Ошибка

Ошиблась голубка, ошиблась:

Море спутала с небом,

Ночь перепутала с утром...

Ошиблась.

Рафаэль Альберти

В редакции газеты "Вердад" царило оживление. В тот день стало известно о серьезных кадровых перестановках. Они коснулись в том числе и Мартина Амадора, который поднялся с должности заведующего отделом политики и культуры до заместителя главного редактора. Это означало: больше власти, больше коктейлей, больше ужинов, на которых обязательно его присутствие, больше встреч с важными политиками. Одним словом, вместо прежней рутины — новая.

Мартин, который всегда был космополитом в вопросах культуры и выступал за полную открытость, подобно одному из его кумиров — Джеймсу Джойсу, был известен как вечный оппозиционер и завзятый либерал. Его беспощадного пера многие боялись, как огня. В газете его уважали, им восхищались. Многие говорили, что он мог бы сделать блестящую политическую карьеру, но политика интересовала его только извне. Он надеялся, что новая должность даст ему большую свободу действий, сделает его мнение более значимым, поможет изменить курс газеты. Он сиял. Он чувствовал, что достоин места, которого дожидался двадцать три года. Мартин начинал с того, что редактировал частные объявления, но талант и упорство проторили ему путь в тот отдел, где готовились как самые изысканные, так и самые обычные блюда — где была настоящая газета.

С первого дня Мартина захватил и увлек бешеный ритм работы редакции. С юношеской наивностью он полагал, что, трудясь здесь, сможет изменить мир. Ему до сих пор нравилось здесь все. От запаха свежей типографской краски до ежедневного тщательного редактирования статей и сводок новостей, которые, составив однажды за утренним кофе компанию кому-то из жителей Гармендии, заканчивали свое существование либо на рынке, где в них заворачивали рыбу, либо в ловких руках хозяйки, решившей помыть окна, а то и просто в мусорной корзине.

Мартина не смущала эфемерность его труда. Жизнь написанных им колонок была коротка — каких-нибудь двадцать четыре часа, — но удовлетворение, которое он получал, компенсировало их раннюю гибель. Чтение газеты стало для него ежеутренним ритуалом. И это были почти волшебные моменты.

Мартин представлял себе, как его статьи читают тысячи читателей, и гордился тем, что он просвещает соотечественников, заставляет думать и спорить, что многие его любят за это, хотя у кого-то, возможно, он вызывает чувство ненависти. Его статьи никогда не проходили незамеченными. И это ему нравилось: он ненавидел равнодушие во всех его проявлениях. Его статьи нельзя было перепутать с чьими-либо еще.

В то утро, узнав о новом назначении, Мартин прежде всего подумал, что теперь у него будет хороший предлог, чтобы возвращаться домой поздно. Нужно позвонить Фьямме, сообщить ей новость, а потом... потом он позвонит Эстрелье. Однако он тут же одер-нул себя: как же так? Он, ярый противник лжи, собирается солгать? Что с ним случилось? Что произошло в тот день, восьмого мая, когда он познакомился в парке с Эстрельей? В какие игры он играет? С тех пор как он познакомился с Фьяммой, Мартин ни разу не изменил жене.

За долгие годы их брака встречались, конечно, женщины, которые ему нравились. Но он лишь молча любовался ими. Дальше этого дело не шло. Когда в разговоре с друзьями речь заходила об адюльтере, он давал понять, что и сам тоже не без греха, — но лишь для того, чтобы друзья не почувствовали себя неловко. Ну и, конечно, чтобы не выглядеть хуже других. Но тогда это была ложь. А сейчас все было правдой. И эта правда грозила перерасти в серьезную проблему. Мартин играл с огнем. Он никогда ни с кем не обманывал Фьямму. И сейчас нужно немедленно прекратить тайные встречи с Эстрельей. Именно сейчас, пока их отношения не зашли слишком далеко. Да, пора с этим покончить, думал Мартин. Но одно дело разум, и совсем другое — сердце. А сердце его с каждым днем все больше тянулось к Эстрелье. Мартин ловил себя на том, что считает дни, часы и даже секунды до встречи с ней. Он ждал этих встреч, как ждут майского дождя. Чувствовал себя юнцом. И снова тайком (не хотел показаться слабым и чересчур чувствительным) писал стихи, чего не делал с тех самых пор, как они с Фьяммой поженились.

Он стал внимательно следить за внешностью, в разговоре старался блеснуть эрудицией и остроумием, радовался, когда удавалось прочитать или услышать что-нибудь интересное — ведь потом можно будет в подробностях рассказать об этом восхищенно слушающей женщине, разделяющей все его воззрения на жизнь.

Он гордился тем, что их с Эстрельей отношения не свелись к кувырканью в постели. Они были более чистыми, более высокими. Ангельскими? Мартин сам себе не признавался в том, что его сдержанность отчасти объяснялась убежденностью, что до тех пор, пока не переспит с Эстрельей, он может считать, что не изменил жене: Мартин полагал, что изменить — это переспать с кем-то. Поэтому он и не испытывал сейчас (почти не испытывал) угрызений совести и наслаждался почти так же полно, как если бы они с Эстрельей переступили последнюю черту. У него снова появились боли в паху — те, что в его юности называли "страданиями жениха". Он чувствовал, как все члены его налились силой. Когда по четвергам они выходили из церкви, он шел очень медленно, и Эстрелья думала, что он не хочет потревожить царящего в часовне покоя, а на самом деле ему в эти минуты трудно было даже шагать. Но в воспоминаниях эта боль превращалась в острое, неописуемое наслаждение. Все, связанное с этими встречами было наполнено для Мартина особым смыслом. И удивительная вещь: Эстрелья пробудила в нем отцовский инстинкт. Мартину постоянно хотелось защитить ее — такой уязвимой и хрупкой она ему казалась. Даже в ее голосе ему слышалось что-то детское и в то же время очень женское, и от этого он еще больше чувствовал себя мужчиной. Всемогущим, всеведущим. Их отношения были отношениями покровителя и подопечной, учителя и ученицы. Мартин не смог бы точно объяснить, что с ним происходит, но чувствовал все большую привязанность к этой женщине, осложненную возникшим синдромом воздержания.

Он выбил свою вечную трубку, потом методично и сосредоточенно принялся снова набивать ее. Это занятие всегда его успокаивало. Трубок у Мартина было множество — их с Фьяммой подарки друг другу в последние годы не отличались разнообразием. Мундштуки всех трубок были им надкушены — это была своего рода метка. Мартин раскурил трубку и выпустил в потолок первые клубы голубого дыма. Набрал номер телефона жены.

Он никогда не звонил ей в ее приемные часы без крайней необходимости. Фьямма знала это, а потому, хотя и вела прием, ответила на его звонок. Мартин заговорил взволнованно и радостно и ждал, что она тоже ахнет, услышав новость. Но она сказала лишь, что так и думала. И что назначение Мартина ее нисколько не удивило — она всегда была уверена, что в один пре-красный день он станет главным редактором.

Мартин был разочарован. Он подумал, что Эстрелья, узнав такую новость, наверняка обрадовалась бы больше. Она гордилась бы им. Но он никогда не говорил ей, чем занимается, так что и о повышении говорить не будет. Сам того не сознавая, он начал сравнивать. Фьямма проигрывала почти по всем пунктам. Он решил дать ей еще один шанс. Снова набрал ее номер (хотя гораздо больше ему хотелось набрать номер новой возлюбленной). Фьямма попросила его не мешать ей вести прием и предложила поужинать вместе — не столько потому, что ей хотелось отпраздновать его повышение по службе, сколько для того, чтобы поскорее закончить разговор. И Мартин почувствовал острое желание как можно скорее снова увидеться с Эстрельей. Сейчас он оправдывал свое нетерпение равнодушием Фьяммы к его делам.

Мартину было очень обидно, что именно сейчас, когда дела шли у него так хорошо, он не мог в полной мере почувствовать себя счастливым. Впервые он показался себе неудачником.

Жесткий и решительный во всем, что касалось работы, в сердечных делах он был совсем другим — даже самые суровые мужчины, когда к ним приходит поздняя любовь, становятся порой беззащитными, как младенцы.

Встретив Эстрелью, Мартин вдруг осознал, насколько пустой была его жизнь в последние годы, понял, что по-настоящему счастливыми были лишь два первых года их с Фьяммой семейной жизни, а остальные были прожиты в тоске, порожденной привычкой и комфортом. И он цеплялся за эту мысль, чтобы заглушить голос совести, который все чаще его беспокоил.

Ставя каждый четверг свечи в часовне Ангелов- Хранителей, Мартин на самом деле просил одобрения у Бога. Сам того не сознавая, он вернулся к тому, от чего в ужасе бежал в далекой юности, когда понял, что не может любить одного Бога, что хочет любить еще и женщин, любить тело, плоть. Он много лет постигал доктрины — сначала в закрытой школе при монастыре Святого Антония, куда попал из-за старшего брата, который всегда сваливал на него вину за собственные проказы, а потом в семинарии Жертвоприношения Господня, куда на самом деле поступил, чтобы оказаться подальше от отца — человека с тяжелым характером, скупого на слова и быстрого на расправу.

Кто знает, не стало ли именно воспоминание об отце причиной его нежелания иметь детей? Мартин никогда над этим не задумывался, но вполне возможно, что он не хотел появления потомков, которых он, только потому, что он их отец, будет иметь право наказывать. Что касается семинарии, то еще вопрос, что было хуже — сама болезнь или лекарство от нее, потому что там Мартин попал в руки к падре, который, хотя и не являлся его родным отцом, тоже считал себя вправе подвергать его бесчисленным наказаниям, по строгости ничуть не уступавшим тем, от которых Мартин настрадался в отцовском доме. Падре, правда, называл это страданиями во имя Божье. Он заставлял Мартина класть камешки в ботинки, подпоясываться колючей проволокой, уверяя, что это угодно Богу и что таким образом можно заслужить его благоволение в будущей жизни. В семинарии у Мартина была тетрадка, куда он записывал все свои подвиги: молитвы, обеты, истязание плоти — словом, все жертвы, на которые способен человек из любви к Богу. Он так много писал, что приобрел вкус к этому занятию и стал записывать все подряд: свои наблюдения за будущими священниками и их наставниками, за нравами, царившими в монастыре. Однажды он зашел в туалет и увидел, что отец Дионисий справляет малую нужду сидя. Под сутаной "семинариста" скрывалось женское тело с роскошной, "софилореновской" грудью. "Отец Дионисий" оказался на самом деле уборщицей Дионисией — она была так чудно сложена и так хорошо справлялась со своими обязанностями, что глава ордена, переодев Дионисию в монашеское платье, держал ее в монастыре под видом послушника. Мартин не разгласил тайны и был за это щедро вознагражден Дионисией — пользовался ее благоволением уже в этой жизни и уже в этой жизни получал от нее все удовольствия. Они взбирались на колокольню — Мартин выполнял в монастыре обязанности звонаря, и он с ловкостью, которой позавидовал бы цирковой акробат, раскачивался на веревке колокола — то вверх, то вниз, где его ждало тело Дионисии.

Гул колоколов заглушал стоны удовольствия.

Кончилось тем, что они стали звонить в колокол ежедневно, отмечая не только каждый час, но даже каждую четверть часа и каждую минуту. Неизвестно чем это кончилось бы, если бы в один прекрасный день их не вытолкали оттуда взашей.

С тех пор колокольный звон, которым Мартин заслушивался еще с детства, стал нравиться ему только издалека, а женское тело, наоборот, — только вблизи.

Мартин провел в семинарии довольно долгое время, но все же, когда настало время решать, выбрал другой путь. Тем не менее до сих пор в трудные минуты жизни или в поворотные ее моменты (как, например, сейчас, когда в его жизни появилась Эстрелья) откуда-то из глубин души возвращались к Мартину давно забытые чувства и мысли. Мартин был согласен с тем, что "не согрешишь — не покаешься", а потому особых угрызений совести не испытывал. Он был человеком верующим, хотя не демонстрировал этого на публике и не ходил в церковь. Более того, он запер на ключ дверь в свое семинаристское прошлое. Лишь однажды, в минуту слабости, он приоткрыл эту дверь для Фьяммы — это было его щедрое подношение в благодарность за минуты счастья, которые она ему подарила. Мартин преподнес ей свое главное сокровище, а она превратила все в шутку: смеялась, просила благословить ее лоб, груди, пупок... Называла его "ваше преподобие", "ваше святейшество", "ваше преосвященство", "отец Мартин"... Однако, заметив, что мужу подобные шутки не нравятся, решила никогда больше к этой теме не возвращаться. И никогда больше к ней не возвращалась. Даже забыла, что Мартин собирался когда-то стать священником. Вспомнила об этом лишь в день землетрясения, почувствовав исходивший от его рубашки запах ладана и мирры.

Фьямма никогда не думала о том, что муж может ей изменить. Она была уверена, что такое невозможно: ведь они с Мартином не просто любят друг друга, а сроднились духовно. Каждый давно уже стал частью другого. Они были одним целым, поделенным на две части: мужскую — Мартин и женскую — Фьямма. Один был немыслим без другого. Они поклялись любить друг друга всю жизнь: "пока смерть нас не разлучит", — произнесли они перед алтарем. Им даже в голову не могла прийти мысль о возможности расстаться когда-нибудь. Хотя современная жизнь способна разрушить любой "образцовый брак", с ними этого случиться не может. Без этой уверенности Фьямма не смогла бы достичь в своей профессии того, чего она достигла. Когда пациенты спрашивали, замужем ли она, Фьямма давала понять, что тут и спрашивать нечего — она замужем и счастлива. И другого ответа быть не может.

Через ее кабинет прошло так много обманутых жен! Фьямме было очень жаль их: больно видеть, как распадаются семьи, как люди нарушают данные ими обеты любви ("им это все равно что стакан воды выпить", — сказала она однажды). Чем больше историй слышала она от своих пациенток, тем больше убеждалась в крепости их с Мартином отношений. Поэтому она никогда не подозревала мужа в измене.

Мартин решил позвонить Эстрелье и условиться о встрече. В часовне, как всегда. Потом он заперся в кабинете, чтобы написать для нее стихи. Мартину никак не удавалось представить себе лицо Эстрельи целиком. Он закрывал глаза и видел лишь какой-нибудь фрагмент — глаза с длинными ресницами, маленький нос... Он пытался воссоздать целое по части, но ресницы и нос исчезали, и на их месте возникали пухлые губы... Потом исчезали и они, уступая место нежным рукам. Он читал где-то, что чем сильнее любишь человека, тем труднее его себе представить. И решил для проверки представить себе главного редактора, к которому не испытывал ни симпатии, ни неприязни. Закрыл глаза и увидел его лицо совершенно отчетливо: лоб, глаза, нос, рот, борода, даже неизменная перхоть на пиджаке. Он не стал пытаться представить себе лицо Фьяммы из боязни, что это ему тоже удастся.

Мартин взял лист бумаги и принялся писать.

Он писал, как давно уже не писал ни для одной женщины. Его охватило вдохновение. Он чувствовал себя немножко Ромео — его любовь тоже была запретной: не из-за пролитой крови, но из-за того, что он был женат. За два часа он написал двадцать одно стихотворение и три песни о любви — одним махом, не исправив ни одной буквы, ни одной запятой. Казалось, его чувства сами изливались на бумагу. Слова слетались к нему, словно голуби на соборной площади, когда он кидал им кусочки хлеба, словно чайки на запах свежей рыбы. Лавина слов нарастала, не давая руке передышки. Он хотел поймать их все, чтобы подарить Эстрелье. Если какое-то слово пыталось ускользнуть, он успевал поймать его за последнюю гласную, тянул за нее и вставлял в строку, заставляя эту строку зазвучать по-новому. Старая ручка, которую он не брал в руки уже много лет, стала его оружием. Сетью, с помощью которой он мог уловить самые красивые слова, самые нежные смыслы. Он хотел, чтобы написанные им слова ласкали Эстрелью, утешали ее, когда он не мог быть рядом с ней. Он изливал на бумагу всю страсть и все чернила. Если он прекращал писать, то лишь потому, что писать больше было нечем, и тогда он снова наполнял ручку чернилами и снова все эти чернила тратил. Он писал с легкостью, с какой писал когда-то давным-давно и которую уже давным-давно утратил, как он думал, навсегда. Но она вернулась вместе с любовью.

Мартин писал, думая о звездах, об осенних листьях, водопадах, цветах, небе, море... О раковинах. Он вспомнил о своей коллекции. Где сейчас те сотни раковин, которые он собрал в юности? В большом деревянном ящике на чердаке. Сколько времени он уже не поднимался туда? Где-то на чердаке пылились и его детские игрушки — оловянные солдатики, которых он расплавлял в наказание, после того как наказывали его самого. Там же были и куклы Фьяммы, и работы, выполненные ею когда-то в школе на уроках труда, там были их крестильные рубашки и Spirata inmaculata, которою он впервые ласкал тело своей жены. Их воспоминания были свалены в общую кучу, покрыты пылью и затянуты паутиной. Мартину захотелось подняться на чердак — может быть, он найдет там что-то, что сможет подарить сегодня Эстрелье? Ему снова хотелось делать подарки, которые не покупают за деньги, которые дарят от сердца. Ему всегда казалось, что ценность подарка не в том, сколько за него заплатили, а в том, с каким чувством его дарили, но в тот день, когда он понял, что больше не может придумать для Фьяммы ни одного романтического подарка, он попытался компенсировать это, купив ей дорогое украшение. Ему даже показалось, что подарок ей понравился, хотя после он никогда его на Фьямме не видел. Он вообще редко видел на ней драгоценности, которые ей дарил. Если он спрашивал ее, почему она их не носит, Фьямма отвечала, что просто не было случая надеть такую дорогую вещь. И это было правдой — повседневная одежда Фьяммы была для этого слишком скромной.

Фьямма в тот день закончила прием раньше — одна из пациенток не смогла прийти — и решила, раз уж выдался свободный часок, пойти домой и принять ванну. Но сначала она заглянула на индийский рынок. Фьямме очень нравилось это место, приходя туда, она снова чувствовала себя пятнадцатилетней девочкой: как раз в то время движение хиппи вихрем пронеслось через Гармендию, оставив после себя лишь нескольких бритоголовых юнцов, распевающих на улицах свои "харикришна".

Индийский квартал был крохотным городком внутри города. Перед входом в него стояла огромная статуя бога Ганеша — ребенка с головой слона, а стоило лишь войти — и голова начинала кружиться от невероятной мешанины запахов. Здесь пахло гнилыми овощами и спелыми фруктами, мускусом, душистыми маслами, благовониями и духами, духами, духами... Так что Фьямме начинало казаться, что она уже в Индии.

Она купила несколько конусов, которые, если их поджечь, издают запах сандалового дерева, одну свечу в форме звезды и другую в форме луны. В тот день она делала себе подарки, она баловала себя. Она хотела воспринимать мир всеми органами чувств. Впервые Фьямма ощутила одиночество — возможно, потому что у нее вдруг выдалась свободная минутка, когда не нужно было думать о пациентах и решать их проблемы?

Фьямма часто повторяла, что одиночество иногда просто необходимо, что оно дает человеку возможность побыть наедине с собой, возможность выслушать самого себя. Она говорила это своим пациенткам, когда видела, что они разрываются между работой и домом. Но одно дело побыть в одиночестве, а другое — почувствовать себя одинокой. Фьямма прекрасно понимала это, когда объясняла это другим, но сейчас, когда такое случилось с ней самой, ее теория не сработала. Она поставила запись Девятой симфонии Бетховена в исполнении русского филармонического оркестра и хора и установила регулятор звука на максимальную отметку. Ей не хотелось ни о чем думать, хотелось лишь ощущать, как вибрирует каждый инструмент, каждый голос. Она включила воду, открыла флакон с ароматической солью и высыпала все его содержимое в ванну. Зажгла индийские свечи, и запах сандала наполнил все комнаты, выплыл через окна на улицу, где на протяжении часа заставлял недоумевать прохожих. Фьямма хотела насквозь пропитаться восточными ароматами. Она не торопясь приготовила себе "Маргариту" и поставила полный шейкер рядом с ванной. Раздевшись, опустилась в теплую благоухающую воду, которая с нежностью приняла ее в свои объятия. Фьямма наполнила бокал, сделала глоток, другой... Она смаковала каждый глоток, словно это были лепестки, которые она один за другим отрывала от бокала, время от времени подливая себе из шейкера.

Фьямма чувствовала себя в воде словно в материнском чреве. Она расслабилась и забыла обо всем. Потом потянулась, села, посмотрела на свое отражение в воде и улыбнулась ему. Опустила руки в воду и начала вращать ими, создавая легкие волны, ласкавшие ее тело. Продолжая вращать руками, она раздвинула ноги и вскоре начала испытывать давно забытые ощущения. Между ее ног покачивалось на воде, трепетало, точно живое, пятнышко света — казалось, она сама рождает этот свет, но на самом деле это было отражение свечи.

Пятно света росло, когда Фьямма создавала новую волну, и уменьшалось, когда вода успокаивалась. Когда хор запел по-немецки оду "К радости", руки Фьяммы ласкали уже не воду, а собственное тело. Она была жива, и тело ее было инструментом, готовым играть в любой тональности, передавать любые оттенки. Нужно было только уметь играть на нем. Она впервые ласкала сама себя. Она стонала от наслаждения. Она одну за другой открывала у себя зоны, от одного прикосновения к которым ее точно пронизывало током. В тридцать семь лет она открывала для себя собственное тело. Никогда прежде Фьямма не делала этого, потому что монашки в школе говорили, что этого делать нельзя, что Бог видит все дела и поступки. Таким его и изображали на картинах: с треугольным глазом и подписью: "Бог видит тебя". Фьямма этих картинок очень боялась.

Однажды, когда она была еще маленькой, они с кузеном забрались под обеденный стол — взрослые только что перешли в гостиную пить кофе, а длинная скатерть скрывала их от всевидящего ока. И там они показали друг другу ВСЕ. И потом каждую ночь ей снился укоризненно глядящий на нее треугольный глаз, пока ей не отпустили ее грех на исповеди перед первым причастием. Вот почему она никогда не изучала свое тело. Вот почему никогда не испытала этого наслаждения.

Ей было приятно, что у нее такая гладкая кожа, было приятно чувствовать ласки воды, наблюдать, как откликается на них ее тело.

Фьямма переживала то, что должна была пережить еще в юности. Ей было радостно ощущать себя, благодаря всем своим чувствам, одновременно скрипкой, фортепьяно и голосом. Она заметила, что когда одному из ее чувств — слуху, зрению, обонянию, осязанию или вкусу доставлялось особое удовольствие, это удовольствие тут же усиливалось всеми другими органами чувств. "Синхронизация чувств для достижения единой цели — удовольствия" — неплохая тема для доклада на конференции", — подумала Фьямма.

Она понежилась еще немного, потом вынула руки из воды и принялась показывать китайские тени на выцветшей голубой стене: птицы с огромными крыльями садились на край бокала и отпивали из него по глотку "Маргариты", крохотные чихуахуа целовались с боксерами, длинноухие кролики хрумкали морковку, жирафы тянулись за самыми верхними листиками. Она играла в этот зоопарк очень долго — так долго она не играла даже в детстве. Она забыла обо всем. Не заметила даже, что Мартин дома.

Он вернулся раньше, чем Фьямма, и сразу же поднялся на чердак, где хранились старые вещи. И пока Фьямма узнавала собственное тело, Мартин перебирал свое прошлое: пожелтевшие тетрадки, волчки, колокольчики, рогатки, из которых он стрелял в птиц, вылепленные из пластилина распятия, марионетки с порванными веревочками и коробка с электрической железной дорогой — Мартин выиграл ее в лотерею, которую устраивали в праздник на их улице, но так и не решился распаковать: боялся потерять какую-нибудь деталь. На чердаке было трудно дышать от пыли, но он продолжал искать сам не зная что, уверенный, что, когда ему попадется то, что надо, он сразу это поймет. Вдруг проникший в оконце луч света упал на деревянный ящичек, в котором хранилась его коллекция морских раковин. Мартин поднял крышку. Вот они, все здесь. Он прикасался к каждой, стирая с них пыль, называя каждую по имени: Amoria undulata, Puperita pupa, Rissoina bruguierei, Lyncina Aarhus, Mitra papalis, Conus gloriamaris... Он положил одну из них себе на ладонь, и ему вдруг пришла мысль написать стихотворение на внешней поверхности раковины. Это и будет его подарок Эстрелье. Мартин выбрал раковину с тон-кими полосками на белом фоне — Conus litteratus, словно специально разлинованную для тех строк, что он собирался на ней написать. Потом положил раковину в карман и закрыл крышку ящика.

Мартин уже собрался выходить, но на него вдруг нахлынули воспоминания. Все сорок семь лет словно навалились на него. Каким грузом может давить прошлое, подумал он. И еще он подумал о Фьямме. Он не имел права так с ней поступить. Если бы можно было раздвоиться! Тогда один Мартин остался бы с Фьяммой до конца ее пути, а другой обрел бы с Эстельей то счастье, которого ему с такой силой захотелось в зрелые годы. И никто не пострадал бы. И он не обидел бы ни одну из женщин. Как легко все могло бы решиться! Но это лишь мечты, а в жизни все совсем по-другому. Мартин старался не думать об этом, но ничего не получалось. Ему хотелось чувствовать, просто чувствовать, жить, как живется, не думая о последствиях. Он вспомнил восточную мудрость: "Прошлое прошло, а будущее еще не наступило. Существует лишь настоящее". Жить настоящим — вот счастье. Ни перед кем ни за что не отвечать. Еще одна утопия, подумал он и задал себе другой вопрос: в какой момент любовь начинает превращаться в рутину? И не сами ли мы сознательно угашаем пыл, устав от чрезмерного напряжения и слишком большого количества адреналина, которое получали вначале, когда любовь только начиналась? А смогли бы мы выдержать тот же накал в течение многих лет? Или наши сердца разрывались бы от подобной дозы страсти и наслаждения? Интересно, причиной скольких инфарктов стала любовь? Несчастная любовь или слишком сильная взаимная страсть?

Впервые у него кольнуло сердце. Раньше он никогда не задумывался о своих чувствах. Казалось, они отмерли еще в детстве: когда ему случалось заплакать, отец в ярости кричал на него: "Прекрати реветь, хлюпик, баба! Не знаешь, что мужчины не плачут?" Он снова почувствовал себя тем испуганным маленьким Мартином, сверхчеловеческим усилием пытающимся удержать в горле рвущиеся наружу всхлипы. Сколько слез ему пришлось проглотить, прежде чем он разучился чувствовать! Потому-то он никогда не выказывал нежности, потому-то женская часть его души была настолько сдержанна. Он жил так, как его научили: жесткость и твердость. Но чувства должны были найти какой-то выход. И для Мартина таким предохранительным клапаном стали его статьи и стихи. И еще одной отдушиной были для него птицы — сидя на скамейке в парке и бросая им крошки хлеба из спрятанного под локтем пакета, он разговаривал с птицами так нежно, как не разговаривал больше ни с кем. Поэтому, когда у них в гостиной вывелись птенцы, у Мартина не было сомнений, оставлять их или нет. Он трогательно заботился о них. Приучил их даже не гадить в доме. Он одомашнил их и приручил, как приручают собак. Его чувства были живы, но проявлялись по отношению не к тем, к кому их нужно было проявлять. С тех пор как Мартин встретил Эстрелью, он снова обрел способность плакать, снова мог почувствовать тот комок в горле. Но он привычно подавлял его, хотя и знал, что отца уже давно нет и никто не накажет его, если его чувства вырвутся наружу вместе с солеными каплями, что теперь он волен рыдать, сколько ему будет угодно, и сможет, если захочет, даже увлажнить те засохшие воспоминания, что доживают свой век на чердаке. Мартин поймал себя на том, что упрекает себя в слабости: он был сейчас одновременно и сыном и отцом, и истины, вбитые ему в голову давным-давно, так крепко сидели в нем, что казалось, отец имел над ним такую же власть, как в далеком детстве.

Запах сандала проник на чердак сквозь неплотно прикрытую дверь. Мартин с силой втянул в ноздри воздух, освобождаясь от своих мыслей. Послышавшаяся издалека музыка — сотни скрипок и виолончелей — напомнила ему жестокий фильм Кубрика "Заводной апельсин". Это была Девятая симфония. Как мог Бетховен написать такую чудесную вещь, будучи совершенно глухим? Наверное, слышал музыку душой, размышлял Мартин. Он решил, что музыка доносится с пятого этажа — там жила большая поклонница вели-кого немца. Мартину даже в голову не пришло, что симфония звучит в его собственной квартире. Что Фьямма уже дома.

Он спустился с чердака с трофеем в кармане и мыслями о том, как напишет на этой раковине стихи тоненькой кисточкой — у него была припрятана такая в кабинете. И о том, что ему понадобится лупа. Он открыл дверь в спальню. Неожиданно перед ним возникла Фьямма: свежая, сияющая, с заколотыми на затылке мокрыми волосами и обмотанным вокруг талии белым полотенцем. Белоснежная кожа, зеленые, полные особого света глаза, спокойное разрумянившееся лицо без капли макияжа — она казалась совсем юной и напомнила ему ту Фьямму, которую он встретил когда-то на пляже дождливой ночью. Мартин почувствовал острое желание, но оно тут же испарилось, как испарялись капли воды с локонов Фьяммы под горячей струей из фена.

Его вдруг охватил страх. Это тоже было новое и очень неприятное чувство. Мартин вспомнил, зачем он здесь: он ходил искать подарок для Эстрельи. Собирался написать стихи на раковине. Хорошо еще, что заглянул перед этим в спальню. Он заговорил с Фьяммой. Разговор шел о каких-то пустяках — что на рынке была толпа народу, когда Фьямма пришла туда, что нужно бы вызвать слесаря прочистить засор на кухне, что заседание совета собственников в этом месяце состоится у них в квартире, что пора забрать картину из багетной мастерской... Одним словом, о пустяках.

Вечером они ужинали вместе. А ночью в постели, обнимая друг друга, смотрели в разные стороны: Фьямма вспоминала чудесные ощущения, которые она пережила в наполненной ароматами ванной, а Мартин — тело Эстрельи, он не мог думать ни о чем другом. Потом они уснули, и каждому приснился свой сон. Они удивились бы, если бы узнали, насколько эти сны были похожи. Мартину снилось, что они с Фьяммой, взявшись за руки, бегут по бесконечному зеленому полю и радостно смеются, пытаясь дотронуться до пурпурной луны, величественно поднимавшейся из травы. Мартину первому удалось прикоснуться к луне, и он вскрикнул от боли — страшно обжегся. Обернулся к Фьямме, но увидел смеющееся лицо Эстрельи: Фьямма превратилась в Эстрелью.

Фьямма видела во сне, как бежит по тому же бескрайнему полю, но одна. Она пытается догнать Мартина, который уже далеко, уже почти добежал до поднимающейся из травы пурпурной луны. Когда ей все же удалось догнать его, она увидела, что это не Мартин, а совсем другой, незнакомый мужчина, лица которого она не смогла разглядеть. Фьямма проснулась в холодном поту. Проснулся и Мартин. Но ни один из них не рассказал своего сна другому.

На следующее утро во время завтрака к ним, точно посланец неба, залетел соседский попугай и на прекрасном английском спел для них "Strangers in the night", заполнив своим пением молчание, царившее за столом с папайей, ананасами, утренними газетами, круассанами и кофе с молоком.

Утро для жителей Гармендии выдалось тревожным: газеты сообщили, что к концу месяца ожидается ураган такой силы, что может с корнем вырвать сотни кокосовых пальм, которые стоят вдоль городской стены уже полтысячи лет, и обрушить их на дома, скверы, рестораны и монастыри. Этот ураган способен даже разбудить далекий вулкан, что спит, покрытый вечными снегами, столько же лет, сколько окружают город кокосовые пальмы. Но опаснее всего будет кокосовый дождь. В прошлом году от него пострадали головы изрядного количества горожан, которые к тому же, выздоравливая, вынуждены были сидеть на кокосовой диете: рис с кокосом, цыпленок с кокосом, рыба с кокосом, бананы с кокосом и кокосовая халва с добавками — для разнообразия — гуайявы, ананаса и мушмулы, которые, впрочем, при смешивании их с кокосом приобретали его вкус. Даже кофе пили с кокосовым молоком. Благодаря тому "дождю" на улицах Гармендии в прошлом году снова появились негритянки в белых фартуках и с огромными подносами на головах, горланящих с утра до вечера: "Кокааа! Кокааа!".

Хотя люди уже привыкли к подобным явлениям, торговцы к ним все-таки готовились. На всякий случай изготавливались металлические каски, похожие на каски строителей. Конечно, чаще всего ураганы проходили без всяких последствий — предпочитали другие подмостки для своих ужасных спектаклей. Так уж Гармендии-дель-Вьенто везло. Особенно когда ветер резко менял направление.

Фьямма ветра не боялась никогда. Ей нравился его гул. Нравилось даже, когда он задирал ей юбку — она испытывала ощущение свободы. Ветер проветривал ее душу.

В тот день ветер задрал юбки многим женщинам. И Фьямме тоже. Она явилась на работу растрепанная, но освеженная предшествовавшим урагану ветром. Первой на прием к ней должна была прийти Эстрелья. Фьямма улыбнулась, вспомнив об этом, — Эстрелья приносила с собой столько радости, столько надежды и желания жить. Она была счастлива тем, как развиваются ее отношения с Анхелем. Как женщина Фьямма сопереживала ей и радовалась за нее, а как профессионал упрекала себя за это, но ничего не могла с собой поделать. Она не заметила, как надежды Эстрельи стали ее собственными надеждами, как она начала принимать происходящее с Эстрельей слишком близко к сердцу. В истории ее пациентки было что-то шекспировское — очень глубокое чувство, не получившее своего развития. Почти платоническая любовь, о какой хоть раз в жизни мечтает каждая женщина. С запретами, которые, кажется, Эстрелья с Анхелем сами себе и придумали, и в потрясающих декорациях — в часовне.

Удивительно, что Эстрелья, тридцатишестилетняя руководительница серьезной организации, заводила в любом предприятии, звезда всех вечеринок, запросто общавшаяся со многими влиятельными президентами межнациональных корпораций, способная из-под земли добыть фонды для своего дела, неутомимая путешественница — словом, человек на редкость активный в профессиональном смысле, в отношениях с Анхелем вела себя так пассивно. Становилась совершенно беззащитной, когда речь шла о любви.

Теперь она приходила к Фьямме не один, а два раза в неделю — встречи с Анхелем слишком возбуждали ее. Ей просто необходимо было говорить об этом чаще, и она предпочитала платить больше, но иметь постоянного советчика — сама она не смогла бы разобраться в себе, не смогла бы принять правильное решение. И она приходила к Фьямме, тем более что та превратилась уже в ее наперсницу.

Эстрелья очень мало знала об Анхеле — не потому, что он не хотел говорить о себе, а потому, что сама она ни о чем его не спрашивала. А не спрашивала оттого, что боялась снова потерпеть неудачу. Пока радость окрыляла ее, и она порхала, как легкая стрекоза, отпивая по глоточку живого зелья любви. Она была очень осторожна и не давала воли тем чувствам, что противоречили ее нынешнему счастливому состоянию. Ее отношения с Анхелем были словно детская фантазия, словно прикрывающий душу от страданий щит. Они нужны были ее подсознанию, как лекарство от одиночества. Ей требовалась еженедельная доза Анхеля. Но это было средство длительного действия: каждый день она высвобождала несколько граммов воспоминаний, и они давали Эстрелье силы, наполняли радостью. Ее отношения с мужем были слишком земными и грубыми, так что теперь она инстинктивно искала небесного и нежного. Она переживала ту любовь, которой ей не посчастливилось пережить в юности. Она мечтала о безграничном счастье, достающемся без всяких усилий. Но такая любовь почти всегда сопровождается тайной, неуверенностью и почти всегда кончается трагически.

Когда в тот день Эстрелья начала говорить, ее речь была бессвязной: слова то застревали в горле, то выскакивали с такой скоростью, что она не успевала договорить их, то сливались в сплошной комок. Гласные запутывались в голосовых связках, и тогда на свободу вырывались только согласные, превращая слова в непонятный хрип. Казалось, она потеряла дар речи. Типичный случай, отметила про себя Фьямма, для человека, у которого скопилось слишком много несказанных слов. Типичный случай пациента, страдающего хроническим одиночеством. Она попросила Эстрелью лечь на кушетку и глубоко подышать. Минут десять Фьямма помогала ей расслабиться. Она опустила жалюзи и поставила запись, которую сделала когда-то давным-давно, гуляя одна по пустынному утреннему берегу, — шум волн, прерываемый время от времени криками птиц.

Несколько минут она заставляла Эстрелью глубоко дышать в ритме морского прибоя, тихим голосом и учительским тоном объясняя ей технику медитации. Фьямма посоветовала Эстрелье каждое утро уделять несколько минут дыхательным упражнениям, чтобы добиться гармонии тела и духа, рассказала о необходимости достичь равновесия между словом и молчанием. Научила видеть паузы между словами, вдохи и выдохи внутри каждого слова. Убедившись, что пациентка снова может говорить спокойно, Фьямма подняла жалюзи. В комнату вернулся свет, и женщины возобновили прерванную беседу.

Рассказ Эстрельи стал теперь более связным. Она говорила, что не помнит, сколько раз встречалась с Анхелем, что не понимает разницы между воспоминаниями о встречах с ним и самими этими встречами и что единственное, в чем она уверена, так это в том, что привязалась к Анхелю с первой минуты. Она не могла описать это чувство словами, но раньше она никогда не хотела близости ни с кем, а сейчас все изменилось. Сейчас она испытывала постоянную тревогу и постоянную радость. Фьямме вспомнилось итальянское слово giogia, слышанное ею от деда. Эстрелья говорила о том, что уже предчувствие встреч наполняло ее жизненной силой — чем ближе был час свидания с Анхелем, тем сильнее билось ее сердце. Можно было видеть, как ткань блузки подрагивает в такт его ударам. Она уже не раз замечала, как сотрудники смотрят на нее с удивлением, хотя и не решаются ничего ей сказать, и знала, что гул маятника, оглушавший ее каждый чет-верг, исходил из ее сердца, которое рвалось из груди.

Ее душа начинала готовиться еще накануне. Эстрелья теряла аппетит, не могла даже сглотнуть слюну. Поминутно смотрела на часы, желая только одного: чтобы как можно скорее наступило шесть вечера, а когда они с Анхелем были вместе, эти же часы, что приблизили встречу, становились для Эстрельи злейшими врагами, потому что теперь они с каждой минутой приближали час расставания. Она любила Анхеля всем сердцем. Она желала его.

Рассказывая обо всем этом, Эстрелья поняла, что совсем запуталась — с одной стороны, ей хотелось полноты счастья: хотелось засыпать и просыпаться рядом с ним, всюду сопровождать его — одним словом, жить одной с ним жизнью. Но с другой стороны, она слишком хорошо помнила свое неудачное замужество, и эти воспоминания заставляли ее вздрагивать от ужаса. Фьямма понимала страх Эстрельи, и чтобы усилить ее желание стать ближе к новому возлюбленному, спросила, чем он занимается. Эстрелья не знала, что ей ответить. Она действительно ничего не знала об Анхеле, кроме того, как он умеет шептать нежные слова, как целует ее и как обнимает. Больше ей ничего не было известно.

Тогда Фьямма попросила, чтобы она описала как можно более подробно какое-нибудь из свиданий. И сама же попалась в ловушку: теперь, сама того не сознавая, она зависела от этой истории, оживлявшей ее увядшие с годами чувства. Эстрелья говорила, и обе они — пациентка и врач — закрывали глаза и плыли, словно уносимые течением любви. Фьямма завидовала Эстрелье белой завистью. Она многое отдала бы, чтобы побыть на месте Эстрельи один лишь вечер, опьянеть от любви, как она. На минуту она забыла свою роль и полностью встала на место пациентки — сделала то, чего никогда в жизни не должен делать человек ее профессии. Но то, что Фьямма слышала, было так прекрасно, что она позволила себе эту слабость, сама себе мысленно выдав разрешение на мечту. Фьямма представила себе, что она и есть Эстрелья. Это она никак не могла нацеловаться на прощанье, это она, теряя голову от любви, целовала Анхеля у входа в часовню... Она пережила то, что рассказывала ей Эстрелья: боль расставания ровно в десять, когда любимый убегает, будто Золушка, оставляя у нее на губах вкус поцелуя, а в груди — жар последнего, самого крепкого объятия.

Прежде чем Эстрелья открыла глаза, Фьямма вернулась к своей роли психолога и задумалась о том, что посоветовать пациентке, хотя это тоже было неправильно — Эстрелья должна была научиться принимать решения сама, а не следовать чужим советам. А задача Фьяммы состояла лишь в том, чтобы сопровождать ее какое-то время и служить зеркалом, в котором Эстрелья видела бы собственные поступки, видела бы себя со стороны, смогла бы оценить свое поведение и сама решить, что она делала хорошо и что плохо, что следует изменить и как именно. Но в тот день Фьямма подумала, что подсказка Эстрелье все же не помешает. И она заставила пациентку поразмышлять над тем, почему Анхель всегда исчезал именно в десять. Что знала Эстрелья о его семье? Женат ли он? Есть ли у него братья и сестры? Кто он по профессии? Он уроженец Гармендии? Где он живет? Оставлял ли он какой-нибудь телефонный номер, какую-нибудь зацепку? Если она хотела, чтобы их отношения развивались, нужно было начинать одну за другой разгадывать все загадки. Фьямма заставила Эстрелью задуматься над своим желанием, здоровым зовом плоти. Если Анхель не хочет брать инициативу в свои руки, это должна сделать Эстрелья, советовала Фьямма. Почему она не решается? Что ее останавливает? Эстрелья объясняла, что страшится разочарования, боится обнаружить под маской нежности еще одного пустого и жестокого человека. В глубине души Фьямма сознавала, что ее попытка заставить Эстрелью действовать объясняется не только стремлением увидеть свою пациентку здоровой и счастливой, но и собственным желанием разделить и пережить вместе с Эстрельей все подробности самых страстных любовных сцен. Поэтому-то она подталкивала свою пациентку к решительным действиям. Убеждала, что Анхель будет хорошим любовником, учила справляться со страхом. Она говорила, что лучший способ победить страх — встретиться с ним лицом к лицу, пережить самое худшее. И тогда страх уйдет навсегда.

Фьямма предложила Эстрелье эксперимент: та должна была представить, что перед ней сейчас не психолог, а бывший муж. Что она сказала бы ему? Она заставила Эстрелью пережить один из самых мучительных моментов ее супружеской жизни и отпустила только тогда, когда пациентка вдоволь наплакалась и освободилась от своей боли. Они потратили на подготовку весь вечер, несмотря на то, что в приемной томились остальные пациенты. Расставаясь с Эстрельей, Фьямма еще раз напомнила, как важно разузнать побольше об Анхеле. Но, с другой стороны, она посоветовала ей идти на поводу у своих желаний, полностью довериться им и испытать то, чего раньше она никогда не испытывала. И крепко обняла ее на прощанье.

Эстрелья вышла из приемной в еще большем смятении, чем когда вошла туда. Она чувствовала, что ей трудно будет успокоиться — столько вопросов роилось в ее голове. Ясно было только одно: она хочет лечь с Анхелем в постель. От одной мысли об этом ей стало трудно дышать. Был вторник. До заветной встречи оставалось еще два дня. По пути Эстрелье попался магазин дамского белья. Она зашла и, готовясь к четвергу, примерила с десяток комплектов. Она выбрала комплект с зелеными и красными цветами и еще под-вязки. Надевать чулки в такую жару было просто сумасшествием, но подвязки были очень "секси". К тому же ей хотелось казаться более искушенной в таких делах. Эстрелья ненавидела ханжество, предпочитала, чтобы ее видели обнаженной, но сейчас кое-кому предстояло увидеть ее в нижнем белье, а не просто сорвать его, даже на него не взглянув. Ей представлялось, что ее будут раздевать медленно, что, возможно, на ней даже оставят подвязки (она видела такую фотографию в каталоге, который ей предложили в магазине, и это действовало очень возбуждающе). Она представила, как будет выглядеть в объятиях Анхеля, но тут продавщица подошла к ней с пакетом и сдачей и вернула ее с небес на землю.

Все последние дни Мартин искал гравера или просто мастера, способного вырезать на поверхности раковины текст его стихотворения. Один уличный торговец серебряными украшениями, из тех, что живут за счет туристов, послал его к ювелиру с улицы Карбон — низенькому человечку со сморщенным, словно высушенная груша, лицом, похожим на мордочку ящерицы, и в больших очках. Его лавочка была известна многим: именно он делал гравировку почти на всех обручальных кольцах, которые носили жители Гармендии.

Ювелир нехотя принял заказ, визгливо прокричав, что сам будет решать, какой шрифт выбрать — он был уверен: Мартин станет настаивать, что надпись должна быть такой, какой ее хочет видеть он. А значит, с него можно будет стребовать большую цену. После целого часа торга ювелир, получив щедрый задаток, пообещал, что заказ будет готов в четверг часам к шести. Обсудив шрифт, решили в конце концов скопировать почерк Мартина (он принес с собой листок с написанным от руки стихотворением).

И вот в назначенный день — ему показалось, что он ждал этого дня целую вечность! — Мартин, счастливый, как ребенок накануне Рождества, забрал свой подарок, уложил его в коробку, которую специально для этого купил в ювелирном магазине, и упаковал в шелковистую зеленую бумагу, на которой перед этим написал фразу, выписанную им когда-то из книги по дзен-буддизму.

Это была одна из любимых книг Фьяммы, и Мартин был уверен, что Эстрелье она тоже понравилась бы.

Он опоздал, но Эстрелья дождалась его. На том же самом месте, где они встречались каждый четверг.

Только сегодня она была решительно настроена, собираясь перевести разговор в другое русло, поговорить не об ангелах, а о вещах более земных и реальных. Говоря простым языком, хотела не вдыхать ладан и смотреть на мерцающие свечи, а увидеть Анхеля обнаженным, и главное — снять покровы с тайны, которая его окружала — ведь даже имя его Эстрелья придумала сама. Эта решимость пришла к ней после разговора с Фьяммой, которая на самом деле и была автором идеи.

Они долго жадно целовались, спрятавшись за статуей святой Риты, покровительницы немощных. Нацеловавшись, начали разговаривать. Мартин уже привык к состоянию раздвоенности, которое наступило в ту минуту, когда Эстрелья окрестила его новым именем — Анхель. Это имя вырывало его из привычной монотонной жизни, давало право любить двух женщин сразу, потому-то всякий раз, когда Эстрелья пыталась выяснить его настоящее имя, он уходил от ответа, прикрывался любовью, как щитом, — ему было слишком удобно в этом новом мире. Имя Анхель сделало его новым человеком, дало свободу, научило нежности. Он стал таким, каким никогда ни с кем не был. Он больше не чувствовал себя Мартином Амадором — человеком, который в детстве перенес множество побоев, а в юности столько же лишений. Он был Анхелем. Просто Анхелем. Без фамилии, без профессии, без семьи. Он был мужчиной, которого любовь превратила в ангела. У него сердце разрывалось при мысли, что когда-нибудь эта сказка кончится. А она кончится, как только Эстрелья узнает, что он не просто не свободен, но, скорее всего, никогда и не будет свободен и не сможет связать с ней свою судьбу. Потому что был неразрывно связан с Фьяммой. Прикован к ней железной цепью. Он был уверен, что Эстрелья, узнав обо всем, тотчас бросит его. Если, конечно, она не замужем. В противном случае они будут разговаривать на равных и можно будет надеяться на взаимопонимание. Тогда не будет этой необходимости физической близости, которая убивает любовь. Так что, когда Эстрелья задала ему прямой вопрос, он вместо ответа преподнес ей приготовленный подарок. Осторожно развернув его, Эстрелья прочитала изречение из принадлежавшей Фьямме книги по дзен-буддизму: "Если ничего нельзя сделать, то что тут поделаешь?" Эта фраза была для Мартина громоотводом. Она все сказала за него. Ему оставалось только молчать, но это молчание было красноречивее сотен слов. Прочитанная фраза заставила Эстрелью задуматься. Ей было жаль Анхеля — она заметила в его глазах страх. Она поняла, что будет любить его, несмотря ни на что. Какая ей разница, как его зовут — Педро, Пабло или Хуаном? Разве он перестанет от этого быть тем, чем уже стал для нее? Она подумала, что ни один из них не был готов к той правде, о которой она уже догадывалась, и потому решила наслаждаться каждым мгновением, словно через несколько часов мир должен был рухнуть. Решила плыть по течению любви, забыть навязываемые кем-то правила. Зачем убивать вопросами собственное счастье? Что дадут ей его ответы? Она прижалась к Анхелю. Ей хотелось чувствовать его, раствориться в нем. Наконец она открыла бархатный футляр и обнаружила там прочную тяжелую раковину конической формы — Conus litteratus с выгравированными на ее поверхности стихами. Стихов Эстрелья разглядеть не смогла, только почувствовала шероховатости под подушечками пальцев.

Она вопросительно подняла глаза на Анхеля, и тот объяснил, что написал для нее на поверхности ракушки стихи, которые можно прочитать лишь с помощью лупы. Рассказал о своей любви к раковинам и приложил Conus litteratus к уху Эстрельи, чтобы она услышала шум моря. Эстрелья закрыла глаза, и ей показалось, что она слышит даже крики чаек, что внутри раковины шумит целое огромное море. Как могло оно там уместиться? Как может уместиться столько чувств в одной душе? Она стала разглаживать оберточную бумагу, снова и снова перечитывая написанную на ней фразу из книги по дзен-буддизму. Потом, воспользовавшись возможностью, завела разговор о медитации и обо всем, о чем Фьямма советовала ей побеседовать с Анхелем.

Эстрелья говорила так, словно была специалистом в этих вопросах, хотя на самом деле совсем в них не разбиралась — она просто купила заранее книгу, вычитала оттуда несколько рекомендаций и теперь с видом знатока пересказывала их Анхелю, который слушал ее как зачарованный. В своей новой ипостаси он чувствовал себя новорожденным. Он жадно впитывал все, он был готов экспериментировать, набираться нового опыта и новой мудрости. Так ему легче будет создать нового себя. Свободно живущего и чувствующего.

Эстрелья удивлялась сама себе — она с такой легкостью рассуждала о совсем неизвестных ей предметах! Она ни за что не открыла бы Анхелю правду о том, что никогда не занималась медитацией, и уж тем более, что ходит к психоаналитику, которая и дает ей советы, как вести себя. Она объясняла Анхелю, как правильно дышать. По ходу дела она взяла его руку, положила себе на грудь и начала показывать, как нужно вдыхать и выдыхать. Она спросила, чувствует ли он, насколько глубоко ее дыхание. Он кивнул в ответ, но на самом деле чувствовал не только ее дыхание — он чувствовал ее всю. Ее тело, ее душу. Дыхательные упражнения должны были бы успокоить его, но пульс у него, наоборот, участился. Он чувствовал, как кипит в нем кровь. Им снова овладело неудержимое желание раздеть Эстрелью. Его не останавливало даже то, что они находились в часовне Ангелов-Хранителей. За статуей святой Риты, безнадежно глядящей на стоящего напротив святого Антония. Рука Анхеля скользнула ей под блузку.

Он жадно целовал ее, торопливо расстегивая непослушные крючки. И впервые коснулся ее обнаженной груди. Эстрелья чувствовала, что теряет сознание. Она больше не могла ждать. Не желая совершить святотатства, Эстрелья, как могла, застегнула пуговицы на блузке и пригласила Анхеля к себе. Реки желания должны были наконец слиться в одно море. Так дальше продолжаться не могло. Иначе они оба умрут от любви. Но Мартин не был готов к физической измене. Образ Фьяммы стоял перед ним, не позволяя ему пойти навстречу желанию, которое сжигало его. Сердце его рвалось к Эстрелье, но разумом он был с Фьяммой. Что ему делать?!

А Эстрелья думала о том, что сказала ей Фьямма. Нужно действовать. Если Анхель колеблется, ей нужно брать инициативу на себя.

Она взяла Анхеля за руку, и они вышли из часовни. Было уже темно, и для редких прохожих они были лишь смутными безличными силуэтами. Она снова улыбнулась ему детской улыбкой, а он снова принялся целовать ее. Она чувствовала, как сильно его желание. Они шли обнявшись, то и дело целуясь, точно влюбленные студенты. Остановились перед воротами башни, когда часы на ней начали бить девять. Нам остался всего час любви, подумал Мартин. Они взяли такси и вышли из него, не доехав одного квартала до ее дома — улицу перегородила процессия в честь Пресвятой Девы.

Процессию организовал алькальд, чтобы умолить Пресвятую Деву защитить жителей Гармендии от приближающегося циклона, грозившего страшными бедами городу, который еще не оправился от прошлогоднего урагана. Вот почему другие улицы оказались в тот вечер пустынными — все, кто мог, откликнулись на призыв алькальда. На балконы тоже вышло множество людей, так что некоторые из них, казалось, вот- вот обрушатся под тяжестью желающих поплакать вместе со Скорбящей Девой. Возглавляли процессию архиепископ Гармендии-дель-Вьенто и сам алькальд. За ними следовали чины поменьше. Далее самые уважаемые горожане несли носилки со статуей Девы, и за ними шел нескончаемый поток женщин, мужчин и детей. Каждый держал в руке зажженную свечу, и все они пели Ave Maria. Эстрелье вспомнилось, как они с девочками пели это в школе. Каждый раз, доходя до рефрена, они вместо "Ave Maria" тянули: "ааааве ааааве авенафрия"[4], за что настоятельница потом сурово наказывала их — таскала за ухо, запирала до десяти часов вечера в темной комнатке, окна которой выходили в крошечный садик, где находились могилы всех настоятельниц монастыря за последние три века. И пока девочки, обмирая от страха, дожидались родителей, которые должны были за ними прийти, они могли наблюдать, как прогуливались по садику привидения, как срывали гроздья винограда и, усевшись на собственные могилы, ели сочные ягоды. Потом танцевали, не касаясь земли, странный танец и наконец исчезали. Эстрелья так привыкла к этим видениям (девочек наказывали часто), что под конец уже нарочно нарушала правила, чтобы снова оказаться в крохотной комнатке и снова увидеть праздник — веселье, виноград и танец, который она тоже стала танцевать вместе с усопшими настоятельницами. От воспоминаний Эстрелью оторвала беззубая старушка — она протягивала им с Анхелем две зажженные свечи, предлагая присоединиться к процессии. Они согласились, не раздумывая, — это был единственный способ добраться до улицы Ангустиас, куда сейчас направлялась процессия и где жила Эстрелья.

Они присоединились к толпе и под звуки гимнов начали медленно продвигаться вперед. Но им не повезло: они были уже почти у цели, когда от свечи, которую несла Эстрелья, вдруг вспыхнула прическа шагавшей впереди дамы. Дама беспрестанно повторяла, что пахнет паленым, не подозревая, откуда идет этот запах. На ее счастье, начинающийся пожар заметили с одного из балконов, откуда на даму опрокинули ведро ледяной воды, вымочившей не только ее, но и Анхеля с Эстрельей. Так они добрались до подъезда — промокшие, влюбленные, со свечами, с которых стекал не только воск, но и вода. Добирались они больше часа.

Эстрелья открыла дверь подъезда и жестом пригласила Анхеля войти. Он заколебался, но толпа втолкнула его в подъезд, не дожидаясь, пока он примет решение. Уйти ему сейчас не удалось бы — процессия запрудила всю улицу. Да и куда, собственно, он пошел бы в таком виде: насквозь промокший, грязный, пропахший дымом. Он засмеялся — положение безвыходное. Да и сдерживать себя он больше не мог. Настала минута, когда он уже не мог "не делать этого". Так что решительным жестом он стряхнул с рубашки прилипшие кусочки воска и отбросил все сомнения. Они вошли в лифт, посмотрели друг на друга и залились смехом. Смех, правда, был немного нервным — за ним скрывалось ожидание того, что неминуемо должно было случиться, и страх перед ним.

Эстрелья, как могла (губы Анхеля мешали ей говорить), рассказала, что разведена, что уже три года живет одна. Он закрывал ей рот поцелуями и ничего не хотел слушать. В квартире было темно. Эстрелья за руку довела его до сводчатой комнаты, полной ангелов, которые поразили Фьямму двумя месяцами раньше. Там она зажгла свет, и из темноты выступили выцветшие ангелы в золотых ореолах. Анхель застыл, пораженный их красотой. Пока он потрясенно молчал, оглядывая стены и потолок, Эстрелья принесла первое, что попалось под руку, — виски. Она налила стакан Анхелю, и он жадно схватил его, хотя к спиртному был всегда равнодушен. Ему просто необходимо было выпить — у него пересохло в горле и на лбу выступил пот. Он нервничал: ему предстояло впервые изменить жене. Он смотрел на Эстрелью, и она виделась ему такой прелестной, такой юной! Он не видел лишь одного — что ей тоже было страшно. Это был страх, понять который мог только человек, переживший то же, что пережила Эстрелья: страх перед разочарованием. Чтобы заглушить его, Эстрелья залпом осушила свой стакан и почувствовала, как алкоголь словно огнем прожег ей горло и опускается ниже, сжигая все, даже подвязку на ее чулке.

Виски придало Эстрелье смелости. Она подошла к Анхелю, который тоже сделал большой глоток из своего стакана.

Когда Эстрелья приближалась к Анхелю, он впервые обратил внимание на то, какие у нее длинные и красивые ноги. Ему захотелось прикоснуться к ним, провести по ним рукой. Он начал медленно, одну за другой, расстегивать пуговицы на ее блузке. Открылась длинная шея — Анхель целовал ее, и кожа подрагивала под его губами, — потом он впервые увидел ее грудь. Он провел большим пальцем по розовым окружностям, и Эстрелья застонала. Они обнялись и, дрожа от желания и страха, не зажигая света, направились в спальню. Мартин нашарил в темноте выключатель, зажег ночник и замер: на него в упор смотрел со стены ангел в голубых одеждах. В глазах ангела он прочел осуждение.

Это был тот самый ангел, что за несколько месяцев до того упал на Фьямму. Тот самый ангел, который причинил ей боль. Тот самый, что так нежно улыбался Фьямме в злополучный день, прощаясь с нею.

Мартин не смог выдержать его взгляда. Он опустил глаза и протянул руки к Эстрелье. Сейчас он не хотел думать ни о чем, кроме нее.


Загрузка...