ГЛАВА 2

Когда Степочкин еще учился в школе, к ним в город приехала съемочная группа. Снимали кино про войну. Главную роль играла известная артистка, и Степочкин вместе с другими ребятами после занятий бегал смотреть на съемки. Артистка играла партизанку — на ней все время был какой-то старый балахон, волосы она собирала в пучок и оттого казалась намного старше, чем на афише кинотеатра — там уже вторую неделю шел фильм с ее участием. А потом Степочкин увидел ее на улице. Она шла в компании двух мужчин и женщины, на ней было ярко-синее короткое пальто с широкими, как у клоуна, рукавами и большими пуговицами. Светлые волосы, замысловато уложенные высокой башенкой, покрывала совершенно прозрачная голубоватая косынка с золотыми искорками. Степочкин тогда испытал странное ощущение: он стоял на знакомой улице, видел знакомые дома, но все это вдруг стало каким-то нереальным, будто декорации к фильму.

Вот и сейчас, глядя на крыльцо казармы, он испытывал нечто подобное. Он видел улыбавшегося во весь рот сержанта Братеева, видел девушку в нарядном ситцевом платье, но никак не мог заставить себя поверить, что все это происходит в действительности.

Девушка улыбалась. Улыбалась ему, Степочкину. Спустилась с крыльца, взглянула на капитана.

— Катя?.. — ошарашенно произнес Степочкин. Он тоже посмотрел на Голощекина. — Разрешите, товарищ капитан?

Кивнув, Голощекин отступил назад. Степочкин рванул с места, в три прыжка достиг крыльца казармы, сграбастал девушку и, прижав ее к себе, замер. Он вдыхал запах ее волос, ощущал тепло ее тела, чувствовал, как колотится от волнения ее сердце, и все же не мог до конца поверить в реальность происходящего.

Голощекин, стараясь сдержать усмешку, смотрел на счастливую парочку. Как мало человеку надо для счастья. Тепло, крыша над головой, любимое существо рядом. И это счастье? Смешно. Хотя почему смешно? Это фундамент счастья, на котором каждый в меру своих способностей возводит собственный дом. Но кто по молодости думает об этом? О том, сколько в том доме будет этажей, и чем наполнить комнаты, и что за еда будет вариться в семейном котле.

Неожиданно Голощекин почувствовал себя старым. Это в его-то тридцать семь! Но он уже давно начал строить фундамент своего счастья, еще в то время, когда ему было столько же, сколько сейчас Степочкину. Все эти годы он упорно строил, используя любые подходящие средства, не брезгуя ничем и ни от чего не отказываясь. И сейчас он был близок к завершению — дохлая рыба, в выпотрошенном брюхе которой лежали пакетики с белым порошком, должна была стать последним слоем. А дальше… Дальше начнется новая жизнь.

Степочкин по-прежнему не выпускал девушку из объятий.

— Совесть есть у тебя, Степочкин? — громко спросил Голощекин. — Твои товарищи должны получать положительные эмоции. А ты сейчас вызываешь у них чувство зависти. Это — эмоция отрицательная. Давай, Братеев, командуй.

— Нале-во! За мной! Шагом! Арш! — выкрикнул Братеев.

Степочкин с трудом оторвался от своей Кати и, посекундно оглядываясь, спотыкаясь, пошел за остальными.

За казармой, на небольшой полянке, окруженной молодыми сосенками, стояло некое подобие стола — на козлах лежала длинная широкая доска, покрытая белоснежным, вышитым крестиками полотенцем. По одну сторону стола расставлены были разномастные табуретки, вдоль другой тянулась, уложенная на пару низких чурбаков, еще одна доска. В торце высились спинки двух стульев.

Полная моложавая женщина расставляла посуду: тарелки с бегущей по краям золотистой извилистой каймой, высокие красные бокалы с затейливым вензелем, мельхиоровые вилки и ножи. Из гигантской сумки, стоявшей прямо на траве, на стол перекочевывали стеклянные банки, в которых были плотно уложены изжелта-красные соленые помидоры и маленькие пупырчатые огурцы; неровный круг домашнего сыра, два огромных румяных каравая, тугой узелок из промасленной полотняной салфетки. Женщина развязала салфетку, и на стол обрушилась горка жареных пирожков.

Катя подошла к женщине, и сразу стало заметно, как они похожи. Вдвоем они быстро разобрали сумку, и стол украсился обливной керамической миской, до краев наполненной ядреными солеными грибками, огромной тарелкой с тончайшими ломтиками розоватого сала и круглым подносом, на котором лежали аккуратные золотистые куры. Ровно, будто солдаты на плацу, стояли в ряд бутылки с лимонадом «Дюшес».

— Здрасте, тетя Тоня, — обалдело произнес Степочкин.

— Антонина Матвеевна, Катина мама, — представил женщину Голощекин. — Прошу любить и жаловать.

— Ни фига себе! — сглотнув слюну, произнес Рыжеев и присвистнул. — Повезет же кому-то с тещей.

— Повезет, повезет, — оживленно подхватил Голощекин, потирая руки. — Между прочим, есть такое африканское племя, где мужчина, собравшийся жениться, выбирает себе первым делом не жену, а тещу. А поскольку там полигамия, то теща ему полагается не одна, а несколько… Ну, прошу к столу.

Рассаживались весело, шумно. Катю и Степочкина посадили во главе стола — на стулья. Антонина Матвеевна смотрела на солдат ласково, по-матерински. Ее полные руки проворно летали над столом — она раскладывала по тарелкам пирожки, резала каравай, по-деревенски прижимая его к себе, открывала бутылки с лимонадом.

— Ну чего уставились, бойцы? — весело спросил Голощекин. — Жрать-то охота?

— Есть такое дело, товарищ капитан, — улыбнулся Рыжеев.

— Тогда чего ждем? — Он оглядел солдат и понимающе развел руками. — Увы, соколы! Закусь, сам вижу, не под лимонад. Ну ничего не попишешь… Суютдинов! Про волчонка не забудь.

— Есть, не забыть про волчонка, товарищ капитан!

Антонина Матвеевна калила каждому из большого темно-зеленого армейского бачка густого домашнего борща, положила сметаны, посыпала мелко порубленным луком и наконец присела, подперев щеку пухлой рукой.

— Ешьте, сынки, ешьте, — приговаривала она, улыбаясь.

Волчонок вертелся под столом и требовательно повизгивал. Суютдинов оторвал от одной из кур ногу и вопросительно посмотрел на капитана. Голощекин кивнул, и Суютдинов бросил ногу волчонку. Тот поймал ее на лету, сразу отбежал в сторону, улегся на траву и с урчанием принялся рвать добычу зубами.

Голощекин смотрел на Степочкина. Слаб человек, слаб. Вот ведь — любимая девушка рядом, а он борщ жрет, глаз от тарелки не поднимает. В принципе его можно понять: после «шрапнели» и волокнистой тушенки такое гастрономическое великолепие кого хочешь с ума сведет. Тут и собственное имя забудешь.

Сама Катя сидела прямо, к еде не притрагивалась, лишь изредка поднимала бокал, смешно оттопырив мизинец, и делала глоток. Вид у нее был торжественный и совершенно счастливый — ни дать ни взять невеста за свадебным столом. Красивая девочка, простая и правильная.

Голощекин налил себе полный бокал и поднялся.

— Ну что, бойцы, заморили червячка? — спросил он. — Тогда временно отставить есть! — Он подождал, пока дружное чавканье стихнет, и продолжил: — Сегодня мы собрались за этим столом не просто так. Рядовой Степочкин! Катюша! Объявляю вас женихом и невестой! Отныне ты, Катюша, всем нам сестра, а мы — твои братья. Ты, Катерина, должна дождаться солдата. Так что сегодня мы собрались, чтобы отметить зарождение новой семьи. Не рождение, а зарождение. А уж потом мы сядем за настоящий свадебный стол. Правильно я говорю, Антонина Матвеевна? — Голощекин поднял бокал. — Предлагаю выпить за невесту и жениха. Ура!

— Ура! — дружно заорали солдаты.

— А теперь… — Голощекин подмигнул. — Катюша! Рядовой Степочкин! А ну покажите этим раздолбаям, как нужно любить друг друга!

— Да ладно вам, товарищ капитан, — смущенно пробормотал Степочкин, утирая розовые свекольные усы.

— Это приказ! — весело рявкнул Голощекин. — Горько!

Степочкин поднялся, потянул за собой Катю, и она, стыдливо опустив глаза, встала. Они неловко обнялись и поцеловались.

— Нет, так дело не пойдет, — возмутился капитан. — Ну-ка не халтурьте! Бойцы, начинаем считать!

Степочкин стрельнул глазами в сторону будущей тещи, потом привлек Катю к себе и прижался ртом к ее губам, уже не слыша дружного счета и одобрительных возгласов своих сослуживцев.


О приезде Катерины, невесты Степочкина, Голощекин узнал еще неделю назад, и застолье, вроде бы импровизированное, было на самом деле согласовано с начальством и разрешено официально. Однако известие капитан придержал. Во-первых, чтобы парень в предвкушении встречи не расслаблялся. Во-вторых, Голощекин считал, что владение информацией — любой, даже такой незначительной, всегда дает определенные преимущества. Главное — вовремя ею воспользоваться. Вот сегодня он все сделал правильно. Показал ребятишкам, кто им отец родной, кто за них готов и в огонь, и в воду, и к черту на рога. Дал понять, кто их из ада вытащил. Намекнул, от кого все зависит. Заодно человечность проявил, Степочкина уважил. Они этот день надолго запомнят.

Между прочим, обещая заступничество, Голощекин ничуть не рисовался. Он был более чем уверен, что васютинскому делу хода не дадут. При любом раскладе. Да если и дадут, то большие начальственные головы все равно на плечах останутся, а вот маленькие, вроде головы лейтенанта Ивана Столбова, — полетят. Сложит Иванушка-дурачок свою буйную головушку, и никакие горючие слезы Марины Прекрасной его не поднимут.

И такой вариант Голощекина вполне устраивал.

Столбов ему мешал. И не потому, что большое, открытое для любви Ванюшино сердце вдруг дало сбой при виде славной докторши Марины Андреевны, в девичестве Бариновой. И не потому, что сама милая девушка Марина Андреевна, в замужестве, между прочим, Голощекина, откликнулась на этот неровный стук. Ну она доктор, это профессия у нее такая — болезных-сердешных опекать. Но даже в самой простой формуле счастья, пригодной для самых простых людей, вроде Степочкина, всегда были постоянные величины: любимый человек — верный, преданный, дом, дети. А тут оказалось, что у него, Никиты Голощекина, главная-то постоянная величина — изменчивая. Ох, изменчивая, сука! И не знаешь, что делать: то ли сказать Столбову спасибо, что невольно предостерег, то ли побороться еще за свою постоянную величину. За константу свою. У кого там — у Дюма, что ли? — Констанция? Любимая женщина д’Артаньяна, жена трактирщика. Что там с ней приключилось? Нехорошее что-то. Надо бы Марине книжку в библиотеке взять, пусть почитает, подумает.

Голощекин открыл дверь казармы и столкнулся с Братеевым.

— Что не спите, сержант? Отбой давно.

— Не спится, товарищ капитан.

— А ребята как?

— Дрыхнут. — Братеев улыбнулся. — Без задних ног. Рыжеев весь вечер животом маялся. Переел, наверно.

— Ну пойдем перекурим?

Голощекин сбежал с крыльца и, завернув за угол, вышел на полянку. Козлы и доски уже убрали, а чурбаки остались. Капитан присел на один из них, вынул из кармана пачку папирос, протянул Братееву. Тот качнул головой, достал свои. Гордый. Ну-ну.

— Довольны бойцы? — спросил Голощекин.

— Еще бы. Красивая невеста у Степочкина, правда?

— Красивая, — согласился капитан. — Он затянулся и выдохнул. — А у тебя, Братеев, невеста есть?

— Нету, товарищ капитан. Батя говорит, сперва на ноги встать надо, а потом уж семью заводить. Я тоже так думаю.

— Это, конечно, правильно, — усмехнулся Голощекин. — Ну а если любовь? А, сержант? Любовь — штука такая: нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Слышал, Утесов поет?

— Слышал, — кивнул Братеев. — Но я так считаю: если любовь настоящая, она со временем только крепче станет.

— Со временем, сержант, вино крепче становится. И то хранить его надо в особых условиях, чтоб не скисло.

Братеев промолчал. Он был с капитаном не согласен, но спорить не стал. И руководствовался при этом отнюдь не вопросами субординации. Голощекин, конечно, был старше по званию, но главное — он вообще был старше, и Братееву казалось, что сейчас капитан разговаривает с ним просто с позиции человека больше прожившего, а следовательно, лучше в жизни разбирающегося. И может быть, этот доверительный, почти отеческий тон, а может, брошенная капитаном фраза про особые условия хранения вдруг заставили сержанта вспомнить про свою утреннюю находку.

— Товарищ капитан, — нерешительно начал Братеев, — я вот насчет фанзы хотел…

— Слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Я тут одну историю вспомнил. Про любовь. Знал я генерала одного. Сын у него был, хороший парень, училище военное закончил, пошел, так сказать, по стопам. А после училища заявил: хочу жениться. Влюбился, значит. Отец был против. Первым делом, говорит, как в песне поется, самолеты, ну а девушки, а девушки потом. Парень уперся, хотя отцовское слово для него всегда было — закон. Генерал — кулаком по столу. И загнал его на ракетный полигон в такой Талдыпердищенск, что туда, кроме как на верблюдах, не доберешься. Там, конечно, знали, чей он сын, и еще удивлялись: неужто папаша не мог поприличнее устроить? И однажды так случилось, что из-за парня этого буквально накануне испытаний новой установки сорвалось что-то. А комиссия из Москвы уже выехала, и возглавлял ее тот самый генерал. Приехал он, ему докладывают: так, мол, и так, придется испытания отложить. Генерал: почему это? А ему: ну сынок ваш там маху дал, вы только не волнуйтесь, товарищ генерал, он вообще-то у нас на самом лучшем счету, до сих пор никаких нареканий, дисциплинированный, ответственный, отличный семьянин, жена такая славная… Генерал где стоял, там и сел. Какая жена, откуда? Как это, говорят, откуда? С ним и приехала, уже прибавления ждут… Генерал пришел в себя и как гаркнет: под трибунал мерзавца! Все его успокаивают: за что же, товарищ генерал? Ну сплоховал он, конечно, с кем не бывает, исправим сейчас. А генерал свое: не мог он сплоховать, больно умный. Вызвал сына к себе. Признавайся, поганец, нарочно напортачил? Знал небось, что я с комиссией должен приехать? Короче, так: за намеренный срыв испытаний ответишь по полной программе, а сейчас веди с женой знакомить. Хочу, говорит, посмотреть, из-за кого мой сын трибунала не испугался… Во как, сержант. Вот парень, да?

— Да-а, — протянул Братеев. — Товарищ капитан, а насчет ребят… Ну из-за которых Васютин… Вы же не всерьез про тюрьму говорили? Пугали только?

Лицо Голощекина вдруг закаменело.

— Так ты что же, сержант, — тихо спросил он, — думаешь, я им просто страшилки рассказывал?

— Нет, товарищ капитан. Я, наоборот, хотел сказать: здорово вы с ними поговорили, правильно…

— Может, ты думаешь, — не слушая, продолжал Голощекин, — что я их, как говорят блатные, на понт брал? Нет, Братеев, я им правду сказал. Трибунал им за такие дела светит. Их вина. И твоя, между прочим, тоже. Ты старше по званию, — значит, твой это недогляд. Как обычно бывает? Шкет какой-нибудь в окошко соседкино мячом засандалит, а отвечать кому? Родителям. Потому что какой с пацаненка несмышленого спрос?

Братеев растерянно молчал. Насчет разговора с солдатами — хорошо, мол, побеседовал с ними капитан, проняло их по-настоящему — он сказал совершенно искренне. Хотя слышал не все, зато видел, как вытянулись у них лица, когда Голощекин расписывал им далеко не прекрасное будущее. И только теперь понял, что капитан-то, похоже, не врал и сам он, Братеев, наверное, сейчас выглядит не лучше тех пятерых.

— Так что ты, сержант, зря думаешь, будто я на них страху нагонял. И про тебя запросто сказать могут: дедовщину развел Братеев, бдительность потерял. Вот так-то.

— Не потерял я, — мрачно произнес Братеев и, в который уже раз решившись, выпалил: — Надо бы за фанзой последить, товарищ капитан. Неладно там.

— Что неладно? — вздохнув, спросил Голощекин. — Чего ты с этой фанзой как с писаной торбой носишься?

— Ящик там, товарищ капитан. А в ящике — рыба…

— Ну и что?

— Потрошеная рыба. А внутри у нее — белый порошок.

— Ну и что? — повторил Голощекин. — Может, это соль.

— Нет, — возразил Братеев. — Да и кто так рыбу солит — изнутри?

Он все еще не определил ту меру откровенности, которую мог себе позволить, разговаривая с капитаном.

— А бес его знает! — махнул рукой Голощекин. — Может, кержаки к зиме готовятся. Что за рыба-то?

Братеев пожал плечами:

— Похоже на хариуса.

— Тогда точно — кто-то из местных. Во народ, а? Нет чтобы у себя, все норовят на чужую территорию залезть. Все вокруг колхозное, все вокруг мое… А рыбу, сержант, изнутри тоже солят. Вот Марина моя, она, когда курицу на банке делает, изнутри ее солью и чесноком натирает. Пробовал курицу на банке? Берешь курицу…

— Не соль это, товарищ капитан…

— Не, ты слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Берешь, значит, курицу, натираешь изнутри чесночком, солью, в литровую банку наливаешь воды и сажаешь курицу прямо жопой на банку. И в духовку. И тогда она внутри получается…

— Я пробовал, — с отчаянием произнес Братеев.

— А говоришь, не пробовал, — укоризненно сказал Голощекин.

— Я про порошок, который в рыбе. Не соль это.

Голощекин достал еще одну папиросу, закурил. Братеев ждал, с надеждой вглядываясь в лицо капитана и часто моргая от напряжения.

— А у меня приятель был, — сказал Голощекин, — очень пиво уважал. Так он воблу сушил прямо в городской квартире, в столовой. Натягивал веревку с рыбой между двумя этажерками, над батареей, возле окна. Тут тебе и тепло, и вентиляция… Жена у него продуктовой базой заведовала, дом, сам понимаешь, полная чаша. Она в Париж по турпутевке ездила, навезла барахла, забила этажерки сервизами всякими. Бранилась: сдалась тебе эта вобла, вонь какая на всю квартиру! Что я, рыбки приличной не достану — балычка там, копчушки хорошей, балтийской. — Голощекин подмигнул. — Ну разве ж объяснишь бабе, что пиво с воблой — это не стакан с закуской, это — процесс. Пока об стол ею хряснешь, шкуру снимешь, пузырь плавательный вытащишь… Он, приятель мой, пузыри эти на свечке коптил. Вонь, между нами говоря, и правда жуткая… — Капитан даже передернулся и тут же заметил: — Но вкусно. Короче, однажды решил он по пиву вдарить. Расстелил газетку на столе, чтоб жена не заругалась, что намусорил, налил в кружку пива, подошел к веревке, выбрал рыбку посуше и поикрястей… А он здоровый был мужик, пузатый, вроде замполита нашего. Ну то ли оступился, то ли еще что, только качнуло его, и он всей своей тушей на веревку с рыбой и рухнул. Веревке хоть бы хны, прочная оказалась, а этажерки, к которым она привязана была, — хлобысь на пол! Вместе со всеми французскими сервизами. Представляешь? Жена на развод подала… Смешно, да?

— Смешно, — мрачно сказал Братеев.

Он уже давно все понял: не хочет капитан говорить про фанзу. Почему — другой вопрос. Но не хочет, убалтывает, байки травит. И отеческий тон его, и правильные вроде бы слова — тоже для отвода глаз. Ну не хочет — и черт с ним! Братеев сам во всем разберется.

Голощекин бросил окурок в траву, придавил сапогом, поднялся и хлопнул сержанта по плечу.

— А насчет фанзы, сержант, завтра поговорим. Может, правда, китайцы шалят. А может, чего похуже. Ладно, бывай. — Он поправил ремень и пошел вперед, но оглянулся, бросил: — А что бдительность проявил — хвалю.

Он завернул за угол, вышел на асфальтированную дорожку и направился к аллее, освещенной яркими фонарями.

Завтра нужно будет идти к фанзе. Нужно и можно. Иначе этот твердолобый сержант начнет задаваться ненужными вопросами. Следовательно, захочет получить на них ответы. И, чего доброго, полезет выяснять к другим. А этого допускать нельзя.

Никита Голощекин уважал людей, которые готовы были идти до конца, не бросали дела на полдороге. Уважал, потому что сам был таким. И если бы не имел к тому, что происходило в фанзе, самого непосредственного отношения, то был бы рад иметь такого союзника, как сержант.

Жаль, не выйдет. Ну что ж, хороший противник — это тоже неплохо. Чем достойнее противник, тем слаще вкус победы.

Капитан легко взбежал на крыльцо своего дома, зашел и задержался на лестничной площадке, прислушиваясь. За дверью квартиры было тихо. Никита вскинул руку, посмотрел на часы — почти двенадцать. Значит, Марина либо уже спит, либо осталась дежурить возле Васютина.

Капитан тихо открыл дверь, вошел и заглянул в спальню. Кровать была застелена, покрывало лежало без единой складки, подушки взбиты, уголки их торчали на одном уровне.

Аккуратистка наша. Отличница боевой и половой подготовки, мать твою.

Голощекин сжал кулаки.

Ладно, Мариша, девочка моя сладкая, подруга моя верная, время у тебя еще есть. Может, одумаешься, охолонешь. Дружку твоему, Иванушке-дурачку, сейчас несладко придется. А я подсоблю, не сомневайся. И загонят Ваню за тридевять земель. Да ты не плачь, красна девица, он все ж таки полковнику нашему племяш, родная, значит, кровиночка. Так что буйную головушку он там, конечно, не сложит, хотя жаль. А ты, может, поубиваешься, посохнешь да и успокоишься. Вот и проверим, прав ли Братеев, что любовь от времени только крепче становится.

Голощекин присел на кровать, стащил сапоги и вытянулся, закинув руки за голову. Закрыл глаза и тяжело вздохнул. Постель пахла Мариной.

Никита вскочил. Будь она проклята! Никогда он ее не простит, никогда! Даже если она собственными руками задушит своего любовника и плюнет в его подлые мертвые глаза. Потому что любовник тут ни при чем. Кто такой Столбов? Мальчишка сопливый. Как Марина сказала, когда увидела его в первый раз? «Какой милый мальчик!» Вот тебе и мальчик-с-пальчик. Жил-был мальчик, сунул пальчик…

Голощекин услышал, как открывается входная дверь.

Марина вошла в столовую, на ходу расстегивая пуговицы тонкой шерстяной кофточки. Нижняя пуговица оторвалась и с тихим металлическим стуком упала на пол. Марина подняла ее, выпрямилась и увидела мужа, стоявшего на пороге спальни.

— Привет, — сказала она. Голос у нее был усталый. — Я думала, ты спишь давно.

Голощекин подошел к ней, обнял, поцеловал в висок.

— Что так поздно? — спросил он. — Я стал волноваться. Уже ехать за тобой хотел.

Марина высвободилась из его рук, отошла и опустилась на стул.

— Что? — Никита нахмурился. — Васютин?..

Он не договорил. Если Васютину хана, дела плохи. Его, Никитины, дела.

Марина покачала головой:

— Выкарабкается твой Васютин. Я просто устала.

Голощекин с облегчением вздохнул, и Марина услышала этот вздох.

— А ты что, переживал за него? — спросила она.

— Ну а как ты думаешь? — Никита опустился на колени и снял с жены одну туфлю, потом взялся за другую.

— Я думаю, что нет. Хотя, повернись все по-другому, тебя бы по головке не погладили. Так что, наверное, переживал. За себя.

Никита встал с коленей и, стоя вот так, посмотрел сверху вниз на Марину, на ее поникшие плечи, на идеально ровный пробор, разделявший светлые пушистые волосы. Он чувствовал, как в нем растет, распирая, грозя вырваться наружу, горячая, точно лава, ярость.

Зачем она нарывается? Хочет семейного скандала? Чтобы хлопнуть дверью и убежать в ночь, а потом прислать за вещами? Вряд ли. Она же не дура, она знает Голощекина лучше других. Какой скандал, какие побегушки в ночи? Пустое это, некуда вам бежать, Марина Андреевна. Муж и жена — одна сатана, две половинки одного целого. А от себя не убежишь.

Никита вдруг поднял руку, и Марина отшатнулась. В глазах ее плеснул испуг.

— Ты что, дурочка? — удивился Голощекин. Он погладил жену по голове, отвел со лба пушистую прядку, задержал ладонь на нежной коже.

Марина вдруг схватила его руку, прижала к своей щеке и тут же порывисто встала.

— Извини меня, — сказала она тихо. — Я правда, устала. Ты ложись, я скоро.

— Да я подожду. Ты не голодная? Хочешь, я приготовлю что-нибудь?

— Нет, спасибо. Аннушка пирожки приносила, целый кулек, мы перекусили.

Марина вышла из комнаты, скрылась в ванной, и Голощекин услышал, как льется вода, — сначала мощно, шумно ударяя в эмалированное чугунное дно, затем — тише, шелестя, будто осенний мелкий дождь.

Она не отмоется.

Никита готов был ее простить. Он мог бы простить ей все: неприбранную постель, пересоленный суп и недоваренную картошку, пыль на комоде и паутину по углам. Он мог простить ей молчаливые вечера, поздние возвращения домой, когда она предпочитала лишний час трепа с этими бабами, закадычными своими подружками, с которыми ей, похоже, было интереснее, чем с ним.

Он простил бы ей даже измену. Глупую — по дури, по пьяни, от тоски, от желания доказать что-то самой себе. Когда он взял ее в первый раз, он был уверен, что она успела подарить себя этому очкастому теленку, с которым собиралась в ЗАГС. Точнее, он просто об этом не думал, как не думает коллекционер, приобретая наконец вожделенную вещь, что ею уже обладал кто-то, трогал, мял в руках, наслаждался…

Он только потом понял, что он — первый владелец. Понял и всегда помнил.

Он не мог простить одного — предательства. То, что было у нее со Столбовым, — не блажь и не тоска. То, что было у нее со Столбовым, называется иначе. Голощекин знал — как. И потому не мог простить.

Его уже предала одна женщина — его собственная мать. Предала, навсегда отняв у него, маленького, глупого, такое чувство, как любовь. И вообще все чувства, оставив одни инстинкты. Она бросила его, потому что инстинкт самки, ищущей надежного самца, оказался сильнее материнского инстинкта. Ибо в мире, который подчиняется не чувствам, а инстинктам, детеныш не смысл жизни, а цель. Природа требует продолжения рода, и два самца сходятся в поединке, выясняя, кто имеет на это право. А самка стоит в стороне и, мерно пощипывая траву, подрагивая от нетерпения хвостом, ждет победителя. И уйдет с ним, чтобы зачать новую жизнь — еще одну, две, пять, бросив едва подросших детенышей на произвол судьбы. Выживет сильнейший, а не выживет, — значит, не имел права на жизнь.

Он, Голощекин, выжил. Он доказал свое право детеныша на жизнь, а теперь обязан доказать свое право самца.

Никита поднес ладонь к глазам. Он не хотел ударить Марину. Он мог поднять руку на женщину, и делал это не однажды. Но Марину он ударить не мог. Он не должен ее бить.

Он должен ее сломать.

Шорох водяных струй смолк. Голощекин вышел из столовой и рванул дверь ванной.

Загрузка...