Утром проснулся все с той же мыслью, с которой уснул накануне: почему парень не подошел? Спектакль был, пожалуй, не самым простым для восприятия новичком. Марин следил за ним из-за кулис: парень грыз ногти. И это было странным, и, казалось, совершенно не характерным для него. А может, Залевский еще плохо его знал. Но подойти, поблагодарить… Или он не считает нужным проявлять обычную вежливость? Стоит ли вообще ожидать от этого человека учтивости? Вероятно, он вырос не в той среде, где она в ходу. Если бы он подошел, Марин объяснил бы ему что-то, хоть и не делал этого никогда. Но этому парню объяснил бы. Пригласил бы куда-нибудь посидеть, поговорил бы с ним о знаках и символах. Или парень все понял, и ему это не понравилось? Он его толком не знает. Точнее, совсем не знает. Видимая доступность отчего-то казалась обманчивой. Как и его показная простоватость. Но то, что творила с этим мальчиком сцена, делало его для хореографа неподсудным.
И еще вдруг всплыл застрявший где-то в подсознании вопрос парня: «А своя собственная история у тебя есть?». Тогда он показался ему наивным, дилетантским, а теперь вдруг задел. История? Своя? Никаких драм он припомнить не мог. Эпизоды его жизни не складывались в фабулу. Однажды к нему пришел меценат с царским подарком: предложил деньги на создание авторского театра. Счастье! Однажды его пригласил в проект ведущий телеканал – счастье, потому что это давало возможность засветить свой театр на огромную аудиторию. Но никакие перипетии не тянули на достойный сюжет, даже на хоть какой-нибудь. Не было интриги, драмы. Река его жизни не имела порогов и бурлила лишь постоянной занятостью.
Залевский дотянулся до лэптопа, приладил его на живот поверх одеяла и пустился на поиски, которые принесли ему нечто неожиданное: на сайте мальчишки был вывешен их парный портрет: артист хвастался поклонникам своим новым звездным другом – не устоял перед искушением. Они прильнули друг к другу щеками и улыбались в объектив. Только в глазах мальчишки плескались радость и озорство, а в его собственном взгляде сквозила напряженность и даже плотоядность. Марин поморщился: матерый хищник и его простодушная, доверчивая жертва.
И вдруг глаза хореографа выхватили комментарий, оставленный парнем под снимком: «Я и мой папа». В чем дело? Что за глупость? Или не глупость? Быть может, он предвидел истинные намерения Залевского и упредил попытку их реализации? Интриговал? Или это было наивно завуалированным желанием мужской дружбы, мужского покровительства? Мальчишка адресовал эту подпись ему или поклонникам, пытаясь предотвратить возможные кривотолки? Спасал репутацию, свою и Марина? Хореограф испытывал досаду и даже раздражение. Не желая мучиться догадками, он набрал номер телефона.
– Почему ты так подписал наше фото?
– Тебя напрягает? Могу убрать, – услышал он хриплый голос.
Похоже, разбудил парня.
– Нет, ничего… – усмехнулся Марин. – Пусть остается. Просто захотелось узнать, в чем прикол.
– Пьян был… и меня жестко распёрло. Башка – у-ля-ля…
– Понятно, – не поверил Залевский. – Ты сегодня занят?
– Представь, я сегодня абсолютно свободен! Хочешь сводить меня в зоопарк? – усмехнулся мальчишка.
– Не хами, – обиделся Марин. – Я хотел пригласить тебя позавтракать.
Вот ведь странность какая! Он давно позабыл, как это – обижаться. Да и кому бы пришло в голову обижать именитого хореографа? Кто мог позволить себе?
Из дома близ Никитских ворот хореограф любил спускаться к Арбату Мерзляковским переулком с его цветными рустованными фасадами некогда доходных домов. В нем гнездился музыкальный колледж, выпиравший в русло переулка угловым входом. Состоял колледж при Московской консерватории, и Марину порой случалось зачерпнуть на ходу волшебного бельканто и даже донести его звучание до шумного проспекта. А тут вдруг еще солнце ярко выбилось, растворив мутную пелену московской зимы, и такая образовалась радостная ясность, будто неспроста, а как бы со смыслом – со знаком одобрения правильно сделанного выбора. И оттого шагалось легко, и предвкушалось чудесное.
В тихое кафе на Арбате Залевский вошел с мороза – с алеющими щеками, в вязанной цветастой шапочке луковкой, обмотанный поверх куртки полосатым шарфом.
– Ты похож на собор Василия Блаженного.
Этот голос заставил бы его повернуться в любой толпе – от моментально вздыбленной шерсти на загривке. Колдовство какое-то. Любовный напиток. Кстати, чем не тема? Тем более что вся труппа Залевского уже пала к его ногам. Он же помнил ту оргию в клубе… И оперу Доницетти можно нарезать подходящими для балета ломтиками. Чтобы коротко, вкусно и необременительно. U-u-u-u-na-a furti-i-i-iva Lagrima-a-a-a… Он сможет это спеть? Нет, это партия тенора, а не баритона, и уж точно не для фальцета. Фальцетом про слезу украдкой будет жалобно, как на паперти.
На сей раз парень обошелся без эскорта. Вот теперь все будет по-взрослому, один на один, обрадовался хореограф. Устроился напротив – не касаться, а рассматривать: откровенно, подробно, прицениваясь. Навалился грудью на край стола, чтобы ближе, обстоятельней. Навис с хищным интересом. Жадно впитывал его глазами, ушами, носом, ощупывал внутренним чутьем, словно зондом чужую планету. И что же? Он опускает глаза, он позволяет себя рассматривать. Хорошо, ах, как хорошо. И вдруг без замаха – короткий ближний бой:
– Ты будешь меня есть или пить?
– Ты у меня сегодня на горячее, – засмеялся хореограф, оценив смелость и пикантность рискованного паса.
Заметил: без привычной свиты мальчишка чувствовал себя некомфортно. Немного нервничал. Боялся разочаровать? Был насторожен, напряжен и ничем не напоминал давешнего шалопая, баловня прекрасных дев. Бледное лицо, накануне казавшееся гладким и округлым, сегодня осунулось, заострилось, проступили тени, обозначив припухлости под глазами, выявив следы божьей лепки, отпечатки пальцев Создателя – штучная работа. Или то – последствия бурной ночи? Не выспался? Но из-под пряди светлых волос поблескивал живой острый взгляд, выдававший заинтересованность. Как же мешали Залевскому эти ниспадавшие на лицо пряди – не случайные, а специально уложенные определенным образом! Мальчишка словно прятался за ними. Пытался скрыть то, что показалось ему изъяном? Внешние данные артиста подлежат тщательному учету и постоянному контролю. Рука Марина вознеслась, проплыла над столом, преодолев разделявшее их, уплотнившееся вдруг пространство, и отвела завесу, обнажив лицо. И в этом его медленном и неотвратимом жесте было столько авторитарного всевластья, что визави за несколько мгновений успел смириться с надвигавшимся вторжением: не отшатнулся – позволил.
Портрет был исполнен в пастельных тонах. Молочной белизны кожа без сценического грима отливала перламутром в неверном зимнем свете, сочившемся из окна. Белесые ресницы и брови нуждались, по мнению Марина, в дополнительной прорисовке, но напряженный взгляд звал к взаимодействию. Над левой бровью темнела родинка – крапленой картой сулила счастье и успех. Или одно из двух. Что предпочитаете, сударь?
Хореографу хотелось провести рукой по носу достойной лепки, по выраженной ложбинке под ним, ведущей к необыкновенно чувственным губам, охватить ладонью упрямый подбородок – ощутить пальцами эту архитектонику редкого сорта орхидеи. Кажется, этот малый был из тех людей-орхидей, что обладают необыкновенной сексуальной одаренностью – сплошной непрерывный соблазн! Уловки их столь изощренны, что шмель-простак, так и не распознав во всех этих запахах, формах и ворсинках подмены пчелы, опылит цветок, охваченный сладострастным зудом.
И все же была в его облике некая шалость природы: черты его как будто требовали уточнений, и оттого казалось, что на этом лице можно выписать любой лик: будь то ангельский или дьявольский. Спектр впечатлил Залевского сценической перспективой.
Ухоженный, источающий остро читаемый с мороза карамельный аромат: возможно, творение знаменитого японского парфюмера-мистификатора – соблазнительный и обманчивый запах игры. Каков! Залевский производил тщательный осмотр. Быть может, чтобы спровоцировать парня. Он оценивал расстановку сил как выигрышную для себя. Ему было свойственно позиционное чутье шахматиста. Побеждает только нападающий. Он имел значительный перевес по всем позициям, а владеющий преимуществом не только имеет право атаковать, но и обязан, иначе он рискует растерять свое преимущество.
Залевский перевел взгляд на грудь парня: на джемпере красовался квадрат со значком в центре.
– Упаковку презервативов напоминает, – не удержался он от замечания – не потому, что хотел задеть, а из стремления к хорошему вкусу во всем, что его окружает. С некоторых пор хореограф взял за правило избегать общения с людьми дурного вкуса. Он давно заметил, что дурновкусие – вещь коварная и агрессивная. И видимая его часть есть отражение внутреннего дурновкусия – взглядов, манеры общения, выражения чувств, да и самих чувств. Все это, конечно же, не имело отношения к его собеседнику. Просто Марин, вероятно, что-то упустил в текущих модных тенденциях. А впрочем, и не следил особо.
– Если на принте презерватив, значит, я – перец, – заявил мальчишка.
– А если упаковка, то – гондон. Логично?
– Слушай, попробуй соскочить с навязчивых дум о гондонах. Может, еще какие-нибудь мысли в голову придут?
Хореограф усмехнулся: карамелька оказалась с перцем. Но решил дожать – наказать за дерзость.
– Так можно узнать, что это?
– Не знаю. Товарный знак, наверное.
– Рекламной площадкой работаешь?
– Да, человеком-бутербродом. Там еще на спине принт. Получается булочка-мяско-булочка.
Где там булочка, где мяско? Худой пацан, ведущий явно не самый здоровый образ жизни, с раздражением подумал Залевский. Дерзит нахально. Тем не менее, ему пришлось признать, что у мальчишки оказалась неплохая реакция – Марин ведь сам нарывался, вполне сознательно. В общем, дурацкий выходил разговор. Не о том. Все-таки трансформация чувств в слова – непредсказуемый процесс!
На лице юного собеседника читалось разочарование: его пригласили на завтрак, состоящий из него самого. Им даже не угощались. Его беззастенчиво употребляли – по-дружески, на эмоционально положительном фоне. Юноша еще не умел прятать огорчение за подобающим выражением лица, и хореографу тягостно и досадно было осознать себя тому причиной. Залевского наполняло раздражение: все шло не так, и он не мог найти какой-то рычажок, способный задать разговору другое направление. Позднее он спросит себя: почему он решил, что им предстоит сражение, шахматная партия? Почему парень вдруг показался ему в тот момент противником? Интуитивно угадал будущее противостояние? Или приступ холодного высокомерия был его реваншем за разницу в возрасте, которую он ощущал с досадой? Откуда он такой, этот мальчик-орхидея, посреди стылой Москвы – милый малый, жесткий перец?
– Ты же не москвич? Откуда ты?
Марин, пожалуй, не удивился бы, услышав название какого-нибудь экзотического архипелага.
– Я в Москве уже два года. Это важно?
– Нет, совсем нет! Сравнение с собором насмешило. Москвичу в голову, пожалуй, не пришло бы. Чувствуется свежесть впечатлений от столицы.
В серых глазах визави плавали льдины. Залевский решил пожертвовать пешку: свое немосковское, хоть и столичное (без уточнений) происхождение – гамбит для обострения игры и быстрейшего ее развития. Усыпить бдительность партнера.
– Я тоже издалека. Просто люблю Москву иногда. Не только за возможности. Вот за такие места, например, – раскинув руки, пояснил Залевский.
Кафе, устроенное в здании начала прошлого века, хореограф находил милым и уютным, чему немало способствовали диванчики, торшеры с мягким светом, все эти баночки притворно домашних варений и солений на подоконниках.
– Сто лет назад здесь располагалась кофейня табачного торговца, а теперь проходят литературные вечера, кинопоказы, – объяснял выбор места Залевский. – Мне напоминает домашние посиделки с друзьями моих родителей.
– Здорово, – сказал парень.
Продолжать светскую беседу не имело смысла. Собеседник не видел ничего вокруг, думал о чем-то своем и подстраиваться под настроение Залевского намерен не был. Казалось, он чего-то ждал от Марина.
– Тебя что-то беспокоит?
– Ну, ты так и не сказал, как тебе мое выступление. Ты тогда в клубе так смотрел на меня… – парень улыбнулся.
– Ты заметил? – удивился Залевский и обрадовался: вот он – заветный рычажок.
– Конечно. Я же вижу публику. Каждого.
– И как я на тебя смотрел?
Хореограф примерно представлял, как это выглядело со стороны. Он хорошо помнил свои ощущения в тот момент и теперь надеялся, что в постигшем его тогда состоянии сладостной идиотии у него хотя бы рот был закрыт.
– Ты спалился, – засмеялся собеседник и вновь нетерпеливо вернул Марина к вопросу, – так как тебе?
Конечно, он хотел это услышать. Он ждал слов. Именно от него, от Залевского. Ведь в первую их встречу, в дурашливой нетрезвой болтовне, в возбуждающем присутствии девушек он не мог спросить о самом важном для артиста.
– Ну, что тебе сказать? Я был… взволнован.
Мальчишка поднял бровь и улыбнулся. Он рассчитывал на что-то другое. На искреннее признание должно быть. Неужели Марин откажет ему в этом?
– Да, меня накрыло. Ты окрутил меня коварно: тембрально, интонационно. Но было кое-что еще… Ты – особенный… Ты удивительно чувственен и потрясающе сценичен. Ты поразил меня.
– Я сейчас заору…
Мальчишка зажал рот ладонями. Глаза его лучились счастьем.
Какой он живой и забавный, усмехнулся хореограф. И сразу стало легче и теплее, возникло желание делиться. Исчезло ощущение шахматной партии.
– Я даже вспомнил, где тебя видел раньше: на талант-шоу. Ты исполнял что-то такое… мощное, я не большой знаток современной эстрадной музыки…
– «Кач» или «медляк»? – засмеялся собеседник.
– Ну, не до такой степени не знаток, – расстроился Залевский, в котором взыграли задетые профессиональные струны. – Ты же понимаешь, что хореограф должен быть музыкально образованным человеком? Настолько, чтобы понимать в деталях структуру произведения, элементарные основы музыки: длительность нот, метр, темп, тональность. А кроме того, мне необходимо знать и держать в голове огромное количество произведений.
В глазах парня читался неподдельный интерес, подкупивший хореографа, и он развил свою мысль.
– Вот, например, как поставить «Петрушку» можно понять именно из музыки, если увидеть, услышать в ней образ тряпичного шута, который своими глумливыми каскадами арпеджио выводит из терпения оркестр, который в свою очередь угрожает ему фанфарами. В общем, не все так просто в моей профессии, как тебе кажется. И это – только один слой. Но я хотел сказать о тебе. Я помню, что в тот момент, когда я смотрел на тебя, мне пришло в голову слово «неистовый». Ты так яростно брал зал, как будто имел на это безусловное право… Пел, как… последний раз в жизни.
Что-то произошло с парнишкой. Погас взгляд? Или ему показалось?
– Любой раз мог и может оказаться последним, – ответил он. – Я очень хотел, чтобы они успели меня полюбить.
– Да, я понимаю, набравший мало голосов вылетает с шоу. Тем не менее, твой образ на шоу показался мне скорее романтическим. Но потом меня увлекла новая работа, и я забыл о тебе. А после твоего выступления в клубе меня перемкнуло дня на три. У меня гастроли в Париже, а я… Но ты со времен телеэфиров изменился. Что-то в тебе появилось такое… даже не знаю… затрудняюсь пока определить.
– Если бы я остался тем романтичным мальчиком, каким пришел в проект, я бы не выжил, – усмехнулся собеседник.
Это заявление не стало для Залевского неожиданностью. Он был уверен, что все эти мальчики рано или поздно прозревают. А некоторые готовы к этому изначально и рано начинают торговать своим телом. И находят в этом не только выгоду, но и определенное удовольствие, если попадут в терпеливые и умелые руки. Но что-то мешало ему в тот момент выказать свой плотский интерес, да и спешить было некуда – ему хотелось вычерпать поверхностное, слизнуть пенку с этого варенья, прежде чем погрузиться в его сладость.
– Я просто таким запомнил твой образ. Не в упрек вовсе.
– Это был не образ. Мне сейчас немного стыдно за мою тогдашнюю наивность. Иногда кажется, что это был другой человек. Очень самоуверенный. Мне казалось, выйду на сцену – порву зал! И порвал! Ты же видел! Я могу! Ты до конца досмотрел? Они же кричали! – Парень с волнением посмотрел хореографу в глаза. – Ты думаешь, наша встреча не случайна?
– Как тебе сказать… так звезды сошлись. В прямом и переносном смысле, – засмеялся хореограф и, стараясь преодолеть волнение, задал, наконец, вопрос, который мучил его со вчерашнего вечера:
– А тебе наш спектакль понравился? Ощущения свои помнишь?
Понял, что сказал не «мой», а «наш», подсознательно желая разделить с труппой ответственность. Оказалось, что ему нужны, просто крайне необходимы слова и ощущения именно этого человека.
– Жуткий дискомфорт, – помолчав, признался мальчишка. – Нервничал очень. Но оторваться не мог. Ты прости, что я не подошел после спектакля. Мне надо было дух перевести. Я чего-то так разволновался – говорить не мог. Я еще пойду.
– Буду рад, – облегченно выдохнул хореограф.
Это, конечно же, ничего не объясняло в поступке его новых друзей, а было, скорее всего, наспех придуманной отговоркой, но все же до некоторой степени спасало чувство собственного достоинства хореографа. И он был благодарен мальчишке за проявленный гуманизм.
– А скажи, как ты подбираешь музыку для спектаклей? – спросил юный собеседник.
Марин вдруг насторожился – отчего-то не поверил в искренность его интереса, заподозрил парня в неуклюжей попытке быть любезным, в показном внимании к собеседнику, в холуйском желании ему потрафить. Был огорчен и почти разочарован.
– Вопрос первокурсника журфака, который притащился на интервью без подготовки и с легкого бодунца, – нахмурился он. – Но я отвечу. Я слушаю много разной музыки, как ты догадываешься, наверное. В музыку мне надо сначала влюбиться. И вдохновляет та, которая открывает мне внутренний мир человека, ее создавшего. Я очень чуток к личному, – сказал Марин и рассердился на себя за вынужденную высокопарность. Но что ж поделаешь, если это были именно те слова, которые отвечали его представлениям о предмете.
Взгляд мальчишки неожиданно потеплел, будто слова хореографа растопили остатки недоверия. Он все заметил и все понял. Обрадовался, что они совпали в чем-то важном. Возможно, в самом важном для него. И для взаимопонимания не потребуется заключать никаких конвенций.
– Внутренний мир – это прекрасно. А у меня сплошная внутренняя война, – улыбнулся он.
Идентификация «свой – чужой», похоже, завершилась для Марина успешно – мальчишка признал его своим. Убедился, что они – одной крови. Обрадовался, что обязательно будет не только оценен, но и понят. К тому же он сам обмолвился о своей «внутренней войне». И Марин решил, что настал подходящий момент для открытого разговора.
– Расскажи о себе. Я же ничего не знаю.
Залевский догадывался, что, погружая парня в воспоминания, причиняет ему боль. Но он хотел измерить глубину этой раны, чтобы понять, сколь сильны его переживания, сколь полно он сможет вложиться в уготованную ему роль: будет ли это ярко, пронзительно и исчерпывающе. Хватит ли его боли как жертвы, возложенной на алтарь искусства? Хореограф привык докапываться, доискиваться рубцов в душах своих артистов, улавливая тончайшие нюансы эмоций, проникая глубоко в расчете растравить больное или стыдное и влить туда порцию яда или целебного бальзама собственных творческих секреций – в зависимости от текущей творческой задачи. В результате танец становился для них опытом самопостижения. В нем появлялась глубина. Ведь эти мальчики и девочки идут танцевать от жгучего желания делать что-то со своим телом. Пусть даже через физическую боль – такова цена профессии. Но сцена – дьявол. Она коварна и ненасытна: ей мало одного только тела, она требует большего.
Юноша взглянул на Залевского, как бы оценивая, стоит ли вываливать ворох своих переживаний на голову новому знакомому, который в этот момент безмятежно потягивал глинтвейн. Не испортит ли он ему настроение? Но интуиция подсказывала ему, что хореографа интересуют именно переживания.
Марин умел слушать. Из отрывочных историй, рассказанных мальчишкой с юмором и грустной иронией, он сложил картину почти трагическую в эмоциональном смысле. А ведь парень и жил эмоциями. Именно они делали его выступления такими необыкновенными и страстными. Они были главной составляющей его жизни. В этом хореограф не мог ошибиться.
– Просто я взрослел сам. Один. Понимаешь?
Возможно, юношу впечатлило, что кому-то до него есть дело, до его терзаний, невзгод, вообще до его жизни. Ну, что ж, чисто умозрительно Залевский видел картину хрестоматийной безотцовщины. Как осознать и принять, что тебя бросил отец? Он долго и тяжело болел своей брошенностью и ненужностью, и теперь еще мучительно жалел себя – маленького. Зато рано понял, что рассчитывать ему не на кого. Он давно отвечал за себя сам, с самого детства. Возможно, ему хотелось вверить себя кому-то сильному, кто разделит с ним эту ношу. Потому что устал, потому что это невыносимо тяжело – отвечать за себя. В силу возраста и наивности, свойственной юным, он, наверное, думал, что взрослым это дается легче, что взрослые уже обучены справляться с жизнью – они получили надлежащий опыт и иммунитет от своих родителей.
Все это не было произнесено напрямую, но угадывалось хореографом. По правде говоря, его немного забавляло, с каким жаром мальчишка делился с ним своими переживаниями. Временами ему стоило труда удерживать подобающее случаю выражение лица. Он отмечал его волнение, досаду, злость, раздражение, затаенную грусть и вспышки надежды – производил ревизию его чувств, составлял подробный реестр.
Залевский посоветовал парню отыграть ситуацию со знаком плюс. Да он просто не понимает своего счастья! Бог отпускает в мир каждого младенца с мешочком приданого. Только не каждому суждено им воспользоваться. Быть может, мальчишке как раз повезло. Он не был сломлен прихотью среды. Его не приспосабливали, не подгоняли под свои удобства родители и социальные институты, не давили тяжестью возлагаемых надежд. То, что он был никому не нужен в детстве, сыграло ему на руку: он оказался нужен себе. Он нашел себя, обнаружил в себе свой дар и обрадовался. Ведь чтобы найти тот мешочек, надо суметь глубоко заглянуть в себя. И еще… надо пережить много болезненного, чтобы всегда саднило. Чтобы было, чем работать.
Завершив свои наставления, он заметил на лице собеседника вежливое внимание. Подумал, что так слушают занудных родственников, от которых ждут наследство. Почему-то почувствовал себя неловко и предложил продолжить разговор после завтрака, хоть и опасался, что настроение визави переменится. Но мальчишка, покончив с едой, не остыл, рассказывал, как прорвался в проект. Он верил, что попадет туда, и попал. Черт знает, за что зацепились тогда организаторы шоу, но взяли. Хореограф прекрасно понимал, что именно пленило телевизионщиков – невыразимо волнующая картинка, которой он их околдовал. Они же – профи. И они не устояли. И не ошиблись в нем – единственном, взятом «с улицы». Именно этот мальчуган «сделал» тот эфир, который волею случая попался на глаза Марину. Именно в нем сосредоточилась вся драма борьбы и эйфория победы. Но все когда-нибудь кончается. В том числе и звездный час.
– И тебе говорят: дальше ты пойдешь один. Ну, не дословно, а по смыслу. Смешно… Можно подумать, кто-то меня привел туда за руку! Я всегда был один. Никто меня не вел и не подпирал с тылу. Я помню, в тот момент, почувствовал себя расходным материалом для телешоу. Хотя и понимал, что мне дали шанс засветиться на огромную аудиторию. Ты знаешь, как трудно вернуться в реальную жизнь после проекта? Я просто не мог понять: меня уже знает каждая собака или все уже смотрят следующий сезон шоу, а меня забыли? Я ведь думал, что уже все удалось, и я – там, внутри, я – часть этого праздника жизни. И мне остается только творить, только петь! Но оказалось, что это не праздник вовсе, а рынок. И меня даже на прилавок не выложили. А я ведь уже в какой-то степени публичный человек. Я не могу понижать планку – бесплатно петь на акциях в торговых центрах или вообще кричать «свободная касса!». Оттуда не выбраться. Капкан!
– Так надо ковать, пока совсем не остыло, вкалывать!
– Да я стараюсь! Меня иногда еще на улице и в метро узнают. Ты знаешь, я хотел бы делать шоу с балетом, с компьютерной графикой на экранах, но это мне пока не по карману. Никто же не стоит с котлетой денег у порога, никто ничего не предлагает. И я барахтаюсь в пустоте, вылезаю, где только получается, чтобы меня видели и слышали – боюсь проср… упустить какой-то случайный шанс. У меня состояние такое – легкой паники… Меня же бросает из крайности в крайность, я иду на любые контакты и готов ввязаться в любую аферу! В балет, в цирк, в кулинарное шоу, лишь бы на широкую аудиторию. Но если я получаю отказ за отказом, я испытываю разочарование, и начинается какое-то самоуничтожение. И это самое страшное во всей моей потешной истории.
– Хуже не бывает… – усмехнувшись, посочувствовал Марин.
– Бывает, бывает, я оптимист, – засмеялся юноша. – Просто я как-то остро воспринимаю некоторые вещи. Это же моя жизнь.
– Что еще?
Парень молчал и, наверное, уже жалел, что обрушил на едва знакомого человека свои терзания. Но ответил.
– Помнишь, ты в клубе сказал что-то о потребности быть собой? Так вот, оказалось, что быть собой, быть при любых обстоятельствах искренним – слишком большая роскошь. Люди видят меня только на сцене. И они меня себе придумывают. А я – разный! И они бесятся, если я вдруг где-то проговариваюсь и не вписываюсь в понятные им рамки. Да что они во мне понимают, чтобы судить меня?!
Он поставил на столик фужер с глинтвейном, и Залевский заметил, что у него дрожат руки.
– А тех, кому я могу открыться в жизни, – единицы. Да и того меньше. И это – только девушки. А все мои взаимоотношения с мужчинами, парнями – это цепь предательств. И первый предатель – мой отец.
У него не было шансов сойти в компании парней за своего, быть понятым и оцененным, думал Залевский. Он слишком другой. Иначе пахнет, двигается, говорит. По-другому ведет себя. У него другие интересы, другие мысли и стремления. Они не чуяли в нем своего. И он понимал, что никогда не сможет довериться им в полной мере. Даже тем, кто подошел близко – оказался в ближнем кругу. Наверняка вызывал у парней смешанные чувства: от влюбленности до зависти и злобы. Как будто он делал на сцене что-то такое, в чем стыдно признаваться «настоящим пацанам».
– У тебя нет друзей среди парней?
Мальчишка смотрел в окно, провожая глазами прохожих.
– Как тебе сказать… Мне есть, кому позвонить, но нет желания. Так что, у меня есть только я сам. – Он помолчал, словно взвешивая это свое «я», и твердо подвел итог: – Но это – не так уж мало.
Как это было знакомо Марину! Его друзья и сокурсники – соратники по студенческим бесчинствам – не ожидали, что однажды он взлетит так высоко. Ну, еще бы! Они ведь помнили его партии, которые никак нельзя было назвать блистательными, видели, как тяжело ему таскать по сцене свое двухметровое тело, как тяжело справляться с ним, поднимать на такую высоту партнерш. Они общались с Марином, интеллектуалом и эрудитом, охотно, но снисходительно. И Залевский догадывался, что кому-то из них, своих бывших товарищей, обязан он теперь слухами и сплетнями о себе. Именно тем, кто знал его близко. Странно только, что подобное происходит с мальчишкой так рано. Очевидно, он хотел быть окруженным любящими его людьми и, в то же время, тяготился ими. Люди слишком другие. А он не желал и не мог ни под кого подстраиваться. Он терпел возле себя лишь тех, кто готов был подстраиваться под него, прощать ему талант и известность, мириться с его выходками, перепадами настроения и фанфаронством.
– Может, ты слишком остро чувствуешь свою индивидуальность?
– А бывает – не остро?
– Некоторые вообще не чувствуют. Людям чаще хочется примкнуть и влиться. Быть с большинством – так комфортней. Не торчать над толпой, не привлекать излишнего внимания. Спрос с них меньше. Или вообще никакого. А ты когда-нибудь боролся за то, чтобы быть собой? У человека ведь только одна жизнь. Почему бы не прожить ее так, как тебе комфортно?
Мальчишка смотрел на Залевского с легким раздражением.
– Слушай, к чему вообще эта трепанация черепа?
– Это часть моей работы, часть процесса, – не стал юлить хореограф.
– Да можно быть самим собой, но проблема в том, чтобы тебя таким приняли. И с кем надо бороться за это право? Со своими? С чужими? Ты просто вываливаешься из их представлений. С их представлениями надо бороться? Это только хирургически возможно. Мозги другие вставить. А-то ведь если ты не такой, как я, значит, ты урод. И принять тебя могут только те, кто по-настоящему любят. А другие… Я пытался… и нарвался. Люди используют твои откровения тебе же во вред. Как только ты открываешься, тебя начинают жрать. И я понимаю, что, если сожрут, никто по мне даже не заплачет. Скажут только: ну вот и сдулся, слабак. А мы так много от него ждали…
– А ты хочешь, чтобы по тебе заплакали?
– Я сам иногда по себе плачу. Но сдуваться не собираюсь. Только мне приходится платить за то, что делился с кем-то мыслями, чувствами… Ну почему я не могу удержаться?
Наверное, мальчишка хотел поведать о себе миру, чтобы мир узнал, что он пришел – такой новый, такой яркий и чувственный, чтобы мир принял его, обрадовался ему и обласкал. Как же это наивно – довериться миру!
– Я сначала рассказывал им о себе и хорошее и плохое.
Этого Марин понять не мог. Зачем разговаривать с обществом о себе?
– Ну, просто чтобы они понимали меня! Чтобы понимали, о чем я пою… Я не стесняюсь своих темных сторон… Пока ты стыдишься себя, ты замурован.
Какие еще «темные стороны»? Что он себе напридумывал? Да любой человек весь соткан из темных сторон! Это же – канва человеческая, думал Марин, и каждый вышивает по ней, что ему вздумается. Людской мир – темный фон, на котором так отчетливо виден редкий контур личности светлой. А этот маленький казнится за накопанное в себе, так остро переживает, хоть и хорохорится. Так бьется за право иметь «темные стороны»!
– Слушай, это мазохизм какой-то. Люди идут к тебе на концерт за эмоциями. Ты поешь, и этим выражаешь все, что у тебя на душе. Представь, ты приходишь к врачу, а он вместо того, чтобы лечить, начинает тебе рассказывать, где он учился, какие у него были преподаватели, в какой больнице проходил интернатуру. Тебя это излечит?
– То есть я как личность никого не интересую? Пресса же пишет не о концертах, а о личной жизни артистов. Значит, люди ею интересуются.
– А ты уже личность? – усмехнулся хореограф и почувствовал, что его слегка занесло. Сам он не мог припомнить, когда он вдруг осознал себя личностью. Наверное, когда его впервые пригласили поставить балет заграницей. Когда к нему обратились как к автономной творческой единице и подразумевали именно его индивидуальную манеру. Но сейчас это прозвучало несколько жестковато. Впрочем, ничего страшного, парню в его спектакле предстоит вообще забыть о себе и стать чужим замыслом. Пусть привыкает. Он справится? У него есть такой опыт? Или он только себя воплощать умеет?
Юноша смотрел на хореографа с недоверием, как будто услышал неверно взятую ноту, испортившую звучание их дуэта. Он же рассчитывал на понимание. Но Марин вовсе не считал себя обязанным оправдывать его расчеты.
– Вообще-то, я с самого детства воспринимал себя как личность. Просто всегда находится что-то, что делает тебя виноватым.
– И как ты с этим справляешься? – заинтересовался Залевский.
– Да никак. Иногда хочется немножечко сдохнуть. Я очень тяжело выхожу из депрессняка. Я стараюсь, правда! Я же очень работоспособный, я могу сутками в студии работать! Но… когда у меня все хорошо, когда меня приглашают выступить, мне кажется, что уже поперла масть, и я устраиваю какую-нибудь феерическую хуйню. И не спрашивай зачем и почему. Я бы сам спросил, но некого. Меня просто выносит. И они кричат, что это – звездеж. Что я зазвездился. А я просто жопой в тот момент думал! Я уже не помню, почему так сделал! Но это мое право. Потому что это тоже я. Я такое существо.
Залевского удивило, что можно так носиться с собой, так жестко быть зацикленным на себе. Так остро переживать отношение к себе чужих людей.
– А твои «маленькие феечки»?
– Они – мои. Они меня любят. Наверное.
– Послушай, никто ничего нам не должен. Каждый человек поступает так, как ему удобно. Как он находит логичным поступить в той или иной ситуации. Каждый руководствуется собственными мотивами, – сказал Залевский.
– Я думал, что дружба и взаимная открытость влияют на мотивы.
– Людям вообще не следует доверять. Рано или поздно даже самые близкие тебя предадут. Не со зла. А просто к слову придется в задушевном разговоре. Или не вынесут тяжести чужих секретов – разболтают. А некоторые – и со зла. В людях, увы, много зла. На самом деле, даже в дружбе, даже в любви и в семье каждый все равно одинок. Отдельная частица мироздания, отдельная Вселенная.
– Черт, я надеялся… Хотя бы в любви. А ты знаешь, – вдруг встрепенулся мальчишка, – устройство Вселенной было первым моим потрясением! Когда я понял, что все случайно и непрочно, и человеку не дана возможность контролировать процессы во Вселенной, мне стало страшно. Я помню, как всматривался в небо, и мне казалось, что какая-нибудь заблудившаяся комета уже летит навстречу Земле. Тыдыщщщ!!! И все превратились в ничто. И никто ничего не успел! Я очень боюсь не успеть.
– Почему боишься? Тебе нравится переживать страх? Тебя это заводит?
– Э-э-эм… Я просто о своем восприятии Вселенной говорю.
– В твоем восприятии Вселенная – источник угрозы. А ты попробуй взглянуть на нее иначе. Например, в индуистской мифологии Вселенная представляет собой Сеть Индры. Вертикальные линии Сети – это время, а горизонтальные – пространство. Представил? И в каждом месте пересечения этих линий, в каждом узелке этой Сети находится бриллиантовая бусина – символ одиночного существования. И сверкающая поверхность каждой бусины отражает не только каждую другую бусину, но и каждое отражение каждого отражения каждой другой бусины. Как свеча в зеркальной комнате. И эти отражения повторяются до бесконечности.
Мальчишка выглядел совершенно зачарованным. Марин улыбался снисходительно. Он открыл собеседнику нечто особенное, в один момент изменил его картину мира. Пусть живет теперь с этой красотой в душе…
– На интернет похоже. И даже названием. Сеть Индры – это интернет!
Что за поколение! Неужели они настолько невосприимчивы к красоте идей?
Залевский еще не решил, как поступит с парнем. Он только чувствовал, что отпускать его нельзя. Он должен быть где-то рядом, в поле зрения, в пределах досягаемости.
– Спасибо за подарок, – улыбнулся мальчишка. – А теперь твоя очередь «колоться».
Залевский недоуменно поднял бровь.
– Ты обещал мне поведать альтернативную версию своего происхождения! Забыл?
– Ты думаешь, что другого случая не представится? – беспечно спросил Марин и наткнулся на внимательный взгляд собеседника.
– Я этого не знаю. Просто есть печальный опыт внезапных потерь.
Ну, это уж – дудки! Этот парень цеплял его тысячами крючков. Пожалуй, он стоил специального проекта!
– Хорошо, – кивнул Залевский. – История выглядит примерно так: итальянскую танцовщицу соблазнил контрабандист, его преследовала полиция, и они бежали в Валахию. Там осели. Родилась девочка-красавица. Танцевала на площади. Восхитительно танцевала, потому что более никак не могла выразить красоту – она была немой. Однажды ее похитил и увез в свой замок валашский князь. И в нее влюбился сын князя. Влюбленные бежали. Сын князя отказался от титула и наследства, чтобы жениться на ней. Она учила его объясняться на языке танца. Выступали с бродячей труппой. У них родился мальчик. Они научили его танцевать. А потом погибли. На железнодорожном переезде их машину вытолкнул под поезд грузовик с отказавшими тормозами. Мальчика забрал к себе дед – князь. Он был стар, поэтому нашел ему других родителей, чтобы у него были мама и папа, как у всех детей. Они отдали его учиться в хореографическое училище. Он танцевал в столичном театре. Потом князь умер. Юноша приехал в унаследованный замок, который вернули деду в девяностых согласно закону о реституции. Замок был пустым, гулким. С прекрасной акустикой. Он решил устроить там свой авторский театр. Пригласил в замок танцоров. Только они ему не вполне удались. Точнее, совсем не удались. Он пытался избавить артистов от засевших в их головах табу. Но они были слабыми и не позволили себе. И он стал стыдиться их, потому что они были свидетельством его профессионального провала.
– И что он сделал?
– Он… оставил их в замке.
– Э-э-э… в каком смысле?
– В прямом. Понимаешь, от недостатка опыта он набрал танцовщиков, руководствуясь лишь их техническими данными. И хотел их подправить, чтобы они научились телом выражать чувства. В общем… он лишил их возможности говорить. Но это не помогло. Зато теперь он создал театр, который вполне ему удался. В общем, свой первый профессиональный позор он спрятал в замке, оставив на попечение слуги отца. Все стыдятся себя – раннего.
– История – чистой воды «заливное», – засмеялся собеседник. – Я тоже много чего про себя сочинял, когда перестал понимать, что я делаю в этом доме, в этом городе. Рассказывал воображаемому другу небылицы – одна другой увлекательнее. Только я не стыжусь себя «раннего». Скорее, жалею и умиляюсь. Иногда пересматриваю старые кустарные записи, смешные. Пел и скакал на городских праздниках по всей сцене, на месте не мог устоять. Весь в угаре от того, что могу петь и пою. Знаешь, сейчас на этих видео я кажусь себе собственным ребенком.
Боже правый, как это? Что он такое говорит? Сам себе отец, сын и дух святой… Залевский задержал дыхание от пронзительного смысла фразы, от вспучившейся в сознании эпичной, почти мифологической и одновременно трагической фигуры. Его внутренний постановщик искал и не находил аналогов возникшему образу. А образ цеплял. Только на ум ничего не приходило из известных сюжетов. Зевс родил из бедра сына – Диониса. Но чтобы сын выносил в себе своего отца – до такого не додумались даже олимпийские боги!
Хореограф второпях делал пометки в блокноте, с которым не расставался. Старался уловить скользкие рыбьи хвосты мыслей. Отметил, что и Дионис, бог вдохновения и экстаза, должен быть близок этому парню – спектрально, корреляционно, во взаимосвязи случайных величин: этот человек понимает, какую роль играет в жизни боль, экстаз и травматический опыт. И еще он подумал, что нимфы так же спасали Диониса где-то в землях израилевых, в Нисе, как мальчишку – его консерваторки здесь, в Москве! Как всё переплелось в нем! Он – не случаен. Он – воплощение. Но чьё? Эх, хорошо бы иметь компьютерную программу вроде той, что создает музыку, которая писала бы либретто на основе имеющихся данных и экстраполяций. Но на настоящую интригу способен только изощренный и порочный человеческий ум.
– Но я буду биться за себя. Сколько смогу, – сказал мальчишка.
Сколько сможет. А что потом, когда кончаться силы и вера, когда упрется в стену? Ах, как хорошо! Как замечательно, что ему с первого раза удалось нащупать болевые точки! Так надо. Этого требует его профессия. Ведь если парень согласится стать частью его постановки, он, хореограф, будет знать, на какие точки давить, чтобы вызвать нужный эффект. Акупунктура может быть лечением и даже анестезией, а может причинять боль. Вот такой он ловкий мануал! Ничего личного. Глиняную форму отправляют в печь, но получится ли в итоге чаша – решает Космос.
– У тебя сейчас много работы? – сменил тему Залевский. Он видел, что на парня накатила тоска, но не имел ни малейшего желания впадать вместе с ним в минор.
– Нет. Иногда просыпаюсь утром и понимаю, что вставать незачем. Некуда идти. Нигде не ждут. Но это – временно, – спохватился он. – Просто эмоционально не могу собраться. А хочется, чтобы это было честно. Так что выступаю редко, и мне это очень тяжело дается.
– А тот концерт в клубе? – удивился хореограф.
– А на том концерте я пел специально для тебя, – засмеялся парень. – Я еще перед выходом на сцену заметил тебя за столиком, и меня это завело. И штырило весь вечер! Я делал это для тебя. Я старался для тебя.
Он улыбался Марину.
Вот так новость! Залевский был сражен. Они тогда в клубе, оказывается, зажглись, словно чиркнув друг о друга. И оба горели. А теперь еще это трогательное признание. Есть ли что-то более сексуальное, чем эта фраза: «я старался для тебя»? Он просто не мог припомнить, кто и когда делал что-то для него. Старался для него. Дарил и посвящал себя ему! И отдавался этому так страстно. Тело его наливалось горячим, он понимал, что пламенеет лицом, и не сопротивлялся, не пытался подавить возникшее чувство. Только видел он перед собой двоих: попеременно – то мальчика, то мужчину. И кто-то из них был наваждением. Кто?
– А почему, почему ты так на меня прореагировал? Мы ведь даже не были знакомы.
Марину хотелось говорить о них двоих, хотелось выпытать что-то, что даст ему еще один драгоценный повод длить это блаженное состояние. Какое-нибудь новое откровение.
– Ну, ты же известная персона. Мне захотелось тебя… удивить.
Удивить или заполучить? Залевский не рискнул уточнять. Он не любил игру в поддавки – моментально терял интерес. Ему необходимо было самому ощущать себя хищником: подкрасться, как лис к куренку, ухватить за шейку и унести за далекие горы, за широкие реки, в дремучие леса своей внезапной страсти. И никогда не называть вещи своими именами. Потому что слова не имеют никакого отношения к действию. У всего слишком много имен. На каждом языке – свое. А язык тела понятен всем. Всем посвященным.
– Слушай, мне сейчас хочется, чтоб все прежнее отболело уже и отвалилось. Зарядиться чем-то новым надо, – услышал он собеседника. В сознание Залевского полезли невероятной манкости картины, и он на миг предался грезам.
– Я еду в Индию. Хочешь, возьму тебя с собой? Я бываю там иногда – там живет мой старый школьный друг. Насовсем перебрался. Ну, или пока не надоест одной из сторон – ему или Индии.
– Ты возьмешь меня с собой? – переспросил мальчишка.
– А что? Тебя что-то смущает?
Он и сам смущен был своим порывом. Погружение в Индию было для него процессом интимным. Индия приносила ему ощущение абсолютного счастья. Он всякий раз брал туда с собой кого-нибудь, но все равно оставался с Индией один на один и впитывал ее, чтобы потом вложиться яркими впечатлениями и переживаниями в творчество. И он так мало еще знал этого парня, и таким непонятным он представлялся сейчас Марину. Но он уже подозревал, что и в Индии будет думать о нем. А значит, все равно не сможет испытать блаженство, за которым туда ездил.
– Ну, как бы, с одной стороны, я не привык быть в роли багажа, чтобы меня с собой брали. А с другой… мне ужасно приятно! – Глаза мальчишки сияли.
Хореограф осознал некорректность формулировки. Надо было пригласить к совместной поездке, а не предлагать брать его с собой. Или, наоборот, он сформулировал очень даже удачно? Это ведь вышло спонтанно, а потому – абсолютно искренне. Впрочем, Залевский озвучил ровно то, что собирался сделать: именно взять этого юношу с собой. Он уже чувствовал себя Зевсом в предвкушении похищения Европы, и вдруг поймал на себе внимательный взгляд.
– Я только хочу, чтобы ты знал, так, на всякий случай: все мои переживания остаются во мне навсегда. Я не могу их отпустить. Не получается, – сказал мальчишка, глядя ему в глаза. И добавил: – Иногда я даже устаю чувствовать.
Услышал ли его хореограф или был уже поглощен думами о поездке? Ему предстоял миттельшпиль – самая сложная, но и самая живая и непредсказуемая часть партии: атака и защита, позиционное маневрирование, комбинации и жертвы. Останется ли он расчетливым гроссмейстером в этой партии?
Залевский был по-настоящему взволнован – настолько, что пропустил роковую сосредоточенность летящей в цель стрелы.