ГЛАВА XXXV

«ПРОСТИ НАМ НАШИ СОГРЕШЕНИЯ»

– О, будь он жив,-

Ответила Рузилла, – превзойти

В раскаянье его никто не смог бы.

Неистовый во всем, он на себя

Такое наложил бы покаянье,

Такие муки плоти, что у вас

Безмерность их исторгла бы забвенье

Его вины, заставив содрогнуться,

Невольным состраданьем заглушив

Негодованье ваше.

Саути, «Родерик».


Когда Мэри повернула на ту улицу, где жили Уилсоны, ее догнал Джем. Он окликнул ее так внезапно, что она вздрогнула.

– Ты идешь к маме? – спросил он, нежно беря ее под руку и замедляя шаг.

– Да, и к тебе тоже. Ах, Джем, скажи мне, это правда?

Она не сомневалась, что он поймет, о чем она спрашивает. И действительно, поколебавшись мгновенье, он ответил:

– Да, любимая, это правда. Я не стану скрывать этого от тебя… раз ты все равно уже знаешь. Я больше не работаю в литейной Данкома. Сейчас (так мне кажется) не время иметь секреты друг от друга, хотя я и не сказал тебе вчера об этом, чтобы не огорчать тебя. Не бойся, я скоро опять найду работу.

– Но почему тебя уволили, когда присяжные решили, что ты не виновен?

– Собственно говоря, меня не увольняли, хотя оставаться там я не мог. Многие рабочие дали понять, что не хотят работать под моим началом. Конечно, некоторые знают меня хорошо и верят, что я не мог этого сделать, однако большинство сомневается. Кто-то из них поговорил с молодым мистером Данкомом и намекнул на это их мнение.

– Ах, Джем! Как это гадко! – в печальном негодовании воскликнула Мэри.

– Нет, нет, любимая, их нельзя винить. Этим беднякам нечем гордиться, не на что надеяться, кроме своей репутации, и правильно, что они заботятся о ней и оберегают ее от малейшего пятнышка.

– Но как же так? Ведь они от тебя не видели ничего, кроме добра! Они могли бы уже узнать тебя как следует!

– Есть и такие. Старший мастер, например, верит в меня. Он мне так прямо и сказал сегодня, и еще сказал, что он говорил со старым мистером Данкомом и они думают, что мне пока лучше уехать из Манчестера. А они порекомендуют меня на какое-нибудь другое место.

Но Мэри только печально качала головой, повторяя:

– Они могли бы знать тебя лучше, Джем!

Джем нежно пожал маленькую ручку, которую держал в своих мозолистых ладонях. Через минуту-две он спросил:

– Мэри, а ты сильно привязана к Манчестеру? Тебе было бы очень грустно расстаться с этой старой дымовой трубой?

– И уехать с тобой? – спросила она тихо.

– Ну, конечно! Неужто я попросил бы тебя уехать из Манчестера, если бы сам оставался тут. Но дело в том, что я слышал много хорошего про Канаду, а двоюродный брат нашего мастера работает там в литейной. А ты знаешь, где Канада, Мэри?

– Не совсем, то есть сейчас-то совсем не знаю, но с тобой, Джем, – нежно шепнула она, – куда хочешь…

Разве нужно тут географическое описание?

– А отец? – воскликнула Мэри, внезапно нарушив сладостное молчание воспоминанием об единственной черной тени, омрачавшей теперь ее жизнь.

Она поглядела на огорченное лицо своего возлюбленного, и тут в ее памяти мелькнуло поручение отца.

– Ах, Джем, я ведь тебе не сказала! Отец велел передать, что хочет поговорить с тобой. Он просит тебя прийти к нему сегодня вечером в восемь часов. Зачем это, Джем?

– Не знаю, – ответил он. – Но я обязательно приду. А пока нам нет смысла ломать над этим голову, – продолжал он через несколько минут, в течение которых они молча медленно прогуливались по переулку, в которыйон свернул, когда начался их разговор, – Повидайся с мамой, а потом я провожу тебя домой, Мэри. Ты вся дрожала, когда я догнал тебя; ты еще не настолько здорова, чтобы можно было отпустить тебя домой одну, – добавил он, любовно преувеличивая ее беспомощность.

И все же влюбленные еще помедлили, обмениваясь словами, которые сами по себе ничего не значат, – по крайней мере, для вас. Я же не в силах подобрать достаточно нежных и страстных выражений, чтобы описать, с каким восторгом Джем и Мэри впивали эти простые слова, которым после этого разговора вполголоса суждено было навеки стать для них дорогими и сладостными.

Часы пробили половину восьмого.

– Зайди к нам и поговори с мамой. Она знает, что ты станешь ей дочерью, Мэри, радость моя.

Они вошли в дом. Джейн Уилсон немного сердилась, что сын запаздывает (до сих пор ему еще удавалось скрывать от нее свое увольнение), ибо у нее была привычка устраивать к возвращению близких какой-нибудь сюрприз – готовить какое-нибудь лакомое блюдо, однако, если они случайно не являлись в положенное время, чтобы отведать ее угощения, она так досадовала, что начинала сердиться, и когда тот, для кого она столько потрудилась, приходил домой, его встречали упреки, отравлявшие мир и покой, которые должны царить в любом доме, каким бы скромным он ни был, и вызывавшие почти отвращение к этому сюрпризу – ведь он, хотя и был порождением и доказательством нежной любзи, оказывался причиной стольких огорчений.

Миссис Уилсон сначала вздыхала, а затем стала ворчать про себя, потому что картофельные оладьи, которые она напекла, начали засыхать.

Дверь открылась, и в комнату вошел с гордой улыбкой Джем под руку с застенчиво улыбающейся Мэри, в глазах которой сиял свет счастья, лишь чуть затененный ресницами, – юную пару словно окружал радужный ореол счастья.

Могла ли мать омрачить это счастье? Спугнуть его, подобно Марфе, заботясь лишь о земном? [129] Нет, она лишь мгновение еще помнила свои напрасные хлопоты, свою обиду, а потом ее женское сердце переполнилось материнской любовью и сочувствием, и она заключила Мэри в объятия и шепнула ей на ухо, проливая слезы волнения и радости:

– Да благословит тебя бог, Мэри. Только сделай его счастливым, и всевышний благословит тебя вовеки!

Нелегко было Джему разлучить этих двух женщин, которых он так любил и которые ради него, казалось, были готовы горячо полюбить друг друга. Но приближалось время, назначенное Джоном Бартоном, а до его дома было неблизко.

Когда молодые люди быстрым шагом шли обратно, они почти не разговаривали, хотя каждый думал о многом.

Солнце еще не зашло, но все вокруг уже одела первая легкая тень приближающихся сумерек, и, когда они открыли дверь, Джему показалось, что в комнате совсем темно – так слаб был гаснущий свет дня и еле тлеющего огня в камине.

Но Мэри сразу увидела все.

Ее глаза, привыкшие к обычной обстановке комнаты, тотчас подметили необычное – она все увидела и поняла.

Ее отец стоял позади своего кресла и держался за его спинку, словно ища опоры. Напротив стоял мистер Карсон – в красном отблеске камина темный силуэт его суровой фигуры казался особенно большим.

Позади отца сидел Джоб Лег, опершись локтями на маленький столик и закрыв лицо руками, – он внимательно слушал, и то, что он услышал, поразило его в самое сердце.

Очевидно, разговор на миг прервался. Мэри и Джем стояли у полуоткрытой двери, не смея шевельнуться.

– Верно ли я тебя понял? – сказал мистер Карсон, и его низкий голос дрогнул. – Верно ли я тебя понял? Так, значит, это ты убил моего мальчика, моего единственного сына? (Последние слова он произнес так, словно искал сочувствия, но тут же в его голосе зазвучала ярость.) Не думай, что я сжалюсь над тобой, потому что ты сам во всем признался, и пощажу тебя. Знай, я добьюсь, чтобы ты получил самое суровое наказание, какое только допускает закон. Ты не пощадил моего сына и не жди пощады от меня!

– Я и не прошу о ней, – негромко сказал Джон Бартон.

– Просишь или не просишь, мне все равно! Тебя повесят, слышишь, повесят! – произнес мистер Карсон, нагибаясь к нему и с подчеркнутой медлительностью повторяя это слово, словно пытаясь вложить в него всю горечь своего сердца.

Джон Бартон судорожно вздохнул, но не от страха. Просто он почувствовал, как ужасно вызвать в человеке такую ненависть, какая сквозила в каждом слове, в каждом движении мистера Карсона.

– Я знаю, сэр, что меня повесят, да это только справедливо. И, наверное, такая смерть – не из легких, но вот что я скажу вам, сэр, – продолжал он, теряя над собой власть. – Если бы вы повесили меня на другой день после того как я совершил это преступление, я бы на коленях благодарил и благословлял вас. Смерть! Да что значит смерть по сравнению с жизнью? По сравнению с той жизнью, какую я вел последние две недели! Жизнь, даже в лучшем случае – лишь бремя, но существование, которое я влачил с той ночи… – Он умолк, содрогнувшись от нахлынувших воспоминаний. – Знайте, сэр, за это время я часто хотел покончить с собой, чтобы избавиться от своих мыслей. Я не сделал этого, и вот почему. Я боялся, что за могилой мысль о моем злодеянии будет терзать меня еще больше. Одному богу ведомо, какие муки раскаяния испытал я – и я не наложил на себя руки еще и потому, что не смел уйти от ниспосланной мне кары, перед которой даже виселица, сэр, покажется раем. – Он умолк, задохнувшись от волнения.

Через несколько секунд он заговорил снова:

– С того дня (может, это и грешно, сэр, но это правда) я все время думал и думал о том, что если бы я был в том мире, где, говорят, правит всевышний, он, может, научил бы меня отличать добро от зла, пусть бы даже сурово меня покарав. А здесь я так этого и не постиг. Я не устрашился бы и адского пламени, если бы только оно в конце концов очистило меня от греха, потому что страшнее греха ничего нет. А виселица – это пустяк.

Силы покинули его, и он опустился на стул. Мэри подбежала к нему. Казалось, он только сейчас заметил ее присутствие.

– А, это ты, дочка! – дрожащим голосом сказал он. – А где же Джем Уилсон?

Джем подошел к нему. Джон Бартон заговорил снова, задыхаясь и часто останавливаясь:

– Ты, Джем, многое из-за меня перенес. Такая это была подлость – оставить тебя расплачиваться за мое злодеяние, уж не знаю, что может быть хуже. И ведь ты совсем к нему не причастен. Я не буду благословлять тебя за это – благословение такого человека, как я, не принесет тебе добра. Но ты будешь любить Мэри, хоть она и моя дочь…

Он умолк, и наступила недолгая тишина.

Затем мистер Карсон подошел к двери. Уже положив руку на щеколду, он вдруг остановился:

– Ты, наверное, понимаешь, куда я иду. Прямо в полицию, чтобы тебя немедленно арестовали, негодяй, вместе с твоим сообщником. Завтра утром твой рассказ узнают те, кто вершит правосудие, и очень скоро ты получишь возможность попробовать, как сладка веревка!

– Ах, сэр! – воскликнула Мэри, бросаясь к нему и удерживая его за рукав. – Мой отец умирает. Взгляните на него, сэр! Если вам нужна смерть за смерть, вот она! Только не забирайте его у меня в эти последние часы. Он должен один пройти через врата смерти, но дайте мне побыть с ним, сколько можно. Ах, сэр! Если в вас есть хоть капля жалости, оставьте его умирать здесь!

Джон встал, выпрямился во весь рост и сказал:

– Мэри, дочка! Я в долгу перед ним. Я умру там, где он захочет, и так, как он захочет. Ты сказала правду: смерть уже пришла за мной, и не все ли равно, где я проведу те часы, которые мне еще остались. Эти часы я должен потратить на борьбу со своей душой, чтобы другим предстать в иной мир. Я пойду туда, куда вы укажете, сэр. А он невиновен, – сказал он из последних сил, указывая на Джема, и вновь опустился в кресло.

– Не бойся! Его они тронуть не смогут, – прошептал Джоб Лег.

Суровое выражение лица мистера Карсона не смягчилось, и он уже вновь взялся за щеколду, как вдруг Джон Бартон опять остановил его. Снова встав на ноги и опираясь на Джема, он сказал:

– Еще одно слово, сэр! Мои волосы поседели от страданий, а ваши – от возраста…

– А разве я не страдал? – спросил мистер Карсон, словно ища сочувствия даже у убийцы своего сына.

И убийца его сына застонал, вновь постигнув всю глубину горя, которому был причиной.

– Разве не душевное страдание сделало эти волосы седыми? Разве я не трудился, не боролся даже в старости, мечтая, что мой сын осуществит все надежды, которые я на него возлагал? Я не говорил о них, но разве их у меня не было? Я казался суровым и безжалостным, и, может быть, таким я и был для всех, но не для него, нет! Кому ведомо, как я любил его! Даже он никогда не знал, какой радостью наполнялось мое сердце при одном только звуке его шагов, как дорог он был своему несчастному старику отцу. А теперь его нет. Убит! Он не услышит моих ласковых слов. Никогда я его не увижу. Он был для меня солнцем, а теперь кругом ночь! О господи, где мне найти утешение! – вскричал старик и разрыдался.

Глаза Джона Бартона наполнились слезами. Богатый и бедный, хозяин и рабочий стали теперь братьями, ибо им равно было ведомо страдание – не так ли горевал он сам, потеряв маленького Тома, в те далекие годы, которые, казалось, теперь принадлежали какой-то другой жизни!

Стоявший перед ним обездоленный отец уж не был для него хозяином, существом иного вражеского племени, богачом с каменным сердцем, тронуть которое могут только денежные убытки; он уже был не противником, не угнетателем, а просто очень несчастным, безутешным стариком.

Сочувствие к страданиям других, которое раньше было отличительной чертой Джона Бартона, вновь переполнило его сердце и чуть не заставило его сказать этому суровому, разбитому горем человеку несколько искренних слов утешения.

Но кто он такой, чтобы выражать сочувствие, говорить слова утешения? Причина всего этого горя!

Какая ужасная мысль! Какое горестное воспоминание! Он сам лишил себя права врачевать раны ближнего

Ошеломленный этой мыслью, Джон упал в кресло, не выдержав страшного гнета последствий своего поступка, – ведь тогда он так же не думал о разбитой семье и убитых горем родителях, как целящийся изружья солдат не думает о безутешной жене, которой предстоит овдоветь, и жалобно плачущих детях, которые через мгновение лишатся отца.

Джон Бартон совершил свое деяние только с одной целью: испугать целое сословие людей, которые, по мнению тех, кто стоит ниже их, стремятся лишь побольше выжать из рабочего за меньшую плату, или в крайнем случае к тому, чтобы устранить опасного соперника – фабриканта, напугать тех, кто мешает рабочим добиться своих прав. Джон Бартон верил в это, и все же, едва улеглось первое возбуждение, его настиг Мститель, неумолимый Мститель.

Но теперь Джон понял, что убил человека и брата; понял, что зло никогда не принесет добра, даже тем страдальцам, чье дело он так слепо защищал.

Изнемогая от муки, Джон Бартон уронил голову на руки. Безутешные рыдания мистера Карсона поразили его в самое сердце.

Он чувствовал себя презренным отщепенцем. Как же он не сумел понять истинного смысла тех извращенных рассуждений, в силу которых совершение смертного греха выглядело долгом! Стремление найти хоть какое-нибудь, пусть самое слабое, оправдание все сильнее овладевало им. Он с трудом поднял голову и, глядя на Джоба Лега, прошептал:

– Я не знал, что делаю, видит бог, Джоб Лег, не знал! Ах, сэр, – в отчаянии воскликнул он, почти бросаясь к ногам мистера Карсона, – скажите, что вы прощаете мне страдания, которые я причинил вам. Я не боюсь ни боли, ни смерти, вы знаете это! Но сжальтесь. Простите мне грех, который я совершил!

– Прости нам наши согрешения, как и мы прощаем тем, кто согрешит против нас, [130] – сказал Джоб Лег тихо и торжественно, словно молясь, словно слова эти были ему подсказаны криком Джона Бартона.

Мистер Карсон отнял руки от лица. Я предпочла бы увидеть смерть, чем страшный мрак, окутывавший это лицо.

– Пусть мои согрешения останутся непрощенными, только бы я мог отомстить за убийство моего сына!

Есть богохульные дела, так же как и богохульные слова. Все злые, жестокие поступки – это богохульство, воплощенное в действие.

Мистер Карсон ушел. Джон Бартон, словно мертвый, лежал на полу.

Друзья подняли его и уложили в постель, почти надеясь, что этот глубокий обморок будет концом его земного пути.

Некоторое время они прислушивались к его слабому дыханию, но то и дело отвлекались, ибо в каждом звуке торопливых шагов, доносившихся с улицы, им чудилось приближение блюстителей закона.

Когда мистер Карсон вышел на улицу, у него от волнения кружилась голова и бешено стучало сердце. Голова раскалывалась от боли, и он даже не видел темной синевы вечернего неба. Чтобы хоть немного прийти в себя, он прислонился к садовой решетке и устремил взгляд в спокойные, величественные глубины небес, усеянные тысячами звезд.

И через некоторое время он услышал свой собственный голос, как будто те последние слова, которые он произнес, снова вернулись к нему, пролетев сквозь все это бесконечное пространство, но в их отзвуке слышалась теперь невыразимая печаль: «Пусть мои согрешения останутся непрощенными, только бы я мог отомстить за убийство моего сына».

Он попытался убедить себя, что это галлюцинация. Его лихорадило, и чувствовал он себя совсем больным, – впрочем, это было вполне естественно.

И он повернулся, чтобы идти домой, а не в полицию, как он угрожал. В конце концов (сказал он себе) это можно будет сделать и утром. Бартон не ускользнет от рук правосудия, если только не укроется в могиле.

Он попытался отогнать от себя призрачные голоса и образы, помимо воли возникавшие в его сознании. И чтобы восстановить душевное равновесие, он пошел медленнее и спокойнее, стараясь обращать внимание на все, что происходит вокруг.

В этот теплый весенний вечер улицы были полны народа. В толпе он заметил маленькую девочку с няней, которая вела ее домой с какого-то детского праздника – скорее всего с танцев, так как на прелестной крошке было красивое платьице из белоснежного муслина, и, послушно семеня рядом с няней, она то и дело привставала на цыпочки, как будто в ее ушах еще звучала музыка, под которую она совсем недавно старательно выделывала какие-то па.

Внезапно ее нагнал неуклюжий, грубый мальчишка – посыльный, примерно девяти-десяти лет, но настоящий великан по сравнению с этой малюткой. Не знаю, как это случилось, но, бесцеремонно расталкивая прохожих, мешавших ему пройти, он каким-то неловким движением сбил девочку с ног, и она больно ушиблась о плиты тротуара.

Девочка поднялась, горько плача от боли; ее миловидное и еще минуту тому назад ясное личико обагрила кровь, по каплям стекая на красивое платьице и оставляя на нем яркие алые пятна, которые всегда так сильно пугают маленьких детей.

Няня – рослая и сильная женщина – схватила мальчишку как раз в ту минуту, когда мистер Карсон, который видел всю эту сцену, поравнялся с ними.

– Ах ты гадкий озорник! Вот я сейчас позову полицейского! Ты видишь, как ты ушиб эту девочку? Видишь? – говорила она, злобно тряся его за плечи.

Мальчишка глядел на нее угрюмо и вызывающе, хотя его сильно напугало упоминание о полицейском, который в глазах наших уличных мальчишек куда страшнее людоеда. Заметив это, няня потащила его за собой, намереваясь, как она выразилась, «хорошенько проучить его для его же блага».

Он перепугался еще больше, хотя это только усилило его злость, но тут милая крошка, подавив рыдания, пригнула к себе голову няни и сказала:

– Няня, нянечка! Мне совсем не больно, и заплакала я совсем напрасно. Он ведь не нарочно меня толкнул. Он не знал, что делает, правда, мальчик? Няня не станет звать полицейского, ты не бойся.

И она подставила обидчику свой маленький ротик, точь-в-точь как ее учили делать дома, чтобы «помириться».

– Мальчуган, наверное, будет теперь вести себя более осторожно и прилично, благодаря этой милой девочке, – сказал какой-то прохожий и повернулся к мистеру Карсоиу, заметив, что тот наблюдал за этой сценой.

Мистер Карсон продолжал свой путь, сделав вид, будто не слышал замечания. Однако просьба девочки напомнила ему о глухом, прерывающемся голосе, который недавно вот так же молил о прощении за свою великую вину: «Я не знал, что я делаю».

Эти слова что-то напомнили мистеру Карсону; он где-то раньше слышал или читал о такой же мольбе. Но где же?

Неужели?…

Он решил посмотреть, как только вернется домой.

Когда он вошел в дом, то сразу же молча поднялся наверх в библиотеку и снял с полки огромную, прекрасно изданную Библию, всю в украшениях и позолоте. Ее открывали очень редко, и листы так и остались слипшимися после пресса переплетчика.

На первой странице (которую открыл мистер Карсон) были написаны имена его детей и его собственное.


«Генри Джон, сын вышеозначенного Джона и Элизабет Карсон.

Родился 25 сентября 1815 года».


Чтобы завершить эту запись, осталось указать дату смерти. Но затуманенный слезами взор отца уже не видел страницы.

Мысли и воспоминания быстро сменялись в его мозгу, но первым он вспомнил тот счастливый день, когда он купил эту дорогую книгу, чтобы записать в ней рождение младенца, которому исполнился один день.

Он опустил голову на раскрытую страницу, и слезы медленно закапали на сияющие белизной листы.

Убийца его сына обнаружен; он признался в своей вине; и все же (как ни странно) мистер Карсон не мог ненавидеть его той всепоглощающей ненавистью, которую он испытывал, когда считал, что убийца – молодой человек, сильный и здоровый, преступивший все законы, божеские и человеческие. Как ни хотел мистер Карсон сохранить в себе жажду мести, в удовлетворении которой видел свой долг перед погибшим сыном, в его сердце закрадывалось что-то вроде жалости к несчастному, измученному старику, поведавшему ему о своем грехе и молившему о прощении.

Свое детство и юность мистер Карсон провел в бедности, но то была честная бедность, а не та вопиющая нищета, следы которой он видел в жилище Джона Бартона, столь отличном от его собственного роскошногодома. И мысль о различии в людских судьбах наполнила его непривычным удивлением.

Очнувшись от забытья, он вновь обратился к Евангелию, где он рассчитывал найти эти кроткие, молящие слова: «Прости им, ибо не знают, что делают».

Уже наступила полночь, и в доме царила глубокая тишина. Ничто не мешало старику в его непривычных занятиях.

Давным-давно Евангелие служило ему букварем, и, таким образом, он познакомился с изложенными в нем событиями задолго до того, как мог постигнуть их смысл, их животворный дух.

Теперь он начал вновь его перечитывать с любопытством малого ребенка. Начав с начала, он читал с жадностью, и перед ним впервые раскрылся смысл повествования. И вот – конец, страшный конец. Там он и нашел преследовавшие его слова.

Он закрыл книгу и глубоко задумался.

Всю ночь архангел боролся в нем с дьяволом.

Всю ночь другие люди сидели у ложа смерти. Джон Бартон очнулся и находился в сознании, лишь порой омрачавшемся бредом. Иногда он даже начинал говорить почти с былой энергией:

– Я ведь всегда искал правильный путь, да только бедняку нелегко его найти. Во всяком случае, так было со мной. Меня никто не учил, никто не наставлял. Когда я был маленьким, меня научили читать, а потом никогда не давали мне никаких книг. Я только слышал, что Библия – хорошая книга. И вот когда меня начали одолевать разные мысли, я взялся за нее. Но как поверить, что черное есть черное или что ночь есть ночь, когда видишь, что все кругом поступают так, будто черное есть белое, а ночь есть день. На том свете я не много смогу сказать в свое оправдание. Но одно я скажу: я рад был бы соблюдать библейские заповеди, если бы я только видел, что люди их почитают. На словах-то, конечно, они им следуют, а вот поступают наоборот. В те дни я, бывало, ходил везде с моей Библией, как малый ребенок, показывая пальцем какой-нибудь стих, и просил объяснить его смысл, но мне никто ничего не отвечал. Тогда я выбрал две или три заповеди, ясных как божий день, и старался поступать так, как они мне велят. Да только не знаю уж, почему, но и хозяева и рабочие даже и думать о них не хотели. Вот тут-то я и решил, что все это придумано, чтобы вводить в обман бедных темных людей, женщин и всяких там простаков. Нет, я недолго пытался жить по Евангелию, но зато в те дни я знавал прямо небесный покой, какого уже больше никогда не мог найти. Старушка Элис укрепляла мою веру, но все остальные говорили: «Отстаивай свои права, или ты никогда ничего не добьешься». Жена и дети ничего мне не говорили, но их нужда кричала громче слов, и мне пришлось поступать, как поступали другие, а тут еще умер Том. Вы про это знаете… Дышать трудно… в глазах темнеет.

Затем его голос вновь нарушил тревожную тишину:

– А ведь мне всегда хотелось любить людей, хоть я и стал тем, что я есть. Было время, когда я мог бы любить даже хозяев, если бы они позволили; это было в то время, когда я жил по Евангелию, до того как мой ребенок умер от голода. И не хватало у меня сил любить тех, кто (как мне казалось) был причиной всех страданий бедняков – моих братьев, которых я любил и жалел. В конце концов я отчаялся примирить людские дела с Евангелием и решил, что и сам больше не буду пытаться следовать его заветам. Может, я все это уже раньше говорил. Но с тех пор я падал все ниже и ниже.

После этого он бормотал лишь отдельные бессвязные фразы:

– Я не знал, что он старик… Только бы он простил меня.

Затем последовали бессвязные, но страстные и искренние слова молитвы.

Джоб Лег ушел домой – он был словно оглушен случившимся. Мэри и Джем вместе ждали приближения смерти; но агония затягивалась, занималось утро, и Джем решил купить лекарство, которое облегчило бы муки умирающего, и ушел искать аптеку, которая была бы открыта в столь ранний час.

Во время его отсутствия Бартону стало хуже; он упал поперек постели и, казалось, перестал дышать. Напрасно Мэри пыталась приподнять его – она слишком ослабла от горя и волнения.

Вдруг внизу хлопнула дверь, и, подумав, что это вернулся Джем, Мэри громко позвала его.

На лестнице послышался звук шагов, но это были не шаги Джема.

В дверях стоял мистер Карсон. С первого взгляда он понял все.

Он подхватил тело умирающего, и хотя душа Джона отлетала, в его тускнеющих глазах мелькнула благодарность.

Мистер Карсон поддерживал его. Джон Бартон молитвенно сложил руки.

– Молитесь за нас, – сказала Мэри, опускаясь на колени и забывая в этот торжественный час все то, что разделяло ее отца и мистера Карсона. Он же не мог произнести других слов, кроме тех, что он прочел всего несколько часов тому назад: «Боже, будь милостив к нам, грешным. Прости нам наши согрешения, как мы прощаем обидевших нас».

Мистер Карсон умолк -Джон Бартон умер.

Так закончилась трагедия жизни бедняка.

Мэри долго ничего не сознавала. Когда она пришла в себя, то увидела, что лежит на кушетке в большой комнате, а Джем поддерживает ее голову. Рядом, о чем-то тихо и серьезно разговаривая, стояли Джоб и мистер Карсон. Потом мистер Карсон попрощался и ушел, а Джоб сказал громко, но так, словно говорил сам с собой:

– Господь услышал молитву этого человека и послал ему мир.

Загрузка...