Глава 2 «И будете, как звери степные»

Осень 1773 года. Оренбургская губерния

Крепостица с кулачок. Взяли наскоком. Комендант не успел даже из постели выпрыгнуть. Вытащили его во двор уже без рубашки. Жену, полоумную от страха, – за косы. И по рукам. Хороша, бабенка! Пугливая, мягкая, как белая телочка перед мясником.

Казаки шарились по дому, а с улицы гремел набат с единственной колокольни, как боталом о ведро. Тащили из подклети сундуки, рубили саблями крышки в надежде разжиться крепостной казной рублей на двадцать.

Молодой комендант все оглядывался через плечо, искал глазами жену. Пока не огуляли нагайкой по ребрам. Не твоя это теперь забота, парень! Смотри вперед!

На приступочке у церкви сам Емельян Иванович. Шапка до бровей, глаза шалые.

Гарнизон – девять инвалидов. Кроме коменданта, вешать некого. Уже и священник здесь с крестом, и староста с амбарной книгой. Присягайте, люди, государю Петру Федоровичу! А не то жердина у колодца высоко в небо метит. Как на качелях подкинем, до Самого Господа!

На минуту стало тихо. Даже казаки перестали щипать баб. Только башкиры, слышно, возились с замками в амбар, да с тревожным свистом стреляли по курам – им что, нехристям?

Остальные сгрудились, придвинулись, смотрят на коменданта. Он длинный, белобрысый, лицо правильное и очень бледное. Не любит Емельян Иванович таких чистых.

– Ребята, мордой его!

Тут же коменданта схватили за волосы и в растоптанный снег пополам с глиной у ног Его Императорского Величества. Уважай, сука, царя-батюшку!

– Любо мне, что ты меня не боишься, – молвил Самозванец, поднимаясь. Шубу плечом стряхнул, остался в одном лазоревом кафтане с красным подбоем. Пусть все видят: государю мороз не страшен. Да и что тут за мороз в крепости? Другое дело в лесу, в степи.

– Здешний народец на тебя обид не держит, – продолжал Злодей. – А пойди-ка ты ко мне в полковники. Солдатушки из крепостей набежали, командовать ими некому. Мои-то казачки только нагайкой и умеют махать.

Комендант молчал. Смотрел перед собой. Из расквашенного носа на губу бежала кровь. Он ее сглотнул, подавился.

– А я тебя приголублю, – посмеивался Самозванец. – Награжу. Хочешь, сейчас в шапку колец насыплю? Жену отдам?

Вытолкнули к приступочке комендантскую бабенку. В длинной, запачканной землей рубахе, которую она силилась свести руками на груди, да больно большой клок вырван – не прикрыться.

Горше смерти показалась коменданту такая милость.

– Злодей ты, – выплюнул он под ноги вместе с кровью. – Знаешь, что мало нас, вот и куражишься. А как придут полки, на какой осине аллилуйя запоешь?

Пугачев похмыкал, бровь изогнул, на комендантскую жонку покосился. Хороша, резвая кобылка. Чистых кровей. Не то что неумытые казачки.

– Ну что ж, твоя взяла, – сказал он, ударив себя по коленям. – Не хочешь ни жизни, ни жены. Ни того, ни другого не получишь.

И пока казаки крепко держали бьющегося коменданта, снял Вор широкий кушак, подступился к крале и прямо тут, у церкви на приступочке, взял ее, онемевшую от ужаса, досадуя, что с перепугу сердечной ноги свело.

Страшно кричал комендант. И совсем не многие смеялись в толпе. Только пришлым и было весело. Каков у них атаман! Каков государь-заступник! Сила в его корне – на десятерых хватит!

Лишь тогда ожила девка, когда коменданта потащили веревкой наверх, под самые небеса. Лежа на спине, смотрела на его дергающиеся сапоги. А над ней наклонялись воровские хари: «Хочешь еще?» И затыкали крик обратно в рот.

После того как крепостицу зажгли, Самозванец осведомился, как она называлась. Ниже-Озерная. А коменданта фамилия Харлов. Жонка же его – Лизавета.

Бабочка ему приглянулась. Грозным рыком отогнал от нее свою сволочь. Велел руки связать, накинуть на плечи овчинный тулуп и вести среди пленных. А прежнюю свою любовницу, вдову майора Веловского из Рассыпной, приказал удавить, чтоб не мешалась под ногами.

Дальше прямой злодейский тракт пролегал на крепость Татищеву, где комендантствовал отец Лизы полковник Елагин, а при нем мать Аграфена Семеновна, да семилетний брат Егорка, да полуслепая тетка.

Полковник не знал о судьбе зятя и дочери до тех пор, пока казаки не стали, как флагом, размахивать шестом с кожей мертвого Харлова. А потом не подвезли под стены Лизу, сидевшую на кобыле лицом к хвосту, что, по их воровскому разумению, неоспоримо свидетельствовало об ее бесчестии.

– Сдавайтесь! Сам государь здесь! – кричали они.

В ответ с насыпи недружно плюнули огнем пушки. Одно ядро полетело к лесу. Другое попало есаулову коню под ноги, завертелось, пуская дымы, и стухло, не разорвавшись.

Среди осаждающих поднялся хохот.

– Батюшка, не отворяйте ворота! – крикнула Лиза. – Они все равно всех убьют!

Молодой чернявый есаул оходил ее нагайкой и, подхватив кобылу под уздцы, погнал обратно в стан мятежников. В это время с задней стороны крепости запылали скирды сена, подожженные башкирами. Огонь перекинулся на деревянную стену, солдаты побежали тушить, а Самозванец не замедлил ударить из трофейных пушек по воротам. Створки рухнули. Навстречу нападавшим вырвался отряд крепостных казаков, которые немедля переметнулись на сторону Злодея.

– Любо! Любо! – кричали они. – У нашего Батюшки вина много!

Начался грабеж. Солдат без особого сопротивления повязали и привели пред ясны очи государя Петра Федоровича. Тот, по своему обыкновению, залез на церковную паперть. Из комендантского дома вынесли широчайшее кресло, обитое тертым бархатом, видавшее виды, рассохшееся, но кое-где сохранившее позолоту.

На этом-то кресле матушка, бывало, качала Егорку. На этом-то кресле Лизу поцеловал впервые муж. На него-то ныне взгромоздился Злодей. Справа встал казак с булавою, слева башкир – с серебряным топором. Подводимых к Пугачеву тыкали головой в землю, а затем, в зависимости от суда, либо волокли к виселице, ладно пристроенной тут же под церковной застрехой, либо позволяли целовать ручку.

– Злая у вас крепость, – молвил Самозванец толпе. – Долгонько мне, своему законному государю, не отворяли!

Жители попадали на колени. Бабы стали подвывать, мужики валить все на начальство. Несколько солдат и башкир, державших сторону коменданта, Пугачев приказал вывести в поле и расстрелять. Офицеров всех повесить. Вместе со стариком Елагиным до последнего дрался бригадир барон фон Билов, продолжавший выкрикивать немецкие ругательства, пока ему не снесли шашкой голову.

– Сколько же басурманов на русскую шею! – рассмеялся Злодей, показывая ровные белые зубы. – Немчуры пропасть!

Народ одобрительно загудел.

– А ты навел на нас татарву да башкир-кровопийц! – не стал молчать полковник.

– Эй, дядя, – оборвал его Пугачев, – не я, а ты от крови отяжелел, как бурдюк. Скоро в ворота не пройдешь! Облегчите-ка его, ребята!

Казаки кинулись исполнять приказ. Но Лиза повалилась в ноги Самозванцу, прося за родных. Уже и мать ее, комендантшу, привели на паперть, и Егорку сами же бабы выпихнули из гурьбы чумазых детей – боязно за своих, чтобы чужого прятать. Только полуслепая тетка затерялась где-то, ее счастье.

– Ну, выбирай! – широким жестом Самозванец обвел пленных. – Одного, ради твоей красы, пощажу. Щедрый дар, не зевай, девка!

Холодом повело у Лизы по губам и подумалось, что сейчас грянется она оземь, не снеся царской милости. А комендант с комендантшей подтолкнули Егорку в спину, мол, мы пожили, дочка, забирай брата. Мальчик ткнулся головой в церковные ступеньки, прижался к ногам сестры, зыркнул волчьими глазенками вокруг, всех ли запомнил?

Дробью раскатился барабан. Полковника потащили к колодцу да там же и освежевали. Бросили еще живого в снег, чего возиться? Дико закричала Аграфена Семеновна, рванулась к мужу – налетела на башкирскую саблю.

Так и остались брат и сестра стоять, обнявшись, на паперти. Вчера она была вдова, а сегодня оба – сироты.

Пьют-гуляют Воскресенский и Авзяно-Петровский заводы. Плачет Усть-Катавский. Грозно молчит Богоявленский. Ждет вестей.

А вести одна другой страшней и утешительней. Нет поблизости господ Твердышевых, Мясниковых и Демидовых. Нет горного начальства из Бергколлегии. На сто верст вокруг не сыскать регулярных войск. Разве только офицеры по заставам. Да неверные, переметающиеся со стороны на сторону казаки. Да башкиры, легкие на ногу, как волки.

С виду мертвая земля гудела, полнилась, наливалась слухами. Они бежали ручьями из-под снега. Трещали сухим камышом по займищам. Гулко били подковами по мерзлой дороге.

– Идет! Идет! Объявился! Доподлинно известно, что государь. Что на груди у него царские знаки. Что десять лет был в сокрытии, бродил по Руси, хлебнул лиха, насмотрелся горюшка. А ныне объявился среди казаков. Собрал народ и принял полную мочь. Шлет указы, чтобы пособили ему и заводские, и солдаты, и иноверцы. Всех к себе зовет и жалует землей, лесами, реками, покосами и рыбными ловами. Уже многие крепости ему покорились. Подступает кормилец к Уфе и Оренбургу. Пора бы и нам, сиволапым, к нему прилепиться.

Мужики Воскресенского завода отрядили в Оренбург Емельку Рыжикова поразведать, что там за дела. Рыжиков вернулся через день, да как ударил в набат на колокольне, да как гаркнул:

– У меня манифесты царя-батюшки Петра Федоровича!

Да как начал их наизусть тараторить, читать-то он не обучен. Только видел в низу листа императорскую печать – вроде, человек в венке – из перевернутой монеты сделана, и несумнительна ему была та бумага. Каких вам еще доказательств? Сам великий государь руку приложил!

Народ качал головами, дивился. Не далековато ли надёжа забежал? В наших-то краях царей отродясь не водилось. В это время на площадь перед приказной избой явились тринадцать человек из Каргалинских медных рудников под командой углежога Алехи Уварова. Все с ружьями, и давай палить в белый свет, как в копеечку.

– Государь под Оренбургом бьется! А вы здесь лапу сосете! Айда к нему!

И перво-наперво, конечно, в приказной избе дверь сломали. Выволокли расходчика Петра Лебедкова и надзирателя Василия Макшанцева.

– Вот вы где, ироды! Попили нашей кровушки!

Но убивать не стали, увезли с собой. Пусть царь решает, что с ними, нехристями, делать. А заводской сторож Афанасий Евдокимов успел схорониться у себя на огородах и утечь в лес. Он третьего дня по наказу расходчика ездил до Сакмарского городка «для усмотрения злодейских поступков». Усмотрел при въезде шесть виселиц. Поворотил назад и теперь точно знал, чем государь встречает лукавых холопов. Не видаться ему больше ни с Лебедковым, ни с Мокшанцевым.

Каргалинские рудокопы обшарили завод, забрали ружья, свинец, порох и четыре пушки. А, выехавши за ворота, угнали стадо из пятидесяти быков. Это сильно мужикам не понравилось, и многие, уже готовые присоединиться к злодейской шайке, повернули домой.

Однако уже на другой день прискакал на завод отряд из семидесяти башкирских конников. А с ними Рыжиков и Уваров, еще дурнее, чем вчера. И учинили настоящий разгром. Подогнали подводы, грузили пушки, порох, серебряную посуду из дома господина Твердышева и денег тысяч до тридцати.

На всем заводе нашелся один прапорщик иноверец Кулалбаев, бывший проездом в Оренбург. Вздумал было саблей махать, но его успокоили поленом по голове, потом заволокли в приказную избу и запалили с четырех углов. Нечего на рожон лезть!

После такого дела крестьяне уже побоялись оставаться в заводе, и все, сколько было, ушли с башкирами, побросав баб. Но опять же с дороги многие вернулись. Беспокойно стало хозяйство оставлять.

Не так вышло на Авзяно-Петровском у господина Демидова. Прослышав о делах в Воскресенском, отправились под Оренбург мужиков человек сорок проверить: с чего заваруха началась? На другой день они вернулись с башкирами и под предводительством восьми казаков с атаманом.

Увидав такую шайку, звонарь ударил в сполох. Да пара казаков мигом сбросила его с колокольни. Чего зря колотить? Чай, не разбойники приехали – государевы люди.

Священника отца Никадима вывели под белы руки из церкви и на паперти угостили нагайкой за чтение прихожанам манифеста блудной царицы Катерины, где надёжа именовался самозванцем. После чего атаман начал читать народу правильный манифест от Петра Федоровича. Но не дочел, махнул рукой:

– С вас довольно. Титул царский слышали? Чего еще?

И велел приказчиков, конторщиков и прочих служителей взять, заковать в железа и держать под караулом. После чего спросил мужиков, кто желает в казаки. Записавшихся к нему в шайку послал в господский дом ломать двери и ставни, брать демидовские ружья, выводить из конюшни лошадей. А что случится в комнатах ценное, подавать через окна на улицу. Потому что дом надлежит сжечь. Как и завод.

Мужики завода зажалели. Вместе с ним погорят и их халупы. Куда бабам с ребятишками под зиму идти? Но атаман успокоил:

– У батюшки-царя всего много!

Завод жечь покамест не стали, на нем еще можно пушки лить. А вот дом ободрали как липку. Тканые обои, ковры, мебелишку барскую, посуду – половину переколотили, пока кидали за окно – все ушло, будто на своих ногах, и сиротливо притулилось по курным избам промеж овец и сопливых деток.

Ружья – особая статья. Их в доме больше сотни. Барин собирал, ценил. Все разные. Есть и басурманские – персидские, турецкие – с камнями на прикладе, с костяными резными вставками, с перламутровыми и черепаховыми накладками. Другие совсем чудные – с широким стволом, а на конце раструб, как у горна. Нашлись еще такие большие, что к ним нужна особая подставка. Иные, когда стреляют, жалобно пищат, будто им, сердечным, больно.

Всем этим барским великолепием оделил атаман новопокрученных казаков, выдал каждому по лошади и расставил на ночь караулом вокруг завода. Да мужики с непривычки заснули. Виданное ли дело в темноте верхом за околицей шастать? Того и гляди, коняги седоков на землю сронят, а себе ноги переломают. Казаки – народ шальной, без царя в голове. Даром что первые к Петру Федоровичу пристали, первые и отколются. Их повадок простому человеку не перенять. Всякий знает, от сотворения мира ночью положен сон. Вот и залегли.

Между тем атаман – вот ведь неугомонный – велел взломать двери в заводской питейный дом, соляные амбары и господские хлебные магазины. Пошла потеха. Мужики, конечно, норовили за вином. А бабы с мешками ринулись за солью и мукой. Брали безденежно и выгребли подчистую.

В суматохе на крыльцо дома вышла барская мамка с младенцем на руках. И как Демидов свое дитя здесь бросил? Атаман подступил к ней и трижды похристосовал нагайкой: откуда, мол, взялась? Та сказалась нянькой, и бить ее перестали. Про ребенка же совсем забыли, остался малец жив. Тут вино ведрами выносят! До хозяйских ли щенков?

Православные пили – ничего. А башкирам атаман не велел наливать. Они, как хлебнут, становятся буйные, потом сразу с седел валятся. Степной человек мал, закусывать не умеет. С ним пить – воробья причащать. Все же одно ведро на тридцать человек они выпросили и упились, как на свадьбе. Только лошади их хмельными не ходили. А сами попадали в бурьян. Ночью ударил морозец – половина не проснулась.

Атаман глаза протер, тужить не стал. Этого добра у него довольно. Вот хотя бы авзяно-петровскими и пополнит отряд. Увел еще сорок мужиков сверх вчера набранной сотни. А с ними потянул пушки, порох, ружья и прочие припасы.

Однако башкир он недооценил. Те себя показали на Усть-Катавском заводе, где людишки пытались от бунта уклониться и про государя слушали настороженно. Без должного восторга.

Усть-катавцы, как всегда, хотели вперед всех поспеть. От них еще в середине октября подался в Оренбург молотобоец Иван Киселев. Вернулся – глаза, как рубли анненской чеканки, с кулак. Стал мужиков мутить, сколотил шайку человек в пятнадцать. Но недолго Кисель бурлил, запрудили ему молочные берега. На Усть-Катавском приказчики оказались порасторопнее и посмелее, чем в округе. Похватали особо рьяных, а с ними Киселева, и отправили в Уфимскую провинциальную канцелярию. Остальные мужики очувствовались и отменили решение идти к Самозванцу.

Поэтому прибывших к ним башкир приняли неприветливо, отговаривались незнанием, добро прятали, приказчика с расходчиком не выдавали. За что были побиты, а завод сожжен. Одних пожиток башкиры взяли на семь тысяч, да денег сорок тысяч, да табун лошадей в триста голов, да шестьсот коров, да овец без счета. А люди, кто уцелел, разбежались в лес.

Вот и посылай после этого степняков народ вербовать! Рекрутировали один рогатый скот, и тот Самозванцу ли, себе ли – неясно.

Всякому ведомо: верная служба дает офицерский чин. Сыну старшины Юлая Адналина быть офицером. Его отец сед, его отец горд. Воевал он с отрядом в триста воинов и при усмирении калмыков, и в польском походе против конфедератов, где под его рукой ходило уже три тысячи всадников. Награжден почетным знаком и отъехал по месту жительства в Оренбургскую губернию, Уфимскую провинцию, деревню Юлаеву, что близ Симского завода, где за ним числится девяносто дворов.

Не беден старшина, уважаем начальством. Однако и у него своя боль. Проклятый Симский завод построен на его земле, отнятой Твердышевым за гроши. И ныне по-русски говорят там ели и березы. Понагнали туда людей крупных, белоголовых, свирепых с виду и драчливых при встрече. Не наехать на них башкирскому отряду. Отобьются да еще войска позовут.

Смирился Юлай, подстроился к тем, кто силен. Но обиду не забыл. Сыну старался, правда, ничего дерзкого против властей не внушать – помешает ему это. Лети беркут, ищи добычу и садись только на хозяйскую руку. Ту, что крепко держит веревку и может оделить тебя мясом. Если же исчезнет такая рука, будь готов клевать глаза своим врагам.

Правда, Салаватка еще молод и нежен. На щеках пух, не борода. Да и отец его избаловал. У самого Адналина две жены. Но вторую он взял уже в зрелых летах, чтобы согреть остаток жизни. А у сына на двадцатом году – три. Юные, красивые – на забаву. Пусть тешится, пока вкус не прошел.

Как сядет в седло, брякнет саблей, почувствует запах пожара, забудет про мирное житье. Будет пробавляться едой и бабами в разоренных домах. Уйдет та беспорочная сладость, когда ни ты никому не делаешь зла, ни тебе никто худого не творит. Он, Адналин, это знает.

Потому не без печали собирал Юлай сына в первый поход. Хотя, что говорить? Пора наследнику показать себя. Обновить имя. И Салаватка из дому рвался. Обещал непременно выслужить капитанский чин, а с ним дворянство. Они ведь старшины – бии. Пусть только случай подвернется, и он не промажет, прямо царской грамоте в сургучную печать.

Случай и правда встал у порога, дергая конской уздой и звеня стременами. Пришла бумага от Оренбургского губернатора Рейнсдорпа, что объявился беглый казак и раскольник Емельян Пугачев, назвался именем покойного государя, сколотил шайку и озорует окрест. Надлежит ему, Юлаю, собрать отряд и выслать в помощь Оренбургу. Что старшина и сделал. Девяносто пять всадников дал сыну – лошади сытые, колчаны полные, луки только об колено и согнешь. Рожи – одна другой веселей. Не всякий день удастся пощипать оренбургских мужиков с разрешения начальства.

Салаватка сидел на кауром мохноногом жеребчике. Шапка у него лисья. Халат крыт зеленым бархатом. Не домашней выделки – персидский зипун, выменян у казаков за две пригоршни серебряных рублей. А казачьи горсти вдвое больше, чем башкирские. Широкая у шайтанов ладонь, костистая, загребущая!

В ножнах с серебряной обкладкой отцовская сабля. На груди – Юлаев же наградной знак. Сам Адналин при всех надел его на сына для солидности.

– Вот вам теперь старшина и командир, вместо меня. Стар я уже для государевой службы. Слушайте его.

Жены стояли возле плетня, вцепившись в горшки – любовались. И как Адналину теперь совладать дома с пятью бабами и тремя ребятишками? Сколько будет ссор, споров и всякого лиха!

Всадники поскакали из села. Не успела осесть пыль на дороге, а они уже затерялись за соснами в Симском урочище, заплясали на переправе через речку Аю и, не замочив ног, выехали прямиком на Оренбургский тракт. Оттуда до города рукой подать. Думали к вечеру добраться.

Ехал Салаватка, а в глазах дрожал синий платок Атанай, первой жены. Хоть и родила ему обоих сыновей вторая, а любил он Атанай хрупкую, Атанай нежную, Атанай без семечка во чреве. Чаял к ней вернуться, ее одарить. Жарко становилось за воротом оттого, что она – не другие две – будет ждать. Бежала потная струйка от кадыка по груди, когда представлял их возню на перовых тюфяках, сдавленный хохот, бряканье браслетов и тихие, завистливые вздохи тех, кто слышал эту потаенную радость.

Но, однако же, надо думать о войне! Он теперь старшина и командир. За ним девяносто пять всадников. Шутка ли? Неловко Салаватке – никогда не водил он воинов, не знают они его. А вдруг не станут слушать, несмотря на знак и на отцовское имя?

Но вышло хуже. Говорил старый Адналин: «Никогда с человеком не случается того, чего он боится. К чему исподволь готов. Всегда вывернется какая-нибудь другая пакость». Совсем не ждал молодой бий Самозванца. Считал: далеко еще ему до Оренбурга. Вот приедут к городу, соединятся с войсками Рейнсдорпа, станут Злодея караулить. А он вот, под самым носом. С летучими отрядами казаков, с калмыками, с рудокопами из Воскресенского, с пушками. Да как жахнет, как плюнет огнем, как застрекочет из ружей.

Не доезжая деревни Бескуловой, возле которой надлежало Салавату соединиться со старшиной Элви и в составе тысячи башкир двигаться к Оренбургу, налетела во чистом поле злодейская толпа под две тысячи человек. Нападать не стали, обстреляли издалека и преградили путь. До сумерек старшины рядили, что делать. Наконец Элви поскакал к мятежникам спросить, чего хотят. Те отвечали:

– Хотим вашей дружбы. Делить нам нечего. Все государевы слуги. Пойдемте с нами царя батюшку в Бердской слободе смотреть.

Элви немедля склонился на уговоры, и Салавату с его девяносто пятью всадниками ничего не оставалось делать, как ехать большой ватагой, опасаясь пушек, казацких сабель, да и своих, желавших лучше идти грабить Оренбург, чем его защищать.

Так, сам не желая, Салаватка Юлаев сын затесался в злодейскую шайку.

Небо низко повисло над холмами, грозя снегом. Сизые в дымке леса отступали с дороги. Во влажном холодном воздухе особенно остро шибал в нос конский навоз и гадко воняли прокисшие от пота кожи армяков. И сам Салават пах как-то гадко. Он впервые узнал, что человека в жар бросает по-разному. От работы один пот – крепкий, ядреный, с солью. Бабы стирают, плюются: ишь как испохабил рубаху! А нет-нет, да и прижмут к лицу: мужиком веет. От страха же человек делается весь холодный и липкий, а на коже остается кислый след, как на заплесневелом в рассоле огурце. Такое добро никому не надо. Бабы, отполоскав, бросят в сторону и больше не посмотрят. Именно эту дрянь ощущал под персидским халатом сын Юлая и ненавидел себя за то, что струсил, даже не побывав в бою.

Злодейской ватагой верховодил, как оказалось, не сам государь, а один из его любимцев – атаман Овчинников. Мужик с крупной птичьей головой и кривыми, как ветки здешних берез-маломерок, пальцами. Он повез всех башкир в Берду, которая оказалась маленькой деревянной крепостью на носу у Оренбурга. Должно бы ей, Берде, защищать город, хранить от неприятеля, а она, словно легкая на согласие девка, поддалась после первого же приступа. Раскинула ноги и лежала теперь на спине, кося в небо татарскими глазами и чая радости от насильника.

Подъехали уже в сумерках. Усталые, голодные. Гости ли, пленники ли – неясно. Ни одна собака не брехала, и это наполнило души новым страхом. Вроде не мертвая слобода. Где же псы?

Еще издали Салаватка заметил под деревянным тыном широкую черную полосу, опоясывавшую стены. Она копошилась, двигалась, взлетала, как лохмотья вдовьего платка под ветром. Над ней царил неугомонный вороний грай. Одна из птиц взмыла в воздух и отлетела прочь, держа в клюве кус добычи. На нем что-то поблескивало. Овчинников мигом приложился из ружья. Ворона дернулась и камнем рухнула вниз. Упала под копыта лошади. Казак спешился, отшвырнул птицу, поднял с земли находку. Оказалось, человеческая рука, погрызенная уже собаками. На распухшем пальце кольцо. Атаман подергал – туго идет. Облизнул мертвечину, стянул, бросил руку на снег и сунул трофей за пазуху.

Салавата чуть не вырвало. Всадники уже ехали по вросшему в снег мосту. Недоверчиво зыркали по сторонам. У ворот их встретили три виселицы, чуть поодаль – еще пара. Ветер трепал на покойниках синие офицерские плащи. А дальше дома с тусклыми огоньками за слюдяными оконцами. Голоса. Смех. Бражные песни. Ругань. Хлопанье дверей. Казаки всегда живут шумно, особенно за чужой счет. А в Берде они жили на государевом довольстве – сыто, пьяно, грозно и весело.

Проезжая широкой улицей, Салават успел заметить кибитки, крытые где дерюгой, где коврами. Они теснились табором. Возле горели костры, слонялись женщины самой оборванной и жалкой наружности. Все они были русскими, и, приглядевшись, молодой бий увидел, что платья у них не крестьянского покроя. Это были жены и дочери убитых офицеров, завезенные победителями в свой вертеп и брошенные посреди Берды для всеобщего удовольствия. У них случалось много гостей. Казаки тянули несчастных за руки в телеги или просто к ближайшим домам. Те не сопротивлялись, получая за услуги где краюху хлеба, где подзатыльник.

Салават с тоской воззрился на большую, ярко освещенную избу, в которую их вели. Возле нее был палисад, затоптанный сотнями ног. У коновязи не меньше десятка лошадей. Окна со стеклами. Сразу видно, богатый человек жил. Может, сам комендант Берды? Старшину Элви и Салавата пустили внутрь, остальным велели ждать. Понурые всадники спешились. На площади перед домом им не хватало места, и они заводили коней в улицы, холстами стелившиеся от центра слободы. Лошади боялись здесь стоять. С непривычки ржали. Из всех углов несло мертвечиной.

Старшина Элви, как вошел в избу, сразу повалился на пол и ткнулся головой в порог. Салаватка вперед осмотрелся. Роскошно. Весь пол устлан коврами. На стенах кошмы. Вместо лавок – стулья. Стол с пузатыми, как вазы, ногами. Самозванец сидел под пустым киотом. Не слишком взрачный, с рябым лицом, с волосами, по-казацки постриженными в кружок. Без рубахи и без креста. Две девки в красных сарафанах мяли ему плечи. С первого взгляда было ясно – этот человек ест с ножа и не боится обрезаться.

Хозяин ласково указал башкирам на стол и кликнул какого-то деда принести чаю. Пил вприкуску, дробя здоровыми, как у лошади, зубами плотные куски сахара. А потом молвил так:

– Рад я, детушки, что вы привели с собой до тысячи всадников. Нам помощь нужна. Которые пойдут мне служить, тех пожалую. А которые станут отпираться – повешу. Здесь, в Берде, на всех пустых перекладин хватит, – и протянул гостям через стол руку.

Элви снова повалился в ноги и целовал смазной сапог царя. А Салаватка уставился на руку. Небольшая, в мелких рыжих веснушках, над запястьем курчавятся волоски.

– Целуй, – подсказала одна из девок, решившая, что дикий башкир не знаком со здешним обхождением. – Ни то удавят.

Салават ткнулся лицом вниз и вдруг почувствовал резкую боль. Самозванец схватил его пальцами за короткий нос. Под хохот вошедших в избу казаков он выволок сына старшины за порог и осведомился:

– Будешь служить?

Салаватка боялся двинуть головой и лишь часто-часто моргал, изображая согласие.

– То-то же, басурманская харя. Иди к своим. Я сегодня милостив.

Молодой бий вышел за палисад, махнул рукой, подзывая к себе конников Адналина. Выбора у них не было. Да и хотели ли они выбирать? Их миловали, принимали на службу. Чего же еще?

На следующий день к новоприбывшим соплеменникам приходил мулла Кинзей Арсланов. Благообразный, немолодой, с белой бородкой, росшей пучком, как у козла, не покрывая скул. Вместо шапки, он носил чалму и говорил степенно, то закладывая руки за кушак, то шевеля четками. Кинзей знавал Адналина и к его сыну отнесся дружелюбно.

– Это хорошо, что ты здесь, – сказал он. – Государь обещал все заводы сжечь, а земли отдать нам. Хозяев же Твердышева, Мясникова, Демидова повесить.

– А людей своих он куда денет? – не поверил Салават. – Тоже повесит? Их здесь почитай тысяч до десяти, а то и больше.

– Наше ли это дело? – покачал головой Кинзей. – На все воля Аллаха. Государь своих не любит – они его предали. А нас пожалует.

– Если он своих не любит, почему будет любить нас?

Сын старшины пребывал в сомнениях. Земли из-под Симского завода ему хотелось еще больше, чем офицерского чина. Но жизнь в Берде Салавату не нравилась. Душегубства много, а толку чуть. Оренбург как стоял, так и стоит. Что проку в казачьих разъездах под стенами? Или в том, что Самозванец каждое утро отправляется проверять посты? Однажды он поскакал пьяный, потерял стремя, чуть не рухнул с седла. Из крепости по нему начали полить, подкатили пушку.

– Берегись, государь! – крикнул один старый казак, подбирая повод Емелькиной лошади.

– Уймись, дед! – отвечал Самозванец. – Нечто пушки на царей льют?

И правда, двух подскакавших казаков убило. А сам Злодей даже хмеля по дороге не расплескал. Вернулся домой и завалился спать, потребовав пару баб, чтобы грели бока, и еще одну чесать пятки.

Когда новоприбывшим башкирам читали манифест: «Жалую вас верою и законом вашим, пропитанием, рубахами, портами, и будете, как звери степные», – Салават все косил глаза на сторону, все прикидывал, как утечь из проклятой слободы.

Ночью решился. На лошади через заставы не уйти. При въезде часовые. Вздумал пешком через ров, заметил, что в одном месте стена не так высока. Кубарем скатился в снег. Оскользнулся, вступил в ров и, закрыв лицо шапкой, шел среди смерзшихся человеческих тел, наступая на холодные руки и лица. Смертельно боялся ворон – вдруг станут клевать глаза? А следовало собак. Встретила его целая стая псов до пяти, крупные, наели бока. Молодой бий обнажил саблю, зарубил пару подступившихся к нему тварей. Остальные разбежались.

Пошел через поле. Потом лесом. До города недалеко. Там верные войска подберут Адналинова сына. Да только не дотянул с версту. Под утро уже прозяб, выбрел на дорогу. А тут, как на грех, разъезд из яицких казаков. Сцапали перебежчика, завалили в снег, петлей захлестнули руки, погнали назад. По пути кололи пиками, проткнули левую щеку в двух местах, ранили руку, спину спасла кольчуга.

Пленный спотыкался, падал, после ночи блужданий не мог шибко бежать за лошадьми. Это сердило казаков, и они решили покончить с ним возню у ближайшего оврага. Но, к счастью, на них наехал башкирский отряд старшины Элви, следовавший стрелять по Оренбургу. Соплеменники умолили казаков отдать сына Юлая, и те, наскучив, перебросили им веревку. Со своими Салават все-таки попал к городу, но раненый, усталый и совершенно не соображая, где его место.

Загрузка...