ГЛАВА 4 ИСТИНА

I

Люди прячут свою истинную природу. Это я понимала, я это даже приветствовала. Действительно, что бы у нас была за жизнь, если бы все ходили душа нараспашку, рыдали бы где попало, давали по физиономии всем, кто, с их точки зрения, заслуживает порицания, и откровенничали бы с первым встречным? Застегнись на все пуговки и живи; пусть видят только одежку, другого никому и не нужно. Моя невестка была тому образцовый пример: улыбающаяся, математик, умница, чуть ли не идеальная жена, по ночам она изучала сто способов, как отправиться на тот свет, и, когда добрые люди спят, гоняла в машине по городу в одной ночной рубашке. Я решила не говорить ей, что видела ее у библиотечной двери. Я была притворщицей, как и все, и всегда готова была сделать вид, что знать не знаю ни про какие трещины, которые дала чья-то жизнь, ничего не знаю ни про поздний час, ни про библиотечный ящик, ни про страшную книгу, которая попала ко мне, еще храня тепло ее рук.

Первым значился абсент — разумеется, употребление. Автомобили (см. авария, асфиксия); анемия, вызванная анорексией; анонимия; артерии основные (см. ножи, бритвы, шариковые ручки), асфиксия; барбитураты (толченые, как добавка в пудинг или яблочный мусс для ускорения пищеварения); белладонна; болиголов; веревка (см. повешение); вода (см. утопление); выпадение из окна (с восьмого этажа и выше); героин; гибельные желания; дурман (см. растения ядовитые); корень фитолакки; лед (см. замерзание); морозник черный (заваренный как чай); мотели; мышьяк; мята болотная; нахождение в ненужное время в ненужных местах; общественные туалеты; огнестрельные ранения; «оксиконтин»[15]; пакеты пластиковые, надетые на голову (см. смерть по двойным причинам, передозировка); плиты газовые (см. спички); пожар; полицейская провокация (см. погоня, попойка, публичное столкновение); пруды и озера (см. вода); стимуляторы; сумах ядовитый (размолотый в порошок и добавленный в суп или чай); транквилизаторы; удушье (см. автомобиль, авария, асфиксия); укусы пчелиные (см. осы, рой, аллергии).

После той ночи возле библиотеки я видела Нину только мельком — один раз на рынке, другой в кафетерии, где мы обедали с Ренни, — и оба раза она бодро помахала мне рукой. И я ей в ответ помахала, сразу вернувшись к своим делам, как будто я в глаза не видела книги, которую вернула на полку, как будто это не моя невестка стояла на ступеньках библиотеки в одной ночной рубашке. «Помоги себе сам» — так называлась серия, к которой как раз и следовало бы отнести эту книгу.

Истинная же причина заключалась в том, что мне не хотелось вмешиваться. С какой бы стати я стала влезать в чужую жизнь, указывать, направо повернуть или налево, ехать ли ей дальше или съезжать с дороги? Если бы влезла, наделала бы ошибок. Безусловно. Кто знает, куда заведут твой совет, твое сочувствие, твоя любовь? Стоит только раз попробовать, потом будет поздно. Так вышло с Лазарусом. Стоило Ренни бросить мне одну только мысль о сомнении, крохотном, не больше бисерины, и вот меня уже душила целая их нитка — красный жемчуг, пусть невидимый для моих глаз, но на горле вполне ощутимый.

Кто такой Лазарус? Этот вопрос теперь меня мучил. Как понимать, если твой любовник встречается с тобой только в потемках? Если он скрывает не только свою сущность, но и нечто в своей наружности? Это уж точно ничего хорошего не означает, и доверять ему нельзя. Видимо, есть что скрывать, коли он так уверен, что если я узнаю правду, то отвернусь от него. Как же легко все испортить. Такими штучками. Красный жемчуг. Истина, правда. То, чего и не хочешь знать, что тебе вовсе не нужно, а ты трогаешь это. Берешь в руки, как жгучую крапиву, или осу, или осколок стекла. Разбираешься. Потом приходится жить с этим всю оставшуюся жизнь.

Всякий раз, когда я спрашивала у Лазаруса, каково это — умирать, он только смеялся. «Я же тебе сказал, что об этом мы не будем разговаривать». У нас он устанавливал правила: это не будем, то — будем. Всю ночь до рассвета — пожалуйста, но не при свете дня. Только я не отступила. А когда я отступала? Я канючила, ныла, будто капризная жена, будто ребенок, который не желает внимать увещеваниям. Топни, девочка, ножкой. От злости разорви волосок. Добивайся, чего захотела. Не отступай. Хнычь, проси, поплачь.

«Родные тебя встречали? Там черная дыра? Это долго до бесконечности или всё раз, два — и — как кролик у фокусника: накрыл платком — и тебя уже нет, нет, нет?»

Он рассмеялся. В ту ночь жара не спадала, было градусов тридцать семь, и мы сидели в кухне, где попрохладнее. На Лазарусе была белая рубашка с длинными рукавами. Только тогда я сообразила, что она всегда застегнута на все пуговицы.

— Как насчет того, чтобы здесь и сейчас?

Лазарус обнял меня, прижал к своей горячей груди и шепнул это мне прямо в ухо. Даже шепот у него был горячий, и я от него сразу же начала плавиться. Я чувствовала телом его тело, ногами — его ноги и в тот момент снова поверила, что я его знаю. Отчасти. Пыл, ночь, трах, чмок, кожа, упругость, жар. Его руки, которые я трогала в темноте. Его ребра. Лесенка, клетка, его, моя. Жар и биение у меня внутри. Слова, которые он говорил, которые и словами-то не были. То, как он их говорил. То, как он меня желал. Разве всего этого мало? Разве это не могла быть любовь? Вся наука любви говорила «за»: сердце — бухает, мозги — готовы поверить во все, что угодно; она — с нетерпением ждет темноты, желая его и на расстоянии, готова в любое время прыгнуть в машину и мчаться по ночным дорогам. Еще нужны симптомы? Учащенный пульс, смещение центра личности вниз, в брюшную полость, основание, основа, бездумье, безделье, выход из одиночества, растворение себя, растворение границы, отсутствие различия между внешним и внутренним. Все признаки налицо. Доказательства эмпирические.

Но она все равно была. Власть одной-единственной мысли, случайно забредшей в мою бедную голову. Что он прячет, чего не прячет. Будто крутилась бесконечная пленка, а я никак не могла найти перемотку. По-птичьи чирикало, по-кротовьи шелестело: «Узнай, выясни».

Не здесь ли центральный момент любого сюжета? Поиск истинной сути. Стремление знать. Прочь тюленью шкуру, ослиную шкуру, ощипать перья, разбить цепь. При лунном свете, при звездном свете, фонарном свете, при свете синей медицинской лампы. Разве не этого хотят все и всегда: видеть и слышать? Сними повязку с моих глаз. Вынь камешки из моих ушей. Поверни меня два раза кругом. Все расскажи. Забудь про последствия. Не думай про цену. По крайней мере, до тех пор, пока не наступит пора платить. Пока расплата не застит тебе глаза, не закроет слух, не спалит тебя заживо.

В следующий раз, приехав к Лазарусу, я потихоньку обследовала в гостиной книжные шкафы, пока он в кабинете занимался делами. Разбирал счета. Пил чай со льдом, мной приготовленный. Работал. Он мне доверял. Мне, одной-единственной. В шкафах было пыльно. Все в этой гостиной было пыльное. Синий свет, фонарный свет. Его книг давно никто не касался. Я библиотекарь, и мне нетрудно определить, где книги читают, а где нет. Если на них толстым слоем лежит пыль, как тут не угадать, что они стоят забытые и ненужные? Я переходила от шкафа к шкафу. Главным образом это были книги по странам. Путеводители по городам Франции. Музеи Нью-Йорка. Перуанские поселения. Целый шкаф про Италию. Все по алфавиту, в полном порядке, в полном забвении. Музей книг.

В комнату вошел Лазарус и сразу прихватил меня за руку и за коленку.

— Готова быть со мной? — сказал он.

Он засмеялся. Я тоже.

Мне бы следовало насторожиться: мы чересчур увлеклись сексом. Не знаю, что бы это было, если бы мы могли тогда обходиться без льда, воды, без охлаждения. Нам тогда, наверное, было бы не оторваться друг от друга; наверное, мы стерли бы друг друга в объятиях в порошок, в прах, в пыль, довели бы до алого каления.

— Смотрю твои книжки.

Я отвернулась от него. Я всегда отворачивалась, если чувствовала, что что-то не так.

— Не насмотрелась в библиотеке? Да?

Он притянул меня, запустил руки мне за пояс в джинсы, коже стало горячо от его пальцев.

— Если решила мне почитать, то только постельный роман.

Он лукаво ухмыльнулся. Мне нравилась эта его ухмылка. Нравилось, что она значит. По-видимому, я вспыхнула. Наверное, лицо покраснело. Порозовело. Зарумянилось. Не от смущения. От жара. Я так его хотела, что не умела скрывать. Мы почти все время проводили в ванне, где занимались сексом, наверное, как рыбы, поднимая холодные волны, и от холода кожа покрывалась будто чешуей. В постель мы ложились поверх одеяла, на которое насыпали слоем толченый лед. Пальцы у меня синели от холода, но мне было наплевать. Они и так у меня были всегда онемевшие, чувствительность к ним возвращалась, только когда я касалась его.

Я помахала у него перед носом книжкой. Она пахла зелеными полями, красным вином, солнцем. Немного типографской краской.

— Италией интересуешься?

— Я интересуюсь только тобой.

Наверное, он думал, что я ждала именно такого ответа.

Могла бы ждать. Могла бы хотеть. Но ведь не ждала.

— Я серьезно. У тебя столько книг о разных странах. Ты ведь не собираешься исчезнуть, а? Удрать от меня куда-нибудь в Рим или во Флоренцию? Вдруг ты найдешь себе там другую женщину, какую-нибудь хорошенькую, молоденькую?

Он взял книгу у меня из рук. Кто и когда так на меня смотрел?

— Мне нужна только ты.

Я поверила. На этом и нужно было остановиться. Но колесико уже повернулось, действие началось, и мы оба сделали первый шажок туда, куда я и направилась, — к развязке, к самой опасной части сюжета, когда может произойти буквально все, что угодно.

Лазарус сдул с книги пыль и поставил на место в шкаф. Книги там стояли в порядке — город к городу, страна к стране. Он воткнул ее на полку с Южной Америкой. Ему было наплевать. В то же мгновение я поняла, что он никогда раньше не брал ее в руки. И не только эту, все остальные тоже.

— Может, нам куда-нибудь съездить?

Мне нужно было увидеть реакцию. Так дети тычут палкой в мертвого зверька. Живой или нет? Укусит или ручной?

— Я серьезно. Куда-нибудь, где мы с тобой никогда не были, ни ты, ни я.

Он посмотрел на меня. На десять лет моложе. Мужчина, которому я не пара. Красивый мужчина. Знает ли он об этом? Неужто он не смотрится в зеркало? Или это меня он не видит? Временная, частичная утрата зрения — я не вижу красного, а он не видит ни уродства, ни обмана?

Но он все же почувствовал, что что-то не так. Напряжение повисло в воздухе, как пыль или как комары. На лбу у него появилась складка. Как будто он пытался сообразить, почему ему надо куда-то ехать, когда все, что ему в жизни необходимо, находится вроде бы здесь, под рукой.

— Эй, пошли-ка в кухню, — сказал он. — Я приготовлю тебе обед.

Вот так вот. Никакого любопытства к моим словам. Вперед и дальше. Здесь и сейчас. Обед на столе. Все как у людей.

Я шла за ним следом по коридору. Я чувствовала в себе пустоту, как будто все то немногое, что появилось во мне, вдруг кто-то взял, вынул, дунул и развеял по ветру. Я больше не сомневалась — Лазарус не читал книг, стоявших в его шкафах.

На обед он приготовил мне горячий томатный суп. Сам он любил холодный, со льдом. Он налил себе в стакан свежего апельсинового сока.

— Витамин D, — сказал он.

Он был вынужден думать про витамины. Кожа у него была бледная, он ведь совершенно не видел солнца. Я подумала, что за время нашего знакомства он еще, кажется, немного поблек. Вспомнила про того рабочего, который опасался, не работает ли на чудовище. Я села за стол. Я не знала, о чем говорить. За окном надвигались сумерки, плыли синими волнами среди облаков. Мое сердце теперь было разбито, а я и не знала, что у меня есть сердце и что его можно разбить.

Потому-то и опасно приближаться к поворотному моменту сюжета. Можно обнаружить больше, чем нужно.

Мы сидели в кухне и смотрели в сад, куда медленно проливались сумерки. Совершенно синие сумерки. Если бы я хотела остаться, я бы встала у мойки и начала мыть тарелки, а он бы тем временем открыл морозилку и остудил во льду руки, а потом бы встал у меня за спиной и начал бы меня обнимать, обжигая своими руками. У меня в мойке текла бы вода. Я тоже начала бы обнимать его холодными, влажными руками. Но в тот вечер все было иначе. Мы сделали шаг к после того; скоро, потом, дальше и сейчас стали терять единство.

«Это и было счастье, а мы и не знали. Понятия не имели. Прошли мимо и не заметили».

Вдруг стало больно, очень больно. Мы вдруг будто начали просыпаться от сна. В котором нам приснились эта кухня и этот вечер, где мы были нужны друг другу. Обычно, как только начинало темнеть, мы сразу уходили в нашу спальню — в ванную. Всю ночь мы были счастливы. Но в тот раз я чувствовала себя уставшей. День был долгий и трудный. А мы еще не довели дело до конца. Я сказала, что устала. Что мне нужно поспать. Я была не готова начать выяснения, по крайней мере, мне так казалось. Не была. Потому что знала, что все изменится.

— Прости, пожалуйста, — сказала я, когда он вышел на порог меня провожать.

— Простить за что?

Ни за что. За все. За то, что я собиралась сделать.

— За то, что устала.

Он сгреб меня, и я его поцеловала, да так, что обожглась. Безо льда. В тот раз безо льда. Он отпустил меня, посмотрел.

— Я не хотел сделать тебе больно, — сказал он.

Все они так говорят, а потом делают все по-своему и в конце концов, разумеется, делают больно. Я ехала домой, чувствуя себя по-сиротски.

Я что-то потеряла; я чувствовала себя точь-в-точь как в момент, когда поняла, что не вижу красного — цвета, который никогда мне даже не нравился и, я думала, был не нужен. Теперь все оттенки, в которых был красный цвет, как будто выцвели, полиняли, и не только киноварь и пурпур, но даже ржавчина стала серой, а медь и бронза, утратившие его, потускнели. Заря побелела, рубины сделались похожими на стекло.

Я перестала ему верить. Вот что я потеряла. Исчезло доверие, как камень в воде. Я не верила больше его словам, его книгам, поцелуям, взглядам, касаниям. Его супу. Я ничему не верила.

Подъехав к дому, я увидела свою кошку — та сидела возле кустов, и кончик ее хвоста дергался туда-сюда. Цветы на кустах были белые, как мел. Гизелла делала вид, что не обращает на меня внимания, пока я не подошла к крыльцу, а когда я открыла дверь, она бегом кинулась к ней. Вот ведь друг на дождливый вечер. Ей пора было ужинать. Гизелла-то знала, что ей нужно, а я, когда она терлась возле моих ног, не могла даже сказать, мурлычет она или это просто у нее от голода урчит в животе.

Моя дверь. Мой ключ. Мой дом. Мое пустое место.

В коридоре за дверью стояла коробка с кротом — стояла сверху на другой картонной коробке, в которой у меня лежали старые газеты, пакеты из магазина и прочий мелкий хлам. Я никак не могла заставить себя похоронить крота и в то же время не могла выбросить на помойку. Я вспомнила про Ренни. Мы почти достроили храм. Оставалось кое-что закончить, и Ренни уже пару раз звонил, чтобы договориться о встрече. Но я была занята, слишком занята своими мыслями, чтобы выслушивать его рассказы про лекции или про крота, который не только выздоровел, но толстел у него день ото дня на червяках и сливках. Мы решили встретиться в воскресенье, но никак не раньше. У меня у самой были проблемы.

Я заглянула в коробку, где лежал дохлый крот. Там появилось несколько муравьев. Воняло сыростью, землей, гнилью. Запах был неприятный. Хранить это не было смысла. Я посмотрела на коробку и вдруг поняла, что все равно не могу. Вот так всегда — я цеплялась за все, за всякую дребедень. Всю жизнь.

За всякую дребедень, но только не за то, что было мне дорого.


Вскоре после того дня я отправилась к кардиологу. Тому самому, по фамилии Крейвен. Который точно знал, что у меня есть сердце. На последнем приеме я по глупости пожаловалась ему на боль в груди, потому он в этот раз прикрепил мне датчики, с которыми я должна была ходить сутки.

— У вас аритмия. После удара молнии явление обычное, но тем не менее нельзя забывать про осторожность.

— А не может такого быть, что у меня врожденный порок, который раньше не обнаруживал себя?

Я вспомнила про жестокого андерсеновского героя, которому в сердце вонзился осколок льда.

— Сердце у вас в полной норме, учитывая обстоятельства, — ответил Крейвен. — Просто будьте осторожны. На всякий случай.

Все это время, чтобы лишний раз съездить в рощу к Лазарусу, я частенько звонила в библиотеку и сказывалась больной. Я использовала любой предлог. Тошнота, звон в ушах, боль в руке, боль в боку, боль везде. Отчасти жаловалась я честно, так что чувство вины мне досаждало меньше, чем могло бы. Может быть, виной была все же мания. Маниакальное стремление чего-то или кого-то добиться. А тут мне само все шло в руки, как было отказаться, и ложь почти что не являлась ложью — как было не соврать? Фрэнсис Йорк ни разу ни о чем у меня не спросила, ни разу не упрекнула. В ответ на ее великодушие можно было бы и пореже проявлять эгоизм, однако я проявляла его вовсю. Так что от кардиолога я поехала прямиком в библиотеку. И едва вышла из машины и переступила порог, как поняла, что сама рада своему приезду. Что на самом деле сама соскучилась. По всем лживым, не достойным ни капли доверия байкам, которые стояли на полках, напечатанные и переплетенные.

— Тебе лучше? — спросила Фрэнсис, увидев, что я приехала сразу после врача.

Время было послеобеденное, а я если работала, то по утрам. День был сырой и душный, и старый кондиционер не справлялся.

— Я в порядке.

Да, конечно, в порядке. Только немножко больна любовью, сексом, ложью.

Фрэнсис посмотрела на меня. У нее было плохое зрение. Но видела она хорошо.

— В самом деле?

Я задрала рубашку и показала прилепленные липучками датчики.

— И тебе разрешили идти на работу?

Вот оно. Это был мой шанс, и я им воспользовалась.

— Даже не знаю. У меня аритмия. Этот мониторчик отслеживает суточный ритм. Но я себя чувствую с ним, как лошадь в упряжи. Верней, как ослица.

— Тебе непременно нужно отправляться домой отдыхать, — сказала Фрэнсис.

Я вспомнила про Фаладу, про верного коня своей хозяйки, который всегда говорил правду, даже когда ему отрубили голову. Видимо, и у меня бывали приступы угрызения совести, припадки честности. Тут он как раз и случился — когда я стояла за картотечным шкафом.

— Мне нужно вести обычный образ жизни.

До чего же я была дурой! Я сама не поняла, что имела в виду. «Обычный» — это какой, как когда? Как вчера? Как за день до маминой гибели? Или как до того, когда Ренни еще не успел сказать вслух, что Лазарус что-то скрывает?

Фрэнсис пришла в волнение.

— Здоровье сразу не восстановишь. Не переусердствуй.

Мне от ее заботливости было только еще хуже. Ничего странного, что я терпеть не могла эту ее доброту, которая мне стояла уже поперек горла, так что отчасти я поэтому и прогуливала работу, только чтобы держаться подальше, — в определенном смысле для меня было бы лучше, если бы Фрэнсис злилась. Против злости у нас есть оружие — зубы и когти, а доброта окутывает, обволакивает, по рукам и ногам связывает, и никуда не деться от сознания своей вины. Я вдруг сообразила, что все, что я вообще знаю про Фрэнсис, — это только из фотографий на ее рабочем столе. Возможно, ей тоже кажется, будто она меня знает. Смотрит на мой пустой стол и делает свои выводы. Мол, бедняжка — ни фотографий, ни личных вещей, ни личной жизни. А тут еще и эта ужасная сбруя, датчики, фиксирующие каждый удар сердца; она, мол, и так-то странная — взрослая женщина, а прическа как у мальчишки, и возле стеллажей встает на колени, словно отслуживает епитимью, и бледная ужасно, — так теперь еще и это. Бедняжка. Жалко ее. Себя тоже жалко.

Мне не удавалось выбросить из головы пыльные шкафы в гостиной. Я к тому времени успела поверить, что мы с ним родные души, а теперь снова во всем сомневалась. Но подглядеть в карточку я решилась, только когда Фрэнсис поехала за обедом. Я попросила и мне привезти салат. Сложный — достаточно сложный, чтобы точно знать, что в нашей кофейне его за две минуты не приготовить. С фетой, луком, со свежим салатом и оливками. Короче говоря, не просто что попало с красным сладким перцем.

— Ты уверена, детка, что у них это все есть?

Нет. Уверена я была как раз в обратном, в том, что ничего этого у них нет. У меня просто руки горели, до того не терпелось взять в них лопату и бежать раскапывать чужую могилу. Я подождала у окна, пока Фрэнсис отъедет, и бегом понеслась искать карточку Лазаруса. Да, Сет Джоунс и здесь брал книги по разным странам. Книги про пустыни, про Южную Америку, Рим, Флоренцию. Венецию. Я стояла, уставившись на карточку. Она была такая, как все, если не считать, что сверху стояла пометка: «Продолжение». Значит, до того была еще одна.

Я сунула карточку в ящик. Возвращая ее на место, я заметила рядом карточку Айрис Мак-Гиннис, той самой, про которую любил поговорить Ренни, девушки его мечты. Мне стало любопытно, что у нас здесь есть такого, чего нет в университетской библиотеке. Возможно, она просто медленно читает — у нас книги выдавались на месяц, а в университете на две недели. В ее карточке значились «Одиссея» и «Илиада». Спецкурс по классике? Предпочитает мифических существ?

Вероятно, мне следовало записать номер ее телефона для Ренни, но я очень спешила. Фрэнсис должна была вот-вот вернуться. Обеденный перерыв заканчивался. Я быстренько подхватила фонарь и пошла вниз в подвал, где у нас располагался библиотечный архив. Подвал весь был заставлен коробками с сырыми книгами, не просушенными еще с тех пор, как у нас прорвало трубу и Фрэнсис, чтобы хоть что-то спасти, призвала на помощь добровольцев. Наконец в самом дальнем конце я нашла коробку, которую искала. Открыла, просмотрела карточки. Почти на всех значилась пометка «перешел на домашний абонемент по возрасту». Там были десятки карточек, пожелтевших, с длинными списками взятых и возвращенных книг, которые прочли орлонские старики, почти все старше шестидесяти пяти. Наконец мелькнуло нужное мне имя: «Сет Джоунс». Я поднесла карточку к единственному окошку, через которое в подвал попадал свет, маленькому, прямоугольному. Он брал книги о путешествиях. Африка, Гавайи, выпуски «Нэшнл джиографик». Здесь тоже наверху значилось: «Продолжение». Я была потрясена.

Я открыла вторую коробку, где лежали совсем старые карточки. Там почти на каждой аккуратным почерком Фрэнсис было выведено «скончалась» или «скончался», а потом почерк Фрэнсис сменился чьим-то другим, и я поняла, что это карточки, заполненные предшественницей Фрэнсис. Я порылась и нашла Сета Джоунса. Дата, когда он записался на абонемент, была написана чужой рукой, бледными, выцветшими чернилами, и случилось это сорок пять лет назад. Наверное, это был дед Лазаруса. Иначе Лазарусу сейчас было бы лет семьдесят пять, если не больше. То есть он должен быть стариком, а не прекрасным молодым человеком, который почему-то редко выходит из дома; кто моложе меня на десять лет и обжигающе горяч, но у кого погасший взгляд и глаза словно присыпаны пеплом, кто скрывает что-то… В том числе кто он такой, этот Лазарус Джоунс.

К тому времени, когда Фрэнсис появилась с нашим обедом, я успела вернуть на место карточки, поставить коробки и умыться. Первую карточку Сета Джоунса я спрятала к себе в ящик стола. Фрэнсис пришлось прождать двадцать минут, пока Рене Платт бегала за пелопоннесскими оливками в «Квик-март»[16]. Но и после этого салат не лез мне в горло. Я сказала, что у меня неладно с желудком. Наверное, потому, что один датчик давит как раз на него. Скорее всего, мне расхотелось есть из-за Лазаруса. Почему у меня всегда было чувство, будто он что-то скрывает? Жены, тайны, ослиные шкуры, комнаты, куда нельзя входить, лестницы, которые ведут в подвалы, где лежат скелет и драгоценности.

Я вспомнила про крота, который слепо рылся среди корней, пока вдруг ему в загривок не вонзились острые зубы. Я вспомнила, как в первый раз постучалась в дверь Лазаруса. Я вспомнила про «Огненное кольцо», которое местные жителя заказывают по радио, несмотря на всю свою рассудительность. Постепенно я начинала сочувствовать людям, которые делают глупости. Если бы в библиотеку пришла Айрис Мак-Гиннис, я бы к ней подошла — если бы узнала — и похлопала бы по плечу. «Разве ты не знаешь, что есть один человек, который тебя любит и который несчастен?» Так бы прямо ей и сказала. «Как ты думаешь, кто бы это мог быть?»

— Иди домой, — сказала Фрэнсис.

В библиотеке у нас были и вечерние часы обслуживания, но Фрэнсис поняла, что помощи от меня никакой. Наверное, она решила, что мне нехорошо; а я и впрямь чувствовала себя как пришибленная. Я думала про коробки и не помнила толком, заклеила я их, как было, или нет, поставила так же или нет. Мне очень хотелось, чтобы Фрэнсис никогда не узнала, что мне нельзя доверять, а если бы узнала, то когда меня уже не будет.

Я приехала домой и встала посреди дворика. Я не хотела вообще ни о чем думать. Перспективы были слишком пугающими. Я вспомнила все прочитанные раньше сказки, где муж в темноте не узнал своей истинной возлюбленной. Где он, как дурак, ложился в постель то со злой королевой, то со злодейкой сестрой, а в тот самый момент, когда он устраивался там поудобнее, его настоящую жену приковывали цепями к городской стене или волокли в лес — на забвение и диким зверям на съеденье. В детстве я не верила, что такое возможно. Нельзя так обмануть человека. Любящий человек не может не признать любимой, это же ясно и понятно. Тогда я не представляла, какие тайны могут скрываться в глубинах души человеческой, какие формы способна принимать любовь.

Тот Сет Джоунс, на которого была заведена карточка, записался в библиотеку столько лет назад, сколько мой Сет Джоунс и не жил на свете. Так что не было ничего странного в его выборе книг — он брал то же, что все старики. Не было ничего странного и в том, что книжные полки в доме у него покрыты пылью, что книг давно никто не читал. Значит, вывод напрашивался один из двух: либо настоящий Сет Джоунс очень стар, либо Лазарус не тот, за кого себя выдает.

Теперь мне захотелось выяснить, с кем я спала все лето.

Утром я выпустила Гизеллу на день, и теперь она терлась у моих ног. Кто бы мог подумать, что здесь и сентябрь такой жаркий? Гизелла лениво направилась к зарослям сорняков, а я смотрела ей вслед. Брата в гости я не ждала, но именно он подъехал к ограде и посигналил. Машина его была точь-в-точь как та, которую я на днях видела. Я сделала над собой усилие и помахала ему.

— Говорят, ты сегодня была у кардиолога, — сказал Нед, подходя. — Старина Крейвен звонил мне.

— Любите вы заниматься не своим делом. Оба, — сказала я.

— Я просто хотел убедиться, что твои врачи делают все, что нужно.

В руке у Неда был большой пластиковый стакан, с ним он и пошел на веранду, откуда приволок шезлонг и разложил во дворике, в моем самом ужасном дворике во всем нашем квартале. Может быть, самом ужасном во всем городе и в его окрестностях.

— У-уф, — сказал Нед, устраиваясь в шезлонге. — Весят они у тебя тонну. Ну как, одели на тебя сбрую?

— На сутки. Потом снимут.

По пути ко мне брат заезжал в студенческий клуб, и в стакане у него был зеленый чай со льдом. Видимо, его исследования совсем его замучили — вид у него был изнуренный. Он отхлебнул из стакана.

— Ты же не любишь зеленый чай, — напомнила я ему.

Должна ли я рассказать про то, что узнала? Должна ли предупредить? Защитить? Рассказать про Лазаруса Джоунса? Раскрыть свою тайну и тайну Нины? Должна ли я была сказать брату: «Твоя жена не та, за кого себя выдает. По ночам она уходит из дома, она изучает способы, как отправиться на тот свет. Видишь ли, ей мало их знать один-два. Ей этого мало. Ей нужно сто. Она их знает уже больше, чем я, она просто специалист по самоубийствам».

— Антиоксиданты, — сказал мой брат. — Нина говорит, нужно пить три стакана зеленого чая в день. А еще есть тофу[17] и мисо[18]. Она их большая поклонница.

Вид у брата стал совершенно счастливый, как в тот вечер у них дома. Из-за одного упоминания о ней. При одной мысли. Он даже вдруг весь посветлел. Воспрянул. Он разлегся в моем шезлонге и стал смотреть в небо. Луна была то ли красная, то ли серая — понятия не имею.

— Ты знаешь, что тут у тебя есть летучие мыши? — спросил Нед.

— Очень смешно.

Теперь, когда брат полысел, он выглядел старше, но только на первый взгляд; если присмотреться, он был все тот же.

— Я серьезно. Крыланы[19]. Вон, за гибискусом.

Среди прочих кустов в изгороди рос высокий куст с крупными белесыми цветами.

— Так вот что это там у меня такое. Гибискус.

Я тоже подняла голову. На фоне темного неба там висело серое облачко. Мыши.

— Черт. Действительно.

— Теперь тебе нечего их бояться. Теперь у тебя нет волос. Длинных волос, — поправился брат, когда я бросила на него сердитый взгляд.

— А сам-то, — сказала я. Очень было мило с моей стороны. — У тебя еще меньше.

Нед не ответил. Он никогда не отвечал мне на грубость, и я всегда оставалась при своих.

— К тому же ты не носишь желтого и красного. А их только эти цвета и приманивают.

Я взмахнула руками.

— Кыш!

Бабушка говорила, что их так прогоняют. Что мыши боятся шума. Но те летучие мыши, которые висели в моей изгороди, и не подумали улетать, а, наоборот, как будто переместились ближе.

— Они думают, ты их зовешь, — объяснил Нед. — Для них шум все равно что любовная песнь. Потому они иногда и попадают в самолетные двигатели. Думают, будто их пытается соблазнить огромная голосистая мышь из металла, а там — бамс-бумс — столкновение, их размалывает в фарш, и конец.

Хорошее подтверждение моей теории: любовь разрушительна.

Невольно мне вспомнились Нина, книга, стукнувшая в металлическом ящике, ночная рубашка, босые ноги, невидящий взгляд.

— Если бы я вдруг узнала какую-нибудь тайну, — спросила я, — ты хотел бы, чтобы я с тобой поделилась?

— Загадки, значит?

Нед хмыкнул. Он любил всякие головоломки. Особенно математические.

— Нет. Ну правда, Нед. Мне действительно нужно знать. Хотел бы?

Брат задумался. Он был в спортивной рубашке и дешевых брюках из хлопка. Я не была на свадьбе у них с Ниной. Бабушка тогда уже заболела, и я боялась ее оставлять, а сейчас мне стало жалко, что не была.

Брат наконец надумал.

— Тайна есть сокрытое знание, — заявил он. — Следовательно, тайна не имеет отношения к фактам, она лишь незнание.

— Тьфу, — фыркнула я и отвернулась к гибискусу.

— Речь о твоем здоровье? — спросил Нед. — Если да, то, наверное, лучше было бы знать.

Мы посмотрели друг на друга. Мы были оба в высшей степени осмотрительны. Научились еще в детстве. Хочешь спросить — спрашивай, но далеко не лезь. Хочешь прыгнуть — смотри куда. Меняй резину. Выбирай собеседника.

— Нет, я просто прохожу мониторинг. Ради спокойствия кардиолога. Я в полном порядке. Одна экстрасистола. Ну и что? Утром все это снимут.

Нед с облегчением вздохнул. Наверное, он до сих пор чувствовал за меня ответственность. В его ответственности не было никакой нужды, но он все равно чувствовал.

— Ну, теперь, когда я знаю, что с тобой все в порядке, — сказал он, — я хотел бы просто молча поглазеть на небо.

Сидя рядом с братом, я вдруг поняла, до чего мало его знаю: мы были вроде двух незнакомых людей, которых война, жестокая и кровавая, столкнула в одном окопе, но после ее окончания каждый пошел своей дорогой. На мгновение мне захотелось плакать. Когда мама уезжала в гости к какой-нибудь из подруг, Нед мне читал. Я всегда клянчила, чтобы непременно сказки, которые, как он тогда говорил, он презирал. Я всю жизнь думала, что он соглашался, чтобы я заткнулась и не ныла. А теперь подумала, что, быть может, он и тогда чувствовал ответственность за меня или, может, и сам хотел их почитать. Может быть, он их тоже любил.

— Если бы она вдруг вернулась, мы бы узнали ее или нет? — спросил брат.

Странно было слышать это от него. Вот не знала, что и он тоже думает о таких вещах.

— Мы бы узнали ее где угодно.

Голос мой прозвучал твердо. Хотя на самом деле я не была уверена. Если бы вдруг она сейчас появилась из-за кустов, была бы она такой же, как раньше, — тридцатилетней, светловолосой, в тех же ботинках на высоких каблуках, в длинном голубом шарфе?

«Что ты там делаешь в потемках? Ты ведь не читаешь, нет? Ты так испортишь глаза. Ты так не уснешь».

Я вытянула ноги, трава кололась. Газон у меня был кошмарный.

— Узнали бы, — сказала я. — Наверняка.

— Я тоже так думаю, — согласился мой брат.

— Значит, ты точно не хочешь знать никаких тайн?

Что означал этот мой вопрос, о чем я тогда говорила? О том, что для меня не секрет, что мы узнали бы свою мать, покинувшую нас много лет назад, или о себе, о том, какая я на самом деле, или о том, какие книги читает его жена по ночам, когда добрые люди спят?

— А ты?

— А у тебя есть тайны?

Я удивилась. Нед всегда казался мне абсолютно понятным, ясным, логичным и как стекло прозрачным.

— Неизвестные факты, — хмыкнул мой брат. — По крайней мере, для тебя неизвестные. А для меня известные. По крайней мере, теоретически. Насколько я могу судить о том, что знаю и чего не знаю.

— Ладно, забудь.

Я на него разозлилась, потому что в детстве мне всегда казалось, что его больше интересуют не живые люди, а муравьи, мыши, звезды, мухи и теоремы. Я поднялась и сложила свой шезлонг.

— Спасибо, что заехал. Мой кардиолог велел мне сегодня хорошенько выспаться. Возможно, сегодня стоит его послушаться.

— Я сегодня думал весь день про Дракона, — сказал мой брат. — Никогда с ним не беседовал.

— Ты про старика в Джексонвилле? Того, который два раза умер?

Во мне вспыхнуло чувство вины за то, что тайно живу с умершим. Но если брат не хотел ничего знать, то, значит, он не хотел знать и про Лазаруса Джоунса.

— Было бы неплохо… Просто как факт. Я трижды пытался с ним связаться, когда хотел собрать материал. У него нет телефона. Наверное, лучше было отказаться от этой затеи и оставить его в покое. Сэма Уаймена он прогнал с ружьем.

Говорить о Лазарусе мне было приятно.

— Значит, ты поедешь знакомиться с Драконом? Ты ведь не из тех, кто отказывается от своих решений. Никогда не отказывался. Я тоже.

— Правильно, — сказал мой брат. — Ты права, мисс Поганка.

— Сам ты мистер Поганец, — парировала я.

Мы так разговаривали всегда, и грубость наша была нам приятнее, чем вежливость. Она возвращала нас в детство. В этом дело и было. Я повернулась к веранде. Мне не очень хотелось обсуждать человека, который умер, потом воскрес. Не с братом.

— Беги-ка ты лучше. — Брат хмыкнул и показал на стайку летучих мышей. — У-у-у! Щас как налетят!

— Фу какой!

Я припустила к дому рысцой, и шезлонг колотил меня по ребрам. Честное слово, я до сих пор боялась летучих мышей. Нед поднялся, сложил шезлонг и тоже следом за мной направился к веранде, где у меня была горка из садовой мебели, и аккуратно водрузил свой шезлонг наверх. На веранде, как и во всей моей жизни, царил полный беспорядок. Не веранда была, а помойка. Садовые инструменты, оставшиеся от прежних жильцов. Зонты. Старый ящик из-под апельсинов, в котором любила спать Гизелла. Брат углядел обувную коробку. Он был глазастый.

— А тут что?

Он открыл коробку, в которой лежал, свернувшись, будто старый лист, крот. Высохший и потускневший. Крохотный.

— Ты хотела его спасти?

Я рассмеялась. Надо же так во мне ошибаться. Бедный братец.

— Дурак. Ты что, не видишь? Я его убила.

Нед пошел в кухню и вернулся со столовой ложкой в руках. Я поплелась следом к изгороди, где он собрался вырыть крохотную могилу. Там над кустами летали жуки. Пахло апельсинами, хотя до ближайшего сада было десятки миль. Стайка мышей парила так высоко в небе, что казалось, будто она почти достает до луны.

Когда брат опустился на колени, в суставах у него хрустнуло. Он был на тринадцать лет старше, чем наша мать. Могилу он вырыл быстро. Он умел хорошо работать. Всегда умел.

Нед взял из коробки крота, положил в землю, потом прикрыл листьями гибискуса. Я заметила, что плачу, хотя не плакала, наверное, со дня маминых похорон. Утром я верну врачу датчики, и он потом, наверное, увидит, что в ту минуту сердце у меня дрогнуло и компьютер зарегистрировал скачок. В ту самую минуту, когда мы с братом хоронили крота, а над головой висели летучие мыши. В минуту, когда я снова начала чувствовать.

И захотелось, чтобы из-за кустов вышла мама. Чтобы можно было вернуть все обратно, все, что я не так сделала, сказала и пожелала. Чтобы можно было броситься к ее ногам и просить прощения. А она не стала бы меня ругать, я это ясно почувствовала. Она меня никогда не ругала и сейчас бы не стала. Она велела бы мне встать с колен, простить себя и забыть; сказала бы, что и не думала сердиться. Что ее сердце для меня открыто и всегда было открыто; что она осталась все та же и не стала ни на день старше; что любовь не море и не луна — она не меняется, она одна во вселенной никогда не меняется.

Правда, была одна досадная мелочь, которая мне мешала, — я была совсем не уверена, что если бы она вышла и я ее в самом деле узнала бы, то и она тоже узнала бы меня. Меня в этой взрослой женщине, которая стояла в траве, залитой лунным светом, и плакала, хороня листок, крота, любовь, сказки.

— Вот и все, — сказал мой брат.

Он похлопал руками, отряхивая с них землю, и летучие мыши передвинулись ближе.

— Ну, что я тебе говорил. Вот дурашки. Их привлекают звуки.

Он видел, что я плачу, но из вежливости не захотел об этом говорить. Как и я из вежливости не захотела говорить о том, что у него жена не та, за кого себя выдает.

— Вот спасибо, — сказала я. — А то он так бы у меня и лежал.

Брат посмеялся над моим неумением расставаться с чем-либо. Я даже мусор выносить не любила, и газеты у меня в прихожей валялись по месяцу.

— Идем, — сказал брат.

— Ты первый.

Точь-в-точь как когда нам хотелось одного и того же — последней печенины в коробке, последней бутылки газировки в холодильнике.

Мы посмотрели на луну.

— Она красная, да?

Я хотела знать.

— Любой цвет, который ты видишь, — это есть результат преломления в молекулах воздуха. Луна серая, детка. Какой бы она нам ни казалась.

И все равно это было самое красивое полнолуние в том году. Если бы мы были в Нью-Джерси, то луна всходила бы над березовой рощей и от света ее болота стали бы коричневыми, а на тротуарах стало бы видно перелетавшие на ветру бумажки.

Наверное, она была густо-красная, как сердце.

— Если бы ты собралась там погулять, то не шла бы, а парила, — сказал мне брат.

Я думала про это, когда он уехал. Я вспомнила, как он звал меня с веранды, когда мама уехала, и как я его не послушалась. Хотя на самом деле я не могла его послушаться. Ноги у меня замерзли и не шли, мне было больно. В конце концов я все же вернулась в дом. Тогда, в ту ночь, мы с ним оказались как в невесомости. Мы с ним стояли у окна, рядом, бок о бок — недолго, одну минуту, — и один-единственный раз в жизни видели одинаковую картину: длинную, уходившую от дома дорогу, темную линию горизонта, наше будущее и все то, что оно нам несло.

II

В следующий раз, собравшись в апельсиновую рощу, я взяла с собой свечу. Сколько женщин в скольких сказках делали так до меня? Потеряв доверие, хочешь найти ответ, о котором смутно догадываешься. Если тайна — это всего лишь неочевидные на данный момент факты, как уверял мой брат, то разве их нужно бояться? Разве страшен осколочек истины? У истины нет ни шипов, ни когтей, ни зубов. Ни хвоста, ни жала. У той самой истины, которая ждет своего часа где-то по другую сторону света. Которую ищут женщины, пытаясь выяснить то, что в глубине души им давным-давно известно, правда, неизвестно откуда.

Кроме свечи я взяла с собой спички. Они лежали в кармане, аккуратно прижатые джинсами к тазовой кости. Так что все это было не порывом, а заранее продуманным планом. Никакой случай или там стечение обстоятельств были ни при чем. Я решила, что именно этого я хочу, именно это мне нужно и, значит, именно это я должна сделать. Весь день я дожидалась вечера, как, наверное, летучая мышь, которая ждет не дождется, когда наконец растает, погаснет в небе последний золотистый, зеленоватый луч солнца. Утром я съездила, сняла датчики, потом заехала в «Хозяйственный магазин Эйкса», где купила свечу и в соседнем ряду между стойками заметила человека, которого искалечил бульдог. О нем рассказывала мне моя врач по лечебной физкультуре. Пережив свою катастрофу, он теперь заведовал банками с краской. Я даже из соседнего ряда разглядела у него на лице шрамы — следы когтей и зубов.

— Есть оранжевая «Мандарин», — крикнул он покупателю, как будто и не осталось на нем страшных отметин.

Хотя, впрочем, может, и не осталось. Он, в отличие от многих, сумел справиться с бедой. Значит, его личная загадка состояла в том, что снаружи он был изуродован, а внутри светел и чист, как вода.

Из магазина я поехала домой, где просидела до конца дня. В животе у меня было пусто. К ужину я не притронулась. Храм все так и стоял в кухне. Позвонил Ренни, и я дала честное слово, что в воскресенье мы его закончим; в понедельник был последний день сдачи, а без макета его ждала катастрофа, нечего было и мечтать получить зачет. В катастрофах я кое-что понимала. Так что я дала честное слово — ему, моему единственному другу. Пообещала, что мы успеем. Была еще пятница. Даже не вечер. И впереди был весь следующий день. То есть масса времени, чтобы выяснить все, что мне было нужно.

Вечер выдался темный, безлунный, темнее обычного. Я крепко сжимала руль и изо всех сил давила на газ. Флорида со свистом улетала назад, было темно и жарко, и жуки с размаху врезались в ветровое стекло. В Нью-Джерси я отлично знала свою дорогу, но когда я возвращалась в потемках после работы домой, то мне казалось, будто я потерялась. А теперь я как будто нашлась. Мимо мелькали указатели с названиями, которых я никогда не слышала, городки, где я никогда не бывала, но я тем не менее отлично знала, где нахожусь и куда спешу. В золотистый, зеленый и черный сад, туда — как летучая мышь, вопреки всякой логике, привлеченная бессмысленным шумом, хлопком, будто любовной песней.

Он меня ждал. Я вздрогнула. Я не могла усвоить, что могу быть на самом деле кому-то нужна. Я не верила в его страсть. Я увидела его в то самое мгновение, как только выбралась из машины, хлопнула дверцей и ноздрей коснулся апельсиновый запах. В саду у него были не только жуки, но и мотыльки, комары и мелкая мошка. Кто-то из них кусался, причем очень даже больно. Я бегом побежала к веранде. Мне хотелось скорее все закончить.

— Привет.

Он поднялся с деревянной скамьи, которая простояла там лет, может, пятьдесят, если не больше. Он был в белой рубашке с длинными рукавами, в джинсах и старых ботинках. Лицо у него сияло от радости.

— Привет, — ответила я.

— Ты сегодня поздно. Я хотел накормить тебя обедом.

Все как у нормальных людей. Похоже, он этого и добивался.

Я подошла, обняла его за шею, встала на цыпочки, потихоньку загораясь.

Он отступил от меня на шаг, заглянул в лицо. Это была все та же я. Я потянулась и поцеловала его. Раз, другой, потом остановилась.

— Я скучал, — сказал он.

И поцеловал меня крепко.

В каждой сказке есть своя кровавая подоплека. У всех есть зубы и когти.

— Малыш, — сказала я.

Я его так называла. Он был прекрасен: руки, пепельные глаза, шея — всё.

— Могу сварить суп.

Он открыл передо мной сетчатую дверь. Я подумала, что запомню этот звук, наверное, навсегда. Он открывал мне дверь в после того. Звук этот оказался похож на дуновение ветра в безоблачный день.

— Я не хочу есть, — сказала я, как могла бы сказать голодная женщина, которая не желала в этом признаться.

Через темный коридор, мимо вешалки с куртками, с резиновыми сапогами, которые все принадлежали Сету Джоунсу, кем бы он ни был. На секунду Лазарус остановился, провел руками по моему телу, дал почувствовать, как он скучал. И я почувствовала — так остро, как всегда чувствуешь до того. Так же, как ледяной дождь, который барабанит по пластмассовой крыше веранды. И сердце заныло так же, как стоптанные ноги, когда снимешь обувь.

— Ты знаешь, чего я хочу, — сказала я.

Сказала, глядя ему в глаза. Он, конечно, понятия не имел, о чем я, но он-то думал, что понял. Надеялся, что понял. И в подтверждение снова поцеловал.

— Подожди минутку, — сказала я ему.

Я вошла в ванную. Едва не задыхаясь. Пыхтела, как все вруны, даже те, кто врет ради поисков истины.

Я пустила холодную воду, разделась. Встала, посмотрелась в зеркало. Волосы отросли. Кожа бледная. Я выключила свет, выключила воду. Нельзя было, чтобы он насторожился, — никакого света, никакой пустой ванны. На мне остались пятна от датчиков. На кардиограмме был виден сбой, но кардиолог сказал, что это нормально, что ненормальным сейчас был бы нормальный ритм.

Я крикнула:

— Входи.

Голос у меня был как всегда — как будто я его хотела, как будто мне было наплевать, кто он и что скрывает. К тому времени мы друг к другу привыкли и секс наш стал совершенней, по крайней мере, мы так считали. Жар теперь не обжигал, а если и обжигал, то не до волдырей. А если вдруг случался ожог, то я теперь знала, что его надо смазать уксусом, и знала, какой температуры должна быть вода, чтобы рот не растрескался от поцелуев, и знала на ощупь его в темноте, каждую его часть, все его части и его всего целиком — человека, который вырвался из лап смерти для меня и ради меня, со всеми своими тайнами.

Я знала на ощупь ребра, веревки жил, упругость и твердость его брюшных мышц, упругость и твердость его во мне, знала губы, в точности подходившие моим, знала жар, которыми дышали его слова, знала ритм движений, влажных, льющихся, которые нельзя остановить, которых сначала кажется мало, а потом остаются только они, и ничего, кроме них. Что еще нужно? На мгновение я заколебалась. Вспомнила всех сказочных героинь, которые в темноте занимались любовью с мужьями, превратившимися в чудовищ. Со своими мужьями, в медвежьем обличье или циклопьем, заколдованными, потерявшими имя. С мужчинами в звериной шкуре, с когтями вместо пальцев, с мужчинами, не умеющими лгать, говорившими правду, и ничего, кроме правды, даже если она их убивала. С ангелами, притворяющимися людьми или не утаивающими своей божественной сущности, с мужьями, умершими, но вернувшимися с того света, навсегда изменившимися и скрывающими свои новые знания. Свое новое «я». Неотвратимость после того.

Он вошел в ванную уже раздетый. Я его не видела, я его чувствовала. Жар, исходивший от его тела. Шорох его шагов. Я стояла, прижавшись спиной к стене, облицованной кафельной плиткой. Я приготовилась. Он мне верил, как, наверное, крот, думавший, что кошка — это просто тень в кустах, и не разглядевший в ней хищную тварь, которая точно знает, чего она хочет, и получает это. Он ступил в ванну. Я услышала, как плеснула вода, как он прислонился к стене. Та его остужала. Наверное, унимая жар, точно стена дождя, сильного, проливного дождя.

Вода под его ногой плеснула волной. Под моими ногами был неподвижный плиточный пол. Темно было так, что я двинулась на ощупь. Ну разве не в духе жанра? Глаза не видят, а сердце ведает. Только у меня было не нормальное сердце, у меня был нарушен ритм. Мое сердце стучало о ребра, как камень. Каменное, холодное сердце… а если бы я тогда вырвала его из груди, то наверняка оказалось бы, что оно и не красное. Что это просто кусок льда. Чистый. Насквозь прозрачный.

Я взяла свечу и поставила на полочку, рядом с шампунями и мылом. Я нащупала их своими неловкими длинными пальцами. С обгрызенными ногтями. Бутылки с шампунями стукнули друг о друга. Время остановилось. Это еще было до того, то самое, с чем я собиралась расстаться. Я пальцами почувствовала, что тку будущее, будто паучиха паутину. И уже соткала себе образец, про который подумала, что я его вижу.

Когда я зажгла спичку, она вспыхнула так ярко, что на мгновение я зажмурилась. Я думала, так будет легче, лучше, чем если включить верхний свет, — и ошиблась. Свеча загорелась, взметнулся язычок пламени. Голубой. Или желтый. Я почти ослепла.

— Что ты делаешь?

Глаза мои еще почти ничего не видели, но я по голосу почувствовала в нем панику. Он был рассержен. Оскорблен. Я знала, что нужно на него посмотреть. Разве не этого я хотела? И я увидела, как он встает, как хватает свечу, как с него стекает вода. Капля воска упала ему на грудь, но он, кажется, этого не заметил. Он погасил пламя голыми пальцами. Я услышала запах кожи.

— Вот как, — сказал он. — Значит, вот как.

Он, горячий, вдруг стал остывать. Мне показалось, будто меня предали. И не будто, а так оно и было. На что я рассчитывала? Что я наделала?

То, что он скрывал и что я увидела мельком, продолжало стоять в темноте перед глазами. Кажется, это называется клеймами. Память сильнее реальности, она подсовывает картинки, которые заслоняют реальность. Я до сих пор их вижу.

Тело у него было сплошь покрыто рисунками, которые называются «знаки молнии». Я читала про них в той книге, что мне давал брат. Чаще всего они напоминают ветвистое дерево. Никто толком не знает, действительно ли это отметины, или же это просто кровеносные сосуды, проступившие по неясной, но вполне реальной причине. Часть исследователей выдвинула предположение, что эти «знаки» представляют собой фотооттиск, возникающий в результате воздействия мощной вспышки света; сходные рисунки появляются на стекле при воздействии на него мощным электрическим разрядом. Изредка среди ветвей отмечали пятно, похожее на оттиск ладони, один раз было зарегистрировано уникально сложное по форме пятно, выглядевшее точь-в-точь как карандашный рисунок, где были изображены сарай и возле сарая лошадь; а еще в одном случае сквозь кожу проступил портрет жертвы молнии. Все эти случаи были зафиксированы в соответствии с научными требованиями.

— Не разглядела? Хочешь еще посмотреть? Давай! Смотри!

Как был мокрый, он вылез из ванны. Включил верхний свет. Я отвернулась, холодная, недостойная, лживая рыба. Я увидела зеркало. Оттуда на меня смотрела белая, как стена, женщина, упорно, старательно и небесталанно губившая свою жизнь. Я схватила полотенце, прикрылась. Мне хотелось плакать. Дело было сделано, вернуть или исправить ничего нельзя. Я ведь как будто всегда это знала… Неужели? Лед на крыльце, машина на льду, произнеси желание, зажги свечку, погуби жизнь.

Отметины, похожие на ветвистое дерево, украшали его руки сверху донизу. Его руки, которые я так хорошо знала на ощупь. Перевитые веревками жил.

На одной руке среди веток был дрозд, взъерошенный, собравшийся взлететь. Ветками Лазарус был разрисован так, будто он лишь наполовину был человек, а наполовину дерево.

— Прости, — сказала я.

Вот так просто. Все просто. Перед ним стояла нечестная, недостойная, лживая сука, содрогаясь от одной только мысли, что она наделала. Но было поздно что-нибудь исправлять.

— Ну нет. Давай доводи до конца. Смотри!

Он схватил меня за плечи. Это было не самое страшное — злой рывок, обжигающие руки. Страшнее был голос — изменившийся, какого я до того не слышала, только разве что в самые редкие, в самые темные наши мгновения. Когда Лазарус забывал про все — про меня, про правила игры, — когда помнил лишь про себя. Про себя и для себя. Каким бы он ни был. Кем бы он ни был.

— Смотри!

В голосе слышалась угроза. Слышалось завершение. И что-то еще. Может быть, облегчение… Облегчение оттого, что наконец можно не прятаться. Можно повернуться к кому-то спиной. Но когда он повернулся, я снова сделала то, чего как раз делать было никак нельзя, — я ахнула; а ведь дала себе слово, чтобы бровью не повести, что бы я там ни увидела. Неужто это мне и было нужно? Он — настоящий, подлинный, тайный, спрятанный от чужих глаз.

На его спине оказался теневой отпечаток лица. Черно-серое, с заштрихованными тенями изображение человека, явно старше Лазаруса, с испуганными глазами и полуоткрытым ртом.

Я все поняла, едва только увидела, не зря я давно стала специалистом по таким вопросам. Несмотря на то что мне было известно сто способов, а этот оказался сто первым. Тем не менее я сразу увидела, что это лицо человека, запечатленное в момент его гибели.

— Довольна? — спросил Лазарус.

Да, я была довольна, правда не знаю насколько. До того, разумеется. До того — это время, когда я пребывала в неведении, когда у меня было что-то значимое, что-то дорогое, что-то, чего я хотела и что превратилось в пепел от одной спички. Сколько раз в сказках меня об этом предупреждали? Не нужно никакого света, не нужно ничего выяснять, просто верь, доверяй не глазам, а сердцу. Оставь спички дома. Оставь все как есть.

Я подумала, как же вцепились бы в Лазаруса наши исследователи. С каким восторгом они приволокли бы его в смотровую, поставили перед белым экраном и снимали бы, слева и справа, а он стоял бы перед ними, обнаженный, прекрасный, совершенный, моя погибель, мой Лазарус, вернее, Лазарус, прежде бывший моим. Вот он и настал — момент раскрытия истины, открытия истинного лица, но только не лица Лазаруса, о нет. Моего. И я там стояла. Босая. На холодном полу. Где скопились холодные лужи, куда вела красная, невидимая для моих глаз нить, и я не знала, что это была любовь, до тех пор, пока не вспыхнул свет. И не понимала, что чувствую, пока не пришел конец.

— Теперь ты знаешь, — сказал Лазарус, — кто я такой.

Он вышел из ванной, хлопнув дверью. Я слышала, как из крана капает вода, как за окнами шумит ветер. Слышала свое судорожное дыхание.

Я оделась. От холода меня все еще била дрожь. Я тоже вышла из ванной. В голове было пусто. Мысли все улетучились. На крыльце, где он стоял, воздух дохнул в лицо жаром. Небо хмурилось, звезд не было. В воздухе витал запах красных апельсинов. Неужели еще не делают духов с таким запахом? Давно пора. Я бы купила, хотя не люблю духов. Но я бы купила флакончик: один с запахом апельсинов, второй с запахом голубоватого льда, третий с запахом слез и еще четвертый, с запахом до того горячим, что обжигает до смерти. Не по-настоящему до смерти, а так… будто паришь над собой, но остаешься жить.

— Уходи и больше никогда не возвращайся, — сказал Лазарус. — Можешь говорить им что угодно. Обзвони хоть все газеты. Я тебе не указ. Можешь всем описать мою проклятую отметину.

— Это просто фотоэффект. Я читала про такое. Вероятно, результат воздействия на кожу очень яркой вспышки.

— Да что ты говоришь? — Лазарус едва не рассмеялся. Но не рассмеялся. — Черт, а я-то думал, что это мне одному такое наказание.

— Может, это я твое наказание, — сказала я.

— Ну да, во всем виновато красное платье.

Во всем, что привело нас к концу? Или во всем, из-за чего было начало? В голосе у него больше не было злости. Осталась горечь. Растерянность. Я знала, что это такое. Это черные деревья, это дорога, которую ищешь и не можешь найти. Лед, который падает с неба и грохочет, как камни.

Жуки стукались о стекло на веранде, и у меня снова громко стучало в затылке. Всю жизнь я только тем и занималась, что все разрушала. Как же мне хотелось вернуться назад, туда, где платье сброшено, свет потушен, дверь распахнута и машина стоит на дороге.

— Я чувствую его каждую секунду, — сказал Лазарус. — Я знаю, что это. Как ты там его ни называй. Это мое проклятие.

В той самой сказке про мальчика, который не знал страха, он, дурачок, сел играть в карты с покойниками, прошел ночью по церковному кладбищу, но даже ему не приходилось носить на себе мертвеца. Мне трудно было себе представить тяжесть его ноши. Хотя я-то могла бы и понять.

Лазарус ко мне повернулся. Он был босиком, а стояли мы на крыльце. Мне стало страшно. До того и после того сошлись воедино. Белая рубашка на нем потемнела от пота.

— Ты ни о чем не хочешь спросить? Ты хотела все знать, так что давай. Спрашивай.

Вот так все и происходит, не правда ли? Каждый раз, в каждой сказке и в каждой жизни. Поворот вместо левого правый. Ножкой — топ. Слово сказано. Ветка падает с дерева. Гроза приходит с востока. Бабочка. Свеча. Спичка.

Я промолчала, и тогда он сам начал рассказывать. Я попыталась его остановить:

— Может, не нужно?

Стало быть, когда дело доходит до правды, я не так уж и отличаюсь от брата. Мне показалось, я вот-вот — головой вниз — упаду в тоннель, откуда нет выхода. «Я знаю, я сама хотела знать, но давай ты расскажешь мне все завтра или потом, потом, потом. Так даже будет лучше».

Лазарус сел на верхней ступеньке. В роще что-то мелькало над апельсиновыми деревьями. Там водились летучие мыши. Там стояла моя машина, немытая, пыльная, со спидометром, где циферки изрядно поувеличились с тех пор, как я начала туда-сюда ездить. Если я не уеду, он мне все расскажет.

Я села с ним рядом. В ладонь впилась заноза — такое уж мое везение, — но я промолчала.

Сет Джоунс — настоящий Сет Джоунс, тот самый, который записывался в библиотеку, — всю свою жизнь жил и работал в этой самой апельсиновой роще. Он тут и родился, а роща до него принадлежала его отцу. Сет был хорошим сыном и всегда делал так, как сказал отец, даже когда отец умер, даже когда он сам постарел. Он всю жизнь так старательно делал все как положено, что она шла мимо, а он ее даже не замечал. Чего он достиг? Апельсины у него были прекрасные, имущество его никогда не закладывалось, рабочие у него все были честные, а сам он был здоров и благополучен, хотя когда ни свет ни заря просыпался по утрам в своем доме, то, бывало, конечно, ломило руки и ноги. По-видимому, этого человеку достаточно.

Только вот оказалось, что недостаточно.

И Сет Джоунс — настоящий, подлинный Сет Джоунс — больше всего на свете пожелал поменяться с кем-нибудь местами. Он устал быть собой. Он хотел путешествовать. И увидеть те страны, о которых читал, о которых мечтал всю свою жизнь.

За один год такой жизни он был готов отдать половину всего, что имел.

А потом случилось — как обычно все и случается, то есть когда ждешь меньше всего, — случилось так, что в хозяйственном магазине у них появился наемный рабочий, молодой человек лет двадцати пяти, крепкий, здоровый, бродяга, который всю жизнь скитался, переезжал с места на место. Сирота, который воспитывался в чужой семье, у кого всегда все было временно и ненадолго. Башмаки у него были стоптанные, в кармане в жизни не лежало больше ста долларов, да и те, когда появлялись, он сразу же тратил на билет в следующий городишко. Хоть ему и было всего двадцать пять, но он устал. Слишком много уже он видел городов, дорог, женщин. Он очень устал. И мечтал осесть, обзавестись домом, садом, где деревья вросли в землю корнями, грезил о земле, которая лежит себе на месте, а не уходит под ногами назад.

Однажды, в обычный день, такой же, как и все остальные, он привез на плантацию грузовик мульчи, что было для него обычным делом, входившим в его обязанности. Единственная разница заключалась в том, что, доставив груз, он не пошел обедать и не уехал сразу. Он услышал благоухание апельсиновых деревьев и решил прогуляться. Дошел до пруда, постоял на берегу. У него мелькнула мысль утопиться, но он знал, что в последний момент душа всегда выбирает жизнь. Ему пришлось с малых лет скитаться по чужим углам, он всегда старался работать как можно меньше и нигде не задерживаться. Тем не менее при нем была его молодость, его красота и здоровье. Наверное, человеку этого должно быть достаточно.

Но вот оказалось ведь, что недостаточно.

Сет Джоунс увидел возле пруда незнакомого человека, который вдруг встал на колени. Вероятно, он решил, что тот молится, хотя на самом деле молодой человек костерил тогда все на свете. Наверное, он послан ему свыше, решил Сет Джоус. Порядочный молодой человек, который просит наставления свыше. Сет Джоунс подошел к нему и предложил сделку, от которой ни один человек, если у него не водилось больше ста долларов, в жизни бы не отказался. «Всего один год — ни днем больше, и я отдам тебе за это половину всего, что имею». Они ударили по рукам.

Молодой человек уволился из магазина. Забрал из мотеля вещи. Вещей у него было немного, так что и времени на это ушло тоже немного. В назначенный день он взял такси и на нем приехал в апельсиновую рощу. К его приезду все было подготовлено и записано: где договариваться о найме рабочих, где лежит чековая книжка и образец подписи «Сет Джоунс», сколько стоит бушель апельсинов, ящик апельсинов, грузовик апельсинов. Его никто не должен был видеть, пока Сет Джоунс будет разъезжать по Италии (он собирался начать с Италии), а потом по всем странам, о которых мечтал. Молодой человек при этом чувствовал себя так, будто старик его усыновлял. Возможно, это и было его истинным желанием: чтобы его кто-нибудь усыновил и дал бы ему половину всего, что имел, а потом уж он жил бы, как бог даст.

День был пасмурный, вдалеке гуляла гроза. Земля была влажная, а воздух неподвижен. Хорошо уходить в такой день. Хорошо в такой день оставаться дома.

Когда все это произошло, они шли по саду. Пел дрозд. Воздух пах апельсинами. Они молчали, каждый в предчувствии целого года новой жизни, который ждал впереди. Наконец они сделали последнее из тех дел, что собирались сделать: переобулись и обменялись башмаками. Новый хозяин взял старые поношенные башмаки, которые Сет Джоунс носил лет пятнадцать, в которых ноги не уставали. А Сет Джоунс обулся в легкие башмаки бродяги, в которых можно идти далеко-далеко.

Гроза была от них не меньше чем миль за сто. На западе. На северо-западе. Далеко. По крайней мере, так им показалось. А потом все случилось — так, как это всегда бывает: когда ждешь меньше всего. Ударил гром. Молния выжгла яму в земле. Бродяга тогда упал замертво, сердце его остановилось. Он взлетел над собой и парил, как парят над землей облака, пока не пришел в себя в морге. Он хотел спросить — попытался спросить — про второго человека, который был с ним рядом, но изо рта вырвался только клуб дыма. Потрясающе, что при такой температуре он еще оставался жив, услышал он разговор медсестер. Что бы потом ни говорили специалисты, сам он знал, что его спасли чужие башмаки, потому что у них были резиновые подошвы. Жалко, что он знал только это, и ничего больше. В определенном смысле он так и не вернулся к жизни.

Темные, грязные полосы у себя на руках, похожие то ли на затеки, то ли на ветки, он заметил в больнице. Он подумал, скорее бы они прошли, и все. Поднявшись из ледяной ванны, голый, мокрый, он услышал, как у него сзади ахнули и зашептались о какой-то отметине. Кто-то сказал, что, конечно, это ожог, просто такой формы, что похоже на лицо. Ожог, отметина. Все оказалось иначе. Теперь-то он точно знает, что там у него на спине: там осталось лицо человека, с которым он заключил сделку.

А тогда он просто быстро оделся, отказавшись от какой бы то ни было помощи, и тогда же кто-то из медсестер назвал его Лазарусом[20]. С тех пор он так называл себя сам и почти позабыл, как его звали раньше. На что смерть похожа? Его смерть была похожа на облако, которое до сих пор не исчезло и присутствует где-то рядом. Где он был за то время, пока был мертв? Он ничего не видел, а когда очнулся, то уже снова оказался здесь. Если хорошенько поднапрячься, то вспоминается, будто была какая-то борьба. Он вырывался из какой-то ледяной ванны: рвался, рвался и вырвался.

Одевшись, он ушел из больницы: у врачей не было никаких причин удерживать его там силой, он не представлял опасности ни для себя, ни для других, а сам он торопился выполнить обещание. Приехав обратно, он сразу увидел то место, куда попала молния. Там зияла черная, выжженная яма. Плоды на деревьях, которые стояли вокруг нее, стали красными. Минуту он поискал глазами и нашел, что искал. Немного в стороне от ямы лежала горка пепла. Он сел рядом с ней на корточки, потянул в себя носом воздух. Пепел пахнул серой и мясом. Значит, в его партнера угодила молния и тот сгорел дотла. Это было все, что от него осталось: горка пепла, распавшейся на микроэлементы плоти, и лицо у него на спине.

Лазарус собрал пепел совком для мусора, потом взял деревянный ящик из книжного шкафа и ссыпал пепел туда. Бежать он не собирался, и в мыслях не было: он выполнял свою часть сделки. Сет Джоунс пережил почти всех друзей, старых партнеров можно было сменить на новых, нанимать рабочих — по телефону. Каждую ночь он ходил к тому месту, где покраснели апельсины на ветках. Целый год он честно выполнял все условия сделки, хотя он не подписывался носить на спине лицо. Когда год прошел, его снова потянуло странствовать. Это у него оказалось в крови. Он не создан для оседлой жизни. Но теперь он попался в сети, расставленные обстоятельствами, и жил не свою жизнь, а чужую. Когда же он все отработает, когда истечет договор? Чувство вины поскуливало: кажется, никогда.

Лазарус позвал меня в дом и пошел прямиком к книжному шкафу, а я за ним следом. Он взял с полки отделанный кожей деревянный ящичек — свою погибель, свою смертную ношу.

— Ты тоже думаешь, что я убил его? — спросил Лазарус.

Привести грузовик с мульчей сюда в тот день мог кто угодно, но приехал именно он. И топнуть ножкой в тот день тоже мог кто угодно, а топнула именно я.

Я взяла ящичек в руки, и он оказался поразительно, на удивление тяжелым. Мы взяли его с собой в сад — нам показалось, что так будет правильно. Над садом плыло темное небо. Мы пошли к пруду, где Джоунс впервые увидел Лазаруса и решил, что это и есть ответ на все его молитвы. Мы разделись, сложили одежду на ящичек и вошли в воду. Пруд был глубокий, вода холодная. Осенью ночи во Флориде не такие жаркие, как летом, а в ту ночь было сыро, в воздухе висела влага, и мы шагнули друг другу навстречу, друг другу в объятия. Я обняла Лазаруса. Неважно, как его звали раньше, — теперь он был Лазарус. И я почувствовала в нем его прежнюю жизнь, другие города, других женщин. Почувствовала, как он жалеет о том своем произнесенном когда-то желании, жалеет так, что отдал бы все на свете, только бы снова оказаться в своих башмаках и жить свою жизнь.

В первый раз в жизни я не думала ни о до того, ни о после. Ни о будущем, ни о прошлом. Настоящее нас подхватило, объяло со всех сторон. Мы были два тонущих человека, которые рады тому, что тонут. «Поцелуй меня. Целуй, пока я не задохнусь, пока я не утону». Я чувствовала, как его бьет дрожь. И странно было знать про него правду, которая всегда была рядом, а теперь будто плескалась вместе с нами в черной воде. Было жарко, гудели жуки, где-то вдалеке вспыхивали молнии. Я будто была не я. Я плыла в темноте. И в первый раз в жизни ничего не боялась. Я не думала, что так бывает. Что можно взять и расстаться со страхами. Что можно взять и спастись.

Я обнимала его, чувствовала, как он дрожит.

— Ты не виноват, — сказала я ему.

И тут произошло такое… Я ни за что бы не поверила, что это может произойти со мной, — слова, мои собственные слова, произнесенные вслух, чтобы принести ему утешение и надежду, в которые я сама никогда в жизни не верила, — мои слова меня спасли.

Загрузка...