Оно, это исландское солнце, изменило свой цвет и вид, и новый день начался со зловещего утра. Окончательно сбросив пелену, золотой шар посылал на землю мощные лучи, точно струи, пересекавшие землю и предвещавшие ненастье.
Уже несколько дней стояла слишком хорошая погода, и это должно было кончиться. Ветер обдувал скопище кораблей, словно хотел разогнать их, избавить от них море. И корабли стали рассеиваться, обратились в бегство, точно поверженная армия от одной лишь выписанной в воздухе угрозы, по поводу которой, впрочем, уже не могло быть никаких сомнений.
Ветер крепчал, приводя в дрожь людей и корабли.
Волны, еще небольшие, бежали одна за другой, накатывали друг на друга; сперва они были украшены белопенными гребешками, потом из них с потрескиванием стал куриться парок. Возникало впечатление, что все это какое-то варево, что об него можно обжечься. Резкий звук с каждой минутой усиливался.
Никто уже не думал о ловле, а только о том, как бы удачнее сманеврировать. Удочки давно были убраны. Корабли спешили покинуть прежнее место — одни пытались вовремя укрыться во фьордах, другие предпочитали оставить позади южную оконечность Исландии, полагая, что надежнее уйти в океан и мчаться по свободному пространству при попутном ветре. Еще какое-то время они видели друг друга, то тут, то там в волнах показывались паруса — мокрые истрепанные ветром тряпицы, но все же стоящие, словно детские игрушки из бузиновой сердцевины: на них дуют, пытаясь опрокинуть, а они снова возвращаются в прежнее положение.
Завеса облаков, висящая в западной части горизонта, начала рваться, и клочья их летели по небу. Она казалась бесконечной, эта темная завеса, ветер простирал и растягивал ее в светло-желтом небе, отчего оно приобретало свинцовость и глубину.
Усиливающееся дыхание ветра будоражило все вокруг.
Крейсер направился к исландским бухтам; рыбачьи суда остались одни в угрожающе-растревоженном море. Следовало быстро принять необходимые в ненастье меры предосторожности. Корабли стремительно отдалялись друг от друга и вскоре совсем исчезли из виду.
А волны с барашками собирались вместе, цеплялись одна за другую, становясь все выше. Впадины между ними углублялись.
За какие-то часы все изменилось, на смену прежнему спокойному безмолвию пришел рев моря, люди глохли от шума. На глазах происшедшая перемена… Для чего все это нужно? Что за тайная слепая сила разрушения?
Облака с запада уже не рвались; торопливые, стремительные, они надвигались, заволакивая небо. Между ними оставалось лишь несколько желтых просветов, в которые солнце посылало последние пучки своих лучей. На воде, теперь зеленоватой, появлялось все больше белых, пенных борозд.
В полдень «Мария» окончательно приготовилась к ненастью; с задраенными люками, с частично убранными парусами, она прыгала на волнах, легкая и маневренная, как бы играя среди начинающегося смятения, как играют морские свиньи,[12] которых бури приводят в состояние веселья. Неся один лишь фок,[13]«Мария», по выражению моряков, «бежала от шторма».
Вверху сделалось совсем темно — замкнутый давящий свод с несколькими еще более темными бесформенными пятнами, похожими на угольные россыпи, казался недвижным, и надо было приглядеться, чтобы понять, что все наоборот: большие серые пелены пребывают в головокружительном движении; занавеси мрака, несущиеся неведомо куда, точно сматывались с бесконечного рулона…
«Мария» бежала от шторма, бежала все быстрее и быстрее — и шторм бежал тоже, от чего-то таинственного и жуткого. Ветер, море, «Мария», облака — все было охвачено безумием стремительного однонаправленного бега. Быстрее всех удирал ветер, за ним мчались огромные массы воды, более тяжелые и медлительные, потом «Мария», вовлеченная во всеобщее движение. Волны с их седыми гребнями, сворачивающимися в непрерывном падении, преследовали ее, но она — всегда настигаемая, всегда обгоняемая — все же ускользала благодаря тянущейся за ней кильватерной струе.
В этом беге особенно ощутимой была иллюзия легкости: человек чувствовал, что подпрыгивает без малейшего усилия. «Мария» плавно вздымалась на волнах, словно ее поднимал ветер, а последующий спуск напоминал скольжение, от которого возникало то особенное ощущение в животе, какое бывает, когда нарочно опрокидывают сани или при падении во сне. «Мария» скользила как бы пятясь, бегущая гора высвобождалась из-под нее, чтобы продолжить свой бег, и тогда судно вновь опускалось в одну из громадных и тоже бегущих впадин. Не разбиваясь, кораблик достигал страшного дна в окружении водяных брызг, которые на него даже не попадали, но которые тоже бежали, как и все остальное, бежали вперед и исчезали точно дым…
В этих ложбинах было совсем темно, и после каждой промчавшейся волны моряки глядели назад, наблюдая за приближением следующей; следующая была еще более высокой, совсем зеленой и прозрачной; она торопливо приближалась, яростно изгибаясь, с завитками на гребне, всем своим видом говоря: «Погоди, вот я тебя настигну, вот я тебя проглочу…»
…Но нет, она только поднимет вас, как если бы вы легким движением плеча стряхнули с него перышко, и вы ощущаете, как, пенящаяся и грохочущая, она почти осторожно движется под вами.
Так происходило непрерывно. Но все шло по нарастающей. Валы, все более мощные, катились один за другим. Они двигались длинными, точно горными, цепями, долины которых начинали внушать страх. И безумный этот бег все ускорялся, небо все больше темнело, шум моря усиливался.
Это была самая настоящая буря, и приходилось быть начеку. Но ведь впереди свободное пространство! К тому же «Мария» в этом году вела путину в самой западной части исландских вод, и теперь этот бег на восток лишь приближал возвращение домой.
Янн и Сильвестр стояли у штурвала, привязанные к нему за пояс. Они по-прежнему пели песенку «Жан-Франсуа из Нанта». Опьяненные скоростью и тем, что судно кидало из стороны в сторону, они горланили во всю мочь и смеялись оттого, что не могли расслышать друг друга среди этого грохота; развлечения ради они пели, поворачиваясь лицом против ветра и задыхаясь.
– Ну как, ребятки, не душно вам там, наверху? — спрашивал у них Гермёр, просовывая бородатую физиономию в приоткрытый люк, точно дьявол, готовый выскочить из своей коробки.
О нет! Им не было душно, это уж точно.
Они не испытывали страха, имея полное представление о том, что такое управляемое судно, веря в прочность корабля и в силу своих рук. И еще в заступничество фаянсовой Богоматери, которая за сорок лет плавания в исландских водах столько раз танцевала этот скверный танец, неизменно улыбаясь среди искусственных цветов…
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
Видимость была плохой: в нескольких сотнях метров все превращалось в нечто ужасное — во вздыбленные бледные гребни. Ты ощущал себя посреди ограниченной, хоть и постоянно меняющейся сцены; все вокруг было окутано водяной дымкой, с необычайной быстротой распространяющейся в виде облака по поверхности моря.
Время от времени, однако, на северо-западе, откуда могла прийти внезапная перемена ветра, немного светлело: косые лучи света исходили от горизонта, это был тянущийся отблеск, высветляющий белые несущиеся гребни; от него небесный свод казался еще более темным. Грустно было смотреть на этот просвет; при виде далеких проблесков еще больше сжималось сердце: они давали ясно понять, что повсюду — до обширного пустынного горизонта и бесконечно дальше — царит все тот же хаос, бушует та же ярость; страх не имел границ, и человек остался с ним один на один!
Оглушительный вопль издавала стихия; он звучал словно прелюдия к Апокалипсису,[14] словно предвестник конца света. В вопле этом сливалось множество голосов: вверху — огромной силы свистящие и низкие; они казались почти далекими; это был ветер — великая душа хаоса, невидимая, всем управляющая сила. Были и другие звуки, более близкие, более материальные, грозящие разрушением: их издавала бушующая вода, шипящая, словно на раскаленных углях…
Все шло по нарастающей.
Несмотря на стремительный бег судна, море стало его накрывать, «пожирать», как говорили моряки: сперва брызги хлестали сзади, потом с неистовой силой стали обрушиваться волны. Они делались все выше, достигали неимоверной высоты и все же одна за другой рвались в большие зеленоватые клочья, а ветер разбрасывал всюду эту воду. Она тяжелыми массами с хлопанием обрушивалась на палубу, и тогда «Мария» вся дрожала, будто от боли. Теперь уже ничего невозможно было различить из-за белой пены; когда ветер завывал сильнее, ее клубы, словно клубы дорожной пыли летом, становились гуще. Начавшийся сильный дождь тоже лил косо, почти горизонтально, и все это вместе ранило, свистело, хлестало, точно узким ремнем.
Привязанные, рыбаки крепко стояли у штурвала в навощенной одежде, жесткой и блестящей, словно акулья чешуя; на шее, запястьях и щиколотках костюм был хорошо стянут просмоленными веревками, чтобы под одежду не проникала вода. Когда на моряков обрушивался особенно сильный шквал с дождем, они выгибали спину и с силой упирались в штурвал, чтобы не упасть. Всякий раз после того как на корабль обрушивалась большая масса воды, обжигало щеки, перехватывало дыхание, но они смотрели друг на друга и смеялись, потому что в бородах у них оседало много соли.
Но в конце концов все это неистовство, достигшее апогея, привело моряков в состояние крайней усталости. Ярость людей и животных быстро идет на убыль; ярость же неживой природы, беспричинной и бесцельной, загадочной как жизнь и смерть, приходится испытывать долго.
Жан-Франсуа из Нанта,
Жан-Франсуа,
Жан-Франсуа!
С их побелевших губ еще слетал припев старой песенки, но был он беззвучен и повторялся почти бессознательно. Слишком сильная качка и шум опьянили друзей, рты их искривились в некоем подобии улыбки, зубы стучали от холода, а глаза, полуприкрытые иссеченными дрожащими веками, застыли в какой-то дикой безжизненности. Прикованные к штурвалу, точно мраморные аркбутаны,[15] они делали все необходимое судорожно сжатыми, посиневшими руками, почти не думая, просто по-привычке. Эти двое сделались странными, в них проступила наружу какая-то первобытная дикость.
Они больше не видели друг друга! Лишь сознавали, что все еще находятся бок о бок. В минуты наибольшей опасности, когда позади вновь вздымалась, нависала и обрушивалась с мощным грохотом страшная лавина воды, они одной рукой безотчетно делали крестное знамение, уже не думая ни о чем — ни о Го, ни о какой другой женщине, ни о женитьбе. Слишком долго бушевало ненастье; шум, холод, усталость изгнали из их голов всякие мысли. Теперь рыбаки были лишь двумя столбами из окоченевшей плоти, двумя могучими зверями, инстинктивно вцепившимися в штурвал, чтобы не умереть.
…Это было в Бретани, прохладным днем второй половины сентября. Го брела одна по песчаной равнине Плубазланека в направлении Порс-Эвена.
Месяц тому назад прибыли рыбачьи суда — все, кроме двух, исчезнувших в той июньской буре. «Мария» устояла, и Янн вместе с другими моряками спокойно вернулся к родным берегам.
Го очень волновалась: ей предстояло побывать у Янна дома.
После возвращения «Марии» она видела его всего только раз, когда провожали беднягу Сильвестра на воинскую службу. Все вместе они дошли до дилижанса, бабушка Моан много плакала, и у Сильвестра глаза были влажными; потом он уехал на призывной пункт в Брест. Янн, тоже пришедший обнять своего дружка, нарочно отводил взгляд, когда девушка смотрела на него. Вокруг было много народу — призывники, провожающие, — им так и не представилось возможности поговорить.
После той встречи она наконец-то решилась и, немного робея, отправилась к Гаосам.
Некогда ее отец имел общие интересы с отцом Янна (какие-то запутанные дела, которые у рыбаков, как и у крестьян, могут длиться вечно) и остался должен ему сотню франков за продажу лодки.
– Позвольте мне, отец, отнести эти деньги, — сказала Го. — Во-первых, я буду рада увидеться с Марией Гаос, и потом, я никогда не была так далеко от дома, в Плубазланеке, мне интересно проделать этот путь.
Главная же причина заключалась в том, что ее мучило желание увидеть семью Янна, в которую она, быть может, когда-нибудь войдет, его дом, деревню.
В последнем разговоре перед отъездом Сильвестр по-своему объяснил ей диковатое поведение своего друга:
– Понимаешь, Го, такой он человек. Он сам говорит, что вообще ни на ком не хочет жениться. Он любит только море и даже однажды в шутку пообещал нам сыграть с морем свадьбу.
Она прощала ему странности и, по-прежнему вспоминая, как мило и искренне он улыбался ей в ту праздничную ночь, продолжала надеяться.
Если он будет дома, она, конечно, ничего не скажет ему, ей вовсе не хочется выглядеть чересчур смелой. Но когда он снова увидит ее, увидит так близко, быть может, тогда заговорит сам?
Бодрая и взволнованная, она шла уже час, вдыхая живительный ветерок с моря.
На перекрестьях дорог стояли большие распятия. Время от времени ей попадались деревушки, круглый год обдуваемые ветром; дома в них были того же цвета, что и скалы. В одной из таких деревушек, где тропинка внезапно суживалась меж мрачных стен, увенчанных высокими островерхими крышами из соломы, совсем как в хижинах кельтов,[16] вывеска на трактире заставила ее улыбнуться. На ней было написано: «За китайским сидром» и нарисованы две пьющие сидр макаки в зеленом и розовом платьях, с хвостами. Без сомнения, вывеска — плод фантазии какого-нибудь старого моряка, вернувшегося из дальних странствий… Она ничего не упускала из виду: люди, весьма озабоченные целью своего путешествия, всегда более других забавляются разными мелочами, встречающимися на пути.
Деревушка осталась далеко позади; по мере того как Го шла по высокому мысу к краю бретонской земли, деревья становились все более редкими, пейзаж — все более унылым.
Местность была неровной, каменистой, и с любой возвышенности открывался вид на море. Деревьев теперь вовсе не стало, кругом простиралась одна лишь голая песчаная равнина, поросшая зеленым утесником, да распятия виднелись тут и там на фоне неба, отчего местность производила впечатление обширного края, где царят справедливость и благодать.
На одном из перепутий, оберегаемом громадным крестом, она на миг остановилась, решая, по какой из двух дорог, бегущих по склону среди терновника, двинуться дальше.
Откуда ни возьмись, к ней подбежала маленькая девчушка; она появилась как нельзя кстати, выведя девушку из затруднения.
– Здравствуйте, мадемуазель Го!
Это была малышка Гаос, младшая сестра Янна. Поцеловав ее, Го спросила, дома ли родители.
– Да, папа и мама дома. Только вот братик Янн пошел в Логиви, но я думаю, он там долго не пробудет.
Его нет дома! Снова злая судьба отдаляет его. Прийти в другой раз? Но малышка видела ее, она может рассказать… Что подумают в Порс-Эвене? Она решила идти как можно медленнее, чтобы Янн успел вернуться.
По мере того как она приближалась к деревне, к этому Богом забытому клочку земли, местность становилась все суровее и пустыннее. Дыхание моря, делавшее людей сильными, прижимало к жесткой земле растения, делало их низкорослыми. На тропинке валялись выброшенные на берег неведомые водоросли, указывающие на то, что где-то рядом существует совсем иной мир. Из-за них воздух был напоен соленым запахом.
Иногда Го встречала кого-нибудь из местных, людей моря — их было видно издалека в этом голом краю. Они возникали и как бы росли на фоне далеких вод. Эти лоцманы и рыбаки всегда всматривались в даль, будто подстерегали что-то в открытом море. Поравнявшись с ней, они здоровались; из-под моряцких шапок на нее смотрели загорелые лица, очень мужественные и решительные.
Время словно остановилось, и Го не знала, как продлить свой путь; встречные удивлялись, почему девушка идет так медленно.
Что Янн делал в Логиви? Наверное, развлекался с девицами…
Знала бы она, как мало его интересовали красавицы! Время от времени, если какая и пробуждала в нем желание, ему достаточно было лишь дать знать об этом. Как говорится в одной старой моряцкой песенке, пемпольские девочки слишком любят плотские утехи и редко отказывают красивому парню. Нет, просто-напросто он отправился сделать заказ плетельщику, который один во всей округе умел хорошо плести верши для ловли омаров. Как далек он был в тот момент от мыслей о любви!
Она подошла к часовне, стоявшей на холме и видной еще издали. Часовня была крохотной, серого цвета и очень ветхой. Рядом с нею в этом засушливом месте росло несколько деревьев, тоже серых и уже сбросивших листву; деревья походили на волосы, чьей-то рукой откинутые на одну сторону. Эта же рука, вечная рука западных ветров, топила рыбачьи лодки, валила в ту сторону, куда стремились волны, кривые ветви на побережье. Старые деревья росли вкось, согнувшись под вечной тяжестью этой руки.
Го уже находилась в конце пути, потому что это была часовня Порс-Эвена; она остановилась возле нее, чтобы еще потянуть время.
Часовня была обнесена невысокой полуразрушенной стеной, за которой виднелись кресты. Все было одного цвета — часовня, деревья, могилы; все казалось одинаково выгоревшим, изъеденным ветром и морем; один и тот же сероватый с бледно-желтыми пятнами лишайник покрывал камни, узловатые ветви деревьев, гранитных святых, стоящих в нишах стены.
На одном из деревянных крестов большими буквами было написано: «Гаос Жоэль, восемьдесят лет».
Ах да, это дед. Море пощадило старого моряка. Разумеется, многие из родни Янна спят вечным сном за этой оградой, ей следовало быть готовой, и все же фамилия, увиденная на могиле, произвела на нее тягостное впечатление.
Она поднялась на паперть, совсем маленькую, обветшалую, побеленную известью. Но там сердце ее еще сильнее сжалось.
Гаос! Опять эта фамилия, высеченная на одной из траурных досок, которые устанавливают в память о тех, кто умер в открытом море.
Она принялась читать:
В память о
ГАОСЕ Жане-Луи,
24 лет, матросе на «Маргарите»,
погибшем в исландских водах 3 августа 1877 года.
Мир праху его!
Исландия, опять Исландия! Всюду при входе в часовню висели деревянные доски с именами погибших моряков — жителей Порс-Эвена. Она пожалела, что зашла сюда, охваченная мрачным предчувствием. В пемпольской церкви девушка видела подобные надписи, но здесь, в этой часовне, все было такое маленькое, обветшалое, заброшенное. Пустая могила исландских рыбаков… С каждой стороны имелась гранитная скамья для матерей и вдов. Это низкое, похожее на грот строение хранимо было старинным изображением святой, выкрашенным розовой краской. Святая с большими злыми глазами напоминала Кибелу, языческую богиню земли.
Опять Гаос!
В память о
ГАОСЕ Франсуа,
супруге Анны-Марии Гаостер,
капитане «Пемпольца»,
погибшего в исландских водах между 1 и 3 апреля 1877 года
вместе со своей командой из двадцати трех человек.
Мир праху его!
Внизу — черный череп с зелеными глазами, под ним — две скрещенные кости, наивный и жуткий варварский рисунок.
Гаос! Везде эта фамилия!
Еще одного Гаоса звали Ив, он был смыт с палубы корабля и погиб в исландских водах близ Норд-фьорда,[17] в возрасте двадцати двух лет. Доска, похоже, была прибита давно, его, наверное, уже успели забыть…
Читая надписи, она испытывала приливы необычайной нежности к Янну и вместе с тем чувство разочарования. Нет, никогда он не будет принадлежать ей! Как отвоевать его у моря, когда столько Гаосов — предков, братьев, наверняка во многом похожих на него, — отдали морю свои жизни?
Она вошла в уже полутемную часовню, свет сюда едва проникал через низкие окна с широкими переплетами. Там с полными слез глазами Го преклонила колени, чтобы помолиться перед огромными, касающимися свода изображениями святых, украшенными дикими цветами. Снаружи послышался стон ветра, словно доносившего до бретонской земли жалобу погибших молодых мужчин.
Близился вечер; все же надо было идти к Гаосам выполнять отцовское поручение.
Она двинулась по дороге и, справившись в деревне, нашла нужный дом, прислонившийся к высокой скале. К нему вела дюжина гранитных ступенек. Трепеща при мысли, что Янн уже мог вернуться, Го прошла по палисаднику, где росли хризантемы и вероники.
Войдя в дом, она сообщила, что принесла деньги за проданную лодку. Ее вежливо усадили и попросили подождать возвращения отца, чтобы получить расписку. В доме было много народу, и глаза Го искали Янна, но его не было видно.
У Гаосов кипела работа: на большом столе кроили для грядущей путины одежду из новой хлопковой материи.
– Видите ли, мадемуазель Го, им нужно каждому по две смены такой одежды.
Ей принялись объяснять, как потом этот костюм, незаменимый в бурю, нужно красить и вощить. Пока ее посвящали в детали, она внимательно рассматривала жилище Гаосов.
Оно было обустроено так, как традиционно обустраиваются дома бретонцев: в глубине находился огромный камин, а по сторонам в несколько ярусов располагались кровати с дверцами. Дом, однако, не производил ни мрачного, ни тоскливого впечатления, какое обычно производят жилища пахарей, наполовину вросшие в землю по обочинам дорог; дом оказался чистым и светлым, какими обыкновенно и бывают дома рыбаков.
Много маленьких Гаосов бегало по дому, мальчиков и девочек, все — братья и сестры Янна, еще двое взрослых братьев находились в плавании. Была среди детворы и одна маленькая светловолосая девчушка, опрятная и печальная, непохожая на других.
– Мы удочерили ее в прошлом году, — объяснила мать. — У нас и своих-то много, но что поделаешь, мадемуазель Го, ее отец ходил на «Богоматери Марии», она в прошлом году, как вам известно, затонула в Исландии. Оставшихся пятерых детей поделили соседи, вот она нам-то и досталась.
Услыхав, что говорят о ней, малышка опустила голову и, улыбаясь, спряталась за Ломека[18] Гаоса, своего любимца.
На всем в доме лежала печать достатка, и розовые щечки детей цвели здоровьем.
Го была встречена с суетливым радушием, как какая-нибудь барышня-красавица, приход которой делает честь семье. По совсем новой лестнице из светлого дерева ее отвели в комнату наверху, составлявшую славу дома. Го вспомнилась история постройки второго этажа: он появился в результате того, что Гаос-отец и его родственник-лоцман нашли в Ла-Манше обломок потерпевшего крушение судна. Янн рассказал ей об этом в ту праздничную ночь.
Сверкавшая чистотой новехонькая комната была красивой и веселой. В ней имелись две кровати под пологом из розового ситца, какие можно встретить в домах горожан, посреди стоял стол. Из окна был виден весь Пемполь, весь рейд со стоящими на якоре кораблями, и фарватер, по которому суда уходили в море.
Она не решалась спросить, но ей очень хотелось знать, где спит Янн; ребенком он, наверное, обитал внизу и спал в какой-нибудь из тех старинных кроватей с дверцами, а теперь, должно быть, спит здесь, за этим красивым розовым пологом. Ей хотелось знать подробно о его жизни и, в особенности, что он делает длинными зимними вечерами…
Тяжелые шаги по лестнице заставили ее вздрогнуть.
Нет, это был не Янн, но человек, на него похожий, хоть и седой, — почти такой же высокий и стройный. Это был Гаос-отец, вернувшийся с рыбалки.
Поздоровавшись с ней и узнав о причинах ее прихода, он написал расписку, что заняло некоторое время, поскольку рука его, как он сам говорил, была уже не так тверда, как прежде. Однако он не рассматривал принесенные сто франков как окончательный расчет за продажу судна, а лишь как частичную уплату, и сказал, что обсудит этот вопрос с месье Мевелем. Го, не интересовавшаяся деньгами, едва заметно улыбнулась: что ж, хорошо, что эта история не закончилась и у нее еще будут дела с Гаосами.
Они извинялись за отсутствие Янна, словно считали, что такую гостью должно было бы встретить все семейство. Быть может, отец, с его проницательностью старого матроса, даже догадался, что сын неравнодушен к этой красивой наследнице, и снова и снова заводил речь о нем:
– Странно, он никогда так долго не задерживался, мадемуазель Го. Парень пошел в Логиви купить ловушки для омаров. Ведь вы знаете, зимой это наш основной промысел.
Она все не уходила, рассеянно слушала, понимая, однако, что слишком засиделась: сердце щемило при мысли, что она не увидит любимого.
– Человек он благоразумный, что можно там так долго делать? В трактир, конечно, он не пойдет, в этом смысле мы за него спокойны. Нет, я не говорю, иногда, по воскресеньям, с приятелями… Знаете, мадемуазель Го, моряки… Бог мой, когда ты молод, к чему лишать себя совсем-то… не правда ли? Но с ним это случается редко, он человек благоразумный, верно вам говорим.
Между тем близилась ночь, в доме прекратили работу. Маленькие Гаосы и приемная девочка, погрустневшие с наступлением вечера, сидели на лавках, прижавшись друг к другу, смотрели на Го, и лица их словно вопрошали: «А теперь почему она не уходит?»
В сгущающихся сумерках пламя в камине сделалось красным.
– Останьтесь с нами ужинать, мадемуазель Го.
О нет, она не может. Кровь бросилась ей в лицо, когда она подумала о том, что задержалась у Гаосов допоздна. Она встала и попрощалась.
Старый Гаос тоже поднялся, чтобы проводить ее через низину, где из-за раскидистых деревьев было совсем темно.
Они шли рядом, и она испытывала чувства уважения и нежности к этому пожилому человеку; ей хотелось говорить с ним, как с отцом, но порывы эти гасли от смущения, и она молчала.
Они шли, обдуваемые свежим вечерним ветром, несущим запах моря. Порой на голой песчаной равнине им попадались уже запертые дома — темные тесные гнезда под сгорбившимися кровлями — бедные обиталища рыбаков. И еще попадались распятия, утесник и камни.
Как далеко находится этот Порс-Эвен, и как долго она там пробыла!
Иногда встречались люди, шедшие из Пемполя и Логиви. Видя приближающийся силуэт мужчины, она всякий раз надеялась, что это Янн, но его легко было узнать на расстоянии, и очень быстро Го постигало разочарование. Идти было трудно из-за длинной бурой растительности под ногами, спутанной, словно волосы: этой растительностью были выброшенные на берег водоросли.
Возле Плуэзокского распятия она попрощалась со стариком, попросив его вернуться домой. Уже виднелись огоньки Пемполя, и не было никаких причин для страха.
Все кончено на этот раз… И кто знает теперь, когда она увидит Янна?..
Она нашла бы не один предлог, чтобы вновь отправиться в Порс-Эвен, но это выглядело бы неприлично. Надо быть терпеливой и гордой. Вот если бы Сильвестр, ее наперсник, оказался здесь, она, наверное, поручила бы ему найти и склонить к объяснению Янна. Но «братишка» уехал, и кто знает, на сколько лет?..
– Жениться? — говорил в тот вечер Янн родителям. — О Господи, да с какой это стати? Разве мне будет так же хорошо, как с вами? Никаких забот, никаких споров ни с кем и вкусный горячий суп каждый вечер, когда возвращаюсь с моря… Я прекрасно понимаю, речь идет о той, что приходила к нам сегодня. Но, во-первых, с чего вы взяли, что такая богатая девушка желает породниться с бедняками, вроде нас? И потом, все уже решено: я не женюсь — ни на той, ни на другой, это не для меня.
Старики, разочарованные, молча глядели друг на друга. Поговорив после ухода Го, они сошлись на том, что девушка не отказала бы их красавцу Янну. Однако настаивать и не пытались, зная, что это совершенно бесполезно. Мать, опустив голову, не противилась воле старшего сына, по положению почти равного главе семьи; да, он всегда был мягок и ласков с ней, слушался как ребенок, когда речь шла о мелочах жизни, но в вопросах серьезных уже давно был полным господином и не допускал какого бы то ни было насилия над собой, занимая позицию спокойно-неоспоримой независимости.
Он никогда не засиживался допоздна, имея обыкновение, как и все рыбаки, вставать засветло. И в тот вечер, поужинав в восемь часов и бросив последний довольный взгляд на приобретенные в Логиви ловушки, внешне абсолютно спокойный, отправился спать наверх в кровать под пологом из розового ситца, стоящую рядом с кроватью Ломека, его маленького братишки.
…Уже неделю Сильвестр находился на военно-морском призывном пункте в Бресте, чувствуя себя неуютно в новой обстановке, однако отличаясь послушанием и примерным поведением. На нем ладно сидели матроска и берет с красным помпоном. Высокого роста, с повадками моряка, он смотрелся как нельзя лучше и все же оставался прежним невинным ребенком, постоянно горевал, разлученный с бабушкой.
Только однажды он напился вечером с земляками — таков обычай; они вернулись на призывной пункт гурьбой, держа друг друга под руки и горланя песни.
В одно из воскресений он ходил в театр, на галерку. В пьесе матросы, взбешенные предательским поступком товарища, загудели так, словно подул западный ветер. В переполненном зале было жарко и душно, Сильвестр попытался было снять пальто, но, получив замечание, отказался от этой мысли и в конце концов заснул.
Возвращаясь в казарму после полуночи, он встретил женщин весьма зрелого возраста, без головных уборов, дамы прогуливались по тротуару.
– Слушай-ка, красавчик, иди к нам! — позвали они его грубыми хриплыми голосами.
Сильвестр тотчас же все понял, и в памяти сразу ожили дорогие ему лица: бабушки, Марии Гаос, и он прошел мимо этих женщин, смерив их презрительным взглядом, улыбаясь по-детски насмешливо. Красотки немало удивились сдержанности матроса.
– Видала?!. Берегись, сынок, спасайся, а то съедим тебя! И скверные слова, брошенные ему вслед, потонули в общем шуме, наполнявшем улицы воскресной ночью.
В Бресте он вел себя так, как если бы был в Исландии, в открытом море, — оставался девственником. Но никто не смеялся над ним, потому что парень был очень сильным, а сила внушает уважение.
Настал день, когда ему сообщили, что его направляют в Китай, в эскадру, дислоцировавшуюся на Формозе.[19]
Он уже давно это предчувствовал, поскольку знал от тех, кто читает газеты, что тамошней войне нет конца.[20]
Тогда же его предупредили, что, по причине спешной отправки, ему не дадут разрешения попрощаться с близкими. В пять дней нужно собраться и отбыть.
Известие взбудоражило его: дальнее путешествие, неизвестность, война — как все заманчиво! Сюда же примешивалась тоска — ведь нужно все покинуть — и смутная тревога — ведь можно не вернуться.
Тысячи разных мыслей роились в голове. Кругом царило необычайное оживление: многие новобранцы направлялись в ту же эскадру.
Он бросился писать бабушке Ивонне; писал карандашом, сидя на земле, погрузившись в тревожные мечтания, среди снующих взад и вперед шумных молодых людей, которым, как и ему, предстояла дальняя дорога.
– Что-то малость старовата его возлюбленная! — говорили, посмеиваясь, новобранцы два дня спустя. — Ну да ничего, они, похоже, неплохо ладят друг с другом.
Им было весело наблюдать, как Сильвестр прогуливается по улицам Рекувранса, военного порта в Бресте, под руку с женщиной. Нежно склонившись к маленькому бойкому созданию в юбках, чуть коротковатых по тогдашней моде, в маленькой темной шали и большом пемпольском чепце, он говорил, наверное, что-то ласковое и приятное.
Держа его под руку, она поворачивала голову и глядела на своего спутника с не меньшей нежностью.
«Да, малость старовата возлюбленная!» — беззлобно говорили товарищи Сильвестра, видя прекрасно, что это — добрая деревенская старушка.
Получив известие об отправке внука в Китай, она, объятая ужасом, приехала немедленно. Китайская война уже унесла жизни многих пемпольских моряков. Собрав все крохотные сбережения, уложив в короб выходное платье и сменный чепец, бабушка Ивонна пустилась в путь, чтобы еще хотя бы раз обнять своего любимца.
По приезде она направилась прямо в казарму и спросила Сильвестра. Аджюдан[21] поначалу отказался выпустить его.
– Обратитесь, моя госпожа, к командиру, вон он идет. Она решительно направилась к капитану. Тот внял ее просьбе.
– Пошлите Моана переодеться, — распорядился он.
Прежде чем Сильвестр побежал переодеваться, славная старушка, чтобы, как всегда, повеселить внука, присела за спиной аджюдана в реверансе и состроила уморительную гримасу.
Когда Сильвестр появился в выходной одежде с расстегнутым воротом, она с восхищением отметила, что он очень красив: черная борода была подстрижена клином, как в этом году было модно у моряков, тесемки на распахнутом вороте рубахи мелко завиты, а за спиной развевались длинные ленты от матросского берета с позолоченными якорями на концах.
На мгновение почудилось, что она видит своего сына Пьера, двадцать лет назад тоже служившего во флоте, потом нахлынули другие воспоминания — о далеком прошлом, о горестных утратах — и бросили на ее лицо тень грусти.
Но грусть быстро прошла. Они покинули призывной пункт, взявшись под руки и радуясь тому, что вновь вместе.
Сперва она повела его обедать в трактир, который содержали пемпольцы и который ей посоветовали как не слишком дорогой. Потом направились в город любоваться витринами магазинов. И не было ничего забавнее ее рассказов на бретонском диалекте, на котором говорят в Пемполе и который прохожие понять не могли.
Она пробыла с внуком три дня — три дня праздника, три дня благодати, над которыми нависло мрачное «потом».
Но настало время возвращаться в Плубазланек. Иссякли ее скромные средства, да и Сильвестр уезжал через день, а накануне выхода в дальний рейс матросам строго запрещено выходить из казарм. (Правило это на первый взгляд выглядит несколько жестоким, но оно лишь необходимая мера предосторожности, поскольку матросы пускаются в загул по злачным местам именно в тот момент, когда судно должно вот-вот уйти в дальнее плавание.)
О, этот последний день! Напрасно старушка искала, чем бы еще повеселить внука, ничего веселого больше не приходило в голову, и только слезы готовы были вот-вот хлынуть из глаз, рыдания ежеминутно подступали к горлу. Повиснув на руке Сильвестра, она давала тысячи разных наставлений, которые у него тоже вызывали желание плакать. В конце дня они вошли под свод церкви, чтобы вместе помолиться.
Бабушка Ивонна уехала вечерним поездом. Ради экономии на вокзал отправились пешком; он нес ее дорожный короб, она всей своей тяжестью опиралась на его сильную руку. О, как устала бедная старушка за эти дни, мочи нет как устала. Спина под темной шалью совсем согнулась, и не было сил ее выпрямить; от прежней моложавости не осталось и следа — теперь она ощущала всю невыносимую тяжесть своих семидесяти шести лет. При мысли, что все кончено, что через несколько минут им придется расстаться, ее сердце рвалось на части. Он едет в Китай, туда, на эту бойню! А пока еще он здесь, рядом с ней, она еще держит его своими изможденными руками… и все же он едет! Ни вся ее воля, ни все ее старческие слезы, ни все ее отчаяние не смогут его уберечь!..
С билетом и корзинкой для провизии в руках, обтянутых митенками, дрожащая от волнения, она давала внуку последние наставления, на которые он отвечал тихим коротким «да», любовно склонив к бабушке голову и глядя на нее кроткими, детскими глазами.
– Пора решаться, бабуля, если хотите ехать.
Раздался свисток паровоза. Испугавшись, что не успеет сесть, она выхватила у него из рук дорожный короб и тут же бросила вещи на землю, чтобы в последний раз обнять внука.
Многие на вокзале обращали на них внимание, и ни у кого не было на лице улыбки. Подгоняемая железнодорожными служащими, обессиленная, растерянная, она бросилась в первое попавшееся купе, и тотчас двери закрылись. Он тем временем по-матросски легко и стремительно обежал кругом и остановился у заграждения снаружи, чтобы увидеть, как она проедет мимо.
Долгий свисток паровоза, стук колес — бабушка Ивонна уехала. Стоя за заграждением, он с юношеской грацией махал ей беретом с развевающимися лентами, а она, высунувшись из окна вагона третьего класса, махала ему платком. И пока вдалеке можно было различить сине-черную форму внука, она не отрывала от нее глаз и все твердила и твердила «до свидания» — такое же неопределенное, как и все слова прощания, которыми обычно провожают моряков.
Смотри на него, бедная старушка, смотри хорошенько на своего Сильвестра, до последней минуты не своди глаз от его удаляющейся фигуры, что вот-вот исчезнет навсегда…
Когда Сильвестр исчез из виду, она упала на сиденье, не заботясь о том, что может измять чепец, и, объятая смертельной тоской, зарыдала…
Он медленно возвращался в казарму, с поникшей головой, по щекам катились крупные слезы. Наступила осенняя ночь, всюду горели газовые фонари, матросские гулянья начались. Ни на что не обращая внимания, он пересек город, затем прошел по мосту Рекувранс.
«Слушай-ка, красавчик, иди к нам!» — раздавались хриплые голоса женщин, прогуливавшихся по тротуарам.
Вернувшись в казарму, он лег на подвесную койку и тихо проплакал до утра, временами забываясь неглубоким сном.
…И вот он в открытом море, корабль мчится по неведомым просторам, гораздо более синим, чем у берегов Исландии.
Капитан судна, идущего далеко в Азию, получил приказ торопиться, сокращать количество стоянок.
Сильвестр понимал, что находится уже очень далеко от дома, поскольку корабль шел и шел вперед с одной и той же скоростью, почти не зависящей от ветра и состояния моря. Будучи марсовым,[22] он буквально жил на мачте, сидел на ней, точно птица, — так ему удавалось избегать толкотни, царившей внизу, на палубе, заполненной солдатами.
Судно дважды останавливалось у берегов Туниса, чтобы еще взять на борт зуавов[23] и мулов. Далеко-далеко он видел белокаменные города среди песков и гор и из любопытства даже спустился с марса,[24] чтобы разглядеть приплывших в лодках темнокожих людей в белом, которые предлагали морякам купить фрукты. Кто-то сказал, что это бедуины.[25]
Беспрестанный палящий зной, несмотря на осень, вызывал у него чувство потерянности.
В один из дней судно вошло в Порт-Саид. Расцвеченный флагами всех европейских государств, город походил на праздничный Вавилон, окруженный сверкающими, точно море, песками. Судно бросило якорь прямо у пристаней, почти посреди длинных улиц с заостренными деревянными домами. Ни разу еще с момента отплытия он не видел столь близко и отчетливо такое обилие кораблей; эта сутолока развлекала его.
Под неумолчные свистки и гудки все эти суда устремлялись в длинный канал, узкий, точно канава, тянувшийся серебристой нитью среди нескончаемых песков. С высоты мачты он видел, как они шли вереницей и дальше терялись в песчаных равнинах.
По пристаням сновали люди в самых разнообразных одеждах, преимущественно мужчины, озабоченные, кричащие. А по вечерам к дьявольским свисткам и гудкам примешивались невнятные звуки оркестров, исполняющих бравурную[26] музыку, словно для того, чтобы как-то скрасить смертную тоску всех этих изгнанников.
Утром следующего дня, с восходом солнца, корабль Сильвестра тоже вошел в узкий канал среди песков, за ним тянулась целая цепочка кораблей. Эта прогулка в пустыне длилась два дня, по прошествии которых другое море открылось перед ними.
Корабль по-прежнему шел на полной скорости. На поверхности этих более теплых вод виднелись красные разводы, а взбитая пена за кормой иногда была цвета крови. Сильвестр почти все время находился на мачте, тихонько напевая самому себе «Жан-Франсуа из Нанта» и вспоминая Янна, Исландию, славное ушедшее время.
Иногда в дальней дали, полной миражей, возникала какая-то причудливая гора. Те, кто вели корабль, без сомнения, знали, несмотря на удаленность и неясность очертаний, эти возвышающиеся участки суши — вечные ориентиры на больших морских путях. Но если ты марсовой, тебя везут, словно вещь, и тебе ничего не ведомо на этом бесконечном пространстве.
Глядя с высоты на бурлящую струю за кормой и считая, сколько времени уже корабль идет на такой скорости, не замедляя хода ни днем ни ночью, он мог лишь догадываться, как пугающе далеко теперь его дом.
Внизу, на палубе, множество тяжело дышащих мужчин ютились под навесами. Вода, воздух, солнечный свет обрели теперь какое-то мрачное, изнуряющее великолепие, и вечный праздник природы превратился как бы в насмешку над этими существами, над этими организованными и все же эфемерными жизнями.
…Однажды, наверху, Сильвестр стал свидетелем удивительного случая: огромная стая незнакомых ему птичек бросилась на корабль, точно вихрь черной пыли. Вконец выбившиеся из сил, эти крошки давались в руки, сидели на плечах у матросов.
Но вскоре самые изможденные стали умирать — умирать тысячами — на реях и в портах,[27] под страшным солнцем Красного моря.
Они перелетели через громадные пустыни, гонимые ураганным ветром. Из страха упасть в эту бесконечную синеву, в последнем рывке, уже обессиленные, странные пернатые бросились на идущий корабль. Там, в какой-нибудь далекой области Ливии,[28] их расплодилось видимо-невидимо, и тогда слепая бездушная мать-природа исправила свою же ошибку, исправила с той же бесстрастностью, как если бы речь шла о поколении людей.
И все же они умерли — палуба была устлана маленькими тельцами. Эти черные лохмотья с намокшими перьями еще вчера воплощали жизнь, песни, любовь, а сегодня Сильвестр и другие матросы жалостливо расправляли на ладонях тонкие синеватые крылья несчастных, а потом метлой отправляли их в великое небытие моря.
Затем прилетела саранча, и корабль тоже был усеян ею.
Люди плыли еще много дней в неизменной синеве, в которой уже не было видно ничего живого, если не считать рыб, порой выпрыгивавших из воды…
…Проливной дождь, тяжелое темное небо — берега Индии. Сильвестр только что ступил на эту землю: ему выпал случай войти в команду шлюпки.
Он мок под теплым ливнем и наблюдал вокруг себя странные вещи. Все было изумительно зеленым, густая листва деревьев напоминала гигантские перья, а у прогуливающихся людей были большие бархатистые глаза, которые, казалось, смыкались под тяжестью ресниц. Ветер, сопровождавший ливень, доносил ароматы мускуса и цветов.
Женщины делали матросу манящие знаки, что-то вроде «Послушай-ка, красавчик, иди к нам!». Но в этой очарованной стране их призыв волновал, дрожь пробегала по коже. Дивные выпуклые груди виднелись под прозрачной кисеей; женщины были точно изваянные из бронзы.
Все еще нерешительный, но завороженный, он двинулся было за ними…
Но тут короткий свисток, похожий на птичью трель, внезапно позвал его в отчаливающую шлюпку.
Шлюпка набрала ход и — прощайте, индийские красавицы! Судно вновь вышло в открытое море, а он по-прежнему оставался девствен, как ребенок.
Проведя еще неделю среди морской синевы, судно прибыло к берегам другой страны дождей и пышной растительности. Шумная толпа желтокожих мужчин, несущих корзины с углем, тотчас наводнила корабль.
– Так, значит, мы уже в Китае? — спросил Сильвестр, видя, что высадившиеся на палубу похожи на форфоровых болванчиков и волосы у них забраны в хвостики.
Нет, сказали ему, это всего лишь Сингапур, надо набраться еще немного терпения. Он поднялся к себе на марс, чтобы спастись от черной пыли, которую гонял ветер, пока уголь из множества корзин с лихорадочной поспешностью пересыпали в бункера.[29]
Наконец в один прекрасный день корабль прибыл в бухту Туран,[30] где стояло на якоре и держало блокаду судно под названием «Цирцея». Он уже давно знал, что ему предстоит служить на этом судне, и его действительно отправили туда с вещами.
На «Цирцее» он встретил земляков и даже двух исландских рыбаков, в тот момент служивших канонирами.[31]
Тихими теплыми вечерами, когда нечего было делать, они отдельно от других собирались на палубе и предавались воспоминаниям, создавая для себя маленькую Бретань.
Минуло пять месяцев бездействия в этой унылой бухте, пять месяцев он чувствовал себя точно в изгнании, прежде чем наступил долгожданный момент, когда нужно было идти сражаться.
Пемполь, последний день февраля, накануне ухода рыбаков в Исландию.
Го, бледная, застыла у двери своей комнаты.
Там, внизу, Янн разговаривает с ее отцом. Она видела, как он пришел, и теперь неясно различала его голос.
Они не виделись всю зиму, словно судьба все время удаляла их друг от друга.
После визита в Порс-Эвен она стала возлагать некоторые надежды на праздник Прощения, во время которого есть много возможностей свидеться и поболтать вечером на площади, в компании. Но в день праздника, с самого утра, когда на улицах уже развевались белые материи с зелеными гирляндами, завывающий ветер с запада пригнал в Пемполь проливной дождь. Небо никогда еще не было таким черным, как в то утро. «Из Плубазланека не придут», — с грустью заключили девушки, ожидавшие возлюбленных из тех краев. И действительно, никто не пришел, а если и пришли, то очень быстро разбежались по трактирам. Ни шествий, ни гуляний не было, и она с еще более щемящим сердцем весь вечер просидела у окна, слушая, как журчит вода по крышам, а из трактиров доносятся громкие песни рыбаков.
Вот уже несколько дней ожидала она прихода Янна, догадываясь, что если дело с продажей судна до конца не улажено, то отец Гаос, не любящий ходить в Пемполь, пришлет сына. Она дала себе слово, что, вопреки обычаям, подойдет к нему и заведет разговор, чтобы все выяснить раз и навсегда. Она упрекнет его, что он разбередил ей душу, а потом забыл — так поступают только парни без чести и совести. Упрямство, диковатость, привязанность к морскому делу или же боязнь отказа… — если дело, как говорил Сильвестр, только в этом, то — кто знает! — быть может, все станет на свои места. И тогда на лице парня вновь появится добрая улыбка, та самая, которая изумила и очаровала Го прошлой зимой. Надежда придавала девушке смелости, наполняла сердце почти сладостным нетерпением.
Издалека все кажется таким простым и легким.
Янн пришел как нельзя вовремя: отец сел покурить и потому — она знала — не станет утруждать себя проводами гостя до дверей. Значит, в коридоре никого не будет и она сможет наконец объясниться с Янном.
Но когда долгожданный момент настал, ее решимость поубавилась. Одна лишь мысль о том, чтобы встретить его возле этой лестницы, увидеть лицом к лицу, приводила ее в дрожь. Сердце колотилось так, словно готово было разорваться… Подумать только, вот сейчас дверь внизу откроется — с легким скрипом, таким привычным, — и он выйдет из комнаты!
Нет, она никогда не отважится, какое бесстыдство, лучше мучиться ожиданием и умереть от тоски, чем пойти на такое. Она немного отступила в глубь комнаты с намерением сесть работать.
Но тут же остановилась в растерянности, вспомнив, что завтра рыбаки уходят к Исландии и это единственная возможность увидеться с ним. Упустишь ее — и придется опять месяцами томиться от одиночества и ждать, мучиться, терять еще целое лето своей жизни…
Дверь внизу отворилась: Янн вышел! Внезапно решившись, она сбежала по лестнице и, дрожа, остановилась перед ним как вкопанная.
– Месье Янн, я бы хотела поговорить с вами.
– Со мной… мадемуазель Го?.. — тихо произнес он, поднеся руку к шапке.
Он смотрел на нее своими живыми, но какими-то дикими глазами, откинув назад голову; на суровом лице читалось недоумение, словно он не знал, останавливаться ему или нет. Выставив ногу вперед, всякую минуту готовый уйти, он прижимался широкими плечами к стене узкого коридора, как бы отдаляясь от девушки.
Похолодев, Го уже не находила слов, которые приготовилась сказать: она не предвидела, что он может нанести ей такую обиду — пройти мимо, не выслушав…
– Неужели наш дом внушает вам страх, месье Янн? — спросила она каким-то сухим и странным голосом, которым вовсе не хотела говорить.
Он, отведя глаза, смотрел на улицу. Щеки его покраснели, ноздри, как у быка, раздувались при дыхании. Го попыталась продолжить:
– В ту праздничную ночь вы сказали мне «до свидания», сказали так, как не говорят человеку, который тебе безразличен… Значит, месье Янн, у вас скверная память… Что я вам сделала плохого?..
Холодный западный ветер, врывавшийся с улицы, яростно хлопал дверью, шевелил волосы Янна, крылья на чепце Го. Малоподходящее место для серьезных разговоров. После нескольких фраз у девушки перехватило горло, и она замолчала; голова кружилась, мысли разом исчезли. Они подошли к двери, он все время стремился уйти.
Снаружи шумел ветер, небо было мрачным. Проникавший через открытую дверь белесый печальный свет падал на их лица. Соседка напротив не скрывала своего любопытства: «О чем это они там говорят? И вид у обоих такой смущенный… Что происходит у этих Мевелей?»
– Нет, мадемуазель Го, — заговорил он наконец, ускользая от нее с ловкостью дикого зверя, — я слышал, про нас уже ходят разговоры… Нет, мадемуазель Го… Вы богаты, мы не ровня друг другу. Я не тот парень, который должен прийти к вам в дом…
Он ушел…
Все кончено, навсегда кончено. Она так ничего и не сказала, что хотела сказать, и добилась лишь того, что сделалась бесстыдницей в его глазах… Ну что он за человек, этот Янн, с его пренебрежением к девушкам, к деньгам, ко всему?!.
Она стояла, словно пригвожденная, и все кружилось у нее перед глазами…
И вдруг мысль молнией пронзила ее: приятели Янна, рыбаки, наверное, поджидают его на площади! Что, если он расскажет им все, посмеется над ней — она не вынесет этого! Го быстро поднялась к себе, прильнула к занавескам…
Перед домом действительно стояла группа мужчин. Они смотрели на все более мрачневшее небо и строили догадки о погоде.
«Это шквал, дождь быстро кончится, а пока пойдем пропустим по стаканчику», — услышала она.
Они принялись громко судачить и подсмеиваться над Жанни Карофф и другими местными красотками, но никто из рыбаков не взглянул на ее окно.
Все были веселы, кроме Янна, он не участвовал в разговоре, не смеялся, был серьезен и печален. Вместо того чтобы пойти в трактир, он, забыв про товарищей и не обращая внимания на начавшийся дождь, медленно пересек площадь и, поглощенный своими мыслями, побрел в сторону Плубазланека…
В ту же минуту она простила ему все, и горькая досада сменилась огромной нежностью.
Го села, обхватив голову руками. Что же теперь делать?
О, если бы он мог послушать ее хотя бы минуту, если бы мог прийти сюда, в эту комнату, чтобы спокойно поговорить, — все, быть может, еще объяснилось бы.
Она любила его так сильно, что решилась бы сама признаться первой. Она бы сказала: «Вас влекло ко мне, когда мне ничего от вас не было нужно; теперь, если я вам нужна, я ваша всей душой. Смотрите, я не боюсь стать женой рыбака, хотя среди пемпольских парней могу выбрать в мужья любого. Но я люблю вас, поскольку, несмотря ни на что, считаю вас лучшим из всех. У меня есть немного средств, я знаю, что хороша собой, и, хоть и жила в городах, я девушка скромная и никогда не делала ничего дурного. Если я так вас люблю, почему бы вам не взять меня в жены?»
…Но все это никогда не будет сказано, разве только в мечтах, — слишком поздно. Попытаться еще раз поговорить с ним… О нет! Что он о ней подумает?.. Лучше умереть.
А завтра все они уходят в море.
Одна в своей красивой комнате, залитой белесым светом февральского дня, она сидела на стуле возле стены, и ей казалось, что мир вокруг рушится, настоящее и будущее исчезают в мрачной, страшной пустоте.
Как бы она хотела расстаться с жизнью, мирно лежать под каким-нибудь камнем и не страдать больше… Но, истинная правда, она простила его, и ни единой капли ненависти не примешалось к ее безнадежной любви…
Море, хмурое, серое море.
Минул день с того часа, как Янн медленно побрел по большой непроложенной дороге, каждое лето уводящей рыбаков к Исландии.
Накануне в порту звучали старые церковные гимны, дул южный ветер, и корабли с поднятыми парусами разлетелись по морю, точно чайки.
Потом ветер немного ослаб, корабли замедлили ход, полосы тумана плыли над самой водой.
Янн был молчаливей, чем обычно, сетовал на отсутствие ветра и, казалось, испытывал потребность что-то делать, чтобы изгнать из головы навязчивую мысль. Но делать было нечего, кроме как тихо скользить по безмятежному морю, вдыхать воздух и просто жить. Вглядываясь в даль, моряки видели лишь густой туман, напрягая слух, они слышали лишь безмолвие.
…Вдруг раздался глухой шум, едва уловимый и непривычный; он доносился откуда-то снизу и сопровождался ощущением того, что днище корабля ползет по чему-то твердому, словно колеса автомашины по асфальту, когда жмут на тормоза. «Мария» остановилась…
Сели на мель!!! Где? Что за мель? Должно быть, какая-нибудь банка[32] у английских берегов. Со вчерашнего вечера из-за плотной завесы тумана не видно ни зги.
Моряки бегали, суетились, их возбуждение странно контрастировало с внезапным спокойствием, неподвижностью корабля. Вот так дело! «Мария» встала — и ни с места. Посреди огромного текучего пространства, которое в эту мягкую теплую погоду, казалось, совсем не имело плотности, корабль был схвачен чем-то крепким и незыблемым, что скрывалось под водой. Судно стояло прочно, и ему, наверное, могла грозить гибель.
Кто не видел несчастной пташки или бедной мушки, попавших лапками в смолу?
Поначалу это едва заметно, внешне никаких перемен, но потом, когда они начнут биться, крылышки и головка перепачкаются смолой, и постепенно бедняги примут жалкий вид попавшего в беду живого существа, которому суждено умереть.
С «Марией» происходило нечто похожее: она стояла, чуть накренившись; утро, тихая ясная погода, и нужно было знать о случившемся, чтобы понимать, как все серьезно.
На капитана, по оплошности не уделившего достаточно внимания месту, где проплывало судно, было жалко смотреть. Он потрясал руками и тоном отчаяния восклицал:
– О Ma Douee![33] О Ma Douee!
В просвете тумана, совсем близко, показался мыс, но они так и не поняли, где находятся. Почти тотчас его вновь заволокло туманом.
Нигде не было видно ни паруса, ни дыма. Впрочем, они тогда почти радовались этому, поскольку очень боялись английских спасателей, которые против вашей воли являются вызволять вас из трудного положения и от которых потом приходится защищаться, как от пиратов.
Все из кожи вон лезли, перекладывая корабельный груз. Пес Турок, не боявшийся качки, на сей раз был очень встревожен происходящим: шумом, доносящимся откуда-то снизу, резкими толчками от набегавшей зыби и, наконец, неподвижностью. Он прекрасно понимал, что случилось что-то плохое, и прятался по углам, поджав хвост.
На воду спустили корабельные шлюпки, чтобы завести якоря и, бросив все силы на якорные цепи, попытаться сойти с мели. Трудный маневр длился десять часов кряду, и, когда наступил вечер, несчастный корабль, еще утром такой чистый и нарядный, выглядел уже скверно — затопленным, грязным, в полнейшем беспорядке. Он боролся с бедой всеми возможными способами, но по-прежнему оставался пригвожденным к месту.
Надвигалась ночь, крепчал ветер, волнение усиливалось; дело принимало дурной оборот, как вдруг, часов около шести, корабль высвободился из плена и поплыл, порвав якорные цепи… Моряки точно безумные забегали взад и вперед по палубе, крича: «Плывем!»
Они действительно плыли. Как передать эту радость — плыть, чувствовать, что ты движешься, что вновь стал легким, живым!
В тот же миг с Янна слетела грусть. Вылеченный святой усталостью своих рук, легкий, как и его корабль, он стряхнул с себя воспоминания и вновь обрел беззаботный вид.
На следующее утро закончили поднимать якоря, и корабль продолжил путь к холодной Исландии; сердце Янна, по-видимости, было так же свободно, как в годы юности.
На другом конце земли, на борту «Цирцеи», стоящей на рейде в Халонге,[34] раздавали почту из Франции. Окруженный плотным кольцом моряков, корабельный почтальон выкрикивал имена счастливцев, которым пришли письма. Дело происходило вечером, на батарее котлов, у сигнального огня.
– Моан Сильвестр!
Штемпель Пемполя, но почерк незнакомый. Что это значит? От кого оно?
Повертев в руках, он боязливо вскрыл конверт.
Плубазланек, 5 марта 1884 года
Мой дорогой внучек…
Он с облегчением вздохнул: письмо от доброй старой бабушки. Она даже поставила внизу свою крупную подпись — единственное, что научилась писать дрожащей ученической рукой: «Вдова Моан».
Вдова Моан… Он непроизвольно поднес письмо к губам и поцеловал милые каракули, точно святой амулет. Письмо пришло в роковой час его жизни: завтра с рассветом ему предстояло идти в бой.
Была середина апреля; только что взяли Бакнинь и Хынгхоа.[35] Крупных военных операций в Тонкин[36] на ближайшее время не планировалось, однако прибывающего подкрепления все равно не хватало и на борта брали всех, кого еще могли дать, чтобы укомплектовать экипажи кораблей, моряки с которых уже высадились на берег. Сильвестру, долго томившемуся в плаваниях и блокадах, вместе с другими моряками предстояло пополнить собой эти экипажи.
Правда, в тот момент поговаривали о мире, и все же что-то подсказывало, что они еще успеют сойти на берег и повоевать. Собрав вещевые мешки, закончив приготовления и попрощавшись, моряки весь вечер гордо, с чувством превосходства прогуливались перед новобранцами, которые только ждали распределения. Каждый вел себя по-разному: одни становились серьезными и впадали в задумчивость, другие, наоборот, делались не в меру словоохотливыми.
Что до Сильвестра, то, внутренне горя нетерпением, он все же был довольно молчалив, и лишь когда чей-нибудь взгляд останавливался на нем, на его лице появлялась сдержанная улыбка, словно бы говорившая: «Да, я действительно еду завтра утром». Война, бой — он был из породы храбрых, и все это завораживало его.
Тревожась за Го из-за незнакомого почерка, он попытался протиснуться к сигнальному фонарю, чтобы лучше разобрать написанное. Это было нелегко: возле фонаря толпились полуголые моряки и в нестерпимой жаре читали…
Как он и предполагал, в самом начале письма бабушка Ивонна объясняла, почему была вынуждена прибегнуть к помощи не очень-то хорошо пишущей старушки соседки:
«Мое дорогое дитя, в этот раз я не стала просить твою кузину, поскольку она в горе. Ее отец внезапно умер два дня назад. Говорят, что все его богатство пропало в каких-то махинациях, которые он проделывал этой зимой в Париже. Дом и мебель будут проданы. Никто не ожидал такого поворота событий. Думаю, мое дорогое дитя, что тебя это так же сильно огорчит, как огорчило меня.
Гаос-сын шлет тебе привет. Он опять нанялся к капитану Гермёру на „Марию", и в этом году они довольно рано ушли в Исландию. Они снялись с якоря первого числа этого месяца, за день до большого несчастья, постигшего нашу Го, и еще ничего не знают.
Сам понимаешь, мой дорогой, что теперь все кончено, мы их не поженим, теперь она вынуждена будет работой добывать себе хлеб…»
Он был совершенно ошеломлен; дурные вести испортили ему радость от предстоящего сражения.