ГЛАВА 3 ОГОНЬ

I

Есть ли разница между любовью и манией? Разве не одинаково заставляют они нас, жертв волнения крови и воображения, не спать всю ночь и бродить по улицам? Разве не одинаково отдаемся мы тому и другому, будто ныряя головой в зыбучие пески? Разве бывал на свете такой мужчина, который, влюбившись, не превратился бы в дурака, и такая женщина, которая не приняла бы добровольное рабство?

Любовь похожа на дождевую воду: она или испаряется, или превращается в лед. Вроде только что вот она была, а уже ищешь и найти не можешь. Любовь эфемерна (мания все же реальней); любовь мешает, как булавка в стуле, как камешек в башмаке. От нее так просто не отмахнешься. Утренний телефонный звонок, сожаления. Письмо: «Солнышко, прощай». В маниях есть что-то привычное. Что-то, что знакомо всю жизнь. Что осело в тебе, обжилось и остается с тобой до конца.

Я пыталась дать определение своему тогдашнему состоянию. Я приняла решение не ездить в апельсиновую рощу, но едва закрывала глаза, как перед ними всплывала дорожная карта. Сидя с тарелкой салата в университетском кафетерии, куда мы с Ренни стали частенько захаживать вместе на ланч, я чувствовала привкус апельсина, того самого, сладкого, с красноватой корочкой, который показался мне похожим на шарик льда. Губы у меня сами собой сжимались. Сердце начинало учащенно биться. Я вспоминала своих одноклассниц, одержимых любовью, и впервые испытывала к ним какое-то подобие сочувствия. Одноклассницы были дурами. И я стала дурой. По ночам мне снились дурные сны: змеи, приставные лестницы, лошадиные головы, выставленные на городской стене. В грозу я становилась у окна и начинала искать глазами молнию. Чуть дальше меня по улице жили студенты музыкального колледжа, и по вечерам, когда у них шла репетиция, я слушала гобой, от которого плакала, и фортепиано, от которого затыкала уши. Кажется, я начинала что-то чувствовать, пусть самую малость. Самую каплю. В том-то и было дело. Я до такой степени не разбиралась в чувствах, что даже не поняла, почему не могу спать, не могу есть, почему мои мысли неизменно возвращаются к Лазарусу Джоунсу.

Поскольку про любовь я не думала, то решила, что это у меня навязчивое состояние. Мания. Некая эмоция, которую требуется обуздать, изъять, заменить другими, более серьезными и менее травматичными, и вышвырнуть на помойку. Я вернулась к работе, то есть проводила в библиотеке по нескольку часов в день. Но и там моя склонность к навязчивым идеям находила выход. Я только делала вид, будто увлечена делом: вносила в компьютер данные, вытирала пыль с полок, расставляла книги, а на самом деле шпионила и подглядывала, выясняла, кто что читает, из какого-то малопристойного, вдруг проклюнувшегося любопытства. Я была отвратительна. Я лезла в чужую жизнь, в чужую душу. Началось с читательской карточки брата, а потом я никак не могла остановиться. Вполне в своем духе — совершила ошибку, а потом не исправила, а, наоборот, так и шпарила вперед.

Я узнала, что любит читать приходящая ко мне врач по лечебной физкультуре: толстые романы в духе девятнадцатого века, где проблемы никогда не решались с помощью гимнастики и диеты. Знала, что Мэтт Эйкс, владелец хозяйственного магазина, берет главным образом биографии искателей приключений, иначе говоря, тех людей, которые знать не знали, что такое оседлая, безопасная жизнь. Дочь доктора Уаймена, приехав на каникулы из Новой Англии, где заканчивала частную школу, взяла Д.Г. Лоуренса. Обитатели нашего орлонского дома престарелых чаще всего брали рекламные брошюры с описанием путешествий по странам, куда они наверняка уже больше не съездят: в Египет, Париж, Венецию, Мексику. Мой почтальон увлекался поэзией — и мне стало понятно, почему вся та корреспонденция, какую я редко, но получала, всегда была измята или в пятнах. Повар из закусочной, где омлет был ужасный, а пироги еще хуже, читал у нас Кафку в оригинале.

Если бы Фрэнсис Йорк тогда поняла, чем я занимаюсь, она выгнала бы меня с работы в ту же минуту. Книги, которые человек выбирает, рассказывают о нем столько, что нашу рукописную картотеку Фрэнсис называла сокровищницей человеческих тайн, где каждая карточка служила путеводителем по чужим сердцам. Я знала, как Фрэнсис относится к нашей работе. С ее точки зрения, нашей главной задачей было не фиксировать, какими книгами интересуются наши читатели, а исподволь направлять их интересы. Я уважала Фрэнсис, мне она нравилась, и я боялась, что если она узнает, какая я на самом деле, то сразу и прогонит. Дело было даже не в том, что я стала лезть куда не следует, а в той ядовитой отраве, которая меня на это толкала. Разве можно чувствовать себя спокойно в обществе человека, который знает все про мышьяк так же, как она про классификацию Дьюи[10]? В обществе одержимой смертью воровки, не умеющей отличать хорошее от плохого и белое от красного? Хорошо хоть, теперь у меня была Пегги, помогавшая разбираться с одеждой, и можно было надеть на работу поверх черной юбки белую блузку и не бояться, что она красная. Но и в этих блузках, застегнутых на все пуговки, в скромных юбках ниже колен, в удобных туфлях я все равно была собой.

На мое счастье, Фрэнсис ни о чем таком не подозревала. С ее точки зрения, я была образцовой сотрудницей: всегда вежливая, я никогда не отказывалась развезти книги тем из наших абонентов, кто оказался в больнице или по старости или болезни вынужден был сидеть дома. Раз в неделю я отправлялась в дом престарелых с коробкой, где лежали брошюры о путешествиях. Никто даже не догадывался, что я не достойна доверия. Никому в голову не приходило. Наверное, одни только мамаши из детской группы что-то такое подозревали, но они не считались. Я старалась больше не иметь дел с детской группой. Стишки, картинки, большие надежды — мне от всего этого становилось не по себе. К тому же детям всегда что-нибудь нужно: то они просятся в уборную, то хотят пить, то требуют выдать продолжение полюбившейся книжки, которого вообще не существует.

Стеллажи с детской литературой располагались возле большого окна, и когда светило солнце, то было видно, какие у нас пыльные полки. Пыль лежала комьями. Однажды утром я пришла на работу с губкой и шваброй. День был будний, уроки в школах только начались, так что какое-то время я могла наслаждаться одиночеством.

Я взялась за уборку и случайно наткнулась на тот самый томик братьев Гримм, который брал мой брат. Если же это была не случайность и я раньше краем глаза заметила его, то мой мозг скрыл от меня эту информацию, мгновенно определив ее туда, куда у меня не было доступа. Так или иначе, в какой-то момент я вдруг повернулась и увидела, что одна книга стоит не как положено. Я взяла ее в руки, и оказалось, что это тот самый том. Он был старый, с серебряным тиснением на обложке. Страницы пахли влагой, и когда я, открыв, поднесла их поближе к глазам, то чихнула от этого запаха. На глаза навернулись слезы. Ну и что? Я же случайно взяла ее в руки. Случайно села на пол возле полок и сидела там, скрестив ноги, перелистывая страницы одним пальцем.

Одну сказку читали явно чаще других — возможно, это делал мой брат, — и края этих страниц разлохматились, в одном или двух местах красовалось кофейное пятно. Сказка называлась «Смерть в кумовьях», и ее я тоже в детстве не любила и всегда пропускала. Там Смерть приходит в образе женщины, которая становится в ногах у постели больного, и тогда больной умирает. Добрый лекарь, главный герой этой сказки, придумал одну хитрость — чтобы обмануть гостью по имени Смерть, он переложил заболевшего короля, и ноги того оказались у изголовья. У братьев Гримм сказки бывают то логичные, то не очень, а у героев логика всегда своя и вообще неизвестно какая. В особенности у тех, кого принято считать рациональными. Как, например, лекаря.

Смерть разозлилась и пообещала в следующий раз забрать лекаря, если он снова ее обманет. Но лекарь, который был ученым до мозга костей и верил в правильный порядок вещей, не мог принять такие правила игры. Он твердо знал, что единственный выход — изменить направление движения. И этим он спас дочь короля, которую полюбил, но Смерть в отместку забрала его самого. Вот и все. Никаких объяснений, один только финальный акт. Жизнь за жизнь.

Ну можно ли так заканчивать сказку? Разумеется, у Андерсена добро всегда побеждает зло, но это же не Андерсен, а братья Гримм. В их сказке про игру, которую лекарь затеял со Смертью, существует только одно, очень простое, не понятое главным героем правило: если речь заходит о смерти, все бессильны. Выхода нет.

Это печальная сказка, где отвергается не только логика, но и любая разумная попытка понять ход вещей. И то, что не кто-нибудь, а именно мой брат читал и перечитывал эту темную, мрачную сказку, само по себе тоже было для меня загадкой. Я вспомнила, как он звал меня в дом, когда я стояла босиком на крыльце и смотрела вслед маминой отъезжавшей машине. «Смени направление!» Вот чего он тогда от меня добивался. Если бы я его послушалась, прошла бы смерть мимо нашего дома?

В то самое время, когда я решила, что брат меня избегает — мы почти не виделись с того момента, как я угодила в больницу, — они с Ниной пригласили меня к себе на вечеринку. Нед позвонил и пригласил, а я от неожиданности до того растерялась, что сказала «да», хотя на самом деле имела в виду «нет». Я вообще, кажется, никогда не была на вечеринке, кроме наших библиотечных в Нью-Джерси, которые сама же и организовывала. Я давно знала, что мне легко общаться только с людьми, тоже знавшими, что такое катастрофа, пусть не на своем опыте, вроде моего врача Пегги, с которой мы иногда теперь вместе пили кофе. Или на своем, как Ренни, хотя с ним-то мы как раз и не подружились, отнюдь нет. Я, наверное, сошла с ума, если согласилась идти на вечеринку к математикам и вообще ученым.

Оказалось, что Нина и Нед устраивали эту вечеринку каждый год, приглашая туда своих коллег и аспирантов. Добраться до их дома оказалось для меня настоящим испытанием: на концентрических улицах кампуса, походивших одна на другую, я постоянно сворачивала не туда. Тогда-то я сообразила, что, переехав во Флориду, еще ни разу не была у них в гостях. И подумала, что, значит, моя невестка что-то против меня имеет. А быть может, даже и брат.

Их дом — собственность Неда и его жены — находился в той же части города, где и прочие преподавательские квартиры высшего разряда, суперсовременные, сплошное стекло и бетон, и стоял в конце тупика, замыкая собой улочку. Ничего удивительного, что в Орлон приезжали работать лучшие ученые: условия им тут предоставляли прекрасные — но меня этот факт отчего-то покоробил. Паркуясь, я снова почувствовала в пальцах онемение, а в затылке тиканье. Они усиливались в моменты стресса. Я вышла из машины и зашагала к дому. Симпатичный газончик. Симпатичные цветочки. Я вспомнила про Лазаруса Джоунса. Как ни глупо, но и неделю спустя мне при мысли о нем стало жарко. Я увидела эркер и комнату, где сквозь большое окно видны были веселые лица гостей. И почувствовала себя так, будто явилась из другой вселенной. Назови ее хоть Нью-Джерси, хоть безумием, как угодно.

В доме я прошла сразу к бару, устроенному в маленькой комнатке. И налила себе полный стакан красного вина, по всей вероятности, красивого цвета. Мне оно виделось бурым, как грязь. За то время, что я цедила этот стакан, а потом следующий, я узнала, что аспиранты Неда ценят его очень высоко, и один даже сказал, что, когда доктор Миллер уйдет на пенсию, именно Нед должен возглавить их факультет. А остальные то и дело громко сетовали на решение Неда, который отказался от чтения лекций в следующем семестре, так как хотел заниматься только исследованиями, о чем лично мне не было известно.

Нинины аспиранты на этом фоне казались более сдержанными, но лишь до тех пор, пока не налегли на вино, а потом уж себя показали. Вероятно, у них, у математиков, тоже существовали свои ритуалы, которых я не поняла. Вероятно, они тоже были преданы своей преподавательнице, хотя выражали это менее явно, и я заметила это только в кухне, где они стояли кружком вокруг Нины, которая разливала по тарелкам буйабес[11], приготовленный, как мне сказали, лично ею, что меня потрясло. Я-то думала, что такие особы, как Нина, возвышенные, занимающиеся абстрактной наукой, вообще не готовят. Хотя, впрочем, как раз для математика готовка, наверное, сродни решению уравнений: к моллюскам — томатный соус, к перцам — базилик, к лимонаду — ром. Мое прежнее равнодушие, которое я всегда чувствовала к невестке, моментально сменилось враждебностью. Почему раньше она меня не приглашала, почему для меня не готовила свой буйабес? Значит, я для нее была всего лишь одним из проектов моего братца, на которые он тратит силы и время, в основном безрезультатно или близко к тому.

Я ушла от кухни подальше, к бару поближе. Там меня приметил чей-то аспирант. Аспирант назвался по имени и какое-то время ходил за мной следом. Я снова была в красном платье — наверное, потому и ходил. Пол — именно так его звали, — конечно, знал о том, что в меня жахнула молния, и хотел поговорить о моих ощущениях. Бывает ли, что меня тошнит? Случается ли слабость в коленях? А мигрени? А длительные депрессии? Не принести ли мне буйабеса? А пунша? Еще ему было интересно понять, как травма повлияла на мою сексуальность. Стала ли я горячее? Или холоднее? Существует, видите ли, довольно распространенный миф про гиперсексуальность людей, жертв молнии, хотя в него мало кто верит. Но вот в самом деле, случайно, не изменились ли импульсы моего электромагнитного поля, не способна ли я теперь вызвать в партнере такую страсть, которая в состоянии перевернуть его представления о знакомом мире?

Разговор показался мне слишком интимным. Я-то думала поболтать просто о жаре, о погоде, возможно, даже о программе аспирантских занятий, но уж никак не о представлениях о мире. Глазами я поискала брата. И вдруг заметила, как он скверно выглядит. Он был какой-то облезлый, постаревший и похудевший. Как я раньше не замечала, что он начал лысеть и что так сутулится? Тем не менее, казалось, он был вполне доволен жизнью. Нед стоял в кругу своих коллег и хохотал над чьей-то шуткой. Я смотрела на него и думала: значит, он нашел счастье в своем логичном, прекрасно организованном мире, где никто не знает, что такое лед. Наверное, в Орлоне гостья по имени Смерть не заходит в дом, а только лишь заглядывает в окна. И наверное, оттуда, из-за оконного стекла, она не может забрать с собой того, за кем явилась.

Извинившись, я оставила аспиранта. В баре было только вино и пиво, а мне, чтобы продержаться до конца этой вечеринки, захотелось чего-то покрепче. Я прошла в кухню, где отыскала шкафчик с бутылками, и налила себе виски. Бабушка любила виски, а я временами составляла ей компанию. Чай с виски был нашим любимым коктейлем. Нам нравилось сидеть в гостиной и смотреть, как за окном падает снег, или играть в «А что я вижу»[12]; мы играли даже тогда, когда бабушка начала слепнуть, а я стала взрослой. Так что я подняла стакан и выпила за бабушку. Мою бабушку, которая меня любила, несмотря ни на что, которой было все равно, кто я на самом деле.

Поскольку я скучала по бабушке, виски быстро закончилось и я стала глазеть в окно. Поскольку в жизни мне ничего не удавалось, включая эту вечеринку, я, глазея в окно, заметила во дворе женскую фигуру. Была ли это теория хаоса в действии или просто хаос в действии? Если на земле ледниковый период начался из-за какого-то пустячного сдвига земной орбиты, то какие же следствия должны были бы тогда обретать женские слезы? Двор был темный, неосвещенный, и я поначалу решила, что там статуя. Она была одета во все белое и стояла неподвижно. Но тем не менее это была Нина — математик, преподаватель, жена моего брата, моя невестка, — и Нина плакала.

В то же мгновение и она меня увидела. По-моему, она даже разинула рот. Она застыла. Я вспомнила про гостью по имени Смерть за окном, что она не властна над человеком, если к ней повернуться спиной. Потому я так и поступила. Повернулась к окну спиной. Конечно же, я просто сделала вид, будто ее не заметила. Конечно, и Нина тоже сделала такой вид. Мы с ней поступили точно так же, как в большинстве случаев поступают все люди, поворачиваясь спиной к жизни, разве не так? Сначала спрятать в коробку, потом перевязать бечевкой и, наконец, забыть навсегда. Пожалуйста, ну пожалуйста, давай уедем отсюда.

В гостиной аспиранты бодро уничтожали все, что там было съедобного. Кто бы мог подумать, что они такие голодные? Французские хлебцы, сыры, какие-то ягоды, белые, как снег, похожие, кажется, на клубнику, пунш, шампанское, пиво в огромных количествах. Все гости были веселые, а совсем не мрачные и не серьезные, какими, по моим понятиям, должны быть ученые. Но разве они все занимались своими исследованиями не затем, чтобы изменить представления о мире, чтобы выйти за пределы цифрового континуума и наконец понять смысл бесконечных чисел, которые никак не желали складываться в сколько-нибудь осмысленную картину мира? Разве не должны они были смотреть на все серьезно и сосредоточенно? Разве им не было понятно, что в жизни вообще практически нет никакого смысла?

— У вашего брата вечеринки всегда получаются самые удачные, — вдруг сказал кто-то рядом со мной.

Видимо, это был комплимент. Сюр какой-то. Раньше я не видела даже, как брат разговаривал с людьми, кроме как с Ниной и еще в Нью-Джерси, когда умерла бабушка, с директором похоронного бюро. Гроб сосновый, убранство минимальное, цветы белые — они лежали в гробу, как сугроб. Я не знала этой стороны его жизни, так же как не знала, что он читает сказки.

Нед перехватил меня по пути к двери.

— Уже уходишь?

Наверное, я вообще его никогда не знала, а только думала, будто знаю.

— У вас очень милая вечеринка, но я здесь чужая. Ты только посмотри на них. Я даже не понимаю, о чем они говорят. Сплошные ученые и математики. При чем тут я?

— А как же библиотечная наука? — напомнил мне брат.

Мы рассмеялись. Смеялись ли мы когда-то над чем-нибудь вместе?

— Тебе, похоже, намного лучше, — с надеждой сказал Нед.

Мне стало неприятно.

— Да, кажется.

Брат внимательно посмотрел на меня.

— Что ты хочешь этим сказать?

Я хотела сказать, что Смерть, конечно, у меня в ногах не стоит, по крайней мере сегодня, сию минуту. Потом подумала про потрепанную книгу на библиотечной полке. И захотелось спросить: чего еще я не знаю про него? Но вместо этого я сказала:

— Хочу сказать «да». Конечно. Мне намного лучше. А вот ты выглядишь так себе.

Брат провел рукой по своим редеющим волосам.

— Может, генетика. Наверное, я в отца. Лысею.

— А может, это как раз мамины гены. И ты здорово похудел. Может, это тебе нужно к врачу.

— Я очень рад, что ты приехала. — Мне показалось, он говорил искренне. — Я знаю, что ты не любишь вечеринки.

— Не хотелось проявлять невежливость.

— Вот как? Раньше тебя это не останавливало.

Сквозь толпу гостей я увидела кухню. Нина была уже там. Что бы там на нее ни нашло во дворике, теперь она взяла себя в руки и разливала студентам пунш.

— Поблагодари Нину от меня, ладно?

— Ладно.

Брат повернулся туда. Нина помахала ему поварешкой.

— Повезло мне в жизни, — сказал Нед и помахал ей в ответ.

Я уехала домой — если можно было так назвать мою съемную квартиру. Я выпустила кошку, налила себе полный стакан виски и легла на диван. Тишина была полная. Я любила быть дома одна, или, по крайней мере, я так думала. Я быстро уснула, опьянев, наверное, от какой-то глубинной, застаревшей усталости. Мне приснилось, что Нина превратилась в бабочку. Приснилось, что бабушка подметает у меня пол. Приснилось, что передо мной ведро с холодной, темной водой, что я сунула туда руку и между пальцами у меня проскользнула рыбка, пальцам стало холодно, но холод этот мгновенно сменился жаром, который пополз по руке к плечу, а потом по груди.

В дверь постучали, и во сне я выдернула руку из воды слишком поспешно, так что ведро опрокинулось. Вода разлилась. Прозрачная, она на полу тут же побелела, а потом стала красной. Так в сказках открывается суть — сначала как дождь, потом как снег и как кровь. Я испытала ужас, почти такой же, как в то утро, после гибели мамы. Сны часто обманчивы. Мир может перевернуться, пока тебе снится бабочка.

Я пошла открывать, еще не до конца вернувшись в реальный мир. Крысы, кошки, мышки — за дверью мог оказаться кто угодно. Я едва не впала в истерику. Оказалось, я все помню. «Иди ложись, еще рано, темно, холодно».

Дверь открылась, и я с облегчением увидела на пороге всего-навсего обыкновенного посыльного с цветочной коробкой. Мне стало смешно, я попросила его подождать и пошла искать кошелек. Я дала ему десять долларов чаевых, что было совершенно на меня не похоже.

В дом шмыгнула Гизелла, держа что-то в зубах.

— Она у вас охотница, — похвалил посыльный.

— О, замечательная охотница.

У нее из пасти торчали две крохотные лапки.

Убийца. Вполне мне подходит.

По полу за ней протянулась цепочка красных капель. Пусть я не видела красного, но я его помнила. Я-то думала, она принесла ворону или крысу, но Гизелла разжала зубы, и на пол упало кротовье тельце — значит, она его все же подкараулила. Слепого, беспомощного, мягкого, как перчатка. Значит, попался.

Нужно было вытереть пол, но я сначала заглянула в коробку. Там были розы. Я выскочила за дверь, окликнула посыльного и спросила, какого они цвета.

Посыльный хихикнул. Потом понял, что я не шучу.

— Дальтонизм, — объяснила я.

Посыльный был молодой и смутился.

— Извините. Я подумал, вы шутите. Розы красные.

Но я-то их видела белыми, и тот, кто прислал их мне, знал об этом. Мне понравилась двойственность смысла присланного букета, но она же и испугала. Мы виделись всего только раз, а он уже решил, будто меня понял. Сказки, загадки… люди тоже загадки. Реши загадку, и он твой раз и навсегда, нравится это ему или нет.

Гизелла сидела в углу над своей добычей, я шуганула ее газетой.

— Брысь отсюда! Оставь ты его!

Кошка всего лишь выполнила свою роль, но мне не понравилась пьеса. Крот лежал, как пожухший листок. Я присела рядом на корточки — бедняга не шевелился, и я подобрала его на газету. Похоже, крот не дышал. На всякий случай я поднесла его к уху, как обычно подносят раковину, чтобы слушать море.

Я послушала, подождала, а потом достала из шкафа обувную коробку, где у меня хранились лоскутки, и положила туда крота. Я решила потом похоронить его в родных кустах. Но сначала нужно было вытереть кровь, которая мне казалась на полу нападавшими снежинками.

Значит, Гизелла решила его загадку: сиди, жди-карауль, и он явится и будет твой. Мягкий, слепой, он жил в темноте на ощупь, не зная ни звезд, ни зубов, и думал, что, если вчера эта дорожка была безопасной, она будет безопасной всегда. Так он и попался на зубок — как пирожок, на один укус. Так и я попалась. Розы я положила на ночь в морозилку. Холодное сердце все хранит в холоде. А я не знала, нужны они мне или нет. Утром, когда я их вынула из морозильного отделения, где кроме них были еще лоток со льдом и заиндевевшие банки с соком, розы сверкали. Что еще нужно человеку, одержимому страстью? Достаточно намека, подтверждающего, что предмет страсти реален, достаточно крохотного знака, который свидетельствовал бы о том, что ты не один в темноте. Я подумала о бедном Джеке Лайонсе, привезшем мне в Нью-Джерси букетик полевых цветов. На самом деле я стала что-то слишком часто думать о Джеке Лайонсе. Но он не только меня не понимал, он понятия не имел, кто я такая. А вот Лазарус Джоунс понял с первого взгляд, у него взгляд такой острый, что можно порезаться до крови. Лазарус Джоунс разгадал мою загадку и нашел ко мне ключ. Ледяные розы — вот что я заслужила за все, что сделала в жизни и чего пожелала.


Из дома я выехала рано, рассвело еще не до конца, и предутренний сумрак прибивал жару к земле. По прогнозу днем ожидалась гроза, и я чувствовала изменения в атмосфере всем своим существом. Ночью мне снилось, будто у меня длинные черные волосы. А я будто вся заледенела. Я так замерзла, что проснулась от холода. Перед грозой стояла страшная духота, и я тормознула на станции техобслуживания, где купила банку диетической колы, а заодно заправилась. Банка была холодная. Станция пахла бензином, апельсинами и нагретым асфальтом. На этот раз я была в джинсах, в черной футболке, в сандалиях, иными словами, на мне не было ничего особенного, и никто на меня не пялился. Потом я ехала еще около получаса, то есть вполне достаточно, чтобы успеть передумать. Однако я тогда ни о чем не думала. И ни на что не надеялась. В машине у меня было включено радио, и, когда стал петь Джонни Кэш, я даже не сразу сообразила, что это за песня. Тогда я подумала про кровельщика, что молния в него попала, как раз когда он искупал свой грех, и что он решил, будто ему конец, как раз когда пел «Огненное кольцо». А теперь Джонни Кэш снова это пел на коротких волнах, какие ловил мой приемник. Во Флориде это был тогда шлягер. Его часто заказывали, слушали и потом — кто от большого ума, а кто сдуру и вообще не подумав — двигали прямиком в огненное, пылающее кольцо.

Все стекла у меня в машине были опущены, почти рассвело. Если бы я в тот момент вдруг разбилась, то последним услышала бы Джонни Кэша. Хотела бы я знать, остался бы со мной в вечности его голос, темный, глубокий и будто вобравший в себя всю мировую боль? Я была теперь на восемь лет старше матери, когда та погибла. Теперь она казалась молоденькой, будто годилась мне в дочери, — светловолосая, с пушистой, только что вымытой головой, в веселеньком голубом шарфике, готовая жить да жить в тот январский холодный вечер, когда ехала праздновать свой день рождения, не зная, что он последний. Но кроме нее там была я, маленькая старушонка, ведьма, которая посмотрела ей вслед и топнула ножкой об лед.

Я свернула в апельсиновую рощу, припарковалась, вышла из машины и открыла заднюю дверцу. На заднем сиденье у меня лежал пластиковый пакет со льдом, в котором ехали розы. Конечно, я их взяла с собой для проверки. Мне хотелось посмотреть, как он отреагирует. На самом ли деле он понял меня или случайно выбрал красные?

Было еще очень рано, но Лазарус Джоунс уже проснулся. Услышав шум мотора, он выглянул из окна, спустился и встал в дверном проеме, лишь наполовину отодвинув вторую дверь с противомоскитной сеткой. Краска на крыльце облезла и пошла завитками. В стороне, в роще, работали примерно с полдесятка рабочих. Кто-то повернулся в нашу сторону, но вряд ли что-нибудь разглядел. Хотя бы уже потому, что поднявшееся солнце светило им в глаза. Слепящее солнце, от которого потом в глазах плывут цветные круги.

Лазарус был в старых джинсах, в синей рубахе, застегнутой на все пуговицы, с еще не просохшими после душа волосами. Парило уже вовсю. Мне пришло в голову, что я в жизни еще не встречала такого красавца. Все казалось нереальным — его красота, белые апельсины, рокот грузовиков в полях и то, как он на меня смотрел.

— Стало быть, у меня гости, — сказал он.

— Возможно, ожидаемые. Я поняла вот это как приглашение.

Я вынула розы, насквозь промерзшие, с почерневшими стеблями.

— Мне никогда не дарили розы.

Он до конца отодвинул сетчатую дверь.

— Значит, я прошел проверку, — улыбнулся он. — Я понял, чего вы хотите.

Он был мне не пара. Он был из тех мужчин, в кого самые роскошные женщины вцепляются мертвой хваткой, в кого влюбляются еще в школе, а потом хранят верность до гроба. «Они предназначены друг для друга судьбой». Левая сторона меня еще плохо слушалась, волосы повылезли, кожа в пятнах, и я была старше его на десять лет. Но именно я стояла перед ним на крыльце. И розы он прислал именно мне.

Мы вошли в дом и встали в прихожей, рядом со стойкой для зонтов, скамейкой для обувания и вешалкой, на которой висели его куртки и шляпы. В коридоре было темно и пыльно. И не только в коридоре. Окна явно никто не мыл очень давно. В этом доме не видно было, какая погода. Здесь она была своя собственная, не такая, как во всем прочем мире. А в воздухе слышалось ровное, монотонное гудение, исходящее, наверное, от Лазаруса. Рассказчик из моей группы божился, что его электромагнитное поле способно воздействовать на все вокруг.

Почему я тогда не ушла? Потому что его гудение заглушило наконец мое тиканье. Потому что он открыл дверь настежь. Потому что во мне из-за него вспыхнуло вдруг желание, испугавшее меня саму. И в голову полезло всякое такое, про что я и не знала, что оно бывает. В том-то и было дело. В том самом, что заставляет людей совершать нелепые, глупые поступки и застывать посреди темной прихожей.

Мы прошли в кухню. На столе стоял его завтрак — стакан с холодной водой, миска с холодными хлопьями, салфетка и ложка. Я сообразила, что мои розы вот-вот начнут оттаивать, и положила их в раковину.

— Самое ужасное, что я теперь не вижу красного. Мне его не хватает, хотя раньше я его просто не замечала. Как и своего счастья.

— Вы что, несчастны? Готов поспорить, у меня больше проблем.

Лазарус протянул руку над столом, где лежала ложка. Один конец ложки поднялся. И ложка завертелась по кругу. Потом, громко звякнув, упала на стол.

— Это фокус, — сказала я.

— Это электромагнетизм, или как его там. Назовем просто болезнью.

— А что еще вы можете?

Под ложечкой екнуло, стало холодно. Я покатилась куда-то. Резко и вдруг. Если я не уйду сейчас же, немедленно, кости мои превратятся в лед и я разобьюсь вдребезги прямо у его ног. Дурища. В смысле, я — дурища. Заледенеть ни за что ни про что, из-за незнакомого человека, который мне вообще не подходит ни с какого боку. Пара минут на то, чтобы выбежать, прыгнуть в машину, нажать на газ, — и не пройдет и часа, как я буду в Орлоне. Но я уже знала почти наверняка, что никуда не убегу.

— Вы что, решили, что я фокусник? — сказал он. В голосе его слышалось презрение. Как будто он привык уже к тому, что так на него и смотрят и этого от него и ждут.

Я вздернула подбородок. Посмотрела ему прямо в лицо.

— Возможно.

— Уж не хотите ли вы меня пригласить на детский утренник развлекать милых крошек? В программе будут: я, пони и кролики. Вам придется раскошелиться, я стою недешево.

— Я не люблю детей, — сказала я.

Он удивился и рассмеялся.

— К тому же их у меня нет.

Он понял. Понял, что у меня вообще никого нет.

— Тогда давайте будем развлекать вас.

Он подошел к столу и взялся за салфетку. На мгновение я подумала, что он собирается показать фокус. Просто так, мне назло. Сейчас она превратится в кролика или из-под нее вылетит игрушечная птичка и затрепещет в воздухе. Но он поднес бумажную салфетку ко рту, раскрыл рот и дохнул.

Из крана в мойку упала капля. Этот звук тоже оказался громче тиканья у меня в голове. Я во все глаза смотрела, как вспыхнула бумага. Как занялась синим, горячим пламенем. Как оно разгорелось, так что стало обжигать пальцы, и Лазарус перестал ее держать, салфетка упала в его миску с хлопьями, и хлопья сгорели дотла. Никогда не думала, что у огня есть звук, но он был, похожий на вздохи, на трудное дыхание.

— Чем можете переплюнуть? — сказал он.

Я могла бы произнести вслух какое-нибудь желание, и оно бы тотчас исполнилось. Но разве был бы в этом какой-нибудь смысл? У меня в жилах текла ледяная кровь, и я была холоднее, чем какая-нибудь далекая, темная планета, никогда не видевшая солнца. Если ему нужен лед, то мы идеальная пара. Я подошла к столу, взяла стакан с водой, в которой плавали кубики льда. Высыпала их себе в рот. Если ему нужна женщина, которая заледенела однажды раз и навсегда и с тех пор как встала, так и стоит на месте, никуда не двигаясь, ни назад, ни вперед, и только смотрит в небо, неподвижная, заледеневшая, если ему нужно это, то он это получит. Не закрывая рта, я его поцеловала. Меня опалило жаром, но я выдержала. Я поняла, зачем туда приехала. И начала его целовать. Я целовала и вслушивалась в себя, в свое желание, и поверить не могла, что это я. Я застонала от счастья. Стон получился похожим на дыхание огня. Моя тайна оказалась в том, что нужно растопить лед. Как научиться ходить и вообще жить тому, у кого внутри лед?

Я оторвалась от поцелуев, когда кубики льда во рту у меня растаяли и вода начала закипать. Я подошла к раковине, чтобы сплюнуть, пока сама не закипела. Вдруг я поняла, откуда взялся миф про сверхсексуальность жертв молнии. Все очень просто: мы уже знаем, что можем исчезнуть в любую секунду. Стоим ли мы у окна или на крыше, играем ли в гольф на зеленой лужайке или говорим по телефону у себя дома. Мы знаем, что можно вдруг взять и, как спичка, сгореть.

— Да. — Лазарус выглядел взволнованным. — Ваш фокус не хуже.

Я потянулась к нему — воробей к ястребу или, наоборот, ястреб к воробью. Не было никакой логики в том, что я пошла за ним следом в ванную. Не было никаких причин делать там то, что делала я. Кроме одной причины — я вдруг стала чувствовать. Я давно решила, что чувства не для меня. Вообще не для меня, никакие. Что я, наверное, никогда не сумею себя простить.

Он включил воду и стал набирать ванну. Я слышала только плеск воды. Я поняла его мысль: он нашел единственный, наверное, способ, чтобы мы — две противоположности, которых вечно тянет друг к другу и которые вечно друг друга губят, — смогли соединиться. Я наклонилась над ванной и сунула руку в воду, пополоскала там ею. Вода была ледяная. Холод змейкой пополз по позвоночнику. Лазарус сказал, что это еще ерунда по сравнению с той ледяной ванной, в какой он лежал в больнице, когда едва не испекся от собственного жара и его положили на лед, чтобы хоть как-то сбить температуру и сердце не остановилось. Наверное, та ванна спасла ему жизнь. Тот лед. Он теперь без него жить не может. Лед ему необходим, и необходима женщина, такая как я. Холодная. Ледяная. Наверное, он мечтал обо мне, и я потому приехала. Тогда, в первый раз, в красном платье.

День был пасмурный, а потом наконец началась гроза. В ванной нам было слышно, как дождь стучит по крыше. Потом грохнул гром. И я как будто вдруг растворилась. Я не смогла уехать.

— Я хочу выключить свет, — сказал Лазарус.

Мне было все равно. Мне нравилось все, что он делал. Он зашторил окно, выключил светильник над раковиной. Было еле видно его силуэт. Оставалась одна только лампочка. Он выключил и ее. Мы очутились в потемках, отыскивая все на ощупь — руками, кожей, сердцем. Честно говоря, я была ему благодарна за эти потемки. Я не красавица. И я никак не могла забыть про то, что старше его на десять лет. Я сняла одежду и шагнула в воду, содрогнувшись от холода. Он шагнул туда сразу за мной, отчаянно, наверное, меня желая. Я ощутила в воде границу жара. Я схватилась за гладкие края ванны. Вспомнила рыбку в ведре. Гостья по имени Смерть становилась в изножье кровати. Когда он придвинулся, я подумала, что утону. Возможно, так и должно было случиться. Ибо, насколько я помнила в тот момент, это и была вторая часть моего смертельного желания — чтобы был наполовину огонь, наполовину вода. Лазарус придавил меня и поцеловал, глубоким, подводным поцелуем, длившимся вечность. Когда я вынырнула из воды, внутри у меня все полыхало. На ощупь я отыскала холодный кран и пустила воду. Вода полилась мне на плечи, на грудь в полной темноте, за которую я была ему благодарна. Я могла бы оказаться тогда, в тот момент, где угодно, но я оказалась там. Я могла бы поехать на восток или на запад, но я приехала туда. Я закрыла глаза. «Опали меня, спали. Утопи. Сделай что-нибудь». Я обняла его крепче.

Когда я вышла из ванны, ноги у меня тряслись. Вода натекла на пол. Ступать по мокрому полу было холодно, скользко, опасно.

— Мне кое-что нужно сделать, — пробормотала я.

Я завернулась в полотенце и пошла в кухню к холодильнику. Руки у меня тряслись. Это было в самом деле безумие. Я набрала льда, внутри все горело. Мне было все равно. Оно того стоило. Кажется, я в первый раз в жизни что-то в самом деле почувствовала.

— Я сделал тебе больно, — сказал Лазарус.

Он уже оделся и пришел в кухню за мной следом. С той ночи, когда я стояла на ледяном крыльце, мне ничто не могло причинить боль. Меня трясло от холода, я была мокрая, и он меня обнял. Сквозь одежду я почувствовала его жар. Услышала, как стучит его сердце, сильное сердце, бросившее вызов смерти, — сердце, которое однажды остановилось, а потом снова начало жить. Никто на свете не мог бы стать для меня желанней.

Немного же я изменилась за все эти годы; осталась почти как была, ревнивой и эгоистичной. Единственная разница заключалась в том, что теперь мне не нужна была вся вселенная. Теперь мне было нужно только одно: «Научи меня снова чувствовать, хоть как-нибудь и что-нибудь, пусть в холодной воде, в ледяной постели, в темноте, до того темной, что не видно, где земля, а где небо. Пусть это повторится, снова и снова. Сделай мне больно, чтобы я поняла, что я живая».

II

Возможно, людей притягивают друг к другу сюжеты, которые они в себе носят.

В библиотеке я стала невольно отмечать, какие читатели берут одинаковые книги. С виду между ними не было ничего общего, но как знать, может быть, они похожи внутренне. Как разгадать загадку чужого человека, его самую глубоко запрятанную тайну? Я научилась по лицам определять, кто из наших читателей сбился с пути, и кто дотла прогорел, и кто старается что-то доказать всему миру, и кто вроде меня стал бояться чувствовать.

Я продолжала ездить в апельсиновую рощу. Это было бессмысленно, но я и не искала смысла. Я ездила как будто потому, что вдруг забыла все маршруты, кроме одного, а он приводил к человеку, который каждый раз меня ждал. К человеку, который, как и я — а может быть, в еще большей степени, чем я, — был одинок и чья история, как и моя, носила печать двойственности, кто, как и я, сгорал заживо посреди всего своего льда. Я теперь часто думала про Джека Лайонса, и, наверное, будь он снова рядом, я была бы добрее к нему. Но не только этому я училась у Лазаруса Джоунса. Через несколько свиданий я собралась с духом и спросила у него: «Как это — умирать?» Он не ответил, как я ни упрашивала. Но я решила не отступать. Прицепилась и не отвязывалась. Больно ли это или, наоборот, приятно, видишь ли ясный свет или, наоборот, проваливаешься во тьму? Лазарус молчал. У него была удивительная улыбка, от которой он становился мне еще желаннее, если такое вообще было возможно. Желание, как поняла я тогда, само по себе вселенная, где нет, кроме него, ни моря, ни океана, ни друзей, ни родных ни до и ни после.

Все лето — до самой осени — я думала только о Лазарусе. Мне снился один и тот же сон: дорожный знак «Стоп», сплошная белая линия, поворот, крыльцо, дверь. За это время брат звонил мне несколько раз, оставлял на автоответчике сообщения, но я не перезванивала.

— Ты вообще жива? — спросил однажды, когда я прокручивала пленку, его родной голос.

Более чем, хотела бы я сказать ему. Как ни странно — ни удивительно, ни поразительно, — но вроде бы да, жива. Он бы не понял. Но могла ли я рассказать ему о том, как мы с Лазарусом сидим в дождливые вечера у него на крылечке, стиснутые со всех сторон темнотой, притянутые друг к другу, наверное, общим сюжетом, узнавая себя друг в друге, как в зеркале. Меня тянуло к нему постоянно — ощущением риска, ощущением жизни, ощущением выбора. Мы занимались сексом на том крылечке — в темноте под дождем. Мы ходили к пруду, где раздевались, не глядя друг на друга. Нам не нужно было смотреть, чтобы знать, чего мы желаем. Нет, это была только наша история, и не нужно было ни о чем рассказывать.

Теперь, когда я приходила на собрания группы, я не чувствовала ничего общего с этими людьми. Мне хотелось бежать подальше от горестных историй про сломанную жизнь. Я приходила позже, уходила раньше, на улице, если мне навстречу попадалась девушка в разных носках, я старалась не встречаться с ней глазами. Приближался сезон ураганов, когда люди, пострадавшие в результате попадания молнии, становятся наиболее подвержены стрессу. Когда в любой момент может произойти все, что угодно. В группе нам объясняли, как себя вести в это время. Следует держаться подальше от окон, рекомендуется соорудить противоураганный погреб. Я слушала все эти инструкции, а вечером, когда дул такой ветер, что машину едва не сносило с дороги, я мчалась в апельсиновую рощу. Мне было наплевать на меры предосторожности.

— Где ты была? — спросил у меня Ренни за столом, когда мы пошли с ним перекусить после занятий.

Мы взяли овсяное печенье, шоколадные пирожные с сырно-сливочным кремом и тамошний фирменный торт, серый как не знаю что, подозреваю, что это был «Красный бархат»[13].

Я стала еще большей эгоисткой, чем раньше. У меня был мой тайный, только мой темный мир, и меня это устраивало. Поглощенная собой, в своей жадности я забыла про Ренни. Вот такой из меня был друг — плохой. Вид у Ренни был жалкий и озабоченный. Но за него-то я ответственности не несла.

— Везде понемножку, — ответила я.

— Трахаешься с ним? — сказал Ренни.

Вот так взял и сказал. Будто читал мои мысли. Неужели это было так заметно? Разумеется, я и бровью не повела. Как всегда.

— Господи, какая подозрительность. — Я взяла овсяное печенье, хотя терпеть его не могла. — Какая вульгарность.

Ренни не так легко было одурачить.

— Хочешь сказать, догадливость?

— Вот именно.

Мы оба рассмеялись.

— С другой стороны, — добавил он, — ты ведешь себя глупо.

— Зато у тебя такой роман, что можно только похвастать?

У него был «роман» с Айрис Мак-Гиннис. Которая знать не знала, что Ренни жив.

— Ладно, — сказал Ренни. — Твоя взяла.

В основе нашей с Ренни дружбы лежали сходные взгляды на понятие «боль». Наша главная заповедь, основополагающий принцип, на коем строились отношения со всем миром, гласили: осторожней с чувствами. А еще лучше: не надо чувствовать. Ренни в своих толстых перчатках не чувствовал, что берет рукой — соломину или камень. Обнаженные руки чувствуют слишком много, а это чрезвычайно сильное и к тому же неприятное ощущение. Теперь мы с Ренни виделись очень редко, и в тот вечер я не поняла, что случилось. Ренни выглядел озабоченным, но на самом деле он совсем упал духом, потому что летний семестр подходил к концу.

На следующий день он позвонил мне в библиотеку. Время от времени нужно было появляться на работе, и я именно что появлялась, лениво, медленно, в мечтах о Лазарусе переставляя на полках книги. Ледяная королева мечтала о пламени. Мечтала о каменистой тропе, которая привела бы ее в лес, сожженный пожаром, где стоят обугленные стволы. Где в конце ее ожидала бы цель, о которой мечтают все герои всех сказок. Не жемчуг, не королевство, не золото. Кое-что поважнее. Подлинное сокровище. Истина.

— Помоги мне, — попросил Ренни.

— Опять Айрис?

Айрис Мак-Гиннис, красавица, предмет его печали, была настолько от него далека, что вряд ли оказалась бы дальше, переселись она на Луну. Рении любил о ней поговорить. Обычно, когда он заводил этот разговор, я отключалась, но мое терпение было не беспредельно.

— Нет, не Айрис. Нет, дело не в ней.

Он боялся завалить зачет по архитектуре, летний семестр заканчивался, а он не мог сдать работу, потому что болели руки. А из-за тремора он принимал демерол вместе с тегретолом. Во мне тогда вдруг вспыхнуло ощущение своей вины, как будто я была, как и все, нормальная женщина. В первый момент я едва не сказала «нет». Я собиралась сразу после работы прыгнуть в машину и нестись в свое тайное королевство, где росли белые апельсины. Собиралась ночью войти в холодную воду пруда, куда мы с Лазарусом ходили купаться в хорошую погоду, когда рабочие уже разошлись, грузовики, загрузившись, разъехались, когда становилось совсем темно. Камешки на берегу кололи босые ноги, а над головой у нас было темное, беззвездное небо. Весь день я думала только об этом, переставляя на полках книги. Мне страшно хотелось вернуться туда, где все на свете не имело значения.

Но как я могла отказать Ренни, своему другу, Ренни Печальному? Как я могла рассказать ему, о чем думаю на самом деле? «Пошел прочь, пошел прочь. Я теперь живу в своем королевстве, где меня никто не найдет, где нет разницы между пламенем и водой».

Мне бы нужно было посоветовать ему выбрать другую специальность. Но нет. Я никогда не давала себе труда подумать, и я сама предложила, что сделаю за него его работу, если он будет говорить, как и что. Ренни приехал вечером. Я видела, что нервы у него на пределе. В этом мы с ним тоже были похожи. В стрессовой ситуации тремор у него усилился. Торчали спутавшиеся, давно не стриженные волосы. И он явно в тот день не принимал душ. Короче, все признаки отчаяния были налицо. У меня в таком состоянии усиливалось тиканье. Иногда до такой степени, что я не слышала телевизора.

— Ты уверен, что это тебе на самом деле нужно? — спросила я.

Он был или пьян, или накурился. Глаза у него были воспаленные. А потом я вдруг поняла: о нет. Глаза у него были заплаканные.

Ренни уставился на свои перчатки и, судя по выражению его лица, видел не свои руки, а то ли копыта, то ли львиные лапы.

— Наверное, мне нужно бросить архитектуру.

Подобное притягивается к подобному, сюжет к сюжету. Мне следовало ему сказать: да, брось, изучай литературу или историю искусства — любую дисциплину, только не ту, где тебя почти однозначно ожидает провал. Но это было бы слишком просто. Мне непременно нужно прыгнуть в колодец, уснуть лет этак на сто, привязать себя к дереву у подножия горы, на которой каждый день идет снег и лежит лед толщиной в десять футов.

— Не говори глупостей, — сказала я, на сей раз толкая к колодцу его. — Архитектор не строитель. Он творит и выдумывает. Все остальное делают плотники.

— Нужно выбросить все это из головы. И Айрис, и архитектуру. Это просто нелепые фантазии.

— Выбрось, и никогда ничего не добьешься.

Я разговаривала с ним, будто какой-нибудь персонаж из андерсеновской сказки, с позиций разума и добра. Я была вроде девушки из группы поддержки игроков, я, его друг… Лгунья. Толчок, прыжок. Забудь про шлем, не бери спасательный жилет. Если хорошо постараться, у тебя все получится. Пройди по стеклу, вынь из сердца осколок льда, смотри вперед. Действуй.

Я-то услышала в своем голосе фальшь, но Ренни широко улыбнулся. Ему понравилось. Видимо, иногда всем нужны сказки Андерсена. Про то, как должно быть, про то, как могло бы быть. Рукой в толстой перчатке Ренни провел по спутанным волосам.

— У меня нет ни одного шанса, — сказал он, но по голосу я поняла, что он готов мне поверить.

— Тогда создадим его сами.

Я всегда во что-нибудь вляпывалась. Мне даже не хотелось в тот момент быть рядом с ним, а я вписывалась в серьезный проект.

— Сначала — храм, потом возьмемся за Айрис. Давай направляй. Командуй. Представь себе, что я плотник.

Ренни принес с собой клей, дощечки, пробковые пластинки, бамбук, плексиглас, бумагу. Развернул на кухонной тумбе чертеж. Честно говоря, бросив взгляд на этот чертеж, я ужаснулась. Я в жизни никогда ничего не строила. Всегда только разрушала. Ренни заметил выражение моего лица.

— На хрен, — сказал он. — Наверное, мне и не нужно было за это браться.

Я сняла все с обеденного стола и положила на него большой чистый лист пластика, который принес Ренни в качестве основания для макета. Мы должны были соорудить на нем храм дорического ордера, но для начала нужно было выдворить из кухни кошку, что мне удалось с помощью банки тунца, которую я открыла и вынесла на крыльцо. Потом мы принялись разбираться с бамбуком. Ренни давал инструкции, и я взмокла из страха, что у меня ничего не получится. В жизни я ничего не делала правильно, и зачем только ввязалась?

— Потрясающе, — говорил Ренни каждый раз, когда мне удавалось скрепить проволокой две тонкие бамбуковые тростинки. — Отлично!

Когда я закончила этот якобы каркас, он получился похожим на скелет.

— Ты уверен, что так и должно быть?

Я тупо пялилась на чертеж. Получит или не получит Ренни свой зачет, процентов на шестьдесят зависело от этого макета.

— Это только каркас, — успокоил он меня. — Продолжим в следующий раз.

Мы заказали пиццу на дом, закрыли дверь в кухню, чтобы Гизелла не разрушила храм. Я включила вентилятор, и то ли от вентилятора, то ли само по себе тиканье в голове поутихло.

— Потом я хочу подарить этот храм Айрис, — признался Ренни. — Я так задумал в начале семестра.

— Надо же, — сказала я.

На этот счет у меня были определенные опасения, мне казалось, что это дорожка в тупик. Я сомневалась, что Айрис известно о существовании Ренни.

Ренни открыл бумажник и достал маленький золотой амулетик с выгравированным на нем именем Айрис. Амулетик в его перчатках казался прекрасным, крохотным и печальным.

— Мне сделали его по заказу в ювелирном в Смитфилдском торговом центре. Потом повесим его над входом. Готов спорить, ей в жизни ничего такого не дарили.

— Ренни.

Любовь, мания или и то и другое вместе? Видимо, на лице у меня отразились сомнение и жалость.

— Думаешь, я дурак? У меня нет шанса?

— Я думаю, у нас с тобой нет шанса, — созналась я.

Когда принесли пиццу, за нее расплатился Ренни, заявив, что угощает — в знак, значит, благодарности за мои старания. Когда он протянул деньги, рассыльный уставился на его перчатки — наверное, решил, что у Ренни заразная болезнь.

— Он идиот, — сказала я, когда рассыльный ушел. — Не обращай внимания.

Ренни снова убрал золотой амулетик в бумажник, что ему удалось не сразу, так как он хотел уложить его аккуратно, а в перчатках делать это было неудобно. Раньше его перчатки казались мне неотъемлемой деталью его облика, как, скажем, лапы у Гизеллы. Теперь я невольно обратила на них внимание. И подумала про Айрис Мак-Гиннис, которая жила себе беззаботной студенческой жизнью, не помышляя про тайную любовь, золотые амулеты и дорические храмы.

В воздухе что-то переменилось, и я, почувствовав смену атмосферного давления, выглянула за дверь и позвала Гизеллу. Та ворвалась в дом и прямиком бросилась в угол. Даже не посмотрела на пиццу у нас на кофейном столике. На нее было не похоже. Значит, снова кого-то поймала. Крохотные лапки. Серая тень.

— Оно живое? — спросил Ренни.

— Кто же выживет у нее в когтях? — И я извинилась за Гизеллу: — Такова кошачья природа.

Ренни подошел к кошке, попытался отнять грота. Гизелла вцепилась зубами в его перчатку.

— Бог ты мой, какая злющая. Отпусти! — приказал он.

Кошка и не подумала подчиниться, потому Ренни взял ее за загривок и слегка встряхнул. Возможно, Гизелла обиделась, так как я-то с ней обращалась как с равной. Она взвыла, выпустила перчатку, зашипела и удалилась.

— Убивица, — бросила я ей вслед.

Моя любимица, моя ненаглядная. Я почти к ней привыкла. В тот момент я за нее испугалась — вдруг она уйдет на всю ночь — и с тревогой ждала ее на крыльце, пока кошка не подошла ко мне, неспешно и грациозно. Подняла голову, посмотрела в глаза. Потерлась об ноги. У меня были куплены сливки, специально для нее. Плохой признак. Ведь мой девиз: никаких привязанностей. Вообще никаких.

— В нем дырки от зубов.

Ренни держал крота в руке.

— Мертвый?

Пицца наша уже остывала, но я пошла посмотреть. Крот не шевелился.

— На крыльце у меня еще один.

— Ты серьезно? Еще один крот?

Я повела Ренни на крыльцо, где стояла обувная коробка. Сняла крышку.

— Этот точно мертвый.

— Ты их что, коллекционируешь?

Мы засмеялись, но вообще-то это было не смешно. В коробке лежал крохотный, усохший крот, похожий на свернувшийся листок. Может быть, я и к нему успела каким-то образом привязаться? От крота пахло землей и пылью — запах, от которого стало больно и грустно.

— Нет, этот живой, — сказал Ренни о новом кроте. И положил его себе в карман пиджака. — Наверное, тоже тот был живым. Они же еще притворяются. Очень, знаешь ли, трудно определить.

Значит, я все равно была еще той же девочкой, произнесшей вслух страшное желание. Прикоснись ко мне разок, и заледенеешь. Прикоснись ко мне другой — и, скорее всего, не станет тебя на свете.

— Ты проверила или так и выбросила? — спросил Ренни.

Кажется, Ренни — после всего, что я для него сделала в этот вечер, — пытался обвинить меня не то в убийстве, не то в легкомыслии. В данном конкретном случае особой разницы не было. Руки у меня были испачканы клеем, покрасневшие пальцы онемели от всех его проволок. Я обиделась так, что не сумела этого скрыть.

— Лучше тогда на том и закончим, — сказала я. — Если я не способна ничего сделать как полагается, то каким образом я построю тебе храм?

— Значит, я тебе надоел? Вот в чем дело? Почему бы и нет? Теперь все стараются только избавиться от меня поскорее.

Он воспринимал все настолько остро, что для того, чтобы его убить, хватило бы всего одной капли яда, всего одного слова, одного взгляда, одного осколочка льда. Ренни стоял, опустив голову. Он смотрел на крота. Я увидела то, чего не хотела видеть раньше: Ренни был несчастен. Подобное тяготеет к подобному. Я поняла, что он чувствовал.

— Ренни, я не это имела в виду.

Я подошла к нему. Он был мой единственный друг. Я увидела у него на ладони крота, заметила, что тот еле заметно дышит. Что у него разорвано ухо.

Я рассказала Ренни про Лазаруса — не все, конечно, не про чувства, а про то, как ехала туда среди ночи; я лишь приоткрыла самый краешек того, что между нами происходило. Но рассказала все равно слишком много. Нужно было осторожнее выбирать собеседника. Там, на крыльце, где мы сидели бок о бок, чувствуя перемену погоды, соприкасаясь коленями, я обронила случайно, что мы встречаемся, только когда темно, и сделала это напрасно. Возможно, подсознательно это меня раздражало. Но стоило сказать это вслух, как я поняла, что не нужно было.

— Тебя это не настораживает? Обычно ты подозреваешь всех и во всем, а тут ничего, все в порядке? Да ясно же, что существует нечто такое, чего твой Лазарус не хочет тебе показывать. Черт возьми, хотел бы я так поступить с Айрис. Но у меня бы не вышло. Я в темноте, наоборот, виден лучше со всеми моими странностями.

Он решился показать мне самое главное. То, о чем еще никому не рассказывал. Я тогда подумала, что, похоже, он хочет открыть мне свою тайну, свою загадку. Кажется, мне не очень хотелось ее узнать. Но Ренни решился.

Это все было слишком интимно. Мне захотелось уйти в дом. Закрыть дверь и остаться одной. Сказать, что ничего мне не нужно показывать. Что я только с виду кажусь такой — внимательной и отзывчивой. Тем не менее я осталась сидеть рядом с ним неподвижно. Будто заледенев.

Ренни снял перчатки. Я слышала, как он их снимал: он застонал от боли. Они прошуршали по коже. А потом я увидела это. И оторопела. Кожа у него мерцала, вспыхивая крохотными зеленовато-желтыми искрами. Это было потрясающе и по-своему очень красиво. Увидеть это можно было лишь в темноте — золото, которое вплелось в живые ткани, будто золотые нити в гобеленовую основу. Поверхность участков, где остались следы от кольца и часов, была неровной, как будто металл, проникая в кожу, сначала потек. Я поняла, почему Ренни боится любви так же сильно, как ее желает: ночью он не совсем походил на человека.

— Мне хотели это удалить, но сделали биопсию, и оказалось, что золото влилось в подкожные жировые ткани. Ничего нельзя сделать.

Я осторожно взяла в ладони его руку. Мне хотелось плакать. Я подумала: есть ли на свете люди, которые сумели справиться с бедой?

— Значит, ты у нас золотой мальчик. Значит, ты лучше тех, кто просто из плоти.

— Ага, вот именно. Золотой. Урод.

Ренни поднялся, чтобы включить свет на крыльце. Он так и стоял ко мне спиной, пока надевал перчатки.

— И он тоже такой же. Дружок твой, Лазарус.

Подобные понимают подобных. Что правда, то правда. Ренни повернулся ко мне лицом.

— Он что-то скрывает, — сказал мой друг.

Не нужно было рассказывать. Не нужно было сочувствовать. Соваться в его дела.

— Надеюсь, если он что и скрывает, то это так же прекрасно, как твои руки.

Ренни посмотрел на меня, как на полную идиотку.

— Ты что, не понимаешь? Человек не скрывает того, что считают прекрасным. Скрывают уродство. Прячется тот, кто превратился в монстра.

Мы поменяли тему, но было поздно. Зароненная мысль дает всходы, хочешь ты этого или нет. Я стала представлять себе разные уродства.

— Как ты думаешь, что едят кроты? — спросил Ренни в машине, когда я повезла его обратно в университетский городок.

Конечно же, он решил оставить крота у себя, превратить это незрячее раненое существо в домашнее животное. И как это будет выглядеть? Крот научится говорить? Подарит Ренни три желания? «Избавь меня от золота, сними с пальца кольцо, сними часы с запястья».

— Может, червяков? — предположила я. — Брат мой знает, но он слишком занят, чтобы просто так поболтать со мной.

— Червивый пудинг, — хмыкнул Ренни. — Червивый кекс.

— Может, в зоомагазине есть для них корм. Или можно еще заехать к Эйксу. У него, похоже, продается вообще все на свете.

Я вспомнила, как Нед кормил летучих мышей, которые жили у нас под крышей. Он делал кашу из меда, какого-нибудь жира и очистков от фруктов и ставил миску в дождевую канавку. Я пряталась с головой под подушку, а он смотрел на них из окна.

«Они ничего не видят, но знают, куда лететь, — говорил брат. — У них острый слух. Они могут найти дорогу в абсолютной, полной темноте».

В университетском дворе ночью было тихо. У меня появилось чувство, что я зря привезла туда Ренни. Вид у него был пришибленный. Двор спального корпуса выглядел ухоженным, идеальным, а Ренни — руина руиной. Будь я настоящим другом, связала бы ему другие перчатки, из травы и кротовой шерстки, и он бы их надел и исцелился бы за три дня. И первая девушка, которая прошла бы мимо него возле кафетерия, влюбилась бы в него, и это была бы Айрис Мак-Гиннис. Айрис посмотрела бы ему в лицо, заглянула бы в душу и увидела там, как Ренни ее любит, и так растрогалась бы, что не смогла бы удержаться от слез.

Ренни сунул руку в карман и достал крота. Он все правильно про меня понял. Я, конечно, решила бы, что крот мертв, и сунула бы в ту же коробку, где лежал, как скукоженный листик, первый. Я не догадалась бы проверить, бьется ли сердце.

— Живой, — сказал Ренни.

— Чего еще и желать. Правда же?

— Забудь, что я сказал про Лазаруса. Наверное, я просто завидую, что ты нашла себе кого-то.

Как будто про такое можно забыть. Если можно было где-то найти какой-нибудь негатив, то я так в него и вцеплялась. Как в спасательный плотик, который я себе плела из сомнений и страхов.

— Само собой. Не волнуйся. — Я постаралась, чтобы это прозвучало непринужденно. — И это не значит, что я попытаюсь поскорее отделаться от твоего храма. Ренни, я не влюбилась. Абсолютно точно — нет.

— Я за тебя рад. Как бы это там ни было. Честное слово.

Он действительно был за меня рад. Несчастный, он не утратил способности радоваться за других.

— Мне нужно забыть про Айрис. Это была дурацкая затея — подарить ей храм. Да еще надеяться, а вдруг я смогу быть ей нужным. Зачем ей чудовище.

— Ты не чудовище.

Я почувствовала жжение в углах глаз. Видимо, так у меня проявилось сочувствие. Которое мне было ни к чему.

— Послушай, Ренни, у тебя в жизни еще найдется девушка, пусть не Айрис, которая будет считать тебя совершенством, несмотря ни на что.

Он повернулся ко мне, и по его лицу я поняла, что, несмотря на все, что говорил, он еще не утратил надежды. Он хотел верить.

— Можешь мне поверить, — сказала я.

— Возможно, ты и права, — задумчиво протянул он.

— Ты и сам знаешь, что права.

Я сама себе тогда поверила. Ренни вылез из машины и пошел задом наперед, глядя на меня и махая на прощание рукой.

— Монстры всего мира, объединяйтесь. — Он потряс кулаком в перчатке.

— Иди-ка ты учи уроки, — крикнула я.

Он пошел к себе в спальный корпус. А я осталась одна, однако не совсем в одиночестве. Со мной остался тот самый вопрос, который мне задал Ренни и который я задавала теперь себе. Что, если Лазарус и впрямь что-то скрывает? Что, если он на самом деле чудовище? Я только было начала думать, будто его знаю, но вдруг это лишь игра моего воображения, а он действительно какой-нибудь медведь, или змей, или шипастая жаба? Чем больше я думала, тем больше сама себе удивлялась. Можно ли по-настоящему узнать кого-либо? А если и можно, то не разорвется ли от этого знания сердце?

И вместо того чтобы ехать домой, я отправилась в библиотеку. К черту всех. Мне всегда было хорошо и спокойно в обществе литературных персонажей, а от их прототипов голова шла кругом. Заднюю дверь я открыла, а потом заперла за собой своим ключом. Внутри в здании было сыро и жарко — ничего удивительного, что в старых изданиях страницы желтели. Я включила настольную лампу. Желтый маленький круг над столом. Фрэнсис всегда оставляла стол в полном порядке, так что я постаралась ничего не трогать. В зале было довольно душно. Днем включался старый кондиционер, взметая пыль, а теперь она оседала в воздухе. Я закашлялась, и звук этот отозвался эхом.

На столе у Фрэнсис стояли фотографии в рамочках: племянники и племянницы, черный пес по кличке Гарри и каналы в Венеции, которые фотографировала она сама в прошлом году, когда ездила туда в отпуск. На моем столе не было ничего. По крайней мере, на посторонний взгляд. У меня была всего лишь одна, невидимая фотография, которую я возила с собой, куда бы ни отправлялась, — старая фотография, где стояла на крылечке маленькая девочка, только что топнувшая ножкой, маленькая ведьма с черными, рассыпанными по плечам волосами; где в воздухе висел белый, похожий на клуб дыма пар от ее дыхания и застыли над головой звезды и где лед на крылечке сиял и сверкал ярче звезд.

В библиотеке было так тихо, что я слышала, как жуки бьются об оконную сетку. Слышала какие-то вздохи, как будто это вздыхали книги на полках. И я поняла, что здесь мой дом. И здесь моя жизнь. А все остальное, что со мной произошло и произойдет, — это просто сон или вроде того. А потом я услышала, как что-то стукнуло. Я затаила дыхание. Звук был вполне реальный. Я очнулась от грез. Вероятно, мне все-таки, несмотря ни на что, хотелось жить. Вероятно, мне нравился этот мир. При мысли о том, что кто-то пытается взломать дверь, я испугалась. У нас никогда ничего не запиралось и не пряталось, и воровать у нас было нечего. Так что если какой-то псих решил обокрасть городскую библиотеку, то, значит, от него можно ждать чего угодно.

Я попятилась задом в угол, куда не доставал свет. Но тут вдруг что-то лязгнуло, и я с облегчением вздохнула. Дверь царапал не взломщик. В этот момент я сообразила, что кто-то просто приехал вернуть книгу и опустил ее в ночную корзину[14]. Не более того. Я выругала себя за тупость и направилась к двери. Бояться мне было нечего. Сквозь дверное окно я увидела женщину в чем-то белом, которая удалялась по бетонной дорожке. Она была босиком. У нее были светлые волосы, и шла она быстро. На улице ее ждала машина с невыключенным мотором. Ночь была темная — черная, как спинка жука. Я узнала эту женщину, только когда она открыла дверцу и зажегся свет в салоне. Это была моя невестка.

Я смотрела ей вслед до тех пор, пока машина не свернула за угол. Сердце бухало. Быстро. Громко. Я всю свою жизнь жила так, как будто была соучастницей преступления. Так что в этом моем состоянии не было для меня ничего нового. Убийца, предательница, лгунья, копилка чужих секретов. Я была подмастерьем у Смерти, так что от меня не требовалось даже, чтобы я что-то умела сама. Дура, прислужница, чье малейшее, любое движение всякий раз заканчивалось чьей-то гибелью. Достаточно было одного шага, одного желания, одной ошибки, одной холодной ночи. Мало мне было этого, а теперь еще и Нина, моя невестка, нажала на газ и скрылась, как преступница, в ночной темноте. Я сообразила, что белое одеяние — это ночная рубашка.

Книга, которую она бросила в ночную корзину, еще хранила тепло Нининых рук, когда я ее подняла. Я взяла ее и вышла через заднюю дверь, туда, где на улице стояла моя машина. Я проехала через весь городок, мимо университета, и, наверное, не случайно дорога привела меня к дому брата. Я хотела убедиться, что ошиблась и что это сейчас не Нина приезжала в библиотеку, а похожая на нее женщина. Кое-где на улице в окнах еще горел желтый свет, в тех домах шла жизнь. Окна в доме у моего брата все были темные. У него все спали. Все были дома. Рядом с домом на подъездной дорожке стояла та самая машина, которую я только что видела у библиотеки. Вполне возможно, она там стояла с утра; я и сама толком не понимала, нужно мне это знать или нет. Выйти и потрогать капот, теплый он или холодный, я не рискнула.

Я встала под фонарем, выключила мотор и, наклонившись над книгой, прочла название: «Сто способов покончить с жизнью». То самое пособие для самоубийц, к которому я нередко обращалась в Нью-Джерси за справкой, если мне звонил Джек Лайонс. У меня перехватило дыхание. Я-то думала, что подобные всегда узнают подобных, но, похоже, совершенно ошибалась.

Я смотрела, как над газоном летают жуки. И мне стало любопытно: если это сейчас была Нина, то, когда она вернулась, когда юркнула под одеяло рядом с моим братом, заметил ли он ее отлучку, почувствовал ли, что у нее холодные ноги? И тогда же я вдруг вспомнила, что за день до маминой смерти он целый день мастерил для нее подарок. Он сделал книгу из альбомной бумаги, скрепленную обувными шнурками. Когда я спросила, что это такое, он сказал, что это история его жизни. «Какая глупость», — фыркнула я. И даже не посмотрела, обидела его или нет. «Кому это интересно?» Я так сказала от зависти. В восемь лет я уже понимала, что книги способны все, что угодно, сделать реальным. Мой брат сделал реальной свою любовь, и это ее, сотворенную из бумаги, прошитой шнурками, он протягивал маме. Потому я его и обидела. У меня ничего не было. Мне даже в голову не пришло приготовить ей подарок. Я про него забыла.

Дом, в котором мы жили в Нью-Джерси, весь бы уместился в теперешней гостиной в доме брата. Теперь у него был шикарный дом, и это видно было даже в потемках. Вплоть до того самого момента я думала, что они в этом доме, мой брат и его жена, по ночам спят крепко и сладко, без дурацких снов, как положено настоящим ученым. Я долго смотрела на их дом, а потом вдруг увидела женщину, которая стояла в его тени на траве. Жену моего брата. В ночной рубашке она почти слилась со стеной. Но она там стояла. Нина. Она стояла не двигаясь. Мне захотелось побыстрее уехать, пока она меня не заметила. Я повернула ключ зажигания, включила поворотник. Может быть, я ошиблась, может быть, это была игра воображения, но когда, разворачиваясь, я оглянулась назад, то она смотрела как раз на мою машину, и, похоже, без всякого страха. Смотрела как будто бы сквозь машину и сквозь меня, как будто я ей неинтересна, как будто жизнь ей неинтересна, как будто все то, что придавало ей смысл, вдруг растворилось и стало невидимым.

Загрузка...