит, наказывают их начальника.

— Какое жестокое правило!

Хуан опять пожал плечами.

— Теперь и жандармы рассвирепели, назначили премию за поимку Жорди.

— Никак не могу понять, как туда попал Жорди, — пробормотал Давид.

— Хм, понять не так уж трудно. Если на человека все нажимать и нажимать, — а человеку нужны деньги…

Не имело смысла говорить с Хуаном о своем разочаровании. Хуан не ведал нюансов в такого рода вопросах, у него был удобный кодекс чести, такой широкий, что его можно было взять за концы и растянуть в разные стороны.

Жорди же тонко чувствовал границу между дозволенным и недозволенным, она была, в сущности, его становым хребтом. Границу между тем, что запрещено по политическим мотивам, и тем, чего не дозволяли законы, обычаи, совесть. Его поддерживала гордость человека, преследуемого за политические убеждения: они сажают меня в тюрьму, но закона, настоящего закона, я не преступаю.

А может быть, я его просто романтизирую? — хмуро подумал Давид.

Ясное утро перешло в холодное серое ненастье, пошел мелкий ледяной декабрьский дождь. Где-то сейчас скрывается Жорди? — подумал Давид и ему стало зябко от сочувствия, когда он увидел, как хребты гор теряют свои контуры в расплывающейся сырой хмари.

Шесть-восемь часов, сказала монахиня. Прошло только два. Но не имело смысла тащиться домой по дождю, все равно работать он не сможет. Кстати, и жандармы там наверно все еще рыщут. Так им и надо, продолжайте и дальше в таком же духе.

Он вернулся в кабачок Мигеля, со стыдом сознавая, что ужасно проголодался. Но уселся не в комнате, предназначенной для туристов, а у рыбаков перед пышущим жаром очагом. Их было мало сегодня, не слышалось обычного уютного хлопанья от бросаемых с размаху карт. Мигель расхаживал вокруг с угрюмым видом, ему были не по душе события, мешавшие коммерции. Зато Давид избежал вопросов о жене, что уже было для него облегчением.

Ему пришло в голову: а разрешается ли роженице пить и есть, и если разрешается, так покормят ли ее там? Он представил себе, что ей сейчас хочется пить, и это была мучительная мысль.

Когда прошло четыре часа, он сидел, держась руками за скамейку, чтобы удержать себя на месте, а когда прошло пять, подумал вдруг, что монахиня ошиблась и он уже опоздал, и так заторопился, что едва успел расплатиться.

Но мысль о том, что ей хочется пить, не давала ему покоя, и по дороге он купил гроздь винограда.

Уже от сестры-привратницы он услышал: сеньор, еще рано, ничего еще нет. То же самое сообщили ему и монахини в самом монастыре. Ему хотелось навестить ее, но его не пустили. Тогда он написал записку — любовное письмо на бумаге от пакета — и попросил передать ей вместе с виноградом. Монахини заколебались, но поскольку подобный случай не был предусмотрен уставом их монастыря, сделали, как он просил.

Через некоторое время одна из сестер высунула из двери голову:

— Она просит сказать, что виноград придал ей новые силы.

Давид вздохнул с облегчением и улыбнулся, как будто выполнил трудную задачу.

У монахинь не хватило духу выгнать его на дождь, и ему было разрешено посидеть в приемной, где они поддерживали небольшой огонь.

Наступил вечер, и все еще ничего не произошло. Время от времени он выходил в коридор и прислушивался; конечно, со всех сторон к нему неслись разнообразные звуки и голоса, но Люсьен Мари он среди них различить не мог.

— Она страдает? — спросил он одну сестру, вышедшую из ее палаты, это была та толстая, с круглыми очками.

— Да, конечно, — ответила сестра Флорентина. — Но в Священном писании сказано: в муках будешь рожать детей своих…

Хорошо тебе так говорить, и мина у тебя благочестивая, довольная, тебе-то никогда не приходится рисковать, — подумал Давид, и у него появилось такое чувство, что он во что бы то ни стало должен прорваться к Люсьен Мари, как-нибудь ей помочь.

Фантастические видения у него становились все более несуразными. Зря она сюда приехала, думал он. Концентрированная девственность всего этого заведения накладывается на нее и мешает ей рожать. Сам воздух здесь оказывает сопротивление.

Незаметно его мысли перенеслись от Люсьен Мари к ребенку. Ах ты, малышка, с нежностью думал он, от тебя сейчас тоже требуется немало усилий. Никто тебя не просит, и все равно — ты работаешь в слепом желании появиться на свет.

Он задумался над мистерией рождения. Интересно, правда ли, как говорят психологи, что рождение есть первое большое потрясение, первый страх, или это только тема для научной статьи?

Темно и тесно, душно. Самое раннее впечатление от жизни — это смертельная борьба за нее, первое железное объятие бытия, которое так потом никогда по-настоящему и не разжимается.

И это после райского периода в бессознательном состоянии. Морской анемон в теплом ночном море, лишь изредка освещаемом мерцающим розовым светом.

Ему снились морские анемоны. Ему снились морские чудища с мощными когтями.

Он проснулся оттого, что монахиня трясла его за плечо.

— Все, кончилось, — сообщила она. — Все благополучно.

Он вскочил, пристыженно коря себя за предательство. Оказался не в состоянии прободрствовать одну-единственную ночь.

— Девочка?

— Мальчик.

Жаль. Здесь, в Испании так много красивых имен для девочки.

— Его пришлось тащить щипцами? — ужаснулся он.

Она была ошарашена.

— Нет. Мы послали за доктором, и он уже собрался идти, но… потом все обошлось.

— А Люсьен Мари?

— Можете навестить ее через несколько минут. Хотите посмотреть вашего сына?

Давид последовал за нею с ясным ощущением нереальности происходящего.

Женщина в белом халате и без монашеского головного убора подошла к нему с каким-то белым свертком. Крошечное старообразное существо с мокрыми черными волосами и сморщенным личиком. Сердится и кричит.

Боже милостивый, подумал Давид. Конечно, я не красавец, но неужели же обязательно, чтобы он-то был таким безобразным?

— Смотрите, как ребенок хорошо сложен.

Давид сказал, запинаясь:

— Но голова… Она такая странная.

— Это иногда случается при родах. Ничего, потом пройдет.

Люсьен Мари дали ее прежнюю палату.

Он вступил в нее с трепетом.

Но попробуй, разберись в женщинах!

Он ожидал увидеть ее измочаленной, истерзанной, такой измученной, что голову не смогла бы поднять с подушки — а она, оказывается, сияет. Увидев выражение ее лица, он понял значение слов «освободившаяся от бремени». Минуту они молчали, переполненные чувствами. Потом она спросила:

— Ты его видел?

— Да, — сказал Давид, и, чтобы избавить ее от шока, добавил: — Придется тебе приготовиться к тому, что он больше похож на меня. — И не понял, почему эта фраза зажгла такое веселье в глазах Люсьен Мари. Она промолвила сдавленным голосом:

— Не смеши, а то мне ужасно больно… Конечно, он похож на тебя!

Вошла няня с ребенком, завернутым, как все грудные дети. Люсьен Мари протянула к нему руки, и на лице ее отразилось блаженство: можно было подумать, что более красивого ребенка она в жизни не видела.

Она лежала, поглаживая одним пальцем черные волосики, целовала крошечные трепыхающиеся ручки, не могла вдоволь налюбоваться на такое чудо.

— Возьми его, — предложила она. — Подержи немножко.

— Я? — удивился Давид.

— Ну конечно. Тебе ведь, наверно, надо ему представиться.

Давид со страхом, непривычными руками, взялся за маленькое тельце, поднял его, прижал к себе. Выглядело все это очень неловко, и монахиня-няня хотела вмешаться, но Люсьен Мари сделала предостерегающий знак за спиной Давида.

— Такой маленький комочек, а какой тяжелый, — сказал он уважительно, он ожидал веса целлулоидной куклы.

— Три с половиной килограмма, — подтвердила монахиня.

Давид взялся поудобнее, чтобы увидеть малютку в лицо. Отошел к окну и повернулся к женщинам спиной.

— Привет, малыш, — сказал он своему сыну очень тихо, по-шведски. — Добро пожаловать.

— Теперь им нужно отдохнуть, — сказала сестра и подошла, чтобы взять у него ребенка.

Мальчик залился криком.

— А у меня не плакал, — подумал Давид с удовлетворением и почувствовал себя избранным и признанным.

Загрузка...