В те времена мы жили в Эсперазе, маленьком городке на берегу реки Од. У нас была уютная квартирка над шляпной мастерской моего отца, наполненной всевозможным мехом, кожей, войлоком, шерстью и разнообразными шляпными формами. Хотя мы не были богаты, но отец хорошо зарабатывал и был доволен своим ремеслом. У него работало пятеро мужчин, и он относился к ним как к членам семьи. Они обедали с нами и спали в нашем доме на том этаже, где находилась мастерская. Отец хорошо с ними обращался, а временами даже пел, когда они работали. Он частенько говорил, что если бы мог прожить жизнь еще раз, то непременно стал певцом в каком-нибудь кабаре. Чаще всего он напевал: «Дайте мне сцену, дайте мне Париж!» Мама всякий раз закатывала глаза, когда он начинал петь низким баритоном известную песенку. А когда он пел, у него смешно подергивались усы.
Наша квартирка была скромная, но удобная. Одна спальня, кухня и столовая. Когда погода была ненастная и река выходила из берегов, Клод, я и наша молочная сестра Мишель болтались по дому. Мы приходили в мастерскую и слушали разные истории, которые рассказывали рабочие, глядя, как они ловко делают шляпы. Так я узнала о женщине, жившей с медведями в горах и о дочери ветра, спасенной от колдовских чар. Чуть повзрослев, я узнала, что мой отец посещает католическую церковь и его жизненные принципы весьма строги. Он не был разговорчив, но любил поспорить и частенько затевал спор с рабочими, убежденными роялистами, произнося свои речи республиканца. И многие из рабочих, услышав его высказывания, разгневанно выскакивали из мастерской. Но обычно уже на следующий день, успокоившись, они возвращались.
Я должна пояснить, что Мишель была моим настоящим другом и сестрой с десяти лет. Она появилась в нашем доме после смерти моего новорожденного брата Кристофа. Это произошло спустя несколько месяцев после нашего паломничества. Его смерть очень повлияла на мою мать. Она могла часами сидеть отрешенно, с бессмысленным взглядом, не обращая внимания ни на меня, ни на моего брата. Она даже перестала нас бранить, когда мы громко кричали или бегали. Отец испугался. Чтобы как-то ее отвлечь, он стал приносить всякие сладости, кексы, пироги, которые присылала сестра одного из его рабочих по имени Ливре. Мы с Клодом были довольны, а мама писала ей благодарные письма. Я полагаю, что месье Ливре попросил сестру делать это.
А случилось вот что: у Ливре был кузен, месье Барон, у которого только что умерла от туберкулеза жена. Месье Барон был так убит горем, что отказался покинуть свою кузницу и дни и ночи напролет проводил там, постоянно куя что-нибудь. Его лицо почернело от сажи. Он перестал заниматься дочерью, просто не обращал на нее никакого внимания. А ведь ей так нужна была его забота, ей надо было что-то есть, ходить в школу, общаться со сверстниками, а не сидеть одной, голодной, в пустой комнате. Как-то вечером за ужином папа рассказал нам об этой девочке, и я страшно рассердилась на него за то, что он это сделал в присутствии матери. От этого ее состояние только ухудшилось. Но на следующий день, когда я увидела Мишель, шедшую с потертым чемоданом и связкой сухой лаванды, я вдруг поняла, чего хотел добиться мой отец тем своим рассказом.
Отец подумал, что появление в семье еще одного ребенка, бедной Мишель, забота о ней смогут как-то отвлечь мою мать от ее печальных мыслей. Возможно, что ситуация сложилась подобным образом благодаря только месье Ливре, умелому дельцу. Совершив эту сделку, он попытался помочь сразу двум несчастным. Как было на самом деле, не знаю, только отец решил принять Мишель в нашу семью, даже не посоветовавшись с матерью. Она была так рассержена — плакала и кричала, что не хочет ничего делать для чужих детей, особенно для уже почти взрослой девочки. Все, чего она хотела, — это ребенка. Ее ребенка. Она хотела вернуть Кристофа. Мать недоумевала, почему отец не понимает разницы между умершим сыном и приемной дочерью. Но слово моего отца было словом моего отца, и данное обещание месье Ливре не могло быть нарушено. Вопрос был решен. Увидев ее, я сразу же прониклась к ней жалостью, моя же мать лишь взглянула на нее. У Мишель были черные как смоль волосы, заплетенные в косу, и маленькие глаза с добрым взглядом. Должно быть, она понимала, как горевала моя мать по Кристофу, и старалась ничем ей не досаждать и даже не обращалась к ней ни с какими просьбами. Вела себя удивительно тактично. Однако мама наблюдала за Мишель и вскоре поняла, как быстро мы все приняли ее. Прошло не так много времени, а она стала полноценным членом нашей семьи. Нас охватывал ужас от мысли, что настанет ужасный день, когда ее отец сообщит, что хочет вернуть Мишель назад. Но судьба распорядилась по-своему — спустя несколько месяцев месье Барон умер, и Мишель осталась у нас.
В 1884 году, когда Мишель и мне исполнилось по шестнадцать, мой отец нанял на работу бродягу. Он пришел голодный и босой из крошечной горной деревеньки, расположенной близ испанской границы. Говорил он с сильным испанским акцентом, но мой отец все равно нанял его. Бродяге очень нужна была работа, а отцу нужен был еще работник. Мама накормила его и в первую ночь позволила спать перед камином. Уже на следующее утро отец начал учить его валять войлок из шерсти. Я не знаю, какое у него было настоящее имя, сам же он называл себя Бандитом. Жил он вместе с остальными рабочими на этаже, где была мастерская.
Однажды вечером у отца был особенно жаркий и затянувшийся спор с одним из рабочих о лживости и лицемерии Церкви. Поэтому легли поздно и уснули сразу. Видимо, спали крепко, так как не почувствовали, что наша спальня наполнилась дымом. Закашлявшись, я проснулась первой и босиком побежала к окну, обжигая ноги об пол. Отец вбежал в комнату, разбудил всех, затем выпрыгнул в окно, приказав нам последовать его примеру. Он стоял внизу и ловил нас по очереди, Клода, Мишель и меня. Затем в окне появилась мать. Она рыдала, а в руках держала какое-то белье.
— Изабель, прыгай! — кричал отец.
Кто-то, заметив дым, начал звонить в колокол. Вокруг бегали рабочие, соседи — все старались потушить пожар. Но наш дом и мастерская были разрушены. А Бандит исчез.
Мы работали не покладая рук, разбирая завалы, в надежде найти хоть что-то уцелевшее. Стены мастерской выстояли, хоть и сильно обгорели, но столы и станки изрядно пострадали.
— Э-э, да тут прошелся сам дьявол! — услышала я высказывание пожилой женщины. Многие так подумали, что дьявол прошелся по нашему дому, оставив свой след.
После случившегося мы переехали в ближайшую деревеньку на холмах Ренн-ле-Шато. Мой отец купил ничем не приметный домик по довольно низкой цене.
— Потрясающий вид на горы, — повторял он нам. — Древнейший замок у дороги!
Но уж слишком была низкая цена за дом, чтобы быть правдой, постоянно твердила моя мать. Ведь дом ничем не отличался от других в этой бедной и запущенной деревне. Вскоре начавшийся и непрекращающийся ветер немного приоткрыл тайну цены: он постоянно свистел в щелях старых известковых стен. От холода мы стучали зубами. Ветер был настолько сильный, что мама не позволяла нам гулять у обрыва, на землях граничащих с церковью, она боялась, что ветер просто унесет нас вниз.
Поговаривали, что этот ветер — дыхание призраков. Если это правда, то Ренн-ле-Шато была деревушкой, полной привидений, паривших всегда и везде. Казалось, что эти же духи-ветра разнесли известие не только о нашем прибытии, но о случившемся с нами. Все, кого бы мы ни встретили в деревне, знали про нас все: откуда мы приехали, что мы потеряли… Но ни симпатии, ни сопереживания в их лицах не было. Пока мы взбирались на холм в сопровождении мула, который тащил то немногое, что уцелело при пожаре: занавески, белье, некоторые фамильные блюда, несколько книг, страницы которых местами зияли дырами и чернотой, — никто даже не поприветствовал нас, а только провожали настороженными взглядами. Казалось, что наше появление в Ренн-ле-Шато им не по душе. И хотя мои родители это никогда при нас не обсуждали, наше ощущение вскоре оправдалось.
Отец сказал, что нашел временную работу на новой шляпной фабрике в Эсперазе. И это был определенный шаг для него, ведь до случившегося с нами он считал продукцию этой фабрики весьма некачественной и по моделям, и по выделке кож. Шляпы же его собственной мастерской всегда пользовались спросом, и у него было много заказов. Теперь же он был вынужден наняться туда простым рабочим, чтобы выполнять самую грязную работу, не требующую каких-либо знаний и умений. В те редкие часы, когда мы его видели, он всегда был удрученным и усталым и больше уже не пел своих песен. Одна дорога из Ренн-ле-Шато в Эсперазу занимала туда и обратно целый час. И вот однажды отец и Клод — ему тогда уже было тринадцать — ушли на рассвете, а вернулись лишь глубокой ночью, оставив мать, Мишель и меня одних в этой недружелюбной деревне.
Утром мы с матерью пошли за водой к колодезному насосу, который находился на дальней стороне деревни, на площади. Около него стояли несколько женщин. Они встретили нас абсолютным молчанием, хотя моя мать поприветствовала каждую из них. В ответ они удостоили нас только кивком, да и то не все. Мать дернула стальное колесо, которое включало колодезный насос, мы набрали воды и потихоньку пошли назад. Я сосредоточилась на том, чтобы не пролить воду. По мере того как мы удалялись, голоса женщин становились все громче, а когда мы достигли вершины холма, они уже раздраженно кричали, бесстыдно обсуждая нас.
Но не все были так нетерпимы. Как-то бакалейщик пригласил меня, когда я остановилась напротив его лавки. Даже сам мэр приезжал к нам на обед — познакомиться. Мадам Готье, жена мясника, принесла нам кусок ягненка, но она очень быстро ушла и разговаривала шепотом, хотя дверь и была закрыта.
Как я ждала нашего первого воскресенья! Я представляла себе, что все жители деревни, объединенные одним светлым чувством и желанием помолиться, придут на службу. Мы все вместе помолимся и после этого обязательно подружимся и станем настоящими добрыми соседями.
Мама, Клод, Мишель и я прошли совсем небольшое расстояние от холма до церкви в то первое воскресенье. (Отец сопровождал нас только на Рождество, так в свое время решила мама.) Мне уже доводилось видеть разные церкви, поэтому сразу же заметила, какая она старая и что ее купол здорово накренился. И несмотря на старания ее сохранить — время брало свое: между кирпичами местами прорастал мох, и голуби гнездились на прохудившейся крыше. Внутри церковь не ремонтировалась, наверное, очень давно: стены были такие ветхие, что, казалось, они вот-вот упадут. Несколько окон выбило ураганным ветром много лет назад, и сквозь них свистел ветер, смело гуляя по своду церкви. Основной алтарь был не чем иным, как каменной плитой, которую поддерживали два каменных столба. На плите был сооружен своеобразный деревянный шатер. Второй алтарь стоял у северной стены, а рядом статуя Святой Девы, выражающая скорбь и страдание, внизу было написано: «Мария, безгрешное создание Господа нашего, молится о тех, кто просит помощи». А в нише напротив главного алтаря стояла позолоченная фигура Христа, сияющая в голубом ореоле.
Церковь была очень мала, и разместиться в ней могли не более семидесяти человек. Большинством прихожан были женщины и дети. Как и у колодезного насоса, как только мы вошли, все обернулись и разговоры разом прекратились. Самая первая лавка была пуста, и я подумала, что это было своего рода проверкой — осмелимся ли мы на нее сесть. Моя мать мудро выбрала последнюю лавку, но, прежде чем мы туда проскользнули, мы встали на колени, склонив головы. Я кожей почувствовала, что даже наша манера молиться, столь привычная для нас в нашей церкви в Эсперазе, была принята с большим осуждением, потому что здесь, в Ренн-ле-Шато, так не молились. Я почувствовала себя проглотившей камень.
Когда я увидела священника, то мне показалось, что он такой же старый, как и сама церковь. Он весь дрожал, а руки его тряслись так, будто вот-вот отвалятся. Его проповедь была невозможно длинной, и говорил он так медленно, что к тому моменту, когда он доходил до конца фразы, я забывала, с чего он начинал. Присутствующие — кто спал, кто тихо переговаривался с соседом. Священник этого не замечал. Он продолжал, как будто нас там вообще не было, как будто месса была его личным разговором с Богом.
Прошло чуть больше года, когда он умер. Погребальную службу отслужил приехавший священник, но она была такая же унылая, как и сам усопший. Вскоре до деревни дошли обнадеживающие слухи о назначении в наш приход молодого священника. Говорили, что он из Клата и прослужил там три года. Этой новостью очень заинтересовалась моя мать. Она, должно быть, знала о местонахождении Беранже и предполагала, что это он.
День, когда он приехал, был теплым и светлым. Я подметала дворик перед домом, подняла голову и увидела его идущим по тропинке. Подол его сутаны был белым от пыли, а рукава внизу потемнели от пота. Он нес невероятно пыльный маленький желтый чемодан. Из полуоткрытых ставень стали появляться головы наших соседей, он всем приветливо улыбался, но в ответ получал лишь редкие кивки. Мне это напомнило наше появление в деревне.
Когда он достиг нашего дома, его лицо еще больше просветлело, и он, здороваясь, назвал меня по имени, чем очень удивил. Я не узнала его — ведь прошло восемь лет с тех пор, как я увидела его впервые на пароме. В голове у меня промелькнуло: как хорошо, что у нас в деревне наконец-то появился кто-то более дружелюбный, чем наши мрачные соседи. Я склонила голову и поздоровалась. Он остановился, поставил чемодан на землю и сел на него, затем опустил руки на колени, расправляя плечи, чтобы отдохнула спина от дальней дороги.
— Ты меня не помнишь? — спросил он, улыбаясь.
Ну конечно же я помнила его. Я просто хотела сбить его с толку. У него было такое же плутоватое выражение лица, когда он предложил мне взобраться к нему на шею.
— Да, я вас помню. Мы встречались в Сен-Бом.
— Ага-а! Вы так сильно изменились, теперь вы — молодая мадемуазель.
В этот момент в дверях появилась моя мать.
— О, это вы! — воскликнула она, подбежав к Беранже, пожала ему руку и поцеловала в обе щеки. Затем радостно сказала: — Я слышала, вы были в Клате? Какое совпадение!
— Удача! — ответил он.
— Как ваша дорогая мамочка?
Они обменялись любезностями. Беранже спросил об отце, Клоде и о том, что послужило причиной нашего переезда. Мать рассказала о случившемся.
— Мама говорила мне о пожаре, — сказал он, покачивая головой. — Такая потеря…
— Ничем нельзя было помочь, — проговорила моя мать, заканчивая эту неприятную тему. Из-за дома появилась Мишель (ее руки были в земле, она работала в саду) и присела в реверансе, пока мать представляла ее.
— Я была бы рада познакомить вас с католическим священником, — сказала она, — хотя, боюсь, вы будете разочарованы, ведь он со своей сестрой живет в Ренн-ле-Бен.
Затем она попросила нас с Мишель накрыть стол к обеду, а сама отправилась с Беранже.
Мы приготовили «Эстофинадо», блюдо из сушеной трески, картофеля, яиц, орехов, масла и молока, и салат из помидоров, и все это время взволнованно обсуждали Беранже. Тот факт, что мать знакома с его семьей, давал нам некое чувство превосходства. И хотя мы не проговорили это вслух, но обе испытали притягательную силу его внешности: властный взгляд из-под черных бровей, густые черные волосы, озорная улыбка и атлетическое телосложение, которое не могла скрыть даже его сутана. Когда мать вернулась с Беранже, Мишель стала подавать обед — она неспешными движениями положила треску, картофель в его тарелку, добавила соус и затем налила вина.
Пока мы ели, мать продолжала расспрашивать о его семье. Он охотно рассказал о том, что его отец участвовал в выборах и стал мэром Монтазеля и одновременно управляющим старинного замка. Его брат Дэвид был иезуитом и держал школу в Нарбонне. У него были еще братья и сестры, но они уже обзавелись своими семьями. Когда мать снова спросила о его матери, он тяжело вздохнул и сказал только, что она была «такой, как всегда». Мама кивнула сочувственно и сменила тему.
— Я надеюсь, вы остановитесь у нас? — сказала она. — До тех пор, пока вам не выделят жилье.
Беранже поднял глаза и посмотрел на меня, чем заставил меня покраснеть.
— Очень мило с вашей стороны, — ответил он, — но я бы не хотел вас стеснять.
— Глупости, — сказала моя мать, таким образом выразив свой протест его попытке возразить.
Итак, Беранже остался у нас. Он спал у камина, расположившись так — ногами к огню, а голова почти под столом. Он весь буквально пропах едой: чесноком, овечьей кровью, козьим сыром — пока отец не отыскал наконец ему какую-то кровать. Убогость нашего нынешнего существования смущала меня. Беранже же, казалось, не придавал этим неудобствам никакого значения. Он всегда был радостным, рано вставал и за полночь читал Священное Писание. Он ел вместе с нами на рассвете, а когда отец и Клод уходили на фабрику, он отправлялся в церковь на утреннюю мессу. После мессы он работал в крохотной конторке, где помещались только стол и стул. Когда он не был занят делами церкви, то или молился в одиночестве, или что-то мастерил, или ремонтировал. (Я знаю об этом только потому, что Мишель и я приобрели привычку оставаться в приходе сверх отведенного приличиями времени.) Моя мать, которая подрабатывала тем, что время от времени помогала по хозяйству некоторым соседям, получая за это скромное жалованье, с усердием бралась и за трудную работу по уборке церкви. Это, конечно же, удваивало ее работу, поэтому мы с Мишель старались больше делать по дому.
Вместе нам удавалось все сделать гораздо быстрее, и уже к полудню мы были свободны и могли приступить к занятиям. Мама свято верила, что если мы будем хорошо образованны, то у нас появится больше шансов удачно выйти замуж, найти знатного мужа. В Эсперазе у нас была собрана небольшая домашняя библиотека, и мы с удовольствием зачитывали друг другу вслух отрывки из Бальзака и Гюго. Мама настаивала, чтобы эти занятия были ежедневными. Но пожар уничтожил почти все книги, нам удалось спасти только несколько из них: «Историю Французской революции», письма Абеляра и Элоизы, один или два тома Бальзака. Вскоре нам наскучило перечитывать старые истории и романы, которые мы уже знали почти наизусть, и мы отправлялись гулять по грязному пастбищу и его окрестностям, иногда находили и возвращали в стадо отбившихся овец. Гуляя, мы видели далекие крыши Эсперазы и трубы новых фабрик, выпускающие дым. Мы называли их «индустриальными драконами». Мы жевали побеги дикого розмарина и тмина и просто семян, разговаривая о Беранже.
Мириам поднялась чуть свет из-за тревожного сна. В доме было тихо: сестры и родители по-прежнему спали. Она натянула плащ, спрятала под него кожаный кошелек, подпоясалась и на цыпочках вышла из дома, держа сандалии в руках. На улице она обулась и пошла к берегу, посмотреть, с каким уловом рыбаки вернулись с ночной рыбалки. Факелы, закрепленные на лодках, покачивались, освещая путь. Как только лодки подплыли к берегу, мужчины потушили факелы и стали разгружать свои сети, полные серебристого мушта[2], некоторые из которых еще трепыхались.
Мириам недавно услышала историю об учителе, который путешествовал через Галил[3], проповедуя и исцеляя многих. Огромные толпы людей собирались близ Кфар Нахума[4], чтобы послушать его рассказ и воочию наблюдать свершившееся чудо. Прошла молва, что он и его последователи сейчас расположились прямо под стенами Магдалы и, бывало, целыми днями ходили вокруг города. Это и послужило причиной тому, что Мириам рано выскользнула из постели. Она намеревалась разыскать этого странствующего пророка.
— Это возрожденный народ Израиля, который сорок лет шел через пустыни Египта, — прошептала Мириам, наблюдая за рыбаками, которые опорожняли свои сети, чтобы высушить их на берегу.
Рыбаки начали разводить огонь в нескольких шагах от берега, недалеко от того места, где сидела Мириам. Они хорошо знали ее. Знали о том, что она вполне взрослая девушка, достигшая того возраста, когда уже может выйти замуж, что она часто так сидит в одиночестве, что она довольно странная, временами бормочущая что-то бессвязное и что еще ее называли дикаркой и одержимой семью дьяволами.
С озера дул холодный ветер, от которого она замерзла. Но, хотя солнце еще не прогревало воздух, все мужчины были с голым торсом. Пот ручьями струился с их волос и стекал по шее на спину. Одни сидели на корточках у огня, очищая рыбешек поблескивающими клинками, другие уже ели поджаренного на углях мушта, выплевывая тонкие косточки.