Шатаясь, Маша направилась в спальню, села на кровать и повернула голову к двери. Серафима Антоновна улыбалась ей с порога. В блеске ее золотых зубов Маше чудилось что-то зловещее.
И вдруг ей захотелось узнать в мельчайших подробностях то, о чем говорила намеками Крокодильша. Страшно захотелось. Так, бывает, хочется ребенку прыгнуть очертя голову с высокой кручи. И не всегда срабатывает заложенный мудрой природой инстинкт самосохранения.
Маша, не отрываясь, смотрела на Крокодильшу, и та под ее взглядом пересекла разделяющее их пространство, села рядом с Машей на кровать, обняла ее за талию и прижала к себе. И Маша вдруг положила голову ей на плечо и всхлипнула.
— Милая моя, да ты совсем еще маленькая девочка, а сама мамой собираешься стать, — сказала Крокодильша, гладя Машу по волосам. — Ну и что из того, если твой муж с какой-то там шлюхой переспит? Для них это все равно, что в туалет сходить. Вообще я хочу сказать тебе, что половая жизнь — это надругательство над женщиной. Знаешь, я почувствовала громадное облегчение, когда Сан Саныч перестал требовать от меня исполнения супружеского долга. Мы с ним уже пятнадцать лет как не спим вместе. Знаю, у него были и есть бабы, и сейчас он не простуду выгоняет, а обыкновенный трипперок. Это он с «рыбалки» трофей привез. Хорошо еще, не сифилис.
— Но неужели Коля мог… спутаться с какой-то… шлюхой? — простонала Маша. — Зачем ему? Ведь я… я…
— Я понимаю, ты регулярно исполняешь свой супружеский долг. Но супружеские ласки приедаются, тем более, что шлюхи позволяют себе такие вольности, от которых нас с тобой просто бы стошнило. Представляешь, мне рассказывала приятельница, что берет в рот член своего любовника. А раз он ей даже кончил в рот. Мерзость какая! Но мужиков всегда тянет на всякие мерзости. А тебе советую не подпускать к себе мужа — вдруг и он заодно с Санычем заразу подцепил? Ребеночка побереги. Притворись, что чувствуешь себя плохо да и врачи, дескать, запретили. Мужики такие лопухи — всякой брехне верят.
Крокодильша расправила на коленях зеленые складки. Маша обратила внимание, что у Серафимы Антоновны ноги похожи на два толстых бревна, устойчиво и незыблемо вросших в плоскую поверхность пола, а ее собственные напоминают стволы молодых березок, которые качает во все стороны ветер. Она позавидовала тому, что Крокодильша уже пережила и перестрадала то, что ей еще предстоит пережить и перестрадать. И — главное — уцелела. А вот она…
Крокодильша гладила ее по спине, шептала что-то на ухо, но Маша уже ничего не слышала. Ее охватила апатия, безразличие ко всему, происходящему вокруг. Словно она попала в бесцветное, без вкуса, запаха и прочих жизненных ощущений пространство, которое собралось вокруг нее наподобие земной атмосферы, и несется она теперь в окружении этого пространства по неведомо куда ведущей орбите. «Ну и что? — говорила она себе чужим внутренним голосом. — Пускай, пускай… К чему сопротивляться? Я устала, устала сопротивляться самой себе. Устала, устала… Там покой, покой. Не надо ничего чувствовать. Чувствовать очень больно. Покой, покой…»
Маша медленно легла на спину, сложила на груди руки и стала смотреть в потолок. Крокодильша хлопотала возле нее, совала в рот чашку с каким-то питьем, но Маша плотно стиснула зубы. Не позволит она больше окружающему миру вторгнуться в нее, не пустит этот мир внутрь себя. У этой толстой женщины в зеленом злое и вместе с тем испуганное лицо. Кто она? Ах, был бы рядом Анджей, все было бы иначе. Она теперь точно знает — в Анджея переселилась душа Фридерика Шопена, которым она бредила с детства. Она и раньше об этом догадывалась, но теперь точно знает. Когда она играет Шопена, она слышит и ощущает в каждом звуке Анджея. Но она никому об этом не скажет. Никому. И уж тем более этой женщине со злым испуганным лицом. Все они хотят отнять у нее Анджея. Все до единого…
Маша закрыла глаза и погрузилась во что-то сияющее, прозрачное, благоуханное. «Моя богданка, укохана, люба дивчинка», — шептал голос Анджея. Она тоже хотела ответить ему словами любви, но губы не слушались — они превратились в тиски, которые ей было не под силу разжать. Внутри сделалось горячо, потом ее существо пронзила острая боль. И все куда-то исчезло — и Анджей, и это сияние, и черный мрак…
Николая Петровича вызвали прямо из президиума совещания передовиков сельского хозяйства, на котором он председательствовал в отсутствие Первого. То, что его нашли столь оперативно, было заслугой Серафимы Антоновны, буквально поднявшей на ноги весь обком. Он подъехал к подъезду, возле которого уже стояла амбулаторная машина с распахнутыми дверцами, выскочил на ходу из своего ЗИСа и увидел санитаров, выносящих носилки с Машей. Его поразила бледность ее лица, он наклонился, крепко стиснул в своих руках лежащие на ее груди ладони. Они оказались холодными и совсем безжизненными.
— Она… она…
Он побоялся выговорить это страшное слово «умерла», которое так и вертелось на языке. Врач из спецполиклиники, которого Николай Петрович знал в лицо, вежливо поздоровавшись, ответил:
— Мы сделаем все возможное и невозможное. Не волнуйтесь. Пожалуйста, не задерживайте нас.
Носилки с Машей исчезли в темном чреве машины, дверцы захлопнулись. Взвыла сирена. Николай Петрович быстро вернулся в свой ЗИС, бросил Виктору: «Гони следом!»
Они шли впритык со «скорой», и ветровое стекло их машины было заляпано грязью из-под ее колес. В одном месте «скорая» резко затормозила — кто-то перебегал дорогу, — и Виктору пришлось вырулить на тротуар, затормозив буквально в сантиметре от ствола дерева. Николай Петрович даже не успел испугаться — кажется, он утратил эту способность пугаться за собственную жизнь. Виктор сказал: «Пронесло на этот раз», вырулил в какой-то грязный, весь в колдобинах переулок, и через минуту они оказались возле приемного покоя центральной больницы. Носилки с Машей уже достали из машины, возле них хлопотал доктор со знакомым лицом. Он что-то крикнул выбежавшим на улицу двум женщинам в белых халатах. «Господи, только бы она осталась жива! Боже, помоги!» — вырвалось у Николая Петровича.
Он тут же устыдился своих слов, закашлялся в кулак, покосился на Виктора. Шофер невозмутимо протирал тряпкой забрызганное грязью ветровое стекло.
Николай Петрович вернулся домой поздно. Позвонил в дверь, — вероятно, он где-то обронил ключи или же они остались в кармане пиджака, который он забыл в больнице. Дверь тут же открыла Вера, словно специально стояла возле нее. Из-за ее спины выглядывала зареванная перепуганная Машка.
— Мамочка умерла? — тоненьким голоском выкрикнула она. — Вера говорит, мамочка не умрет, но я ей не верю — она была вся в крови.
— Мама не умрет, — сказал Николай Петрович, отдавая Вере пальто. — Ты почему не спишь?
Он подхватил Машку на руки и крепко прижал к себе. У нее было легкое теплое тельце, от которого исходил успокаивающий домашний запах. Машка больно схватила его за уши и поцеловала в лоб.
— Я буду называть тебя папой, ладно? А то в школе все смеются, что я называю тебя Колей. Ты ведь мне настоящий папа, да?
Николай Петрович почувствовал, как у него по щекам текут слезы, капая Машке на пижаму.
— Ой, мокро! — воскликнула она и поежилась. — Почему ты плачешь? Мама ведь живая, а я тебя люблю. И Вера тебя любит. Ой, ты мне все косточки в гармошку сжал. Можно, я завтра в школу не пойду? У нас контрольная по арифметике. Папочка, ты напишешь записку Раисе Григорьевне?..
Он отнес ее в кровать, сидел рядом прямо на ковре, пока Машка не заснула. Она лежала на спине, сложив на груди свои тонкие прозрачные ручонки и ровно дышала, слегка приоткрыв маленький пухлый ротик. Сейчас Машка была ему самым родным на свете человеком. После случившегося он чувствовал к жене невольное отчуждение, смешанное с некоторой брезгливостью. Сейчас ее жизнь, уверяли врачи, вне опасности, однако детей у нее больше не будет. У них на самом деле мог бы быть сын… Кто виноват в том, что случилось непоправимое несчастье? Скорее всего сама Маша. Есть во всем ее организме какой-то надлом. То ли это результат слабого здоровья, то ли… Ведь репрессированный и умерший в тюрьме отец Маши, профессор математики Богданов, насколько было известно Николаю Петровичу, был дворянского рода. А у всех дворян, Николай Петрович это точно знал, нездоровое, даже гнилое, нутро. Под «нутром» он подразумевал здоровье, психику и все остальное, составляющее человеческую сущность. Разумеется, Машина вина не прямая, а косвенная — ведь дочь за отца не отвечает, — но тем не менее расплата оказалась страшной. Как же хорошо, что у него есть Машка — его опора, надежда, смысл его существования. Отныне он займется всерьез ее воспитанием — ведь девочка, что называется, брошена на произвол судьбы. Будет следить за тем, какие книги она читает, что за фильмы смотрит. Давно пора заняться формированием ее мировоззрения, иначе вырастет из нее Бог знает что. А ведь ей жить в новом, прекрасном мире. Николай Петрович дал себе слово в самое ближайшее время самолично заехать в Машкину школу и поговорить с ее классной руководительницей.
Он встал и на цыпочках прошел на кухню, где Вера уже вскипятила чайник и накрыла стол. Она села напротив, сложив под подбородком свои неуклюжие красные руки, смотрела, как жадно Николай Петрович ест суп, вареное мясо, то и дело вздыхала и, отвернувшись, крестилась.
— Марья Сергеевна, очевидно, долго пробудет в больнице, — заговорил Николай Петрович, промокая накрахмаленной салфеткой рот. — Ей сделали операцию и… Словом, она потеряла ребенка. — Он видел, как Вера перекрестилась и что-то прошептала одними губами, но промолчал — Вера была темной деревенской женщиной и ей простительно верить хоть в Бога, хоть в черта. — Доктор сказал, что если бы не сразу вызвали амбулаторию, всякое могло бы случиться. Сейчас жизнь Марьи Сергеевны вне опасности. Это благодаря Серафиме Антоновне — она подняла на ноги весь город.
Николаю Петровичу показалось, будто Вера хочет ему что-то возразить. Он поднял глаза и глянул на нее в упор. Вера встала и загремела грязной посудой.
— Что здесь произошло? — тихо, но решительно спросил Николай Петрович и схватил Веру за пухлую мокрую руку.
— Ничего не знаю, — сказал она, потупившись и отвернув голову.
— Врешь. Ты всегда все знаешь. Нарочно вытираешь в прихожей пыль или чистишь ковер, когда к нам кто-нибудь приходит. Я сам видел.
Вера покраснела и вырвала свою руку.
— Ничего я не знаю, — буркнула она. — У хозяйки была эта… как ее… жена твоего главного начальника.
— Не у хозяйки, а у Марьи Сергеевны, — машинально поправил Веру Николай Петрович.
— Ну, ну, у нее. Они кофу в столовой пили и разговаривали промеж собой. А потом…
— Про что они разговаривали?
— Не слыхала я, ей-богу, — курицу на кухне щипала.
— Врешь. По глазам вижу, что врешь. Говори: о чем Марья Сергеевна разговаривала с Серафимой Антоновной?
Вера вдруг зарылась лицом в передник и всхлипнула.
— Не могу я сказать, хозяин. Срамно мне. Ой, срамно.
— Чего уж тут стыдного — ты женщина темная, неграмотная. Какой с тебя спрос?
— А ты после не будешь ругать меня, хозяин?
Вера отняла передник и посмотрела на Николая Петровича своими маленькими покрасневшими от слез глазками.
— Я же сказал — не буду. Ну-ка давай, говори.
Вера села на маленькую скамеечку возле раковины, подоткнув под себя сатиновую юбку.
— Они с твоей начальницей кофу в столовой пили. А потом твоя начальница и говорит хозяйке: «Не подпускай к себе мужа — заразную болезнь он подхватил. Ребеночка побереги». Вроде как муж ее, твой начальник, тожить эту заразную болезнь с рыбалки привез. А я промеж себя и думаю: не можить хозяин…
— Ах ты старая стерва! — вырвалось у Николая Петровича.
Вера испуганно осеклась. Потом напомнила:
— Ты же обещал не ругаться.
Но Николай Петрович уже не слышал ее. Он встал, подошел к кухонному окну, широкий подоконник которого был весь заставлен банками с компотами и вареньем. Во всех окнах квартиры Первого — она занимала целый этаж правого крыла, расположенного перпендикулярно дому, — было темно. Николай Петрович засунул руки в карманы брюк и до хруста в суставах сжал кулаки. Его злоба была бессильной и бесплодной, и он отдавал себе в этом отчет, как и в том, что никогда не забудет и не простит Крокодильше то, что она сделала сегодня.
— Серафима Антоновна… сказала неправду, — проговорил Николай Петрович, глядя в темный двор внизу. — Или же ты что-то не так поняла.
— Я, хозяин, все так поняла — я как раз там в шкапу разбирала: хозяйка просила коробку с елочными игрушками достать, а там чего только не понаставили…
— Знаю я тебя — вечно ты все на свете перепутаешь. Вот вчера я просил тебя погладить новый костюм в синюю полоску, а вместо этого ты отутюжила мне старый, в серую полоску. Так и здесь — что-то могла недослышать, а что-то и перепутать. — Николай Петрович теперь повернулся от окна и голос его звучал уверенней, чем прежде. — Серафима Антоновна женщина умная, вряд ли бы она стала такую чушь нести. А у Александра Александровича грипп — простыл на рыбалке. Ветер сильный был, а он в одном легком плащике сидел. Я-то хоть джемпер догадался поддеть. Простуда у него, ясно тебе?
Вера снова перекрестилась, прошептала: «Храни его Господь», — и, встав со скамеечки, принялась домывать посуду.
Николай Петрович прошел в спальню, разделся, не зажигая света, и лег под одеяло.
От подушки сладковато тянуло Машиными духами. Николай Петрович быстро перевернул ее на другую сторону, но и эта сторона тоже пахла Машей. Почему-то Вера, сменив всю постель, испачканную Машиной кровью, забыла либо не захотела сменить наволочки. Пододеяльник показался ему жестким и колючим — Вера не жалела крахмала. Он развязал в темноте завязки, стащил его, швырнул на пол и накрылся с головой одеялом. Пролежав какое-то время в кромешном мраке и без единой мысли в голове — их все изгоняло больно пульсирующее слово «стерва», — он встал, включил настольную лампу и направился к буфету за коньяком. В открытую дверь столовой ему было видно, что на кухне горит свет. Он прошлепал босиком через прихожую и заглянул туда. Вера стояла на коленях и молилась большой черной иконе в металлическом окладе, которую он никогда раньше не видел. Икона стояла на сундуке, покрытом вязаным ковриком. В сундуке хранились мука, сахар и всякие крупы. Он слышал, как Вера шептала: «Рабе твоей Марье пошли здоровье и счастие», — видел, как крестила свое глупое красное лицо неуклюжей щепоткой толстых пальцев. «Икона в доме второго секретаря, — подумал он. — Так можно и партбилет потерять». Почему-то сейчас от этой мысли ему стало смешно. Нет, его отношение к Богу и прочим пережиткам прошлого нисколько не изменилось, но воевать со всем этим ему казалось теперь бессмысленной тратой сил. Ну а смешно, наверное, сделалось потому, что у Веры был уж слишком серьезный и даже торжественный вид, словно эта темная в железках деревяшка на самом деле могла повлиять на судьбу человека. Николай Петрович махнул рукой, вернулся в столовую и налил себе большой фужер коньяку.
В ту ночь его дважды рвало, а потому напиться до бесчувствия не удалось. И слово «стерва» пульсировало в его голове до самого утра.
Через три недели Машу перевели в отделение интенсивной неврологии. Врачи сказали Николаю Петровичу, что пролежит она здесь как минимум два месяца. Машка умудрилась принести из школы свинку, Вера едва ходила из-за радикулита, и Николай Петрович вызвал из Астрахани мать. Он хотел, чтобы она продала дом и поселилась у него, тем более, что бабушка уже давно умерла, а сама мать вышла на пенсию, однако Таисия Никитична поступила по-своему. Она пустила в дом квартирантов — молодую семью с ребенком, — зарезала и продала поросенка, кур привезла живьем в двух больших корзинах. Они теперь расхаживали по чулану, куда мать настелила газет.
Николай Петрович не видел Таисию Никитичну пять лет, и теперь перед ним была почти незнакомая ему сухонькая старушка, подвижная, даже слегка суетливая, с короткой, как у курсистки, стрижкой. Она сказала ему, едва сойдя с поезда: «Растолстел и стал похож на барина», — Машку, которую видела впервые, назвала «артисткой с погорелого театра». Машка весело рассмеялась, забыв про распухшие железки, схватила новую бабушку за руку и сказала:
— А ты на бабушку совсем не похожа. Бабушка должна быть толстой и с пучком на затылке. Ты похожа на старую деву — вот на кого! Раньше ты жила в большом-большом доме с садом и прислугой, ездила в церковь молиться Богу, потому что была влюблена в батюшку, но он тебя не любил — он был ло-ве-лас. Потом ты постриглась в монашки.
Таисия Никитична всплеснула руками, села на стул рядом с Машкиной кроватью и, едва сдерживая смех, спросила:
— А когда это — раньше?
— Ну, я не знаю — когда. Может, еще до того, как ты родилась. А ты разве не помнишь сама?
— Да уже подзабыла, — серьезно сказала Таисия Никитична. — Смолоду что-то такое на самом деле помнила. Ну, а папа твой кто был?
— Папа? Тот, который умер?.. Знаешь, я его плоховато помню. А вот настоящий папа был батюшкой, но только не советским, а… в другой стране. У него была такая красивая шелковая одежда красного цвета, а на голове круглая шапочка. И ходил он с деревянным крестом, на котором висел человек. Ой, я забыла, как это называется…
Таисия Никитична вдруг прижала девочку к себе и часто-часто заморгала своими глубоко посаженными глазками. Потом, оглянувшись на дверь, перекрестила, прошептав:
— Храни тебя Господи, моя сироточка.
И принялась наводить в доме свой порядок. Разложила возле Машкиной кровати раскладушку, застлав ее привезенным из дома бельем в розовый горошек, разобрала на кухне полки, заставив их банками с маринованными огурцами и помидорами. Протерла мокрой тряпкой пол за трюмо — Вера при всем желании не смогла бы протиснуться в узкую щель между окном и зеркалом. Покормила кур привезенной из дома пшеницей. Машке нравилось, как кукарекает большой ржавого цвета петух, и Таисия Никитична пустила его к ней в комнату, предварительно положив на пол развернутые газеты.
К приходу Николая Петровича в доме пахло пирожками с курагой и астраханским борщом. Вера, поначалу ревниво следившая за бурной деятельностью «приезжей бабушки», к вечеру целиком и полностью сдалась под ее начало. Открыв Николаю Петровичу дверь и взяв по обыкновению у него пальто, Вера тактично ушла в свою комнатушку возле кухни и даже прикрыла за собой дверь, правда, не очень плотно.
Мать и сын сидели друг против друга в теплой уютной кухне. Таисия Никитична попивала чай с пирогом, Николай Петрович шумно хлебал борщ, жадно обгладывал куриную ножку. Наконец Таисия Никитична спросила:
— Ты был у нее?
Николай Петрович кивнул, не отрываясь от куриной ножки.
— Что, плохи дела?
Он на мгновение закрыл глаза. Но тут же открыл их и сказал, глядя на мать:
— Да, мама.
— Ты ее видел?
— Нет, мама.
Таисия Никитична вдруг вскипела.
— Что ты со мной анкетным языком разговариваешь? Я вон из какого далека приехала по твоему первому зову, а ты все «да» или «нет». А ну-ка выкладывай, что тут у вас приключилось.
И Николай Петрович стал рассказывать. О том, что у Маши ни с того ни с сего случился выкидыш, что ей пришлось сделать операцию, которая прошла успешно. Но, судя по всему, наркоз подействовал на нее таким образом, что она впала в странное состояние полного безразличия к окружающему. Врачи не теряют надежды, что со временем это пройдет, рассказывал Николай Петрович, но миновал уже целый месяц, а ей не лучше. Его теперь к ней не пускают, и он видит ее только в окошко: лежит всегда в одной и той же позе на спине и смотрит в потолок. Худа, как сама смерть.
Николай Петрович поднялся и стал ходить взад-вперед между плитой и дверью, громко шлепая комнатными туфлями.
— Тише ты топай, — сказала Таисия Никитична. — Ребенок недавно уснул. У нее сегодня вечером была нормальная температура. Я ей сделала компресс из нутряного сала и напоила чаем из ромашки. Чтоб лучше спала. Сядь и давай рассказывай все по порядку. Почему у Маши случился выкидыш?
— Не знаю. Когда я уходил на работу, она еще спала.
— Вы с ней ладно жили?
— Да, — не сразу ответил Николай Петрович.
— А чего это ты вдруг замялся? И смотришь не на меня, а куда-то вбок. Словно двоечник перед доской.
— Ничего я не замялся. Я Машу очень любил. Очень. И сына хотел. От нее.
— Почему ты о ней в прошедшем времени говоришь? Ты думаешь, она умрет? — допытывалась Таисия Никитична.
— Не знаю. Если не умрет, то…
Он замолчал.
— То что? Думаешь, она рассудка лишилась? Врачи что говорят?
— В том-то и дело, что ничего они не говорят. Она бредила после наркоза, вспоминала отца, первого мужа. Объяснялась ему в любви и сама себе за него отвечала. По-польски. — Николай Петрович понизил голос, зная, что Вера обязательно их подслушивает. — Он поляком был. Они с ним во время войны встретились.
— А тебя она не вспоминала в бреду? — спросила Таисия Никитична, сощурив свои дальнозоркие глаза.
— Нет. — Николай Петрович тяжко вздохнул, достал папиросу, стал мять ее большим и указательным пальцами, просыпая табак себе на брюки.
— Ну а когда у нее это случилось, она одна была?
— Нет. С соседкой. Женой моего начальника. Первого секретаря обкома.
— Вот как? — почему-то удивилась Таисия Никитична. — Что это вдруг жена самого главного в области человека к твоей жене ходит? Так вроде бы не положено. Обычно наоборот бывает.
— Серафима Антоновна добрая женщина, — выдавил сквозь зубы Николай Петрович. — Она опекала Машу, давала ей полезные советы.
— Интересно, очень интересно, — пробормотала Таисия Никитична. — А ты что тоже со своим начальником на дружеской ноге пребываешь?
Это уже становилось похоже на допрос, и Николай Петрович взъярился. Он вскочил из-за стола, громко отодвинув стул, но вдруг снова сел и пробормотал сердито:
— Я тебя сюда не для того вызвал, чтобы твои подковырки слушать. Мне сейчас трудно, очень трудно, а ты рану бередишь вместо того, чтобы ее лечить. Ты хоть понимаешь, мама, как мне трудно? — Он с мольбой посмотрел на мать.
— Понимаю, сынок. — Черты лица Таисии Никитичны смягчились. Она протянула через стол руку, коснулась щеки Николая Петровича, а ее глаза подернулись влагой и она часто заморгала. — Понимаю. Оттого и побросала все и к тебе примчалась. Бедный ты бедный. Постарел как… И обрюзг. А ведь тебе всего-ничего сорок годков.
Они замолчали. В чулане громко прокукарекал петух, и Николай Петрович вздрогнул.
— Что это?
— Хозяйство мое. Не могла же я его на чужих людей бросить? Семь курочек и петушок. Каждый день два, а то и три яичка несут, а по весне и целый пяток можно будет собрать. Дочке твоей свежие яички нужны — уж больно она субтильненькая растет. Да и большой Маше свежие яйца полезны. Ты ей часто носишь передачу?
— Только соки и минеральную воду. Она не хочет ничего есть.
Таисия Никитична всплеснула руками.
— Как же так? Нужно уговорить. Врачи, небось, насильно ее заставляют кушать, а нужно уговорами, лаской. Я хочу ее проведать.
— Она тебя не знает.
— Ну и что? Ты же сам говоришь, что она никого не узнает. Вон дочка твоя сказала, что я, дескать, когда-то в батюшку какого-то была влюблена и от несчастной любви в монашки постриглась. Ну и фантазерка у меня внучка!
На следующий же день Таисия Никитична отправилась в больницу и, козыряя направо и налево фамилией «Соломина», получила разрешение повидать Машу. Войдя в палату, она села на стул возле Машиной кровати и взяла ее руку в свои.
Маша открыла глаза, но смотрела не на Таисию Никитичну, а в больничный потолок. Таисия Никитична встала и наклонилась над ней, пытаясь заглянуть в глаза. Маша смотрела сквозь нее. Таисия Никитична потрепала ее по щеке, погладила по волосам. Маша не шелохнулась. Тогда Таисия Никитична наклонилась и поцеловала ее в лоб. Из ее глаз выкатились две слезинки и капнули Маше на лицо.
— Ну что же ты так? Зачем себя мучаешь? Ведь молодая еще, красивая. Как спящая царевна, — говорила Таисия Никитична, сидя на стуле рядом с кроватью и не выпуская из своих теплых сухоньких ладоней холодную Машину руку. — Конечно, не такой тебе вахлак нужен, как мой Николай, да что уж поделаешь, коль оно так случилось. Зато он Машку твою любит, да и семью может хорошо обеспечить. Это тоже очень важно в наше время, милая моя. Любовь, она не привыкла долго засиживаться в доме. Пришла, попила чайку с вареньицем и только ее и видели. А мы остаемся в этом самом доме жить навсегда. Не станешь же за любовью по всему свету бегать? Николай мой ради тебя на что угодно согласен — это я тебе точно говорю. Ну, а если он, дурак, и приволокнулся за какой юбкой, ты уж ему прости. Я своему Петру, Колькиному отцу, сколько раз прощала. Думала в сердцах: хоть бы ты сдох, что ли, кобель несчастный. Прямо верхом на сучке своей. А когда его на войне убило, волосы на себе рвала. Да и до сих пор, как вспомню, сами собой слезы текут. Что для них гулянки? Им по пьянке что с бабой переспать, что в проруби искупаться — ни черта не соображают. Это мы, женщины, себя ради них блюдем. Напридумываем про них Бог знает что и блюдем. У тебя и дочка выдумщицей растет. Влюбчивая будет девчонка, попомни мои слова.
Таисия Никитична говорила что-то еще, а Маша лежала с открытыми глазами и то ли слышала ее, то ли нет. Через двадцать минут заглянула женщина-врач, следом за ней пришла медсестра, сделала Маше укол. Таисия Никитична спросила:
— Может, нам лучше домой ее забрать? Больница есть больница, хоть она у вас и особенная. Все равно казенный дом. Я буду за ней как за родной дочкой ходить.
Врач переглянулась с медсестрой и сказала:
— Поговорите с главврачом. Он сейчас на месте.
Когда медперсонал вышел, Таисия Никитична наклонилась к Маше и прошептала:
— Отобью я тебя у них. Вот увидишь — отобью. Дома, как говорится, сами стены лечат.
— Юстина, — вдруг прошептала Маша. — Я хочу к Юстине.
— Ну вот как хорошо. А кто она, эта Юстина? Нерусское имя какое-то. К Юстине так к Юстине. Значит, поедем с тобой к Юстине.
Маша закрыла глаза и погрузилась в сон. Ее щеки слегка порозовели, а рука, которую держала в своих ладонях Таисия Никитична, стала теплей. Таисия Никитична осторожно положила ее Маше на грудь, встала, оглянувшись на дверь, перекрестила Машу, потом все четыре угла комнаты по очереди. И направилась к главному врачу больницы.
Из-за снежных заносов сообщение между глубинкой и областным центром было очень затруднено. Можно было ехать на санях по снежному насту, однако мало кто из городских жителей отваживался на столь непривычное путешествие. Николай Петрович связался по телефону с первым секретарем райкома своего бывшего района и попросил пробиться к Устинье с тем, чтобы передать ей: пускай едет в город, потому что тяжело заболела Марья Сергеевна. Суриков обещал сделать это безотлагательно и сам вызвался посодействовать с транспортом.
Устинья приехала через три дня после их разговора. На санях, с целым чемоданом степных сушеных трав, какими-то пузырьками и горшком с алоэ, закутанным в несколько слоев мешковины. Машка, увидев Устинью, закричала так, что петух от страха взлетел на карниз и обкакал тюлевую занавеску.
В первый же вечер Устинья с Николаем Петровичем распили бутылку «столичной», после чего Николай Петрович разрыдался на груди Устиньи, и сидевшая вместе с ними за столом Таисия Никитична молча вышла, плотно прикрыв за собой двустворчатую дверь. Николай Петрович рассказал Устинье все, как есть, или почти все — он умышленно не назвал по имени источник информации, повлиявшей столь трагически на Машино здоровье. Устинья бросила коротко: «С жиру и кобели бесятся», — и добавила еще что-то по-польски. Потом они выпили еще граммов по сто водки, и Николай Петрович захрапел, сидя на диване. Устинья выключила свет и отправилась на кухню поговорить с Таисией Никитичной.
Они долго о чем-то шептались. Потом Устинья поставила раскладушку рядом с ложем Таисии Никитичны, и обе женщины мгновенно уснули.
Утром их разбудил петух. Прокукарекав несколько раз, он слетел с карниза прямо на подушку своей хозяйки, откуда перепрыгнул на грудь Устинье.
Машу привезли через неделю. Дома были Устинья с Таисией Никитичной, Машка уже ходила в школу, а Вера отправилась на базар.
В спальне все было готово: постлано чистое белье, углы окроплены святой водой, которую привезла с собой Устинья. Она хотела было положить под подушку распятие, но этому неожиданно воспротивилась Таисия Никитична.
— Это чужая нам вера. Ты своему католическому Богу веришь, и верь ему на здоровье, а нам его не навязывай. Все Соломины были православными. Она тоже Соломина.
Устинья смолчала на этот раз, но глаза ее странно блеснули. Когда санитары внесли в спальню носилки и стали разворачивать их с тем, чтобы переложить Машу на кровать, Устинья вдруг легко подхватила ее на руки, прошептала что-то, наклонившись к ее лицу, и осторожно положила на одеяло.
Маша слабо улыбнулась ей и сказала.
— Я тебя люблю.
В тот день Николай Петрович рано приехал с работы. В квартире пахло травами, камфорой и похожими на ладан благовониями. Он хотел было пройти в спальню, но дверь ему загородила Таисия Никитична. Невесть откуда взявшаяся Машка бросилась к нему, крича на ходу:
— Папочка, Устинья маму вылечила. Она уже скушала бульон и яичко. И меня поцеловала в щеку. Мамочка стала похожа на святую.
— Глупости говоришь, — сказал Николай Петрович только для порядка. Он сам готов был пуститься на радостях в пляс. — Святые только в сказках бывают. И то в самых плохих. В старорежимных. — Он говорил машинально, не вдумываясь в смысл сказанного — просто от радости развязался язык. — Мама, а у нее что, доктор? — спросил он Таисию Никитичну.
— Доктор. Гомеопат, — быстро ответила Таисия Никитична и как-то хитро сощурила глаза. — Ступай на кухню обедать. И не мешай тут нам. Жене твоей лучше, Господи, спасибо тебе… — Она осеклась. — Ступай на кухню — нечего здесь делать, — начальственным тоном распорядилась она.
Николай Петрович сдался на милость Веры. Минут через пятнадцать в прихожей послышались приглушенные голоса, и он подошел к кухонной двери и отогнул краешек занавески, закрывавшей ее стеклянную половину.
Таисия Никитична разговаривала с незнакомым ему человеком маленького роста. Он был с длинной темной бородой, а голову венчала густая косматая шевелюра цвета грязного цемента. На человеке был потрепанный черный костюм, в руке он держал фибровый чемоданчик.
Мать говорила:
— Спасибо вам, Василий Никанорович. У меня у самой полегчало на душе.
И сунула ему в руку пятидесятирублевую бумажку.
Когда за незнакомцем закрылась дверь, Николай Петрович вышел в прихожую. Улыбающаяся мать сказала, определенно разговаривая с собой:
— Бог-то, говорят, он у всех один, да только вот вера разная. Но наша, православная, самая из всех правильная.
Она поспешила в столовую. Николай Петрович шел за ней следом. Он увидел на столе недопитую бутылку коньяку, две рюмки, наполовину съеденный пирог с мясом, соленые огурцы. Доктор, очевидно, закусывал. И снова его не пустили к Маше, сославшись на то, что она уже спит. Машка кувыркалась по дивану, сверкая розовыми штанишками. Завидев выходящую из спальни Устинью, кинулась к ней, обхватила за пояс и громко затараторила:
— Я тоже хочу, чтобы меня крестили. Но только в того Бога, которому веришь ты. А почему бабушка верит в другого Бога? Они что, на одном небе сидят? И им там не тесно? А они дружат между собой? — сыпала Машка свои вопросы и, требуя на них ответов, теребила Устинью за ниточку синих стеклянных бус возле горла.
Теперь, когда Николай Петрович приходил по вечерам с работы, в доме благоухало всевозможными травами — Устинья поила их настоями обеих Маш. Она перенесла свою раскладушку в спальню к Маше-большой и закрывалась там в девять часов, сразу после того, как укладывалась спать Машка. Из спальни до Николая Петровича долго, чуть ли не до полуночи, доносился тихий, похожий на шелест леса, шепот.
К Маше его не пускали, да он особенно и не рвался. Он не видел ее со времени больницы. Помнится, когда он заглядывал в ее палату через окошко, его охватывало чувство жалости, смешанное с ощущением безвозвратной утраты. Каким-то неосознанным чувством Николай Петрович понимал, что потерял Машу навсегда. Он не испытывал раскаяния от содеянного. Он знал: что бы ни случилось с Машей в дальнейшем, в каком бы безнадежном состоянии она ни оказалась, он никогда не оставит ее, а будет делать все возможное, чтобы ее из этого состояния вывести. Маша вошла в его кровь, плоть и разум, стала частью его жизни, причем, вероятно, самой важной, ибо с ней были связаны удивительные — редкостные — переживания и ощущения. Но человек привыкает жить без руки и даже без ноги, как ни тяжела их потеря. Так и Николай Петрович привык жить без Маши. Его утешала мысль, что она есть, что она лежит за этими всегда закрытыми дверями. Она или же то, что от нее осталось. Потому что он слышал от кого-то еще в детстве — и это запало ему в сердце, — что от человека, лишившегося рассудка, остается пустая скорлупка. Он не хотел, он даже боялся видеть эту скорлупу, как боялся когда-то в детстве смотреть на покойников.
На работе его все жалели, в первую очередь, разумеется, женщины. Первый, вернувшийся не так давно из отпуска, притихший и обмякший, сказал как-то между делом:
— Не горюй. Все еще может прийти в норму. Слыхал, к тебе родственники приехали?
— Я вызвал мать из Астрахани, чтобы Машкой занималась — она, все-таки, учительница, ну и… — он запнулся, — родственница Марьи Сергеевны приехала.
— Так, так, значит, тесно стало. Понятно. Слушай, меня Серафима Антоновна поедом ест — настаивает, чтобы тебе дали квартиру Перхушкова. Я имел неосторожность пообещать ее Михайлову — все-таки он у нас, как-никак, городской голова… — Первый в раздумье постукивал по столу тупым концом остро заточенного красного карандаша, которым подчеркивал обычно в «Правде» особо понравившиеся строки или отдельные слова, впоследствии перекочевывающие в его выступления. — Между прочим, твой рецепт оказался действенным. Хотя не исключено, что я мог поднять ложную тревогу. Так, так, так, — Первый соображал, глядя сквозь Николая Петровича, сидевшего возле стола. — Ага, Михайлову я скажу, что ввиду болезни твоей жены у тебя дома сложилась чрезвычайная ситуация и мне пришлось пересмотреть свое прежнее решение. Вместо этого мы изыщем возможность выделить его сыну двухкомнатную квартиру. Между прочим, я уверен: молодые должны жить отдельно от родителей. Отличное решение. — Первый снял трубку, но тут же положил ее на место и сказал: — Нет, это не телефонный разговор. Поручу-ка я утрясти эту проблему Серафиме Антоновне, коль она так за тебя радеет. Сама пусть и расхлебывает свою кашу.
Николай Петрович вышел от Первого с противоречивым чувством. С одной стороны, он был очень рад, что ему достанется квартира бывшего директора крупнейшего на юге страны машиностроительного завода — Перхушкова забрали в Москву замминистром. Она была из пяти комнат, в том самом торце, где жил Первый. Со дня на день в ней должны были закончить ремонт, да и мебель туда наверняка новую завезут. Словом, о такой квартире он не смел даже мечтать. С другой стороны, ему было неприятно, что получал он ее благодаря Крокодильше, которую тайно возненавидел, хотя старался вести себя с ней как ни в чем не бывало. «Наследила грязными ножищами, а теперь пытается эти следы замыть», — думал Николай Петрович, возвращаясь к себе длинным, обшитым темными дубовыми панелями коридором. И тут же вспомнил, какая в той квартире большая и светлая столовая. А прихожая раза в три, если не в четыре, шире, чем его теперешняя, и вся в зеркалах. «Маше бы она очень понравилась», — подумал он о жене в сослагательном наклонении, в каком обычно думают об ушедших. И снова сжал кулаки, вспомнив выражение самодовольной наглости, ни на секунду не покидавшее лицо Крокодильши.
Переезжали всю следующую неделю. Первые три ночи Николай Петрович ночевал в новой квартире один. Здесь было значительно тише, а мебель на целый порядок солидней. На стене в спальне висел настоящий персидский ковер. Николай Петрович распорядился поставить в своем кабинете не коротенький диван со спинками-валиками с трех сторон, а длинную широкую тахту, на которой удобно спать. Над тахтой тоже повесили ковер, правда, попроще. В первую ночь Николаю Петровичу было не по себе, да и краской еще здорово пахло. Однако же, зайдя поутру в свою прежнюю квартиру за чистыми носками, он поразился ее убогости в сравнении с новыми апартаментами. «Столовая будет выглядеть очень интеллигентно с роялем, — подумал он. — Кстати, кажется, ни у кого во всем доме нет рояля».
Машу перенесла на руках Устинья, когда Николай Петрович был на работе. И снова двери в спальню плотно закрыли. По крайней мере, при нем они никогда не оставались открытыми.
Однажды он зашел к Машке в комнату расписаться в дневнике, и она сказала:
— А мама уже сама кушает. Только она все время молчит… — Машкино лицо сделалось серьезным и очень похожим на лицо той Маши, с которой он познакомился во время войны. — Мне кажется, она не хочет ни с кем из нас разговаривать, потому что она нас разлюбила. Что бы такое сделать для нее, чтобы она нас снова полюбила?
Машка задала этот вопрос не ему, а себе, и Николай Петрович вдруг подумал, что его Маша-большая уже никогда не полюбит, что бы он для нее ни сделал. Вздох вырвался сам, помимо его воли.
— Я что-нибудь обязательно придумаю, папа. Обещаю тебе, — торжественно сказала Машка. — Знаешь, мне иногда кажется, что маму может оживить (она так и сказала — оживить) музыка. Давай купим ей в комнату радиолу?
Николай Петрович поначалу не придал значения словам Машки, однако, засыпая, подумал: «Может, на самом деле купить? Надо бы с врачами посоветоваться. Или лучше с Устиньей. Да, непременно нужно посоветоваться с Устиньей».
Он все больше и больше подпадал под влияние этой странной женщины.
Устинья зашла как-то вечером к нему в кабинет и сказала:
— Ната прислала письмо. У нее умерла бабушка.
Николай Петрович поднял глаза от листа бумаги, исписанного его мелким аккуратным почерком — он не привык поручать помощникам писать за него выступления.
— Да? У нее, наверное, нет денег на дорогу. Я дам тебе, а ты пошли ей.
Он еще весь был в своем будущем докладе.
— Она никуда не собирается ехать. — Устинья села на стул возле двери, держа очень прямо спину. — Мальчика теперь заберут в приют.
— Какого мальчика? — не понял Николай Петрович.
— Сына… сестры. Его же после смерти матери бабушка к себе взяла. У Натиного отца теперь другая семья, и мальчик оказался никому не нужен.
Николай Петрович снял очки и бросил их на стол. Он был невероятно зол на Устинью за то, что она взяла и одним махом нарушила самодовольное спокойствие, нисходившее на него во время подготовки к выступлениям, и заставила погрузиться в житейские передряги.
— А я-то тут при чем? — буркнул он. — Что я могу сделать?
Устинья молчала. Он взглянул на нее искоса, но ее лицо было в тени и от этого казалось непроницаемым.
И вдруг Николаю Петровичу пришла в голову мысль, что Устинья, возможно, рассказала обо всем его матери, которая хорошо знала сестер Сербичей, и мать, ставшая последнее время своевольной и непредсказуемой старухой, вполне может отмочить что-нибудь такое, что ему потом всю жизнь расхлебывать придется. Что именно, он, разумеется, предсказать не мог.
— Ты… матери моей сказала… о сыне? — с трудом выдавил из себя Николай Петрович.
— Нет, — коротко ответила Устинья и добавила: — Хотела, но язык не повернулся. Тебя пожалела.
Николай Петрович неопределенно хмыкнул. Ему всегда казалось, что Устинья его недолюбливает, а потому в последней фразе почудилась насмешка.
— Нечего меня жалеть. Но матери говорить не надо. Не ее это дело.
Он снова надел очки и попытался сосредоточиться на докладе, но это оказалось бесполезно. Да и Устинья, судя по всему, не собиралась уходить. Он видел уголком глаза, как в полумраке неодобрительно поблескивали ее глаза.
Он опять снял очки, повертел ими, держа за дужку и, сложив, засунул в футляр. Резко отодвинул стул назад и вправо и уставился на Устинью.
— Что ты от меня хочешь? — спросил он с накипавшим в голосе гневом.
Она встала и не спеша подошла к столу. Он видел, как нервно теребит она пальцами поясок старенького байкового халата.
— Не по-христиански это, Петрович. Ты же все-таки не язычник какой-нибудь, хоть и неверующим себя считаешь. Не по-христиански.
— Плевать я хотел на твоего Христа! — со злостью выпалил Николай Петрович. — Он мне не судья. И ты мне не судья, ясно? Я сам знаю, что хорошо, а что плохо. Вы меня тут в собственной квартире точно волка обложили вашим Богом. И Машку всяким глупостям с малолетства учите. Что ты, что мать моя. Совсем с ума посходили.
Николай Петрович выпустил пар и почувствовал себя беспомощным. Точно лежал он теперь перед Устиньей голым младенцем-ползунком и целиком зависел от ее милости.
— Сам знаешь, что виноват, потому и горячишься, — примиряющим тоном заговорила Устинья. — Можно все по-человечески решить. Самому же легче станет, если по-человечески. Не такой уж ты и зверь, каким казаться хочешь. Не надо, Петрович, передо мной притворяться.
Он опустил голову. А Устинья между тем продолжала, воспользовавшись его замешательством:
— Хлопец уже большой. Понимаю я, домой ты его взять не можешь — расспросы разные начнутся, узнают досужие люди про его мать, станут в твоем грязном белье копаться, и тебе тогда несдобровать. Мне тебя, если честно, не очень жалко — сам выбирал, кому бить челом и молиться. Я о Марысе думаю. Если ты с работы полетишь, Марысеньке худо придется. Но и хлопца грех на чужих людей бросать. Тем более, что за твой грех потом, быть может, придется Марысе расплачиваться. А потому надо придумать что-то такое, чтобы, как говорится, и овцы были целы, и волки сыты. Ты же сам этого хочешь, Петрович. Правда, так, говорят, не бывает, но все-таки попробовать не помешает.
Николай Петрович хранил молчание, внимательно разглядывая свои обутые в комнатные туфли ноги.
Устинья подошла совсем близко и положила руку ему на плечо. Он тяжело вздохнул и поднял голову.
— Я не знаю, что можно придумать в данной ситуации Разве что… ну да, существуют интернаты, где дети живут круглый год, — неуверенно говорил Николай Петрович. — В суворовское училище… его не возьмут — там требуется чистая анкета. Знаешь что, Устинья… — Николай Петрович посмотрел ей в лицо. Не в глаза, а именно в лицо — смотреть в глаза Устинье он почему-то всегда опасался. — Может, ты поедешь и… все сама разузнаешь? Мелитополь от нас недалеко — всего одну ночь ехать. Я бы сам поехал, но… Ты понимаешь, мне никак нельзя туда ехать.
— Боишься к нему душой прикипеть?
— Да, — коротко ответил Николай Петрович.
Устинья села на тахту, застланную клетчатым пледом, на уголке которого был выбит темной несмываемой краской инвентаризационный номер.
— И это тоже казенное. Все вокруг не свое, а неизвестно чье. Как так жить можно? — рассуждала Устинья. — Белье нательное у тебя хоть свое? Или, может, вас партия, как свою верную армию, на свое полное содержание взяла?
В любое другое время Николай Петрович непременно бы взбеленился и выдал Устинье по первое число, но сейчас он от нее очень зависел, а потому решил пропустить ее саркастическое замечание мимо ушей.
— Но я сперва должна съездить домой и поговорить с Натой, — сказала Устинья. — Мне нужен ее совет.
— Тоже мне, нашла советчицу. — Николай Петрович презрительно фыркнул. — Она тебе такое насоветует… Да сейчас туда и дороги нормальной нет. А сани в нашем городе вряд ли найдутся.
— Найдутся, — уверенно сказала Устинья. — Если, конечно, ты, Петрович, захочешь, чтобы они нашлись.
— И когда ты собираешься назад вернуться? — озабоченно поинтересовался Николай Петрович.
— Переночую и вернусь. И сразу же по твоему делу поеду. А за ней твоя мать пока присмотрит, тем более, что она еще не скоро в себя придет.
И Устинья едва заметно перекрестилась.
— Ты думаешь, она все-таки придет в себя? — спросил Николай Петрович со странным ощущением беспокойства и надежды одновременно.
— Да, — убежденно ответила Устинья. — Только вряд ли она захочет когда-нибудь с тобой спать. И правильно сделает, если не захочет. От вас, мужиков, лучше на расстоянии жить, чтобы за самое больное место не смогли укусить. Эх, Петрович, она же как фарфоровая статуэтка — уронишь и на мелкие кусочки. Это тебе не с чугунными памятниками дело иметь…
В ту ночь Устинья глаз не сомкнула. Последние годы, живя отшельницей в доме возле реки (Ната была не в счет — с Натой их роднила лишь утомленность душ от необъяснимых никаким здравым смыслом превратностей судьбы, выпавших на долю их поколения), она перебирала в памяти прошедшую жизнь, выхватывая из нее то одно, то другое событие, а то и месяцами расследуя пристрастным оком свое в них поведение. Она теперь очень жалела Тадеуша и считала себя виновницей его самоубийства. «Вся твоя последующая жизнь — расплата за Тадеуша», — не без злорадства повторяла она себе. Но что делать, если она его не любила, приняв поначалу за любовь (о, как часто это случается по молодости лет!) бурное влечение плоти. Да, она любила только одного Анджея, она готова была, не задумываясь, жизнь за него отдать, а вот он ее, кажется, совсем не любил — уже живя с ней, был занят поисками своего идеала, этого призрачного sospiro[2] (так называлась пьеса, которую он играл ей в залитой лунным светом мансарде). И наконец нашел (или нет?) в Маше. И вот теперь этот его идеал лишился рассудка, не выдержав соприкосновения с грубой реальностью. И в этом тоже виноват Анджей, вдруг исчезнувший в ночи. Но, как ни странно, любя до сих пор Анджея, Устинья больше не интересовалась его судьбой, целиком сосредоточив внимание на двух Машах. Машка-маленькая была родной дочерью Анджея, дочерью от женщины, которую он так безумно любил. Устинье она казалась частью Анджея, причем самой лучшей. Маша же большая с самого начала стала для нее той самой недостающей ей половиной, которую искал и не находил в ней, Юстине, Анджей. Она так и не смогла увидеть в Маше свою соперницу, быть может, еще и потому, что Маша, узнав об отношениях, связывавших когда-то Юстину с Анджеем, не проявила ни капельки ревности, не бросила ни единого укора, а приняла Устинью-Юстину как родную сестру. Это она, Устинья, испытывала неловкость в присутствии Маши, она почти всегда отводила глаза под взглядом широко поставленных, точно постоянно смотревших в глубь себя Машиных глаз. Маша жила особой, не понятной Устинье жизнью, соприкасаясь с окружающим миром лишь своей телесной оболочкой. За что и жестоко поплатилась. Поплатилась ли?.. Ведь Бог любит блаженных, приближает их к себе, доверяет им свои сокровенные тайны. Устинья молчала много лет, никому тайн своих не доверяя. И вот сегодня она доверила их лежавшей неподвижно и с отсутствующим взором Маше.
Я с ранних лет осталась круглой сиротой — отец с матерью утонули, когда перевернулся паром. Мне было пять лет, когда материна сестра, тоже Юстина, взявшая меня в свой дом, попала под поезд и лишилась обеих ног. Меня отдали в приют, где все воспитатели оказались русскими либо литовцами, и мне пришлось научиться говорить на этих языках. На польском говорили только на кухне, а еще в костеле, куда нас водили по выходным слушать мессу. Я рано пошла учиться, все предметы давались мне легко, без натуги. Но любила я только естественные науки и Закон Божий. В шестнадцать я поступила в медицинский колледж. Деньги на мое образование пожертвовал настоятель храма Святого Петра и Павла, отец Юлиан, одинокий больной старик, которому я убирала дом, стирала, готовила пищу. Он привязался ко мне как к родной дочери. С ним мы всегда говорили только по-польски и иногда по-русски, хотя знал он несколько европейских языков, в том числе и русский, разумеется, — он жил несколько лет в Санкт-Петербурге, объездил пол-Европы.
Со временем я перебралась к нему в дом на правах воспитанницы-экономки. Как всегда бывает в подобных случаях, по городу поползли всевозможные сплетни и слухи — я была довольно хороша собой, — но отец Юлиан вел себя по отношению ко мне безупречно, и сплетни прекратились сами собой.
Я училась очень хорошо, и добрый отец Юлиан хотел, чтобы я продолжила свое медицинское образование и получила диплом доктора медицины, дающий возможность работать в лучших больницах города или даже открыть частную практику. Однако его здоровье становилось все хуже, он вскоре ушел на покой, препоручив заботы о своей пастве отцу Антонию, красивому молодому священнику с лицом, отмеченным печатью отнюдь не небесной страсти. Отцу Юлиану положили хорошую пенсию, хоть он, я думаю, заслужил гораздо большего. Я уже не могла сидеть на его иждивении, а потому, получив фельдшерский диплом, пошла работать в больницу Святого Доминика, продолжая жить в доме отца Юлиана и вести его нехитрое хозяйство.
Отец Антоний часто захаживал к отцу Юлиану и вел с ним долгие богословские беседы — отец Юлиан слыл лучшим толкователем Нового Завета в нашем городе, и на его проповеди частенько собирались прихожане других храмов. Отец Антоний, как мне вскоре стало известно, тоже обладал блистательным умом и мог похвастаться глубоким знанием по крайней мере пяти иностранных языков, однако святости в нем не было ни на злотый.
Я прислуживала за столом, а иной раз, поддавшись настойчивым просьбам отца Юлиана, разделяла с ними трапезу. Отец Антоний ходил к нам чуть ли не каждый день. Я, можно сказать, с первого дня заметила на себе его вожделеющие взгляды, хотя поначалу не могла понять их значение — в ту пору я была еще очень и очень наивна.
Однажды — это случилось в воскресенье — отец Юлиан дремал после обеда в качалке на веранде, а я мыла посуду, когда на пороге кухни появился отец Антоний. Я не слышала его шагов, а потому была очень удивлена и даже слегка испугалась. Я подняла глаза, скорее почувствовав, чем услышав его присутствие. Он показался мне очень красивым в лучах заходящего солнца, отблески которого проникали сквозь желто-зеленые стекла кухни. Помню, у меня быстро забилось сердце, к щекам хлынула кровь, и я чуть не выронила из рук тарелку, которую в это время вытирала. Но я так и не поняла в ту минуту причины своего волнения, ибо видела в отце Антонии всего лишь священника, но никак не существо противоположного пола.
Он улыбнулся мне и сказал:
— Я хотел вам помочь, но вы, вижу, уже без меня управились. Хорошая вы, Юстина, девушка, и Бог, надеюсь, воздаст вам сторицей за вашу дочернюю любовь и заботу о бедном отце Юлиане.
Я пробормотала что-то насчет того, что считаю это своим долгом и что люблю отца Юлиана больше всех на свете. Это, в сущности, было истинной правдой. Почему-то мною вдруг овладело странное волнение, даже закружилась голова.
Думаю, это не ускользнуло от внимания отца Антония. Он подошел ко мне, все так же улыбаясь, взял мою руку в свою и сказал:
— Дитя мое, вы еще так молоды и так не искушены в житейских делах. — Он почему-то вздохнул. — Скажите мне, у вас есть жених или молодой человек, с которым вы проводите свободное время?
— Нет, — честно ответила я и потупилась.
— Но вам бы, наверное, хотелось иной раз погулять с кем-нибудь в парке, сходить в кинематограф, выпить кофе с пирожным?
— Да, святой отец, — призналась я. — Очень бы хотелось. У меня есть подруга, Кристина. Мы иногда ходим с ней в кинематограф и едим у пана Мазовецкого мороженое. Но сейчас у нее болеет мама, и она вынуждена проводить все свое свободное время у ее постели.
— Вы еще совсем девочка, Юстина. Сколько вам лет?
— Скоро исполнится двадцать, святой отец, — отвечала я, почему-то снова покраснев.
Он вдруг поднес к своим губам мою руку и поцеловал, и меня всю точно током пронзило. У меня не осталось сил удивиться этому уж больно светскому жесту отца Антония — я старалась только устоять на ногах.
— Юстина, — сказал он, — я бы хотел пригласить вас сегодня на прогулку. Взгляните, какой восхитительный тихий вечер подарил нам Господь Бог. Грешно сидеть в четырех стенах в такую благодать.
Я с удовольствием согласилась. Быстро сняла фартук, надела шляпку с искусственными фиалками — я купила ее на первые заработанные мною деньги в модном магазине мадам Арто — и мы с отцом Антонием вышли на улицу.
Он ездил в большом черном автомобиле, который показался мне, путешествовавшей по городу на трамвае, верхом роскоши. Отец Антоний лихо вел его по узким, запруженным толпами гуляющих людей улицам, двигаясь на запад, в сторону моря.
Когда мы выехали из города и взору открылся чудесный морской пейзаж, окрашенный в теплые тона уже меркнущего заката, мое сердце возликовало от восторга и признательности отцу Антонию, пригласившему меня на такую чудесную прогулку.
Пляж был пустынен — в сентябре у нас уже никто не купается, ну а любители морского воздуха, по-видимому, надышались им всласть за целый день.
Отец Антоний поставил автомобиль в самом начале рощи из молодых пушистых сосен, и нас окружил аромат свежей хвои, смешанный с морской свежестью. Он повернулся и внимательно посмотрел на меня. Мне сделалось неловко от взгляда его умных, странно поблескивающих глаз. Признаться, я впервые в жизни оказалась наедине с молодым здоровым мужчиной, хоть и святым отцом, от которого исходили волны чувственности, о чем я тогда, правда, не догадывалась.
— Давайте пройдемся, дитя мое, — предложил отец Антоний. Выйдя из автомобиля, он обошел его спереди, открыл мою дверцу и помог мне выйти.
Мы брели по прозрачной, розоватой от последних лучей заката рощице. Я, чувствуя неловкость, молчала и старалась не смотреть на отца Антония. Он, между тем, взял меня за локость и мягко, но властно повернул лицом к себе.
— Если ты думаешь, Юстина, что я не замечаю твоей красоты, ты очень ошибаешься, — произнес он прерывающимся от волнения голосом. — Я не просто замечаю ее — она трогает меня до глубины души, пробуждая желания, не подобающие моему сану. Но что поделаешь, если я молод, полон сил, да и священником стал не по своей воле, а выполняя завещание горячо любимого мною отца. Юстина, — он глядел мне прямо в глаза, — а ты… ты ничего не испытываешь ко мне?
Я сказала, глядя куда-то в сторону:
— Мне страшно, святой отец. Быть может, моей душой завладел дьявол, но… мне кажется, что я… что меня влечет к вам с какой-то силой. Я боюсь сопротивляться ей, ибо вы, святой отец, представляете в своем лице волю Божью. Наверное я… я не достойна называться вашей прихожанкой.
Он весело рассмеялся и привлек меня к себе, и я, ощутив сквозь сутану его молодое сильное тело, почувствовала, что у меня подкашиваются ноги.
Наверное, я покачнулась, потому что он вдруг крепко обнял меня и немного приподнял от земли.
— Юстина, я… я такой же человек, как и ты, — сказал он, прерывисто дыша. — Я считаю, церковь нарушает волю Господнюю, налагая на священника обет безбрачия. Ты не представляешь, как бы мне хотелось иметь вот такую молодую, чистую душой и телом жену и детей, которых я мог бы научить многим наукам. А вместо этого я вынужден ежесекундно заглушать голос собственной плоти, налагать на себя епитимью, молиться, вести затворнический образ жизни, опасаясь доверить свои крамольные мысли даже бумаге. Юстина, но почему я должен превратиться раньше времени в раздражительного желчного старика, презирающего то, что должно любить и что, как мне кажется, является смыслом нашего земного существования?
Разумеется, я не знала ответа на его вопрос, да и голова моя в ту минуту отказывалась что-либо соображать. Отец Антоний, как я потом поняла, и не ждал от меня ответа. Он поднял меня на руки и понес назад к автомобилю. Наверное, со стороны мы представляли странное зрелище: святой отец в развевающейся от быстрой ходьбы черной сутане с девушкой в бирюзовом платьице на руках, сжавшейся в дрожащий комок. Подойдя к автомобилю, он бережно поставил меня на землю и сказал:
— Дитя мое, ты должна сторониться меня, как самого дьявола. Я, наверное, еще хуже дьявола, потому что Бог вверил мне твою душу, а я…
Он отвернулся и что-то пробормотал по-латыни. Я видела, что по его щеке скатилась слезинка, и мне стало очень жаль отца Антония. Наклонившись, я схватила его руку и прильнула к ней губами.
— Что ты делаешь, дитя мое? — воскликнул он, однако не стал вырывать свою руку. Я молча выпрямилась и смело посмотрела ему в глаза.
— Отец Антоний, — сказала я, — никакой вы не дьявол. И вовсе я не собираюсь вас сторониться. Это я виновата, что пробудила в вас греховные помыслы. Простите меня, если можете. И благословите.
Он прошептал что-то одними губами и поспешно меня перекрестил. Потом мы сели в автомобиль и до самого дома молчали. Когда автомобиль остановился возле дома отца Юлиана, я сказала:
— Прошу вас, зайдите к нам выпить чаю. Отец Юлиан, думаю, уже проснулся и будет вам рад.
Он беспрекословно повиновался. Я прошла к себе в комнату, оставив святых отцов наедине, и сразу же кинулась к зеркалу. И тут мною определенно овладел бес, хотя в ту пору я еще не понимала этого. Во мне вдруг пробудилось страстное желание нравиться отцу Антонию, нравиться телом, а не душой, и я принялась расчесывать и взбивать свои волосы, достала из гардероба белую кружевную кофточку и черную атласную юбку, которые купила по настоянию отца Юлиана для выпускного бала в колледже.
Облачившись во все это, я бросилась на кухню, достала из буфета лучший сервиз, сладости, фрукты, заварила цейлонского чаю, и, водрузив все это на столик-каталку, отправилась на веранду.
Я видела, как блеснули глаза отца Антония и как он тут же прикрыл их ладонью, точно боясь ослепнуть. Во мне все возликовало. Я принялась не спеша сервировать стол, потом разлила из большого фарфорового чайника чай.
— Дитя мое, ты сегодня очень хорошо выглядишь, — сказал ничего не подозревавший отец Юлиан и, обращаясь к отцу Антонию, добавил: — Я бы очень хотел, Тадеуш, чтобы эта девушка оказалась подле меня, когда наступит мой смертный час. Уверяю вас, мой милый, у нее ангельская душа. Позаботьтесь о ней после моей смерти: Юстина — круглая сирота.
Мы пили чай. Отец Юлиан и отец Антоний перекидывались время от времени фразами на латыни, смысл которых я не всегда понимала, однако до меня все-таки дошло, что они ведут дискуссию о бремени первородного греха, довлеющем над каждым из смертных. Я молча пила чай с миндальными пирожными, то и дело ощущая на себе взгляды отца Антония. Сама я сидела в тени, за пределом света, отбрасываемого настольной лампой с зеленым абажуром. Из своей тени я могла наблюдать за отцом Антонием, надеясь, что мои взгляды остаются им не замеченными. Как бы не так. Когда я глядела на него, он либо ронял ложку, либо плескал чай на блюдце. А однажды я заметила, как он вздрогнул, напрягся и вдруг бессильно откинулся на спинку своего стула.
Чаепитие завершилось. Отец Антоний встал, поцеловал руку отца Юлиана, пожелал нам обоим доброй ночи и направился к выходу.
— Юстина, проводи, пожалуйста, гостя, — сказал отец Юлиан, и я покорно направилась к двери. Мы шли друг за другом узким темным коридором — я от волнения забыла зажечь свет. Я шла впереди, чувствуя на своей шее обжигающее дыхание отца Антония. Наконец мы очутились в прихожей, где над входом горел тусклый фонарь с матовым стеклом. Я взялась за щеколду, чтобы открыть для отца Антония дверь, как вдруг он сильно стиснул мою талию и поцеловал меня в шею чуть пониже уха. Я негромко вскрикнула от неожиданности, а его ладони уже нащупали сквозь тонкие кружева кофточки мои груди, сжали, сдавили их. Я чуть было не лишилась чувств. Пальцы отца Антония быстро расстегивали пуговицы моей кофточки. Как только они коснулись моей полуобнаженной груди, я почувствовала, что вот-вот задохнусь от сладкой боли, разлившейся по всему телу.
— Желанная, — шептал отец Антоний. — Какая же ты вся желанная. Нет, я готов гореть в адском огне… Только не отталкивай меня!
Я бы и не смогла его оттолкнуть. Я теснее прижалась к нему всем телом. Он наклонился надо мной, жадно заглядывая в глаза. Мои губы раскрылись сами собой. Поцелуй был долгим и таким сладким, что мы, наверное, не в силах были бы оторваться друг от друга, даже разверзнись под нами земля.
— Юстина! — раздался из глубины дома голос отца Юлиана. — Пожалуйста, не забудь покормить кошек. И обязательно налей им молока.
При звуке голоса отца Юлиана мы словно по команде отшатнулись друг от друга. Я принялась поспешно застегивать кофточку, отец Антоний пригладил ладонью волосы и поправил шапочку.
Я распахнула перед ним дверь, сказала громко и, как мне казалось, совершенно обыденным голосом:
— Проходите, пожалуйста.
Он протиснулся между мной и дверью на крыльцо, причем меня он постарался при этом не коснуться. Быстро сбежал по ступенькам к автомобилю. Обернулся, бросив на меня растерянный взгляд, и, сев за руль, рванул с места.
Я еще долго кормила на кухне кошек — их у отца Юлиана было семь, не считая троих недавно родившихся котят. Потом задернула в спальне отца Юлиана шторы, поправила его постель, принесла большую кружку с питьем и поставила по обыкновению на ночной столик возле кровати. У отца Юлиана был диабет, и он много пил по ночам.
— Юстина, я бы очень хотел, чтобы ты подружилась с Тадеушем, — сказал отец Юлиан, когда я вернулась на веранду убрать со стола чайную посуду. — Он очень достойный молодой человек. Думаю, его ждет блестящая духовная карьера.
Я кивнула, что-то пробормотала в ответ и, толкая впереди себя столик с тихонько позвякивающим фарфором, отправилась все тем же темным коридором на кухню. Убрав посуду и пожелав отцу Юлиану доброй ночи, я прошла в ванную комнату, закрыла дверь на щеколду и медленно разделась перед зеркалом.
До сегодняшнего дня я смущалась своей наготы и никогда не позволяла себе смотреться в зеркало, принимая ванну. Сегодня же я долго и внимательно рассматривала свое тело. Оно казалось мне очень красивым и каким-то чужим. Точно уже принадлежало не только мне, а кому-то еще. И я гордилась своим телом, зная, что оно желанно, что оно способно свести с ума даже человека, давшего Богу обет безбрачия. Странно, но мысль о грехе при этом ни разу не пришла мне в голову. Словно священный сан отца Антония был надежной от него защитой. Во мне проснулась женщина, оттеснив на задний план христианку. Лежа в теплой ароматной ванне, я думала о том, какое платье выбрать для завтрашней мессы. У меня их было всего несколько, зато все из магазина парижской моды мадам Арто. Добрый отец Юлиан платил мне жалование экономки и всегда настаивал на том, чтобы я покупала себе красивые платья.
Потом я лежала в постели, вдыхая острый аромат хризантем, росших в садике под моим окном. Вечер был по-летнему теплым, в открытое окно заглядывали звезды, лучась и переливаясь всеми цветами в моих неплотно закрытых глазах. По дому неслышно бродили кошки — я слышала, как изредка поскрипывают половицы под их осторожными лапками. Я не думала об отце Антонии — я не знала, как о нем думать. Для меня он уже не был святым отцом, но еще и не превратился в простого смертного. То промежуточное состояние, в котором он пребывал в моем сознании, не позволяло мне представить его облик и даже отдельные черты. Поэтому я думала не о нем, а вновь и вновь переживала в воображении ощущения, которые испытала от прикосновений его пальцев к моей груди. Я знала хорошо анатомию человеческого тела, в том числе и тела мужчины, а потому прекрасно отдавала себе отчет в том, что хотел от меня отец Антоний. При мысли об этом у меня начинало ныть и слегка пощипывать в животе. В отличие от многих девочек, воспитывавшихся, как и я, в приюте, я никогда не занималась онанизмом. Сейчас же я раздвинула ноги и стала ощупывать то, что было между ними. Прикосновения собственных пальцев еще сильней распаляли во мне желание. В ту ночь я, кажется, забыла помолиться — с раннего детства перед сном я всегда обращала молитву Деве Марии, которую считала своей заступницей. Сейчас мне кажется, что, помолись я, как обычно, Деве Марии, не произошло бы ничего дурного, и моя жизнь продолжала бы течь ровно и спокойно под благословенной кровлей дома отца Юлиана.
Вдруг мною овладело беспокойство, и я больше не могла лежать. Я вскочила, зажгла свечу, накинула поверх рубашки халат и отправилась на кухню попить воды. Потом вышла на опоясывавший веранду балкончик и, облокотившись о перила, стала смотреть в сад. На какое-то мгновение мне показалось, будто среди кустов сирени мелькнула тень. Наверное, решила я, в сад забежали бродячие собаки — последнее время их развелось в городе очень много. Я вернулась на кухню, налила в миску вчерашнего супа, накрошила хлеба и вынесла на задний двор. Отец Юлиан, будучи истинным христианином, приучил меня жалеть и любить всех без исключения живых тварей. Потом я вернулась в спальню, зажгла свет и раскрыла шкаф: мне хотелось выбрать платье на завтра. Я остановилась на черном в белый горошек с широким муаровым поясом — в нем я казалась совсем девочкой. (Не знаю, почему мне вдруг захотелось выглядеть моложе своих лет.) Я разложила платье на спинке стула, выключила свет, приблизилась к окну. И сразу увидела стоявшего возле него человека. Я попятилась от неожиданности, но закричать не успела, потому что человек шагнул к окну, и я узнала в нем отца Антония. Он был теперь в белой рубашке с расстегнутым воротом и показался мне совсем молодым.
— Отец Антоний? — прошептала я, не в силах поверить увиденному. — Это вы?
— Меня зовут Тадеуш, — прошептал он в ответ и протянул мне обе руки. Я тут же, не знаю как, очутилась в его объятиях. Он проворно и бесшумно вскочил в окно, кажется, не выпуская меня из своих рук. — Я давно хожу по саду, но я не знал, где твое окно, — шепнул он, обжигая меня своим дыханием. — Но что же я делаю? Что я делаю?..
Он прижимал меня к себе, но его руки уже не были столь дерзкими, как в прихожей, хотя на мне была лишь тоненькая батистовая сорочка. Я чувствовала, что его руки дрожат, и эта дрожь передалась мне.
— Ты замерзла? Бедное дитя! На тебе ведь почти ничего нет.
Он подвел меня к кровати, уложил на нее и накрыл одеялом, как накрывают маленьких детей. А сам сел на краешек кровати, ссутулился и закрыл ладонями лицо.
— Еще ни одна женщина не оказывала на меня такого действия, как ты. Ничего не поможет… Я сам не помню, как очутился здесь… Господи, я совсем пропал, — бессвязно шептал он.
Мне стало его жаль, я села в постели и дотронулась до его плеча.
— Но ведь мы не сделали ничего дурного, — сказала я. — Успокойтесь, святой отец… Тадеуш.
— Мы не сделали ничего дурного, — повторил он. — Но я умру, если… Так или иначе я умру. И без тебя, и с тобой.
Он сидел, ссутулившись и закрыв лицо ладонями, а меня точно парализовало: я боялась того, что могло произойти между нами, хотя всей душой жаждала этого.
Отец Антоний (Тадеуш) заговорил, не отнимая от лица ладоней:
— Но почему священник должен непременно давать обет безбрачия, тем самым подвергая себя постоянному искушению? Какими молитвами и постами заглушить голос молодой и здоровой плоти? Даже если возможно заглушить плотский зов, зов душевный — любовь — заглушить невозможно. Да и зачем его заглушать? Ведь любовь — это то, что дается Богом. Иисусе, прости меня за подобные мысли.
И тут до меня донесся звон колокольчика — это отец Юлиан просил меня прийти к нему. Он редко тревожил меня по ночам, жалея мой девичий сон. Значит, сейчас ему было совсем худо.
— Позвольте мне встать, — сказала я Тадеушу. — Мне кажется, у отца Юлиана начался приступ.
Я села в кровати, ожидая, когда он встанет, чтобы я могла опустить на пол ноги. Наши губы оказались совсем рядом, и мои непроизвольно потянулись к его губам…
Я слышала настойчивый звон колокольчика отца Юлиана, но не могла пошевелить даже пальцем руки. Мне казалось, что вокруг нас плещутся теплые сияющие волны моря, и мы куда-то плывем по ним.
Я почувствовала, как рука Тадеуша скользнула за вырез моей ночной рубашки, как его горячие пальцы ласкали мне грудь.
И вдруг он отшатнулся от меня с глухим протяжным стоном и схватился за голову. Мне тоже стало стыдно того, что я делаю. Я схватила со стула халат и босиком кинулась в комнату к отцу Юлиану.
Старику было совсем худо — последнее время у него часто случались сердечные приступы. Он тяжело — со свистом — дышал и пытался разорвать на груди рубашку. Я быстро набрала в шприц (он всегда был у меня под рукой) камфору и дрожащими от чувства вины руками проколола иглой толстую дряблую кожу старика. Потом стала массировать ему грудь. Скоро отцу Юлиану полегчало, он раскрыл глаза, сказал: «Бедное дитя. Прости». И у меня брызнули из глаз слезы. Я сидела с ним целый час, пока его дыхание не стало совсем ровным. Тогда я выключила свет и на цыпочках вышла в коридор.
И тут меня охватил ужас. Я боялась идти к себе, ибо знала, что, если Тадеуш там, грех неминуем. Общение с отцом Юлианом сообщило мне заряд благочестия, но по мере того, как я приближалась к своей комнате, он терял силу.
«Иисусе, сделай так, чтобы я сегодня не совершила греха, — мысленно попросила я. — Пускай его не будет в моей комнате».
А сама втайне надеялась, что он ждет меня там.
Не зажигая света, я подошла к своей кровати и скользнула под одеяло. Прислушалась. Тихо. В приоткрытое окно вливался густой и терпкий запах хризантем. В нем было столько чувственности. Я с головой накрылась одеялом.
Проснувшись на рассвете, я вдруг почувствовала необычайный прилив любви к Господу нашему Иисусу и мысленно произнесла молитву. Я попросила у него силы и стойкости духа и, полная решимости побороть в себе греховные помыслы, заснула крепким безмятежным сном.
— Юстина, — слышала я сквозь сон, — проснись же, Юстина. Ты опоздаешь к утренней мессе. Вставай, дитя мое.
Я открыла глаза. Передо мной стоял отец Юлиан в своем атласном стеганом халате черного цвета и ласково мне улыбался.
— Спасибо тебе, Юстина — сегодня ночью ты вырвала меня из когтей смерти. Мне так страшно умирать, Юстина.
— У меня болит голова, — неожиданно для самой себя сказала я. — К тому же, кажется, жар. Наверное, я не смогу пойти на мессу.
— Бедняжка. Я сейчас согрею тебе молока с медом. Не ходи, ни в коем случае не ходи — на улице собирается дождик. Я сейчас закрою окно и включу отопление.
Я провалялась в постели до полудня. Мысленным взором я видела (я точно знала, что вижу именно так, как оно есть) отца Антония, напрасно отыскивавшего взглядом в толпе прихожан меня. У него был очень растерянный вид, и несколько раз во время проповеди ему изменял голос. Потом я встала, расчесала перед зеркалом волосы и уложила их в высокую прическу, которую делала всего раз в жизни — на выпускном балу в колледже. Я знала, что отец Антоний непременно придет. Более того, мне казалось, что от меня к нему протянулись незримые, но очень прочные нити, благодаря которым я могу руководить каждым его шагом.
Я не спеша занялась обедом — это было несложным и даже приятным занятием, тем более, что два раза в неделю посыльный доставлял нам из лавки свежие продукты, которые я заказывала по телефону. Я запекла курицу, приготовила салат из свежих огурцов, намазала красной икрой половинки крутых яиц. По воскресеньям и другим праздничным дням мы с отцом Юлианом обедали в столовой, и я ставила сервиз мейсенского фарфора и серебряные приборы.
— У нас не найдется бутылочки рейнского муската? — спросил отец Юлиан, зайдя на кухню. — Мне кажется, сегодня обязательно придет к обеду отец Антоний. Ты не помнишь, Юстина, я не забыл пригласить его вчера?
— Кажется, не забыли, — сказала я и выронила нож. — Муската у нас нет, но осталось две бутылки «Liebfraumilch»[3].
— Отлично, — сказал отец Юлиан. — Ты, кажется, чувствуешь себя получше. Ничего, вино окончательно выгонит из тебя все хвори. Прошу тебя, надень к столу то платье в горошек. Ты в нем очень красивая.
Отец Юлиан был настоящим эстетом и, несмотря на свой духовный сан, умел воспринимать жизнь во всем ее многообразии. Теперь мне кажется, что он наверняка влюблялся в молодости, и не только платонически, однако с возрастом стал благочестив и душой и телом.
По настоянию отца Юлиана я накрыла стол на три персоны и пошла переодеться к обеду. Едва успела закончить свой туалет, как раздался звонок в дверь. Отец Юлиан сам впустил гостя и провел в столовую.
Вино моментально ударило мне в голову. Я совершенно забыла про свое намерение держаться подальше от отца Антония — наоборот, меня так и тянуло поближе к нему. Подавая блюда, я наклонялась через плечо отца Антония, и он каждый раз поворачивал голову и смотрел на меня.
К чаю отец Юлиан попросил подать любимый им малиновый ликер. Он был очень крепок, и я окончательно опьянела. Кажется, отец Антоний тоже.
— Я не могу без тебя жить, — сказал он мне, когда отец Юлиан на несколько минут покинул столовую. — Давай убежим куда-нибудь. У меня есть родственники в Австралии. Ах да, конечно, мы должны сначала пожениться. Ты согласна стать моей женой?..
Кажется, я кивнула — не помню. Тут в комнату вернулся отец Юлиан и сказал:
— Я пойду прилягу, а ты, Юстина, развлекай гостя. Дорогой Тадеуш, я бы на вашем месте пригласил Юстину на прогулку или в кинематограф — она такая домоседка. А это в ее возрасте вредно.
Мы остались вдвоем.
— Ах, Юстина, — сказал отец Антоний, — я больше не буду противиться своей страсти, ибо это совершенно бесполезно. Я знаю, у многих священников есть любовницы, кое у кого даже незаконнорожденные дети. Но они все равно не слагают с себя сан. Я так не могу. Мне противны обман и двоедушие. Невозможно служить Богу и женщине одновременно. Я сегодня же поговорю с отцом Юлианом… Хотя нет — мне стыдно смотреть в глаза этому почтенному человеку. Мы с тобой обвенчаемся тайно и уедем отсюда. Я напишу письмо Папе Римскому с просьбой заступиться за меня перед Господом… Ах, Юстина, что мне делать, что делать? Ведь я обещал отцу, что до конца жизни сохраню верность Богу. Как я могу нарушить обещание?..
Я подошла и встала перед ним на колени. Будь я трезвая, я бы ни за что этого не сделала. Вино подействовало на меня самым неожиданным образом.
— Я тоже не могу без тебя, — сказала я, чувствуя себя актрисой, которой нужно правдиво разыграть сцену из любимой пьесы. — Бог нас обязательно простит. Ведь мы не делаем ничего дурного. Да, я согласна выйти за тебя замуж, согласна уехать с тобой хоть в Австралию, хоть на край света. Я твоя на всю жизнь.
Думаю, девушкам нельзя позволять пить вино — в них и без того бродят сильные дрожжи всяких сумасбродств.
Он поднял меня с колен и прижал к себе. В этом объятии не было ничего плотского — он был слишком восхищен моими словами и тем, как я их произнесла, чтобы испытывать желание.
— Мы завтра же уедем в Варшаву и там поженимся, — сказал отец Антоний. — А сейчас я поеду на вокзал за билетами и соберу чемодан. Юстина, дорогая, я… я очень счастлив.
Он произнес это трагическим голосом, и я обратила внимание, что у него дрожат руки.
Мне не хотелось его отпускать: мне хотелось еще высказываться в том же духе — напыщенно красивыми пустыми словами, превращающими жизнь в игру с непредсказуемым концом.
— Возвращайся скорей, — попросила я. — Буду ждать тебя в своей комнате. Как вчера.
Он что-то пробормотал и быстро вышел из столовой. Я допила свой ликер, убрала посуду и поставила на патефон пластинку с модной в ту пору песенкой о легкомысленной Ясе, танцующей каждый вечер с новым кавалером.
Завершив обычный вечерний ритуал с кормлением кошек, приготовлением питья для отца Юлиана и так далее, я приняла ароматическую ванну и легла в кровать, для чего-то выпив на кухне (насильно!) еще полрюмки ликера. И тут же заснула. Проснувшись, увидела отца Антония. Я не успела и слова вымолвить, как он быстро разделся и скользнул ко мне под одеяло.
Мое тело было расслаблено сном и ликером, а в голове еще не успело появиться ни единой мысли. Даже чувство самосохранения, присущее каждой нормальной девушке, мне в данный момент отказало. Я прижалась к Тадеушу всем телом.
Он ласкал мое тело, целовал каждую впадинку, каждый бугорок, и я изнемогала от желания. Только он почему-то не спешил его удовлетворить. Его пальцы были бесстыдны, губы тоже. Я ощущала тяжесть в низу живота, которая постепенно превращалась в боль. Так продолжалось часа два, если не больше. И я вдруг почувствовала себя совершенно обессиленной, словно из моего тела по капле высосали всю кровь и оно превратилось в безжизненную тряпку. Мне хотелось плакать от разочарования. Тадеуш почувствовал мое состояние и сказал:
— Я не имею права лишать тебя невинности. Мы с тобой еще не муж и жена.
— Это глупости, — возразила я. — Ведь мы все равно что муж и жена.
— Нет, ты мне слишком дорога. В акте любви между мужчиной и женщиной есть что-то постыдное, даже скотское. Мне бы хотелось сохранить твою невинность. Ты не представляешь себе, как ты прекрасна в своей невинности. Кто я такой, чтобы нарушать эту гармонию красоты?
— Но ведь Бог устроил тела мужчины и женщины таким образом, что они должны взаимодействовать друг с другом. Недаром же меня тянет к тебе, а тебя ко мне, правда? — возразила я.
— Но я боюсь, что стоит мне лишить тебя невинности, и ты станешь такой же, как все, — упорствовал Тадеуш. — Обрати внимание: у всех женщин без исключения на лице лежит печать порока.
— Зачем же ты тогда хочешь жениться на мне? — в сердитом недоумении спросила я. — Или, женившись, ты тоже будешь оберегать и лелеять мою невинность?
— Не знаю, не знаю… — Тадеуш вздохнул и прижал меня к себе. — У тебя такая чудесная кожа, груди. Я буду целовать тебя всю-всю. Ты напоминаешь мне женщину эпохи Ренессанса.
И все повторилось снова. Он целовал и ласкал меня до изнеможения, на этот раз проникая пальцами в мои самые интимные места. Не знаю, сдерживал ли он свое желание или же он испытывал его весьма своеобразным образом — в силу своей невинности и неискушенности в делах любви, я не осмеливалась прикоснуться к его члену. Да я в ту пору еще и не знала, каким должен быть на ощупь и на вид член мужчины, желавшего обладать женщиной.
Когда небо стало сереть, а я почувствовала, что вот-вот лишусь сознания, он, наконец, утомился и задремал, уткнувшись носом мне в грудь. Несмотря на то, что я была измучена физически и духовно, заснуть я не могла — лежала, глядя в потолок и думала о том, что, слава Богу, сегодня ночное дежурство, и я успею за день хоть немного прийти в себя.
Рассвет потихоньку разгорался, и отступавший мрак обнажал очертания нагого мужчины, лежавшего в моей постели. Я никогда не видела нагих мужчин (трупы и муляжи были не в счет). Я испытывала сейчас странное чувство отчужденности от этого человека, который должен был вот-вот стать моим мужем. Любила ли я его?.. Тогда я не могла ответить на этот вопрос. Да, Тадеуш был мне приятен, симпатичен. Он ворвался в мою спокойную, размеренную жизнь, перевернув в ней все вверх дном. В том, что он любит меня искренне, я не сомневалась. Но вот люблю ли его я?.. К тому же, хоть ласки его мне и приятны, их одних мало. Нужно что-то еще — что и как это делается, я знала лишь теоретически из учебников. Какое ощущение возникает в результате так называемого полового сношения, я представить себе не могла. Однако все или почти все женщины, выходя замуж, делят с мужьями постель, занимаясь любовью… Я же, проведя ночь в одной постели с мужчиной, осталась все так же невинна, как и прежде. Невинна ли? Ведь все мое тело покрыто его поцелуями и, пожалуй, не найдется и сантиметра кожи, к которому бы не прикоснулись его пальцы. Но Тадеуш почему-то остался мне чужим. Быть может, когда я выйду за него замуж…
Я не успела додумать свою мысль, как он шевельнулся и открыл глаза. Он проспал не больше получаса.
— Мне пора, — сказал он, увидев, что в комнате светло. — Еще очень много дел. Ты не забыла, что вечером мы едем в Варшаву?
И он назвал номер поезда, вагон и время, когда мы с ним должны будем встретиться.
— Бери только самое необходимое. Все остальное купим в Париже. Как ты смотришь на то, чтобы провести там медовый месяц?
В больнице я сказала, что тяжело заболела моя старая тетушка и попросила дать мне срочный отпуск. Мне почему-то было стыдно говорить, что я выхожу замуж. Главный врач нашего отделения разрешил мне отсутствовать неделю, тем более, что у меня оставалось три отгула за ночные дежурства. Отцу Юлиану я сказала то же самое, правда, старательно пряча от него глаза.
Мне кажется, он понял, что я лгу, но виду не подал. Не знаю, что он подумал — о наших отношениях с отцом Антонием он вряд ли догадывался.
— Поезжай, дитя мое. И поскорей возвращайся домой. Я буду ждать тебя. Попроси, пожалуйста, Марту помочь мне по хозяйству.
Марта была сердобольной пожилой женщиной, которая души не чаяла в отце Юлиане Она жила в доме напротив.
Я быстро собрала чемодан, надела дорожный костюм. Почему-то я не испытывала ни радости, ни тем более восторга по случаю того, что выхожу замуж за Тадеуша. Возможно, всему виной была эта странная ночь, притупившая мои чувства. Я действовала как автомат: сварила грибной суп, запекла рыбу, сделала брусничный мусс. Отец Юлиан зашел на кухню, когда я ставила в духовку лист с печеньем.
— Ты не возражаешь, если я позвоню отцу Антонию и попрошу его отвезти тебя на вокзал? — поинтересовался он. — Уверен, он будет счастлив оказать нам с тобой услугу.
— Не стоит беспокоить его, отец Юлиан, — постаралась как можно равнодушней ответить я. — Доберусь прекрасно на трамвае. И… меня обещала проводить подруга.
— Но у Тадеуша есть автомобиль, — не унимался отец Юлиан. — К тому же по понедельникам он, как правило, свободен. Думаю, ему будет приятно проводить тебя.
— Нет, отец Юлиан, я буду чувствовать себя неловко, — сказала я, переставляя с места на место кастрюли и сковородки. — Я его слегка стесняюсь.
— Ну и зря. — Отец Юлиан улыбнулся. — Ничего, ты к нему скоро привыкнешь. Он очень добр душой, только, как мне кажется, слегка неуравновешен характером. Что ж, с возрастом это непременно должно пройти.
Я не помню, как мы обедали с отцом Юлианом. Кажется, он заставил меня съесть и первое, и второе, и третье. Спросил, достаточно ли у меня денег, взяла ли я зонтик и так далее. Наконец наступил час расставанья. Я поцеловала ему руку, потом, не удержавшись, обняла за сухонькие плечи и прижалась щекой к его щеке.
— Как мне жаль покидать вас, святой отец! — самым искренним образом воскликнула я. — Благословите меня в дорогу.
Думаю, если бы не благословение доброго старика, со мной вполне бы могло случиться что-то гораздо похуже того, что случилось.
С Тадеушем мы встретились возле вагона, где он уже поджидал меня. Я не сразу узнала его в светском костюме элегантного покроя и с изящной дорожной сумкой в руке. У нас было отдельное купе в литерном вагоне скорого поезда прямого назначения. Меня поразил роскошный плюш диванов и букет свежих роз на столике. Поезд тронулся, Тадеуш заказал в купе ужин с шампанским. Мы выпили за наше будущее по полному бокалу легкого колючего вина, и все мои страхи куда-то улетучились. Я с удовольствием села к Тадеушу на колени, и мы продолжали пить из одного бокала. Потом он закурил сигарету, дал затянуться мне, и у меня поплыло перед глазами. Тадеуш погасил большой свет, оставив лишь маленькую лампочку над дверью. Его пальцы быстро расстегнули все пуговицы и крючки на моем костюме, который вдруг очутился на кресле напротив. Я осталась в чулках с резинками, трусиках и коротенькой батистовой рубашечке по тогдашней моде. Бюстгальтер я в ту пору носила очень редко — моя грудь была еще высока и упруга.
И снова он стал ласкать и целовать меня — нежно, едва прикасаясь, словно боясь что-то во мне испортить. Мне же захотелось, чтобы он сдернул с меня остатки одежды, повалил на диван, овладел моим телом. Я теперь была уверена, что это будет такое блаженство, какое и вообразить себе трудно. Я готова была пожертвовать всем на свете, чтобы испытать его. Даже своей врожденной стыдливостью.
Мои руки сами собой потянулись к его члену, хоть я и не знала, что мужчина испытывает наслаждение, когда женщина ласкает его пенис. Он вздрогнул, закрыл глаза. Я залюбовалась его изящным одухотворенным профилем. Казалось, испытываемое им наслаждение граничило с болью — он иногда морщился и кусал губу. Потом мои ладони вдруг сделались липкими, и я догадалась, что он извергнул семя. (Спасибо все тем же учебникам, ибо практики в делах подобного рода у меня не было.)
И снова мы пили шампанское из одного бокала, ели персики и виноград, только теперь голова Тадеуша лежала на моей обнаженной груди и он время от времени жадно припадал к моим соскам.
— Ты непорочна, как Дева Мария, — сказал он. — Как же я люблю тебя за эту твою непорочность. Я готов целовать следы твоих ног на земле. Юстина, если бы ты знала, какое удивительное чувство ты во мне возбуждаешь. Мне подчас так хочется овладеть тобой, что я едва не лишаюсь рассудка, но голос разума каждый раз подсказывает, что этого делать нельзя, иначе я потеряю тебя навсегда. Юстина, ты — небесное создание. Я буду поклоняться тебе как святой.
— Я хочу быть обыкновенной земной женщиной, — возразила я, чувствуя себя вполне раскованно от выпитого вина. — Я не гожусь на роль Девы Марии. Прошу тебя, Тадеуш, не надо мне поклоняться. Я хочу… быть твоей настоящей женой.
— Дорогая Юстина, я не имею никакого права лишать тебя невинности. Ты — избранница Господа нашего Иисуса Христа, и он велит мне сохранить тебя такой, какой ты была от рождения.
И Тадеуш пустился рассказывать мне свой сон, из которого я поняла лишь одно: Господь простит Тадеушу грех нарушения священного обета безбрачия, если жена его, то есть я, останется девственницей.
— Но ты не печалься, — говорил Тадеуш, нежно лаская мои груди, — я изобрету столь изощренные ласки, что ты будешь получать гораздо большее наслаждение, чем от обыкновенного соития. Кстати говоря, именно оно, как ничто другое, превращает человека в скота, заботящегося лишь о том, как бы насытить свою плоть. Даже животное совокупляется исключительно ради потомства, человек же, напротив, совокупляясь, чаще всего обеспокоен тем, чтобы не зачать. Какая мерзость. Но ничего, милая Юстина, мы с тобой возвысимся над большинством homo sapiens, доказав всему миру, что любовь может быть чистой и непорочной.
Мне не хотелось ничего доказывать миру. Я вдруг расплакалась, и Тадеуш взял мое лицо в свои ладони и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Да, Юстина, я бы очень хотел овладеть твоим телом — я каждую минуту сдерживаю себя, подавляю это желание, — признался он. — Поверь мне, это нас искушает дьявол. Но мы не попадемся в расставленные им сети, обещаю тебе.
И снова он стал терзать мое тело своими страстными, не ведущими ни к какому завершению ласками, а мне казалось, будто в низу моего живота клокочет расплавленный свинец. Я видела в зеркале отражение своего обнаженного тела, и мне еще больше хотелось, чтобы этим телом овладели, подчинили чужой воле, заставив испытать все муки и восторги бренной человеческой плоти.
Мы поселились в самом центре Варшавы в большой роскошной квартире, принадлежавшей матери Тадеуша. Большую часть своей жизни она проводила в Париже, и за порядком в квартире присматривала старая горничная Тереза. Она искренне любила Тадеуша — это я поняла сразу же, — ко мне отнеслась по-доброму, правда, не без настороженности. Тадеуш представил меня как свою жену, хотя мы должны были обвенчаться только на следующий день. Тереза всплеснула руками, всхлипнула, перекрестилась, спросила:
— Пани Брошкевич знает, что вы женились?
— Нет, Тереза, — ответил Тадеуш. — Это случилось внезапно. Юстина — воспитанница моего духовного наставника отца Юлиана. Я рассказывал тебе о нем. Это очень достойный и мудрый человек. К Юстине он относится как к родной дочери.
Пани Тереза улыбнулась мне, и я почувствовала, что буду иметь в ее лице союзницу. Мне почему-то показалось, что она недолюбливает свою хозяйку. И я не ошиблась.
На следующий день мы с Тадеушем обвенчались. Обряд совершил его друг, отец Кристиан, в присутствии весьма немногочисленных свидетелей. Потом мы, прихватив отца Кристиана и еще двух друзей Тадеуша, поехали в ресторан отпраздновать это событие.
Тадеуш был очень возбужден, пил много вина и неестественно громко смеялся. Когда мы вернулись домой, Тереза сообщила, что звонила из Парижа мать.
— Ты ей сказала? — как мне показалось, испуганно спросил Тадеуш.
— Нет, пан. Я даже не сказала, что вы в Варшаве.
— Милая, добрая Тереза…
Мне показалось, что в глазах Тадеуша блеснули слезы.
Вечером мы снова пили вино, сидя у ярко пылающего камина. У меня слипались глаза — я, можно сказать, не спала последние две ночи. Я задремала, откинувшись на мягкую спинку дивана. Когда проснулась, камин давно погас и в комнате было темно. Тадеуш куда-то исчез.
Я решила принять ванну. В коридоре горел свет, и я благополучно добралась до ванной комнаты, напустила воды, быстро разделась, блаженно вытянулась в ванне и закрыла глаза. Я надеялась, что Тадеуш уже уснул, и я смогу в эту ночь выспаться.
В спальне было темно. Мне не нравилась эта большая, заставленная громоздкой мебелью комната с широченной кроватью посередине, некогда служившая спальней родителям Тадеуша, но сейчас она показалась мне самым вожделенным местом на земле. Я скользнула под одеяло, моля Бога, чтобы не проснулся Тадеуш, но его в постели не оказалось. Я не успела удивиться этому открытию, потому что тут же провалилась в глубокий крепкий сон. Мне снились толстые змеи. Они опутали мое тело, но их прикосновение было мне приятно. И снова я чувствовала тяжесть и жар в низу живота. И чем крепче опутывали меня своими кольцами змеи, тем горячей становился этот жар.
Вдруг меня пронзила острая боль. Я вскрикнула — не знаю, во сне или наяву — и проснулась.
Я почувствовала, что мое тело больше не принадлежит мне. Им словно управляла какая-то сила, заставлявшая меня наперекор собственной воле испытывать удивительное — смешанное с болью — наслаждение. Оно нарастало, в конце концов заполнив все мое существо. Я далеко не сразу осознала, что со мной происходит — наслаждение было столь велико, что мозг отказывался принять его. Наконец оно достигло точки нестерпимого восторга, по телу волной прошла дрожь, оно стало пустым и невесомым. Какое-то время я лежала с закрытыми глазами, не в силах шевельнуть пальцем. Наконец открыла их.
Я лежала на левом боку, Тадеуш прижимался к моей спине, обхватив меня руками. Я слышала, как часто бьется его сердце, как учащенно он дышит Постепенно ко мне пришло и осознание того, что мы совершили не обычный — общепринятый между мужчиной и женщиной — акт любви, а содомический (я опять-таки знала это из своих учебников). Еще я знала, что это порицается и обществом, и законом. И я вдруг зарыдала.
— Что с тобой? — изумился Тадеуш. — Тебе было плохо со мной? Я сделал тебе очень больно?
Он приподнялся на постели и попытался заглянуть мне в лицо.
— Нет… Мне было очень хорошо, и оттого… оттого страшно, — рыдала я. — Мы с тобой преступники. Это… это запрещено законом.
— Но ведь мы с тобой муж и жена и можем делать все, что захотим, — попытался возразить Тадеуш. — Никто не вправе указывать, как нам ласкать друг друга.
— Но мы сделали плохо, очень плохо, и Господь обязательно накажет нас за это, — всхлипывала я. — Почему ты… не разбудил меня?
— Ты была удивительна во сне и отвечала на каждое мое движение так, как я того хотел. Я сам был словно во сне. Ты — настоящая Дева Мария, сошедшая с небес в мои объятья. Я не смею, не смею лишать тебя того, что дано тебе небом…
И снова он стал говорить о том, что обожает и даже боготворит меня именно за мою девственность и не посмеет отнять ее у меня.
И тут у меня впервые закралось подозрение, что Тадеуш не в своем уме. Но он опять начал целовать и ласкать мое тело, заставляя его трепетать от желания. На этот раз он целовал меня в самые интимные места, опаляя мою плоть жаром своего дыхания.
Это продолжалось очень долго, потом он затих, положив голову на мое лоно и обняв меня. Мы оба одновременно провалились в кромешный мрак тяжелого сна. Проснулись около полудня. Я увидела, что лежу поперек кровати абсолютно нагая с широко раздвинутыми ногами, между которых лежит Тадеуш. Мне сделалось безумно стыдно, я приподнялась, пытаясь натянуть на себя покрывало, и Тадеуш проснулся.
Он показался мне очень красивым с взлохмаченными после сна волосами и порозовевшими щеками. «Похож на античного бога», — промелькнуло в сознании, и по телу снова разлилась истома. Я чувствовала, что моя плоть опять хочет его ласк, и я была не в силах противиться.
Мы обедали и ужинали в постели — добрая Тереза ставила возле нашей двери столик-каталку с едой и вином и, тихо кашлянув, быстро удалялась. В перерывах между едой ласкали друг друга до полного изнеможения. Я сделала для себя открытие, что тоже получаю наслаждение, когда целую Тадеуша в его самые интимные места. Мои пальцы осмелели, он стонал от восторга, когда они пробирались к низу его живота. Он закрывал глаза, приоткрывал рот, хмурил свой высокий чистый лоб, и вид этого одухотворенного страстью лица вызывал во мне новый прилив желания. Мы совершили еще несколько содомических актов, причем я уже не думала ни о каком грехе, целиком отдавшись во власть своей разбуженной плоти. Единственное, что смущало меня, так это его постоянное упоминание святого имени Девы Марии. Мне это казалось в высшей степени неуместным, о чем я ему и сказала.
Тадеуш громко смеялся, откинув голову на подушку, и мне показалось, что он окончательно лишился рассудка. Потом он вскочил, откупорил бутылку токайского вина, подал мне в постель изящный хрустальный бокал, до краев налитый янтарной жидкостью, и я, сделав большой глоток, забыла про все свои страхи и опасения.
Так продолжалось несколько дней и ночей. Глянув как-то в зеркало в ванной, я обнаружила, что очень похудела и стала походить на девочку-подростка. И Тадеуш заметно сбросил вес, стал поджар, как гончая. Но, кажется, нам обоим это было к лицу. Мы изобретали различные способы содомического соития, доставлявшие обоим блаженство. К тому же я испытывала неслыханное наслаждение от долгих и нежных ласк и поцелуев Тадеуша, обычно засыпавшего, по его выражению, «возле самого священного места». Я все еще оставалась девственницей. Когда я думала об этом, мои губы невольно кривились в саркастической усмешке, и я вспоминала, чем мы занимались в широкой семейной кровати Брошкевичей и на пушистом текинском ковре подле нее.
Однажды, когда мы ужинали в столовой — нам по обыкновению прислуживала Тереза, — раздался телефонный звонок. Тадеуш побледнел, выронил вилку, которая расколола на две половинки тарелку из дорогого лиможского сервиза.
— Тереза, подойди к телефону, — велел он.
Тереза поспешила к аппарату. Она говорила по-французски, и я не поняла ни слова, однако догадалась, что звонит из Парижа ее хозяйка, мадам Брошкевич.
— Не говори, что я в Варшаве, — прошептал Тадеуш. — Ни в коем случае не говори. — И Тереза согласно закивала головой.
Разговор был короткий, минуты три, не больше. Тереза медленно положила трубку на рычаг и сказала:
— Мадам приезжает послезавтра. Дневным поездом. Она чем-то очень расстроена.
Тереза нарочно говорила по-польски, чтобы я могла понять, в чем дело. Я была благодарна ей за это.
Тадеуш что-то сказал по-французски. По его тону я догадалась, что он взвинчен до предела. И снова Тереза ответила ему по-польски:
— Нет, вам не стоит уезжать. Ваша маман найдет вас повсюду.
— Но что нам делать, Тереза? — спросил уже по-польски Тадеуш.
— Просить у нее прощения. Вы оба должны на коленях просить у нее прощения. Она не ожидает такого поворота событий, и наверняка будет застигнута врасплох.
— Не стану я этого делать! — воскликнул Тадеуш и вскочил из-за стола, опрокинув тяжелый дубовый стул. — Я перед ней ни в чем не виноват. Это ее вина, что отец вынудил меня принять духовный сан. Ты же знаешь, Тереза, почему он это сделал.
Тереза молчала, стоя возле телефонного аппарата, и Тадеуш распалялся все больше и больше. Он ходил большими шагами по столовой и отрывисто выкрикивал, не обращаясь ни к кому из нас:
— Она обманывала отца с самых первых дней их семейной жизни! Она… нет, я не вправе произносить это слово в отношении родной матери, но… словом, отец не верил, что я его сын, хоть я и похож на него как две капли воды. Отец считал, что я должен замаливать перед Богом грехи моей матери. А мать… Господи, она даже не вступилась за меня — она никогда, никогда меня не любила! Она повторяла всегда, что, когда была беременна мною, рыдала днями напролет из-за того, что у нее испортилась фигура, а на лице появились коричневые пятна. Она даже не пожелала кормить меня своей грудью! Если бы не ты, Тереза, я, вполне вероятно, и не выжил бы. Нет, я не хочу ее видеть! Не хочу!
Он выскочил за дверь, и через минуту мы услыхали, как щелкнула задвижка у него в кабинете.
Тереза сказала:
— Мадам Брошкевич по-своему любит сына, но она страшная эгоистка. Я очень боюсь, как бы пан Тадеуш не натворил беды. Очень боюсь.
Я прошла в спальню и, не раздеваясь, легла на кровать. Мне нездоровилось с утра, к тому же кончался мой недельный отпуск в больнице. Что касается моей будущей жизни, перспективы казались безрадостными, особенно в свете скорого появления мадам Брошкевич. Мне было очень жаль Тадеуша, тем не менее себя я жалела гораздо больше. И я решила потихоньку уехать из Варшавы, не дожидаясь приезда матери Тадеуша. Придя к такому решению, я почувствовала облегчение, прослезилась, вспомнив, что меня ждет отец Юлиан и кошки, а еще моя уютная девичья постель, где мне снилось столько чудесных безмятежных снов. Я погасила свет, повернулась на левый бок и заснула. И было мне во сне так сладко, так покойно, как не было уже давно. Никакие дурные предчувствия не омрачали моего сна.
Среди ночи я встала попить воды, побрела на кухню и столкнулась в коридоре с Терезой, которая, я убеждена, услышала мои шаги и нарочно вышла из свой комнаты.
Она прошлепала за мной на кухню и предложила согреть мне чаю. Я с благодарностью согласилась. Мы сидели друг против друга за кухонным столом, ожидая, пока закипит вода в чайнике, и почему-то старательно избегали смотреть друг другу в глаза.
Неожиданно Тереза спросила.
— Юстина, вы очень любите Тадеуша?
Я не сразу нашлась, что ей ответить.
— Я… я… мне его очень жаль, — честно призналась я. — Мне сложно разобраться в своих чувствах — все случилось так неожиданно У меня никого до него не было. К тому же он был моим духовным наставником. Мне очень жаль, что так получилось. Я, наверное, тоже во многом виновата. Мне льстило, что я ему нравлюсь, и я старалась понравиться еще больше. Я, очевидно, очень испорченная.
— Не надо, моя дорогая, корить себя за то, что случилось. Вы ни в чем не виноваты. Я так и знала, что рано или поздно это произойдет — его всегда тянуло к женщинам, и лишь в их обществе он чувствовал себя уверенно. В детстве он влюбился в подругу мадам Брошкевич, посвящал ей любовные стихи. Я слыхала, что якобы отец его матери, маркиз Франсуа Верде, страдал эпилепсией. Но это может оказаться неправдой Так или иначе, я не советую вам заводить детей, — решительно заключила Тереза.
Я усмехнулась, вспомнив, как мы занимались любовью всю эту неделю и сказала:
— Нет, детей у нас, надеюсь, не будет. — И добавила очень тихо: — Для того, чтобы иметь детей, нужно влюбиться очертя голову. Мне кажется, я вообще на подобное не способна.
— Вы нравитесь мне, Юстина, своей откровенностью. Только вы неправы относительно того, что не способны влюбиться очертя голову — просто еще не настала ваша пора.
— Тадеуш очень хороший и добрый, — сказала я. — Я никогда не брошу его, что бы ни случилось. И обманывать его не смогу.
— Я вам верю, — сказала Тереза, разливая по чашкам крепкий чай. — Он будет любить вас до самой смерти. — И она добавила, немного помолчав. — Но все равно я вам не завидую, и вы, очевидно, догадываетесь, почему.
— Почему? — наивно спросила я.
— Потому что Тадеуш такой же эгоист, как и его маман, хоть я и люблю его как родного сына. К тому же есть в нем что-то странное Я не смогла бы вам этого объяснить, но мне почему-то кажется, что Тадеуш способен довести любимую им женщину до помешательства и сойти с ума вместе с ней.
Я раздумывала над словами Терезы, когда раздался этот странный хлопок — точно где-то за стеной откупорили бутылку с шампанским. Тереза вскочила на ноги, опрокинув чашку с чаем мне в подол.
Мы кинулись к кабинету Тадеуша, чуть не сбив друг друга с ног. Дверь, как ни странно, была распахнута настежь. Сам он сидел на диване со стаканом вина в руке и улыбался Мы остановились на пороге, не зная, что сказать.
— На этот раз я остался жив, — произнес Тадеуш и спросил, обращаясь ко мне. — Ты очень испугалась? Бедняжка…
Я заметила, что рядом с ним на диване валяется револьвер. Он проследил за направлением моего взгляда и истерично расхохотался.
— Я поговорил с судьбой, — сказал он, справившись наконец с приступом смеха. — Она сообщила мне, что я пока должен жить. Как тебе известно, у судьбы переменчивый характер. Но тебе, Юстина, волноваться не о чем — я обеспечу твое будущее.
— Побойтесь Бога, пан Тадеуш, — сказала Тереза. — Самоубийство — тяжкий грех, который перейдет на ваше потомство во всех коленах. И пожалейте вашу жену — она ведь ни в чем не виновата.
— С Богом у меня особые счеты, — сказал Тадеуш, и глаза его, как мне показалось, гневно блеснули. — Юстина, ты боишься остаться вдовой? Или же ты будешь только рада избавиться от меня?
И тут я поняла, что Тадеуш пьян. Последнее время мы с ним пили много вина, но пьяным он не напивался. Сейчас же в его крови бродил сильный хмель.
Я опустилась на колени перед диваном и сказала:
— Прошу тебя, Тадеуш, не разговаривай со мной так. Я…
Со мной случилась страшная истерика, и Тадеуш не на шутку испугался. Он отнес меня в спальню, раздел, как маленького ребенка, и стал целовать. На этот раз наши ласки были как никогда страстными, и я испытала жгучий восторг. Мы оба заснули в полном изнеможении и проспали больше суток. Нас разбудил голос Терезы:
— Пан Тадеуш, — кричала она из-за двери, — через час появится мадам Брошкевич. Умоляю вас, вставайте.
Мы разом вскочили, молча привели себя в порядок.
— Юстина ты… не бойся ее. Я сам с ней поговорю, — сказал Тадеуш, и я обратила внимание, что у него опять дрожат руки.
Мадам Брошкевич привезла с собой стойкий аромат парижских духов, несколько больших баулов с нарядами и предчувствие беды, которое я ощутила, едва она переступила порог. Она была вежлива и предупредительна с нами, но в каждом жесте, повороте головы, взгляде чувствовалось раздражение. Сняв перчатки и шляпу и велев Терезе сварить черный кофе, она сказала, обращаясь ко мне:
— Милая, я попрошу вас оставить нас наедине с моим сыном.
Тадеуш попытался было возразить, но мадам Брошкевич отрезала:
— Это ненадолго. Ваша жена, мсье, пока примет ванну.
Откуда она узнала, что я была женой Тадеуша? Ведь он, насколько я помню, представил меня просто «Юстина».
Я послушно поплелась в ванную, приняла душ, расчесала волосы. Они у меня были длинные, до самого пояса. Я собралась было уложить их в пучок, но пришла Тереза и сказала, что меня ждут в столовой.
Она обняла меня за плечи и шепнула:
— Не бросайте пана Тадеуша. Он без вас погибнет.
Я вошла в столовую.
Тадеуш кинулся мне навстречу, но мадам Брошкевич сказала что-то по-французски, и он остановился на полпути.
— Садитесь, моя милая. — Она улыбнулась и кивнула на кресло возле окна. — Здесь не дует? — Мадам Брошкевич расхаживала по столовой, громко стуча каблуками. Оказывается, у этой довольно хрупкой женщины был тяжелый мужской шаг. — Знаю, вы ни в чем не виноваты. Напротив, вы жертва необузданных похотей моего сына. Как жертва, вы достойны сочувствия и помощи. Я не оставлю вас в вашей беде, уж поверьте мне.
— Мама! — воскликнул Тадеуш.
Она не удостоила его даже взглядом.
— Мой сын помешан на сексуальной почве. Боюсь, эта болезнь досталась ему в наследство от отца. Приняв духовный сан, он на какое-то время угомонился, и я уже, можно сказать, успокоилась за его дальнейшую судьбу, но, как вижу, оказалась неправа. В ранней юности у него вдруг обнаружились гомосексуальные наклонности, он лечился в известной парижской клинике, но, увы, подобные болезни неизлечимы. Он не способен совершить нормальный половой акт с женщиной. Милая моя, я очень сожалею, что вы по своей неопытности и невинности оказались замешаны в эту ужасную историю. Я помогу вам выпутаться из нее, уверяю вас. — Мадам Брошкевич подошла ко мне и потрепала по щеке. — Вы очень хороши. Я надеюсь, нам удастся сохранить все случившееся в тайне. Тем более, я уверена в том, что вы все еще девственница. Я не ошиблась?
Я покраснела и выдавила из себя:
— Нет, мадам, вы не ошиблись.
— Ну и замечательно. — Она сказала что-то по-французски стоявшему возле окна Тадеушу, и он еще ниже опустил голову. — Завтра утром я отправлю вас домой. Что касается ущерба, нанесенного вам моим сыном, думаю, тысячи франков будет достаточно. Бедняжка, вот что значит быть круглой сиротой.
Оказывается, она даже была знакома с моей биографией. Но я уже утратила способность чему-либо удивляться. Я действительно больше всего на свете хотела домой. Быть может, если бы Тадеуш вступил в спор с матерью или стал бы оправдываться передо мной, сказав, что она лжет и никаких гомосексуальных наклонностей у него нет и не было, я бы, наверное, не отказалась от него. Но он был покорен матери и не собирался за меня бороться. И я безропотно сдалась.
Дальше мать с сыном говорили по-французски, а я сидела и смотрела в окно. Уныло сеял осенний дождик. Уличные фонари плавали в дымке тумана. Наискосок тускло светилась вывеска: «Модистка из Парижа мадам Бувье». Я вспомнила, что мы с Тадеушем собирались провести медовый месяц в Париже. Еще я подумала о том, что больше никогда не смогу довериться мужчине.
Обо мне, кажется, забыли. Тадеуш ушел, даже не глянув в мою сторону, мадам Брошкевич говорила о чем-то по-французски с Терезой. Потом она тоже покинула столовую, правда, перед этим бегло посмотрев в мою сторону. Тереза замешкалась, убирая со стола, но вскоре тоже ушла, погасив лампу.
У меня щипало глаза, но слез не было, а потому копившиеся в душе горечь и обида не находили себе выхода. Бежать, скорей бежать отсюда, залезть в свою девичью постель, накрыться с головой одеялом… Как я предстану перед отцом Юлианом, что скажу ему? Нет, лучше умереть, чем сказать ему правду. Лучше умереть. Но как?
И тут я вспомнила про револьвер, который видела на диване в кабинете Тадеуша.
В коридоре было тихо и темно. Свет горел только на кухне, где было царство Терезы. Я дошла до поворота. В будуаре мадам Брошкевич горела настольная лампа под розовым абажуром и тихо играла музыка из радиоприемника. Вот и дверь в кабинет Там тоже темно и тихо. Мне не хотелось больше видеться с Тадеушем — нас словно уже ничего не связывало, к тому же я испытывала смертельную усталость и была неспособна на какое-либо общение. Я открыла дверь и вошла в кабинет. Прислушалась. Кажется, никого. Сквозь незашторенное окно проникал свет с улицы, и я видела очертания письменного стола, кресел, дивана. Я подошла к дивану и собралась пошарить рукой по его сидению в надежде, что револьвер все еще лежит там. Меня кто-то схватил за руку, дернул резко вниз, и я, не удержав равновесия, упала, больно ударившись обо что-то носом. Это был Тадеуш. Он крепко прижал меня к себе и сказал:
— Не сопротивляйся. Иначе я убью и тебя, и себя.
И я увидела, как блеснула темная сталь револьвера.
Он подвинулся к спинке дивана и велел мне лечь рядом, обнял меня левой рукой за плечи и приставив к моему виску холодное дуло револьвера.
— В барабане всего один настоящий патрон, все остальные холостые, следовательно, нашими жизнями с этой минуты распоряжается судьба. Это называется русская рулетка. Ты когда-нибудь играла в русскую рулетку?
Я молчала — от страха я лишилась дара речи. Тадеуш был явно не в себе и от него можно было ожидать все что угодно.
— Сейчас я позову maman — она тоже любит играть в русскую рулетку, но учти, ей неимоверно везет. Я был еще совсем маленький, когда отец стрелял в нее из этого самого револьвера, но патроны оказались холостыми. А вот попугаю не повезло — с первого же раза откинул лапки. Посмотрим, кого судьба выберет в свои заложники на этот раз. Я буду стрелять на поражение.
Он дернул за свисавшую со стены бахрому, и где-то в глубине квартиры раздался мелодичный звон. Вскоре послышался стук каблуков, скрипнула дверь, и я увидела на пороге кабинета темный силуэт мадам Брошкевич. По улице проехал автомобиль, свет его фар на мгновение придал силуэту объемность.
Прицелившись, Тадеуш нажал на курок. Послышался громкий хлопок, запахло гарью. Вспыхнул свет на потолке. Мадам Брошкевич была бледна, но невредима.
— Ей опять повезло, — сказал Тадеуш. — Ну-ка посмотрим, что уготовила судьба тебе, моя милая Юстина. Не бойся, если она уготовила тебе смерть, я тут же последую за тобой.
Я закрыла глаза и сжалась в комок, снова почувствовав возле своего виска холодное дуло. Всего несколько минут назад я шла в эту комнату за тем, чтобы умереть, сейчас же почему-то очень боялась смерти.
От хлопка у меня, казалось, раскололась голова. Но я все так же продолжала видеть свет и мне даже было больно. Выходит, я была жива.
— Тадеуш, не вздумай… — начала было мадам Брошкевич, но в это время прогремел выстрел, я почувствовала, как по телу Тадеуша прошла судорога, потом оно напряглось и словно застыло. Я боялась повернуть голову. По моей щеке лилось что-то горячее, и я осознала каким-то все еще работавшим уголком сознания, что это кровь Тадеуша. Что произошло дальше, я помню плохо, только помню, что в ту страшную ночь от меня ни на шаг не отходила Тереза. Быть может, лишь благодаря ей я не лишилась рассудка.