3. Соотечественники

Почта все еще была закрыта. Да, барышня на почте добросовестно относилась к своей сиесте.

Что-то случилось с Люсьен Мари, почему она не пишет? Если и сегодня не будет писем, то…

На пустынной площади показались двое. Туристский сезон еще не начался, приезжих как будто не было, но эта пара все же остановилась и стала с восхищением рассматривать темный чугунный орнамент на белой облицовке колодца. Женщина была выше ростом и дороднее, чем мужчина, держалась с достоинством испанских матрон. Мужчина небольшого роста, подвижный, с конфетно-розовым лицом, голова с клочковатыми седыми волосами в виде кочки. Цвет кожи как у холерика, лицо сухощавое, стареющее.

Давид вздрогнул, узнав острый птичий профиль: мужчина был шведом, известным стокгольмским врачом. Ему вспомнилась фраза: «Доктор Туре Стенрус и его красивая жена». Так их обычно называли еще лет десять назад.

Непроизвольно Давид прикоснулся рукой к несуществующей шляпе. В то время он носил шляпу.

Они ответили на его приветствие с изумлением и плохо скрытой досадой, сказали что-то друг другу и свернули в переулок на берегу.

У Давида площадь пошла кругом перед глазами. Ведь это самое настоящее оскорбление — когда человек лучше с дороги свернет, чем с тобой встретится. Только откуда у него внутри этот дробный стук больших барабанов страха, откуда этот внезапный трепет от бормашины его совести?

Он и Эстрид встретились с четой Стенрусов на каком-то званом обеде, давно еще.

Да, разумеется. Доктор Стенрус был другом Бьёрна Самуэльссона, и вполне понятно, что он занял сторону его и Эстрид. В Давиде же он видел только мужа, бросившего на произвол судьбы свою великолепную жену.

Доктор Стенрус? Тот, кто когда-то устроил скандал на всю страну, выпрыгнув из окна своей приемной, битком набитой ожидавшими его пациентами, захватив с собой в машину самую красивую медицинскую сестру и оставив своих больных, больницу и семью. Да, целую приемную, заполненную ожидающими его пациентами. И не только жену, но и целый выводок детей.

И теперь он поворачивается спиной, встретив Давида? А тогда доктору едва удалось замять скандал. Было объявлено, что у него нервное расстройство и потеря памяти, оформили ему долгосрочный отпуск. После различных формальностей, связанных с разводом, медсестра была принята уже в качестве новой госпожи Стенрус, старая исчезла за кулисами. В конце концов эта пара оказалась окруженной неким романтическим ореолом, «доктор Стенрус и его красивая жена».

Но кто знает, может быть, и у доктора Стенруса имелись свои боевые барабаны, выбивавшие ритмы вражды? Своя бормашина, терзавшая его? Возможно, теперь он ненавидел себя за свой поступок, и ненавидел во сто крат больше, когда видел свое отражение в другом.

Давид вздохнул спокойнее, разобравшись в нанесенном ему оскорблении, поняв его причины. Подумал: если они останутся, мне придется отсюда убираться.

Но надеялся все же, что уберутся они. Раньше он не бывал в этой части Испании, Солас только-только начал перед ним раскрываться, приоткрыл свои тайны, свое настроение, свою собственную своеобразную жизнь. Ему не хотелось покидать этот маленький старинный городок, где еще мирно уживались античность и средневековье. Где все двери во внутренние дворики были всегда гостеприимно распахнуты настежь, в крайнем случае с напоминанием на каталонском языке: Dieu vosguard, — Бог вас видит.

Давид пошел пообедать в кабачок Мигеля, в котором обычно собирались местные рыбаки. Наученный горьким опытом, нагнулся, — переступая порог, и вошел в низкое, темное помещение. У входа в бар величиной с домашнюю кладовую: там пропускали рюмочку, закусывая мелкими, жаренными в жиру, каракатицами. Затем сам трактир, старый, с открытым очагом и выщербленным дубовым столом, за которым сидели рыбаки и, потягивая вино из кружек, играли в карты. Подгоняемые голодом, они иногда могли наведаться и к себе домой, но скоренько оттуда возвращались с куском только что зажаренной рыбы между двумя ломтями хлеба, приготовленными для них женой. День они таким образом коротали у Мигеля, а ночью ловили рыбу, и Давид часто спрашивал себя, как складывается их семейная жизнь и какова же, собственно, рождаемость в этом уголке земного шара.

Внутри самого кабачка имелась еще парадная комната с радио, но туда препровождали только именитых господ и туристов. Постоянная же клиентура чувствовала себя хорошо и уютно и в большой комнате, сидя без пиджаков, в одних рубашках. Они так и проводили здесь всю свою жизнь. Все это был хороший народ, эти рыбаки, они терпеливо сносили присутствие Давида, когда он присаживался к ним после обеда, смеялись над его отсталостью в каталонском языке и изо всех сил старались, чтобы он не пропустил самой соли в их россказнях.

И теперь, когда Давид вошел в парадную комнату, чтобы приступить к своему запоздалому завтраку, кого же он увидел, как не чету Стенрусов? Он остановился, обескураженный. Отступление было невозможно, поздороваться с ними как со знакомыми после встречи на площади, было еще невозможнее.

И заняли они как раз его угловой столик.

Доктор Стенрус поднялся, невинно щурясь через толстые стекла очков:

— Неужели это нотариус Стокмар? Извините, раньше мы не были уверены, что это вы, и к вам не признались…

Вот и врешь, подумал Давид. Я-то все хорошо видел… Но сам он уже здоровался с доктором и его супругой, он был хорошо воспитан.

Она была еще красива, только как-то вся увеличена в размерах и сглажена. Устоялась, как молоко, предназначенное для простокваши.

— А госпожа Линд-Стокмар не с вами? — спросила она.

Давид вздрогнул.

— Мы ведь в разводе, — глухо ответил он.

Супруги Стенрус поспешили извиниться, потом доктор продолжал:

— Мы очень нерегулярно читаем газеты. Хотя что это я: такие сообщения ведь не публикуются.

— Она вышла замуж за Бьёрна Самуэльссона, — произнес Давид тем же глухим голосом.

За вашего друга Бьёрна Самуэльссона, — уточнил его мозг сердито; что вы так нелепо упираетесь, смешно, право.

— Да мы уже три года как не были дома, так что совсем не знаем, что делается в Стокгольме, — попытался оправдаться доктор.

Давид совершенно растерялся. Значит, это не они, а… Значит, его собственная мнительность придала оттенок оскорбительности тому, что они перешли на другую улицу. Подобный поступок ничего не прибавлял к личности доктора Стенруса, зато чрезвычайно красноречиво характеризовал его самого. Сердце у него сильно забилось — хуже всего было то, что он зашел слишком далеко и, видимо, промахнулся. Он понял, что выдал себя, не знал только, насколько это было заметно окружающим, и ощущал стыд, как от излишней откровенности. Доктор Стенрус был психиатр. А что, если он сидел сейчас и изучал его, говоря себе: ага, человек страдает манией преследования, только в моральном плане, или как он их там классифицирует, все эти болезненные точки в сознании человека.

— Последние годы я тоже провел за границей, — произнес Давид с усилием.

— О, оказывается, вы тоже обрекли себя на добровольное изгнание? — оживился доктор Стенрус. — Дайте я еще раз пожму вашу руку!

— Изгнание это, пожалуй, слишком сильно сказано, — пробормотал Давид ошарашенно, и подумал, не выпрыгнул ли доктор с супругой из окна во второй раз, уже всерьез. В таком случае почему?

Можно было подумать, что доктор услышал его мысли, потому что его узкое лицо из розового постепенно стало пунцовым, как рак, белые волосы совсем встали дыбом, а голос сделался желчным:

— Человек незаурядный, инициативный, не может больше оставаться в Швеции. Отступи попробуй на шаг от посредственности, и можешь быть уверен, тебя сейчас же обкорнают по всем правилам.

— Но ведь вы, доктор, были главным врачом в вашей собственной больнице?

— Да. К сожалению.

— И могли, наверно диктовать свои условия промышленности?

Помимо того, что Стенрус считался одним из виднейших специалистов среди психиатров, он в течение десятилетий являлся экспертом-психологом по проблемам сотрудничества, промышленные магнаты верили в него, как в самого Господа Бога.

— Ну, пожалуй…

— Мне всегда казалось, что вскоре вы станете таким всемогущим властителем дум, таким единовластным королем, насколько это возможно в современном обществе, — заметил Давид, улыбаясь.

Но доктор Стенрус не улыбнулся в ответ.

— Анкеты туда и анкеты сюда, заседания Медицинского Управления утром, днем и вечером, распоряжения от самого черта и от его бабушки. Можно было ожидать, что власти выкажут хоть какую-нибудь благодарность человеку, посвятившему всю свою жизнь одной задаче — а я стал опасаться, что вдруг обнаружу налоговых шпиков, спрятавшихся среди моих пациентов, или хронометры, вмонтированные в мою мебель, чтобы проконтролировать, а не работаю ли я еще тайком, во внеурочное время.

— Чтобы работать, гению нужно вдохновение и свобода, — провозгласила Дага Стенрус, продолжая безмятежно уплетать свою еду.

Доктор Стенрус выбросил вперед руку, как актер, получивший долгожданную реплику.

— Да не претендую я на то, чтобы выдавать себя за гения, но давайте без ложной скромности скажем, что несколько работ я выполнил на высшем уровне. И мог бы сделать больше, я еще в форме, но в Швеции никто в этом не заинтересован.

— Слабоумным почет и уважение, а талантливых людей держат в черном теле, — снова подбросила супруга.

Эль секретарио пришлась бы наверное по душе такая новая точка зрения на скандинавскую демократию, подумал Давид.

— А налоги! — начал было доктор, задыхаясь, но прервал себя: — Садитесь, господин нотариус, подсаживайтесь к нам…

— Благодарю, я сяду вот здесь, — сказал Давид и уселся за столик рядом. Он налил себе рюмку из бутылки с vino negro, он предпочитал его светлому вину. Слова доктора вызвали у него жажду. Официант Мануэль подошел с его тортильей, омлетом с картошкой. Это был стройный молодой человек, с гордой осанкой — он был не слугой, а сыном хозяина.

Чета Стенрусов также получила свое второе, телячьи котлеты с салатом и жаренную в жиру картошку. Давид не мог не заметить, в каких количествах потребляла еду госпожа Дага, одновременно суфлируя мужу с помощью подзадоривающих реплик.

— У нас есть здесь домик, вон, на склоне горы, и экономка, так по пятницам она морит нас голодом, но мы вырываемся на волю и отъедаемся у Мигеля, — сказал доктор, позабыв на минуту о своем возмущении. — Вы, наверно, знаете, что это местечко славится своей едой? Можно лопнуть от смеха, как подумаешь, что туристы все, как один, пасутся в гостинице Солас и поплачивают двести песет в день за canelones, хотя они там все равно, как тесто, а мясо — так самая настоящая кожа…

— А вы здесь постоянно живете? — осведомился Давид с некоторым опасением.

— Конечно. Уже три года. «Лучше быть первым на деревне»… Хм, да, то есть лучше неизвестным в этой деревушке, чем преследуемым в Швеции.

И в новом приступе бешенства доктор набросился на котлеты.

«Да, кажется, не только я в этой компании страдаю манией преследования», — подумал Давид, и настроение у него значительно улучшилось.

— А вы, господин нотариус? — спросил доктор вежливо, хоть и равнодушно.

— Во-первых, я уже больше не нотариус…

Доктор Стенрус сразу же заинтересовался:

— Ох, вы тоже послали все к черту, не стали больше корпеть и зарабатывать денежки для Вигфорсса, или как его там зовут, того типа-то, нового?

Он был очень похож на маленького мальчика, который непременно хочет втянуть товарища в свои проказы: иди-ка сюда, иди, ты можешь стать капралом в нашем взводе злопыхателей…

— Я переменил профессию, — продолжал Давид. — Пописываю немного.

Самоуверенность доктора немного его покоробила. Интересно, почему все-таки такт и обычай требуют этакой ложной скромности, когда речь заходит о свободных профессиях? Ведь говорят: я юрист, я генерал-интендант, я дворник, но: так, пописываю немножко.

Неужели у этой маленькой ядовитой интеллигентной личности не хватает ума, чтобы об этом догадаться?

— Ах да, конечно, ведь господин нотариус пишет! — воскликнула госпожа Стенрус. — Разве ты не помнишь — мы же сколько раз читали его рецензии!

Доктор Стенрус приложил усилие, чтобы выглядеть, как человек, который все отлично помнит: ну как же, еще бы… а его супруга поспешно продолжала:

— Господин нотариус, вы теперь заняты тем, что… нет, я хочу сказать, «господин писатель», или…

Муж прервал ее:

— Я предлагаю, чтобы мы, соотечественники в изгнании, перешли на «ты».

Это не было желание установить дружеские отношения. Скорее смятение ученого перед человеком, только что обладавшим для прикрытия наготы вполне приличным титулом и вдруг оказавшимся совсем голым, раз перед его именем нельзя уже поставить ни «нотариус», ни «доктор», ни «профессор».

Мануэль стоял в дверях кухни и озадаченно, но с почтением наблюдал за церемонией — может быть, религиозной? — с поднятием рюмок, пожатием рук и произнесением вслух имен.

Ла абуэла, бабушка, еще более старая мать старого Мигеля, не поняла торжественности момента, а шлепнула Мануэля по заду большим закопченным веером, которым она раздувала огонь в очаге.

— Посмотри-ка, сынок, все ли в порядке с котлетами у доктора, — сказала она, — он же не заходил сюда и меня не хвалил.

Доктор Стенрус услышал каркающий старушечий голосок, и вдруг с него спала вся его шведская чопорность. Он стал уютным и немножко божественным доктором, чуть было не забывшим своего любимого пациента.

— Оле, абуэла! — закричал он издалека и направился к кухне, и вскоре послышался один из тех веселых испанских диалогов, когда двое шутливо бранятся, с каждой репликой повышая свой голос. Давид улыбался, сидя за своим столиком. Он тоже почувствовал симпатию к сухонькой сгорбленной старушке с хриплым голоском, когда-то наверное умевшей так обольстительно сверкать своими черными очами.

— Иногда мне кажется, что Туре не хватает его пациентов, — сказала Дага тихо. — Они так его всегда обожали.

— Но почему же он тогда их покинул? — непроизвольно вырвалось у Давида. Но он сразу же заметил, что ему не следовало задавать такого вопроса. Она помедлила, потом промолвила с горькой объективностью.

— А что может сделать гордый человек, если его не желают признавать ни начальство, ни подчиненные…

Ах, вот в чем дело! Доктор Стенрус оказался в конфликте не только с Медицинским Управлением, но и с подчиненными ему врачами. Как же это эксперт с мировым именем по вопросам сотрудничества — и вдруг сам терпит поражение именно в области сотрудничества…

Но промелькнувшая было горечь в голосе Даги Стенрус снова уступила место обычной самодовольной безмятежности.

— Туре — человек, который не позволит себя угнетать. Ради свободы он еще может кое-чем рискнуть. У него большие планы. Подождите только, и вы увидите…

После такого таинственного намека она и Давид сидели молча и слушали доносившиеся к ним возгласы игравших в карты рыбаков, реплики доктора и хриплый смех абуэлы в кухне.

После завтрака Давид проводил доктора и его супругу до площади.

Угол того дома, где находилась лавочка Мартинеса Жорди, был срезан, и несколько кирпичей внизу торчали наружу, образуя естественную скамейку. По утрам, когда туда падало солнце, там любили посидеть разные оборванцы и рыночные торговки. Теперь скамейка была погружена в глубокую тень, оттуда так и несло холодом, но тем не менее на ней кто-то сидел, засунув руки в карманы старой изношенной куртки и сгорбившись. Выражение глаз человека говорило о том, что до его сознания не доходит, что он мерзнет. Весь он был окутан серой пеленой одиночества.

Давид тронул его по-товарищески за плечо, проходя мимо.

— Adios! — произнес он обычное приветствие, которое говорят мимоходом.

— Adios! — отвечал Жорди, и от удивления у него на мгновение прилила к щекам кровь.

Супруги Стенрусы обменялись взглядом, а отойдя подальше доктор заметил:

— Это неблагонадежный субъект, лучше держаться от него подальше.

Голос Давида звучал не вполне невинно, когда он ответил:

— Неужели ты считаешь, что неблагонадежно иметь иные взгляды, чем это их теперешнее правительство?

Очки доктора остро сверкнули.

— Смотря какое правительство — и какие взгляды.

— Хм, — хмыкнул Давид. — Не знаю, как нужно целиться, чтобы в этой стране не попасть слева от правительства.

— Как старый либерал я с тобой согласен, — резко сказал доктор. — Но Жорди анархист и часто сидит в тюрьме.

— Анархист? — переспросил Давид. — По словам моего собеседника в молодости он был членом социал-демократического клуба. Доведи эту мысль до конца и представь, что за это стали бы наказывать у нас в Швеции. А «сидит часто в тюрьме»… Я помню, как в детстве, когда коллега моего отца — и твоего, кстати, тоже — говорил, что место Брантинга — в лонгхольменской тюрьме. А теперь Брантинг чуть ли не национальный святой…

— Всякая страна имеет таких святых, каких заслуживает, — оборвал его Стенрус.

— …А я был любопытным ребенком, так что сразу же спросил, а что такого сделал Брантинг. Оба промолчали, но мой старший брат сказал: «Он отрицает непорочное зачатие». Я слышал, как они с папой только что обсуждали это выражение и спросил удивленно: «Но ведь папа тоже не верит в непорочное зачатие. Значит, место папы тоже в лонгхольменской тюрьме?»

Доктор Стенрус невольно рассмеялся.

— Дети вообще все неприятны. А ты наверняка был особенно неприятным ребенком.

— …Меня, конечно, сразу же выставили за дверь, — закончил Давид.

Доктор Стенрус подавил свое раздражение и какое-то другое чувство — может быть, даже чуточку симпатии. Он протянул Давиду руку движением сверху вниз и прибавил.

— …Но так или иначе, а приятно поболтать с земляком… Adios!

— Пока, — отозвался Давид, и задумался, а не являлся ли великодушный маленький доктор, несмотря на собственное признание в своей либеральности, самым махровым фашистом, попавшим, наконец, в милую его сердцу обстановку — или он был просто одним из тех нередких людей, что, несмотря на возраст, соединяют в себе талант с неистребимым упрямством. Из тех, что всегда хотят иметь под рукой собеседника, с которым они могли бы поспорить и на кого могли бы излить свое негодование.

Красивая госпожа Дага не принимала участия в их беседе. Она улыбалась и наклоняла голову с неизъяснимо глубоким взглядом людей, предающихся пищеварению.


Стенрус и Жорди, Один в добровольном «изгнании», другой наполовину арестант в своей собственной стране…

Загрузка...