«Это дитя! Может, это всего лишь пустяк, а может, в нем заключен огромный дух…»
Вскоре речи только и было что о глобусе, который месье Мурон, великий физик, сравнивал с ребенком. Об этом изобретении не судачил разве что ленивый. Мужчины, поднимающиеся на небо! Они ведь, наверное, все там видели, думал каждый, хотя вначале им не слишком-то верили.
В моей голове крутилась и созревала идея прически а-ля Бланшар, «глобус Пафо», а-ля Монтгольфьер, «глобус де Робер»… Небо было усыпано странными забавными приспособлениями, веерами, табакерками, корзинками, и это, конечно, воплощалось в моих чепцах.
Мы с королевой взяли за правило называть эти новые чепцы «волосами». В моду вошли «английские» хвосты у мужчин, кадоганы[102]. Плагиат, подвергшийся резкой критике.
Однажды король приехал без предупреждения и Мария-Антуанетта разразилась хохотом. Может быть, вы не поверите мне, но это чистейшая правда: его волосы были уложены на женский манер.
— Это что, карнавал? — спросила Мадам.
— Вы находите это отвратительным? — ответил король. — Такова мода, и я бы хотел, чтобы она прижилась здесь. Я не установил еще ни одной моды!
Женщины украли у мужчин их прически, а мужчинам ничего не оставалось, как перенять прически женщин. И в первую очередь — шиньоны!
Вскоре с кадоганом было покончено. Мы хорошо усвоили урок, и шиньоны вернулись на головы женщин. Но мы не отказывались от того, чтобы иногда порыться в мужском гардеробе и взять у них взаймы рединготы[103], баскские куртки[104], галстуки[105]…
Это знаменитое происшествие с шиньоном наделало много шума.
Версаль утверждал, что Его Величество готовит мою отставку. На самом деле король меня любил. Я больше не была в немилости ни у короля, ни у королевы. И слава Богу, потому что времена настали не из легких. Целая череда банкротств поразила даже самые известные семьи и, следовательно, их поставщиков, даже тех, кто твердо стоял на ногах. Принц Гемене выразил желание жить как простой гражданин. Но это только слова. Его банкротство оценили в более чем тридцать пять миллионов ливров! Я недаром запомнила эту цифру — настолько она была впечатляющей! Маркиз де ла Валет стал называть принца отвратительным именем — «светлейший пройдоха». Он перечислил и своих кредиторов, более трех тысяч, которые еще долго могли оплакивать свои долги. Долги были и у меня, и не маленькие. И все больше знатных людей становились банкротами…
До меня стали доходить плохие новости. Больше чем когда-либо меня обвиняли в том, что я не оглашаю счета Марии-Антуанетты и продолжаю разорять королевскую казну. Женевьева де Грамон, одна их первых камерфрау, стала для меня настоящим кошмаром.
Следует признать, что она была очень порядочной, но такой рассудительной, такой прижимистой, даже если это касалось чужих денег! Испытывая неприязнь к любым излишкам, она стремилась заставить нас сократить расходы. Она принялась и за наших поставщиков, требуя снизить цены. Эта маленькая женщина, неприметная и стыдливая, «врагиня», как называл ее Болар, обращалась с нами очень почтительно. Королева, долго не обращавшая на нее никакого внимания, стала ценить ее все больше и больше. Женевьева критиковала наши расходы, но всей душой была преданна королеве. Маркизы и герцогини, мои клиентки, с воодушевлением последовали ее примеру.
Простые люди подражали Мадам, раздражаясь моими ценами. Я с болью вспоминаю месье де Тулонжеона, который женился на девице д’Обине, очень кокетливой. Она часто одевалась у меня. Ее мямля-муж не придумал ничего лучше, чем прийти в волнение от моих цен. Дьявол! Если у вас недостаточно средств, так делайте покупки в другом месте! В Париже можно было найти магазин для любого кошелька! Тулонжеон настаивал, а я… вышла из себя.
— Разве Верне[106] платят только за полотно и краски? — спросила я его довольно бесцеремонно. — Что, я должна вручить вам лишь счет суконщика и басонщика?
Какой я была, такой вот и остаюсь. Я этим не горжусь, но и не стыжусь этого. Люди заурядные считали меня настоящим ядом. Их бесстыдство досаждало мне, и я отвечала им еще большим бесстыдством. Такова я! Но я могу быть совершенно другой, все зависит от настроения и от дня.
Сравнить великую картину и «тряпье» означало проявить тщеславие; это было в высшей степени непристойно. Искусство шитья, изобразительное искусство… если они где-то и объединяются, то только в искусстве самонадеянности, которое у некоторых удваивается талантом превращать его в деньги. Талант, который не покидал меня даже во сне. На самом деле, несмотря на всю мою славу, цены у меня были вполне разумные: не выше, не ниже, чем того требовала эпоха.
Я одна стояла во главе «Великого Могола», управляла тридцатью (если не больше) работницами, не считая многочисленных поставщиков. Я предпочитала шить, нежели встревать во все склоки, но куда уходили средства? Деньги часто были настоящей головоломкой, но я обладала ловкостью и хитростью и у меня были идеи. Я, например, говорила себе, что если клиент не пойдет в «Великий Могол», то «Великий Могол» пойдет к клиенту! Нужно было постепенно проникать в провинцию: в ней я видела неплохой источник дохода. Учитывая моих никчемных плательщиков, идея была очень соблазнительной. Следовало раздобыть модисток, которые перепродавали бы «знаменитую марку». Они имели бы с этого свою прибыль, я — свою, и все были бы довольны.
— Это никогда не сработает!
— Какая глупая затея! — заметили мои конкуренты.
Хороший друг Барделя, моего поставщика лент с улицы Лярбр Сек, стал моим первым депозитором. Тевенар… «земляк», его семья держала бюро дилижансов в Аббевиле. Он хотел перепродать мой товар — от Бертен к Дижону. Он помог мне найти и других посредников. Эта афера оказалась на редкость рентабельной! «Знаменитая марка» будет распространяться и дальше по Франции и за ее пределы!
«Всеобщая страсть овладела европейскими женщинами!» — говорили повсюду. — «Им не нужно ничего, кроме Бертен!»
Николай волновался за меня. Он писал мне, что влиятельные люди России рассержены засильем французских манер. И это было уже не в первый раз… И не только они косо смотрели на новинки с улицы Сен-Оноре. В России, в Швеции, в Германии — повсюду королевские указы предписывали придерживаться в одежде национальных традиций. Хорошая задумка, да только было слишком поздно! Мы с королевой задавали тон, мы были ведущими в танце, и все следовали за нами. Мои последние творения, обычные чепцы «жрица», шляпка «парижская грязь» и платья в религиозном стиле теснились в дорожных сундуках и полным ходом спешили в Петербург, Вену, Болонью, Венецию… — туда, где их с нетерпением ждали.
Суровая зима 1783–1784 года утихомирила на время мое стремление путешествовать. Вся земля была покрыта снегом, как там, на родине моего русского принца.
Было жаль смотреть на людскую нищету. Особенно огорчало положение детей. Очень многие из них умирали. Королева выделила из казны несколько сот луидоров и сократила расходы на туалеты. Женщины последовали ее примеру, посылая приходским священникам суммы, которые собирались потратить на туалеты и украшения.
А снег все шел…
В эту суровую зиму я с удивлением поймала себя на том, что мечтаю, сидя у окна бутика. Ее белое покрывало, ее холод… великая Русь добралась до меня. За окном, далеко, на покрытом льдом горизонте, мне нравилось представлять себе высокую красивую фигуру. Но мое ожидание было обмануто, и я видела лишь дородную физиономию с носом морковкой и жалкой прической! Это соседские дети построили снеговика, и я уже долго смотрела на него из окна.
Если я иногда и предпочитала Париж Версалю, то только из-за детей. Дворец был мертвой землей. Слишком много пожилых людей, слишком мало ребятишек, если не считать королевских отпрысков и пажей. Я не испытывала большой любви к пажам. Они были чересчур культурными, чересчур благоразумными и послушными, они не были настоящими детьми. Теми, что горланят во все горло, носятся, разоряют гнезда завирушек. Теми, что лепят забавных снеговиков…
Несмотря на непогоду наши с королевой встречи продолжались. Добраться до нее теперь было непросто. В карету приходилось впрягать вдвое больше лошадей. Мы проезжали по унылым, опустевшим, окутанным снегом деревням. Неистовые ветра без труда расправились с крышами, водосточными трубами, дорогами. Вырванные с корнем деревья преграждали путь. Все было разрушено. Чтобы устранить повреждения, должно было потребоваться больше одного сезона, по мнению Мадам. Мы пришли к выводу, что в это жестокое время мода должна стать скромнее. Я предложила чепец «седеющая сестра». Он устроил королеву и понравился клиенткам, которые разбирали его по двадцать семь ливров за штуку.
Затем вернулись погожие дни, а с ними — водоворот туалетов.
Той весной моя цыганская шляпка, поля которой были украшены птичьими хохолками и скромным позументом[107], имела сумасшедший успех. Клянусь честью, шляпка действительно была изумительная. Королеве она понравилась, но Мадам избегала надевать ее.
— Я слишком стара для этого! — вздыхала она.
Той же весной баронесса-чертовка внезапно перестала проклинать меня. Она даже явилась в мой магазин. Помню, как она суетливо бегала по салону и требования рекой лились из ее уст. До этого она целую вечность не приходила ко мне на улицу Сен-Оноре, со времени визита ее подруги великой герцогини Марии. Никто на это не жаловался: от нее у всех нас остались не самые лучшие воспоминания.
Я показала ей все, что было исключительного в моем бутике: по меньшей мере три десятка чепцов. Но прически, казалось, занимали ее меньше всего. Беспокоило ее лишь приближающееся представление ко двору. Оно поглотило все ее внимание. Ну, конечно же, это было важное событие. Подготовку туалета ради такого случая следовало поручить не только талантливому, но и проверенному мастеру.
Эта женщина презирала меня. Она насмехалась надо мной, над моим акцентом, который иногда проявлялся, над моей иронией, над моими манерами и бог знает над чем еще. Только моя профессия вызывала в ней расположение, и она считала себя обязанной быть доброй ко мне в память о ее подруге Марии. Но я была озлобленным животным с чутким слухом и долгой памятью. Что она там себе думала, эльзаска?! Что я брошусь ей на шею и покорюсь, уступлю? Она не переставала поносить меня — разве это не заслуживало небольшого урока? В конце концов я так измучила ее, что у нее не осталось другого выхода, как уйти от меня.
— Эта Бертен такая наглая! — визжала она. — Я перехожу к Болару.
Представление ко двору было тяжким испытанием. Я видела, как женщины с многозначительным видом упражнялись, готовясь к нему. Сжатые в своих скверно скроенных костюмах, с китовыми нитями, которые царапали им кожу рук, они, должно быть, вспоминали уроки танцев. Выход вперед, небольшой шаг в сторону, второй шаг в другую, шассе, отход назад в несколько заходов и реверанс. Затем — отойти назад под суровым взглядом королевы, пятиться задом, как краб, и следить, чтобы ноги не запутались в длинном шлейфе.
Мой Шарль в свое время блестяще выдержал этот экзамен, если не считать прокола с прической.
Болар умел обращаться с придворной одеждой. Он укоротил туалеты д’Оберкирх не менее чем на двадцать три локтя золотой парчи, которую усыпал натуральными цветами. Генриетта всегда испытывала слабость к свежим цветам. До сих пор помню ее шляпку-вазу. «Весна на голове в самом сердце снежной пустыни»…
Ах! Высшее общество… они и догадываться об этом не могли, а их дни были сочтены. Наш мир готовился к большим переменам, и уже ничто не было таким, как прежде, даже туалеты.
Самое последнее платье представления ко двору вышло из моего ателье. Конечно, я говорю о платье виконтессы де Прессак. Мои девочки потрудились на славу. Как с изнанки, так и с лицевой стороны швы были незаметны. Эту работу исполнили мастера своего дела, что и подтверждалось ее стоимостью в более чем тысячу ливров.
Мадам Антуанетта менялась. Казалось, она устала от роскоши двора. Думаю, она стремилась к более мирной жизни. Скоро ей должно было исполниться тридцать лет. Зеркала становились к ней все менее снисходительны. Ее талия немного увеличилась. Годы, материнство… Она терпеть не могла, когда я приходила на наши встречи в сопровождении юных мастериц. Особенно не нравилась ей маленькая Франсуаза, свежая как лилия. Королева поджимала губы и сухо обращалась ко мне, указывая, что следует изменить: перья, цветы, розовый цвет. Я, скучая, высказывала свое мнение. Похоже, эта реформа затянула всех женщин, даже самых молодых. Итак, мы подправляли туалеты и пытались — смотря по настроению королевы — избежать отказа.
Ее величество только и знала, что отказывалась от всего подряд: от рубах, от левита, от платьев на турецкий манер… Речь могла идти лишь о строгих платьях в складку, любая другая одежда запрещалась. Дамы, одетые иначе, не допускались ко двору без особого разрешения.
Королева изменилась, туалеты изменились, но расходы остались прежними. Говорили, что мадам Антуанетта тратит на наряды совершенно немыслимые, недопустимые суммы. Еще говорили, что из всех модисток я — самая дорогая. Хорошо, если им так угодно… Графиня д’Оссюн, Женевьева де Грамон, однако, тоже не скупясь, оплачивала услуги моих конкурентов: мадам Помпей, мадам Муйлар, мадам Ноель и Смит, которая шила одежду в английском стиле для верховой езды. Были у королевы и другие статьи расходов: украшения, карты… Туда уходила значительная часть королевской казны. Было чем возбудить памфлетистов. Расточительность, выходящая за рамки дозволенного, вызывающая роскошь… упреки были все те же, и мы их пропускали мимо ушей, как всегда.
Расточительность и роскошь распространялись, как зараза, не давая никому покоя.
— Вот картина этой эпохи…
— Вот всеобщая смерть, — ругались они.
Мои туалеты были всего лишь заразной болезнью. А мадам Антуанетта и я были ее гнусными источниками.