22

Маруся тихо поднялась и прошла в свою комнату. Она уже лежала в постели, когда Митя осторожно стукнул в ее дверь.

— Маша, ты спишь?

Она не ответила…

* * *

Первого января сразу после обеда Митя уехал. А второго засобиралась в Москву и Маша.

— Что же ты с Дмитрием не поехала? — удивился Василий Игнатьевич. — Будешь теперь маяться на перекладных.

— Получу в Иванове свою тысячу, оформлю доверенность, а вечером на автобус. А может, поездом поеду, посмотрим.

— Возьми деньги, которые Митя оставил.

— Нет, не возьму…

— Ты что, дочка, слышала наш разговор? — догадался Василий Игнатьевич.

— Слышала…

— Уж ты прости его, дурака.

— А за что? Он передо мной действительно ни в чем не виноват. А сердцу ведь не прикажешь…


…В московском автобусе было холодно, не переставая плакал ребенок и громко храпел какой-то дядька.

Маруся откинула кресло в надежде немного подремать. Но разве уснешь, когда в голову лезут всякие мысли? Наконец ребенок замолк, а дядька, видимо, пробудился, и в тускло освещенном салоне повисла долгожданная тишина, наполненная тихим гулом мотора и ровным дыханием спящих пассажиров.

Маруся поплотнее запахнула шубку, закрыла глаза и не заметила, как заснула.

И приснился ей странный сон. Будто идет она бескрайним снежным полем, и видна уже вдали маленькая деревенька — черные избы утопают в снегу по самые крыши. Вдруг, подобно гигантским птицам, опускается с неба волчья стая. И она, цепенея от ужаса, падает в снег, но тот не прячет, выталкивает на поверхность, словно морская соленая вода. А волк уже рядом, смотрит пронзительными глазами. Маша хочет бежать и не может — ноги вязнут в глубоком рыхлом снегу. Волчья морда все ближе, ближе, и видит Маша — лицо-то человечье, и понимает, что это Монин! И хочет ударить по небритой щеке, оттолкнуть, но руки как ватные — не поднять. А тот уже обнимает ее, щекочет мягкой душистой шерстью, и Маше приятна запретная ласка, потому что это и не Монин вовсе, а Митя. И знает, знает Маша, что нельзя ей больше ему доверяться, но сама остановиться не в силах и только просит его, умоляет:

— Не надо, Митя! Не надо!..


— Просыпайтесь-ка, милая барышня! Плохой, видно, вам сон приснился?

Маша с сожалением открыла глаза.

— Сама не знаю, плохой ли, хороший…

— Ну, простите великодушно, если ненароком хорошему помешал.

На нее приветливо смотрел попутчик — импозантный мужчина лет пятидесяти, а может, шестидесяти — Маруся никогда не умела правильно определять возраст.

— Смотрю, воротник пол-лица закрыл, забеспокоились вы, заметались. Дай, думаю, разбужу, уж вы не обессудьте…

— Ну что вы! Все вы правильно сделали. Большое спасибо.

— Тогда позвольте представиться: Крестниковский Кузьма Кузьмич, художник.

— Очень приятно. Мария Сергеевна Бажова, учительница. А я так и подумала, что вы художник.

— Вот как? Это почему же, милая барышня?

— У вас вдохновенное лицо, пышная шевелюра, бородка, бабочка вместо галстука, а в конец салона вы отнесли большущую папку, видимо, с эскизами…

— Да вы просто Шерлок Холмс! — восхитился Кузьма Кузьмич. — А я вот не подумал о вашей профессии. Просто порадовался, что скоротаю дорожку рядом с красивой женщиной. Так чем же вы занимаетесь, Мария Сергеевна?

— Я учительница.

— Это я уже знаю. Преподаете английский в средней школе. А может быть, в университете. Угадал?

— Нет, — засмеялась Маруся. — Я веду первый класс в селе Вознесенье. Это в Савинском районе.

— Ага! Но так просто я не сдамся. Попробую все же что-нибудь угадать. Ну-ка, дайте-ка мне свою руку…

— А вы что же, хиромант? — улыбнулась Маруся, протягивая раскрытую ладонь.

— В некотором роде, — заверил Крестниковский. — Ну-ка, ну-ка, что тут у нас прописано? Значит, так: живете вы в деревне Новишки у Василия Игнатьевича Крылова…

— Да, — изумилась Маруся, ошеломленно разглядывая свою ладонь. — А как вы узнали?

— Деревня, милая барышня, как большая коммунальная квартира: ты еще только чихнуть собираешься, а тебе уже диагноз поставили.

— Хотите сказать, что вы деревенский житель?

— А что, не похож?

— Нет, — покачала головой Маруся, — совсем не похож.

— А ведь я селянин с вековыми корнями. Хотите, расскажу?

— Конечно, хочу.

— Пращуры мои испокон веков на этой земле жили крепостными крестьянами. И в восьмидесятых годах позапрошлого уже столетия прапрадед мой, тоже Кузьма Кузьмич Крестниковский, тогда уже вольный, построил здесь, в Меховицах, прядильную фабрику.

Края эти в те времена были богатые, и люди жили зажиточно: в каждом доме минимум по две коровы, лошади, овцы, свиньи, а уж гусей с курами никто и не считал. Рыбу в город из Уводи, грибы белые, грузди возами возили. Крестьяне в шубах ходили — и мужики, и бабы.

А какие в Вознесенье ярмарки шумели! Дед мой их мальчишкой застал, рассказывал. Чем только не торговали! А какие гулянья были, праздники церковные! Девки хороводы водили. От храмов вон одни стены остались, а и по ним видны былое величие и размах.

А в революцию, это уже при прадеде, фабрику национализировали, усадьбу, как водится, сожгли, а уж прадед сам умер — не вынес разора.

Дед мой, воспламененный новыми идеями, отправился биться за народное счастье. А после гражданской вернулся на родное пепелище — из всех построек один только флигель и уцелел. Так до сих пор и стоит, еще и внукам нашим послужит. Вот как раньше строили!

Назначили деда на фабрику «красным директором». В тридцать восьмом, правда, расстреляли. Хотя работу он наладил и служил, как говорится, верой и правдой — искренне верил в идею.

А отец мой, царствие ему небесное, уехал в Москву учиться — мечтал стать художником. И видно, сбой случился в адской канцелярии, потому что каким-то чудом его не тронули. Но тут война началась, Великая Отечественная, отец на фронт ушел, а в сорок третьем потерял правую руку и вернулся в родительский дом.

Очень он тяжело свое увечье переживал. И не знаю, может, не пережил бы, кабы не мама. Она была сестрой милосердия, ухаживала за ним в госпитале, да так на всю жизнь и приклеилась.

— Значит, не довелось ему стать художником?

— Нет, не довелось. Хотя он пытался рисовать левой. Но все было совсем не то, отец это прекрасно понимал и никому своих работ не показывал.

— Чем же он жил?

— Инвалидом жить не хотел. Пошел на фабрику, вскоре тоже дослужился до директора и работал так до шестьдесят пятого года, когда уже и чинить стало нечего — оборудование полностью износилось. Да и не мудрено — без малого сто лет крутилось денно и нощно. Вот как раньше делали — на века!

Модернизировать производство не сочли нужным. А ведь с этой фабрики вся округа кормилась, больше здесь ничего и не было — колхозы захудалые да она. Хотя, — усмехнулся он, — не такие уж и захудалые. По сравнению с нынешними прямо-таки образцово показательные хозяйства. Ну так вот, фабрику закрыли, и потянулась молодежь в чужие города и веси.

— А вы, значит, остались?

— Да нет, поначалу и я потянулся. Уехал в Москву учиться, встретил там свою Наташу, родили мы с ней двух сыновей — Кузьму и Андрея.

— Еще один Кузьма Кузьмич?

— Такая у нас в роду традиция — старший сын наследует это имя, принимает, так сказать, эстафетную палочку.

— А почему в деревню вернулись?

— Да много было причин. Мама одна осталась, болела, а уезжать наотрез отказалась. Наташа в Москве задыхалась — у нее астма. Да и сам я как-то не прижился, не очень мне удавалась роль непризнанного художника. Критики меня ругали, выставляться не разрешали. Я ведь примитивист, но, по их мнению, какой-то был неправильный — искажающий социалистическую действительность, уродующий советского человека.

А я все время по родной земле тосковал, по красоте этой, по чистоте, по правильности. Но, что удивительно, первой предложила сюда вернуться Наташа. Я думал поначалу — порыв, а потом затоскует, захандрит и убежит отсюда не оглядываясь.

И что вы думаете, милая барышня? Ничуть не бывало! Такой пейзанкой заделалась моя Наташа. Расцвела, похорошела. А энергии в ней — откуда только что взялось!

Я ее, знаете, как зову? Женщина земли. Ей сосед наш, Федор Иванович, как-то сказал: «Отдохни! Ведь ты же упадешь!» И я ее ругаю, не велю так надрываться. А она смеется. «Мне, — говорит, — не в тягость, а в радость».

— А где же она так убивается?

— О! И не перечесть! Она же у меня тоже художница. Красоту очень тонко чувствует. Каких она цветов развела! Чего только не насажала! И порхает в сарафане над своими подопечными, словно яркая бабочка — кого пострижет, кого пожурит, а кого и похвалит. Бабки говорят, она, мол, слова специальные знает…

— А зимой, весной, поздней осенью?

— Тоже забот хватает. То дети маленькие были — мама моя! — поесть приготовить, постирать, погладить, сами знаете. Это ведь не в городе — все под рукой, удобства, магазины, вода из крана. Работает много — она же художница. Пейзажистка. Читает. А еще шьет, вяжет, лепит, ткет, вышивает. В общем, и швец, и жнец, и на дуде игрец.

А теперь вот новое увлечение у нее появилось — мебель старую взялась реставрировать. Ей народ чего только не натащил: шкафы какие-то древние, стулья, табуретки, а еще горшки, ступки, бутыли, ключи ржавые. Не дом — краеведческий музей.

Так она в местной управе избу старую вытребовала. И такую они там экспозицию развернули (есть у нее несколько помощников-энтузиастов), что туда теперь из области иностранцев на экскурсию привозят.

Так что вы, Мария Сергеевна, обязательно в Меховицы к нам приходите и ребят своих приводите — много интересного увидите и услышите, обещаю.

— Обязательно приду, — заверила Маруся. — Я ведь слышала, что есть в Меховицах свой маленький музей, но все как-то руки не доходили. Да и не представляла, что все настолько замечательно. А ваши дети тоже в Меховицах живут?

— Нет. Они, как теперь говорят, крутые ребята. Бизнесмены. Но от родной земли не оторвались. Хотят вернуть через суд дедову собственность — фабрику и усадьбу (документы все сохранились) и наладить производство. Здание, конечно, нуждается в реставрации, но стены метровые — пушкой не прошибешь. Еще сто лет простоит.

— Опять прядильную фабрику?

— Нет. Думают возродить народные промыслы, пасеку завести, лесные дары перерабатывать — грибы, ягоды, орехи, травы лекарственные. Ведь для местного населения это золотая жила. Надо же с чего-то жизнь налаживать.

— Кузьма Кузьмич, — лукаво прищурилась Маруся, — а вы-то среди этих неутомимых тружеников неужто всего лишь навсего сторонний наблюдатель?

— А знаете, милая барышня, стоило вернуться к истокам, как и моя жизнь волшебным образом переменилась. Меня неожиданно признали. Правда, сначала за границей. А уж потом, когда мои работы по всему свету разлетелись, и дома заговорили: вот, мол, какой самобытный художник, крестьянин-лапотник, сидит себе в сермяжной избушке, лаптем щи хлебает да картинки пописывает. У нас же чем чуднее, тем моднее. Обязательно надо, чтоб с диковинкой, а то, думают, народу неинтересно.

Так что я теперь нарасхват. И книжки иллюстрирую, и под заказ пишу, и выставки персональные имею, в разнообразных комитетах состою и в международных мероприятиях участвую. Вот еду в Москву на очередной симпозиум.

А вас, Мария Сергеевна, какими ветрами занесло в наши Палестины? Если, конечно, не секрет…

— Да мне, Кузьма Кузьмич, похвастаться нечем. Моя история, увы, не романтическая. Застала мужа в постели с дамой. Развелись. Потом он эту даму привел в нашу квартиру, и она вместе с бывшей свекровью показала мне, кто в доме хозяин. Чуть в тюрьму не упекла — инсценировала кражу со взломом. И не знаю, чем бы дело кончилось, не встреть я Василия Игнатьевича. Он ведь не родственник мне — просто хороший человек. И только я немного успокоилась, устроилась на новом месте, как кто-то донес, что живу и работаю без прописки. Ну и другие всякие неприятности…

— И чем же дело кончилось?

— Да пока только начинается. Попробую оформить временную прописку. Мне отсюда уезжать нельзя, да и некуда.

— А дети у вас есть?

— Дочка чудесная, Юлька, взрослая уже. Живет с мужем в Бельгии.

— А сколько же вам лет, если, конечно, не секрет? Вы уж извините меня за такой дерзкий вопрос, но не тянете вы никак на взрослую дочку.

— Не так уж и мало, — улыбнулась Маруся. — Тридцать пять.

— Ах, какой божественный возраст! Рано вам крылышки складывать.

— Да я никого и не обременяю своими проблемами, хотя Юлька, я знаю, рада была бы. Ведь это неправильно — устраивать жизнь за ее счет, а тем более за счет Франка. Но я не жалуюсь! — спохватилась Маруся. — Просто рассказываю.

— Маша… Можно мне вас так называть? Я ведь вам в отцы гожусь.

— Конечно, Кузьма Кузьмич, пожалуйста.

— Вы не согласитесь мне позировать? Мне бы очень хотелось написать ваш портрет.

— В стиле примитивизма? — притворно ужаснулась Маруся.

— Да нет, в нормальном стиле, — засмеялся Кузьма Кузьмич. — У вас хорошее, милое лицо. А глаза такие печальные. Даже когда вы улыбаетесь.

— Правда? — удивилась Маруся. — Вот и дети меня Несмеяной прозвали.

— Ах, как хорошо! — обрадовался Кузьма Кузьмич. — Какой образ чудесный! Царевна Несмеяна — вот так я вас, пожалуй, и нарисую!

— А ведь я всегда веселая была, — горько сказала Маруся.

— И будете еще! Какие ваши годы? Все самое лучшее у вас впереди, уж поверьте мне, милая барышня. Художник, он ведь немного провидец. Ему многое открыто из того, что простому смертному незнамо-неведомо…

Загрузка...