После того как в июле прошлого года окончила институт и с успехом выдержала общественный экзамен, стараниями своего дядюшки я была введена в лучшие дома Петербурга. Стала появляться в театре, на званых вечерах, на домашних балах у тех семей, которые по разным причинам в то лето Петербург не покинули. Надо сказать, эти развлечения дядюшка организовал для меня очень своевременно, поскольку настроение мое в ту пору было столь упадническим, что я каждую минуту могла расплакаться из‑за сущей ерунды. А балы меня несколько развлекли и вернули вкус к жизни. Дядюшка давал за мной очень приличное даже по петербургским меркам приданое, так что я стала считаться завидной невестой. Молодые люди ухаживали за мною, некоторые из них мне даже нравились, а более всего я подружилась с Дмитрием С., который уже при знакомстве заявил, что очарован мною, а после я совсем потеряла счет знакам внимания с его стороны. В конце лета он вполне ожидаемо попросил моей руки. Дядюшка не уставал повторять, что Дмитрий очень хороший человек и блестящая партия, и я в какой‑то момент сама была, кажется, не прочь сделаться замужней дамою… но в конце концов отказала.
Видя мою меланхолию, осенью дядя вывез меня в Европу – мы отдыхали в Коста‑Бланке, потом в Ницце, где дядюшка сказал, что после мы поедем в Париж и, ежели я захочу, он устроит так, чтобы я осталась там. Не могу передать, как меня обрадовала эта новость! Я не смела бы сама просить Платона Алексеевича, но еще в детстве, учась в Смольном, я мечтала, что когда‑нибудь вернусь в мою родную Францию – страну, где я родилась и где умерли мои родители.
И вот настал день, когда я вернулась в Париж. Снова оказалась на Риволи, где когда‑то гуляла с родителями, и радовалась, что именно сейчас, в сентябре, жарят каштаны, которыми баловал меня в детстве батюшка. Смотрела в перспективу Шанз‑Элизе, благоухающую даже осенью, и с трудом представляла, что здесь скоро воздвигнут некую уродливую башню из металла. Верно, это журналистская шутка, ведь не может же быть, чтобы парижское градоначальство и впрямь решилось так испортить центр старинного города!
Я гуляла тогда и… понимала, что все не то. Мои воспоминания о Париже связаны только с родителями, а теперь, когда их нет, все здесь казалось чужим, новым и совершенно не похожим на то, что я себе воображала. Не прошло месяца, как я упросила Платона Алексеевича отвезти меня в Петербург. Домой.
Помню, что, когда поезд приближался к перрону, шел дождь, барабаня по крыше и окну; тяжелое, будто свинцовое, небо нависало совсем низко, и мелькали серые, неприветливые, но такие родные пейзажи. Я не вытерпела тогда – не слушая возражений дяди, сама отворила окно в купе, высунулась, не боясь испортить прическу, и всей грудью вдохнула особенный петербургский воздух – студеный, сырой и чуть солоноватый.
– Сумасшедшая девчонка… – ворчал дядюшка, собирая разлетевшиеся по купе страницы газеты.
А я только беспричинно улыбалась, позволяя петербургскому ветру иссушить мои слезы. И впервые за многие‑многие месяцы почувствовала себя, кажется, вполне счастливой.
Как‑то за месяц до Рождества Платон Алексеевич остался вдруг дома вместо похода на службу и сразу после завтрака вызвал меня в свой кабинет. Очень издалека, так, что я даже не сразу поняла суть, он начал свой рассказ…
В первой половине нашего века родился во Франции и здравствует поныне морской офицер и талантливый изобретатель по имени Феликс дю Тампль. Несмотря на то что служил он в молодости на море, все мысли его занимало небо, а в частности покорение человеком этого самого неба – он строил летательные аппараты. Собственно, не он один стремился ввысь: до него были англичане Кейли, Хенсон, русский изобретатель Телешов и бог знает сколько еще желающих сравниться с птицами. Однако все их изобретения были лишь на стадии проектов либо полеты оканчивались грандиозными провалами. Феликс же дю Тампль первым в 1857 году понял, что монопланы куда эффективней, чем бипланы, которые проектировали прежде, и получил патент на строительство. А в 1874‑м состоялся первый пробный полет полноразмерного летательного аппарата. Увы, неудачный – паровой машине не хватило мощности, чтобы поднять самолет в воздух.
Но все же это было событие. Причем событие не только в истории самолетостроения: появилась реальная возможность поднять человека в воздух! Это имело огромное значение прежде всего для политики – страна, которая владела бы машинами, умеющими летать, без сомнений, заняла бы более выигрышное положение в любой войне. Потому изобретением дю Тампля, а еще больше самим дю Тамплем интересовались разведки крупнейших мировых держав – в частности, Британии и России. Для обеих этих стран тема оружия была особенно актуальна, поскольку весь девятнадцатый век они соперничали за господство в Центральной Азии. И воевала Российская империя отнюдь не с полудикими племенами афганцев, а фактически с англичанами, которые с позволения афганских эмиров стояли во главе этих племен.
Англичанам в этой гонке повезло больше. По словам Платона Алексеевича, британская разведка завербовала родного брата дю Тампля, который был соавтором проекта: фактически дю Тампль строил самолет для англичан. Если бы полет 1874 года был успешным – дю Тампля вынудили бы работать на Великобританию. Учитывая крайне нестабильное положение самой Франции в те годы, это было бы нетрудно.
– Но полет оказался неудачным… – договорила я за Платона Алексеевича. – Вы хотите сказать, что это не случайность? Не просто ошибка в расчетах?
– Я считаю, что это не случайность, – вкрадчиво глядя мне в глаза, согласился дядя. – Лиди, девочка, твой отец работал с дю Тамплем со стороны российской разведки. Это было его последнее задание. Мы не ставили задачу завербовать изобретателя или переманить его на нашу сторону… это могло бы испортить наши отношения с Францией, вылези все наружу. Потому твоему отцу была поставлена задача лишь не дать дю Тамплю уйти в Британию. Сорвать испытания, если это будет нужно.
– Его и маму убили из‑за этого? – через силу спросила я. – К этому, получается, имеют отношение англичане?
– Да, теперь это уже известно точно: его сдали британской разведке, причем сдали свои же, русские… – скомканно договорил дядя, раскрыл папку, что лежала на столе перед ним, и передвинул мне несколько листов, говоря уже так, будто отдавал распоряжение: – Связным твоего отца в Париже был другой наш человек. Настоящее его имя Сергей Васильевич Щербинин, но работал он под псевдонимом Сорокин. И предположительно в семидесятом или семьдесят первом он был перевербован британской разведкой, но твой отец, не зная об этом, продолжал тесно с ним сотрудничать. Фотокарточки Сорокина, к огромному сожалению, у нас нет, и в лицо его среди моих людей никто не знает. Знал лишь твой отец. Но есть его словесное описание. Правда, тридцатилетней давности, но все равно прочти…
– Подождите‑подождите, ничего не понимаю! – я, ужасно нервничая, отодвинула от себя бумаги, которые начала было читать. – Для чего вы мне это рассказываете? Для чего вам нужно, чтобы я знала имя человека, виновного в убийстве родителей? Я не хочу ничего этого знать!
Обычное мое хладнокровие оставило меня в тот момент: я разрывалась от желания немедленно вызнать об этом Сорокине все и одновременно забыть и то, что знала теперь.
Дядя же продолжал спокойно и невозмутимо, будто не замечал, что со мною творится:
– Нам нужен Сорокин, девочка. Это никак уже не связано с твоим отцом, но политическая ситуация в мире такова, что России необходим козырь в противостоянии с Британией: ситуация с Афганистаном достигла точки кипения. Козырем как раз может стать Сорокин. Сейчас Франция считается ближайшим союзником Британии, однако ситуация может в корне измениться, если французы узнают, какие игры англичане вели за их спиной в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году. Нам нужно найти Сорокина и, если он еще жив, заставить сотрудничать с нами.
– Если он еще жив?
– Он старше меня – ему уже за шестьдесят. После провала твоего отца он исчез из поля зрения. Долгие годы его считали погибшим, считали героем. Я лично всячески поддерживал его семью, оставшуюся в России: его жена умерла шесть лет назад, а единственная дочь замужем за неким Полесовым. Живет в Москве. Если Сорокин еще жив, то есть шанс, что он попытается связаться с дочерью – посредством писем хотя бы. Шанс небольшой, но он есть. Но работать с Полесовой нужно очень аккуратно. Если Сорокин что‑то почувствует – тогда он исчезнет точно и контакты с дочерью прекратит. А моих людей он вполне может знать в лицо – маловероятно, но исключать этого нельзя. Поэтому нам нужен кто‑то со стороны, кому я могу вполне доверять…
Он снова поднял взгляд на меня, и я уже понимала, зачем он мне это рассказал. Но не знала, хочу ли я влезать в это дело, справлюсь ли.
– Полесовы подыскивают гувернантку. Глава семьи – человек тщеславный, недалекого ума, ему польстит, что на место претендует аж выпускница Смольного. И легенду твою, разумеется, мы проработаем, чтобы не возникло подозрений.
– Нет, постойте… Сорокин ведь наверняка узнает меня по фамилии! Ведь он работал с моим отцом…
Дядя поспешно качнул головой:
– Он знал его как Габриэля Клермона, француза. И он понятия не имеет, что у того была дочь. Он не узнает тебя, Лиди, девочка. Разумеется, я все предусмотрел.
Первые дни, как поселилась у Полесовых, я чувствовала себя настоящей шпионкой – почти как в приключенческих романах. Миссия моя мне казалась крайне важной, а саму себя я мнила едва ли не последней надеждой российской разведки. Особенно ярко я это чувствовала, когда шла на встречу с Марго, которая осуществляла мою связь с Платоном Алексеевичем. Первые разы я ездила к ней исключительно с лицом, закрытым вуалью, по три раза меняла извозчика и, как умела, путала следы.
Это потом пришло понимание, что шанс, будто Сорокин через столько лет действительно захочет связаться с дочерью, совершенно его не помнящей и не знающей даже в лицо, не просто небольшой – он мизерный. Ничтожный. Что дядя лишь подстраховался с помощью меня на самый‑самый крайний случай, который едва ли когда‑то наступит. А может быть, и вовсе выдумал для меня это развлечение, чтобы я просто почувствовала себя нужной. Увы, но никакая я не шпионка, а самая заурядная гувернантка. Дрянная к тому же…
Вуали были спрятаны подальше, извозчики, бывало, возили меня от парадной дома на Пречистенке до самого Столешникова переулка, а Марго я больше воспринимала как подругу, нежели как связную.
Да и сама Елена Сергеевна Щербинина‑Полесова, которая прежде виделась мне эдакой копией коварного Сорокина, оказалась настолько далекой от политики и каких бы то ни было интриг, что я каждый раз чувствовала себя последней дрянью и предательницей, когда тайком рассматривала имена адресатов на ее почте.