Восемнадцать градусов ниже нуля — 1789 год начался и завершился одинаково плохо. Жестокая стужа завладела страной, и Сена скрылась под толстым слоем льда. Однажды, проходя мимо рынка недалеко от набережной, мы с Колин услышали жуткий звук. Это была сломанная мельница. Зима беспощадно уничтожала лес, корабли, мельницы и несчастных людей. Отель-Дье и церковные приходы были до отказа заполнены бедняками. В «Ангелы» стекалось столько людей, как никогда до этого.
Я помню скользящие вечерами по улицам сани, в которых сидели завернутые в шубы люди, напоминающие меховые шары. Элегантные, укутанные до ушей. Театры продолжали работать, всем по-прежнему хотелось зрелищ. И их желания исполнялись…
И в «Великий Могол» все еще заходили клиенты. Я знала о препятствиях со стороны правительства, но думала, что все устроится. Ох уж эта моя безграничная вера в добро!
Герцогиня де Крой заказала у меня платье для торжественных случаев. Оно было все в кружевах; мои девочки днем и ночью работали иглой, а я бегала за поставщиками. Все, казалось, было как прежде. Однако война приближалась. Или она уже началась? События развивались стремительно, но нельзя было предвидеть, насколько все серьезно. Жизнь шла своим чередом: днем мы украшали головы знатных людей королевства, а по ночам спокойно спали.
Но мало-помалу все начало меняться.
В начале января письмо графини Разумовской немного приоткрыло мне глаза. «Ужасные вещи, которые творятся в Париже, заставили меня покинуть вашу страну», — писала она, и меня это поразило. «Но я надеюсь, что мне удастся немедленно вернуться». Она укрылась в Женеве и, видимо, не спешила возвращаться. Отголоски с улицы, письма из Швеции и из других стран, было много сигналов тревоги, это правда. Но как осмыслить немыслимое?
В перерывах между играми прекрасный цветок королевства развлекался, смеялся, наслаждался жизнью, будто ничто никогда не состарит его. Что касается нас, остальных, мы видели, что времена настали неспокойные, но это было не впервые. Итак, мы с головой погружались в работу и старались для наших клиенток, которые не прекращали давать балы. Они беспокоились исключительно о нарядах, туалеты представляли собой единственную проблему в их жизни, а мы по мере сил старались решить ее. Все только и думали, что о празднике маркизы де Мену.
— Мадам Бертен, — спросила графиня де Лааге, — не выгляжу ли я, вся в черном и без украшений, неприметной на фоне этих дам в алмазных колье и гирляндах из свежих цветов? Ведь у меня всего лишь жемчужная повязка, одно большое белое перо и колье из черного бархата?
В мае я предложила королеве фиолетовое платье, белую юбку, усыпанную золотистыми блестками, которую она носила с повязкой из алмазов, и украшенную пером цапли. Подкрашенная и нарядно одетая, она все еще была красива. И только памфлеты отравляли ей жизнь. В них ее называли монстром женского пола, обжорой Трианона, королевой-преступницей… Ее любовь к моде? — шипели они. Это «свидетельство ее порочности». Ее кокетство? «Наиболее явная форма ее извращенности». Безумные траты — свидетельство ее «сексуальных расстройств». Они проклинали ее за постоянные долги, за «ненасытную» тягу к нарядам, экстравагантность декольте и причесок.
И меня они ненавидели не меньше, чем королеву. Мы были «вампирами»; я слыла «пикардийкой», толкавшей королеву к зловредным склонностям. Положа руку на сердце, могу сказать, что я была рада быть по-прежнему близкой к королеве. Она была не одна в этом водовороте событий, нас по-прежнему связывали тесные узы.
Всех переполняла ненависть. Даже те, кто был обязан ей всем, покидали ее. Вплоть до священников, которые, возвышаясь на престолах, покрывали нас бранью, гордые, как задиристые вороны… Низкий голос, надменные жесты. Они осуждали обычаи двора и безудержную роскошь, а под их черной сутаной скрывались кружевные манжеты такой красоты, что самая закоренелая кокетка умерла бы от зависти. Стоило нанести немного румян, и они уже осуждали женщин за то, что те так изощренны в эффектах и манерах.
В самом центре гнусности и коварства я вижу белый мрамор месье Гудона, на время примирившего нас с действительностью. Он заканчивал работу над бюстом мадам Антуанетты, единственным, который он сделал.
Правдивость этого бюста произвела на меня огромное впечатление. Это была она, чистая, сильная. Простой корсет стягивал пышную грудь, из-под него немного виднелись кружева рубахи, снизу он завершался складками. Убранные наверх волосы, освободившие лоб, были связаны жемчужным шнурком, ленты и тяжелые локоны спадали с обеих сторон на стройную шею. Ее красивую греческую шейку, как говорила Полиньяк во времена большой любви.
Этот мраморный бюст обнажил ее суть. Все еще красивая, величавая, она будто бросала вызов всему свету. Многие видели в этом лишь надменность, поскольку были не в силах распознать величие.
Величие… никогда титул королевы не был более заслуженным. Она была исключительной моделью. Прекрасная в своей естественности, украшенная моими нарядами. У меня есть слабость полагать, что во многом своим внешним видом она была обязана мне… Эта женщина была моей королевой, моим шедевром.
Год начался со льда и снега. Затем пришла оттепель, превратившая город в болото, а за ней последовало изнуряюще знойное лето. В погожие дни мы с Аделаидой приезжали в Эпиней. Мы бежали из города, от его беспокойств и хлопот, от его насилия. Говорили, что стране приходится все хуже и хуже, что Неккер[122] только что отправлен в отставку. На берегу нашей реки мы успокаивались, нам ничего больше не было нужно. В конце каждой недели мы ехали по дороге де Руен.
Эпиней был островком мира и покоя. Там больше не устраивали торжественных ужинов с большим количеством приглашенных. Все это было в прошлом. Мы бродили по террасе, чистили овощи на кухне вместе с Мари-Анж, ходили на мессу в Сен-Медар, играли с детьми в саду…
Июнь прошел слишком быстро. Наступили ужасные дни.
Зачем снова вспоминать о четырнадцатом июля, о Бастилии? Я не хочу и не могу больше говорить об этом. Зачем? Наступили новые времена, и дела были плохи. Начались беспорядки, всеми овладел страх. Ах! Их новый мир был прекрасен. Так же прекрасен, как их шуты в трехцветных костюмах. Мужчины стали носить красные жилетки, белые брюки с голубыми стрелками; женская мода тоже не отставала. Это было дело не моды, а политики, но их бело-красно-голубая гамма перешла на одежду. Она была отвратительна втройне, но укрыться от нее не было никакой возможности. Чепцы с кокардой[123] стали похожи на Бастилию, появились чепцы «а-ля гражданин», «античная простота». Все из белого газа! Развевались красивые ткани, грубость торжествовала. Это была и война тканей, и на ней мы с Мадам были изначально побеждены. Мода заснула крепким сном. Отныне она насмехалась над королевскими и моими собственными склонностями.
Какая странная эпоха, думаю я. Дамы благородного происхождения заказывали у меня наряды бело-красно-голубой гаммы. Из одного только кокетства! В недавнем прошлом я сочетала белое, голубое и розовое, но новая тенденция мне не нравилась. Мне все не нравилось.
Паника и бегство за границу усилились. Все бежали, спасаясь, с тяжелым сердцем, пустым кошельком, оставляя здесь долги и счета. Как противостоять таким испытаниям? «Великий Могол» все больше и больше пустел. Дворяне исчезли, уехав за пределы города, а буржуа боялись переступить порог моего дома мод, известного высокими ценами. Кроме того, магазин ведь принадлежал приспешнице монархии, проклятой «рыжей пантере».
Одними из первых уехали Жюли и эта дорогуша Полиньяк. Одной июльской ночью она уехала в Германию. «Дорогому сердцу» нельзя было терять времени, и она его не теряла. За ней последовали принцесса де Конде, принцесса де Монако, маркиза д’Отишам, которые устремились в Кобленц. В сентябре графиня д’Артуа направилась в Турин. Лондон, Брюссель, Вормс, Маннгейм, Страсбург, Женева… дворяне разбежались кто куда.
Версаль казался вымершим, а Париж — оглушающим как никогда.
Мода заснула крепким сном. И их нелепое трехцветье не рискнуло ее разбудить. Тратить деньги на тряпки и побрякушки больше не считалось хорошим тоном. Быть богатым и демонстрировать это казалось жестоким преступлением. Невежды… Мы не отваживались показать им наши богатства. Люди, отчаявшись, соскребали последние средства и становились банкротами.
Некогда цветущие магазины, вконец разорившись, закрывались. Служащие, даже вышивальщики, скорняки, кружевницы, короче говоря, рабочая сила, в любое время востребованная больше, чем какая-либо другая, остались без работы. Они приходили ко мне, умоляя принять их на работу.
Конечно, мне говорили: «Как можно думать о деньгах при сложившихся обстоятельствах?» Деньги — это яд, это так, но, увы, даже во время войны они необходимы. Я думала вовсе не о том, как бы обогатиться самой; я думала о своей большой семье, о всех тех людях, которые работали на меня, которые зависели от меня, перед которыми я должна была выполнить обязательства. На самом деле я никогда не экономила на других, хотя меня и считали корыстной и бесчувственной. Я больше люблю давать, нежели получать, это доставляет мне радость, это отвечает моей натуре. Ну вот, я это сказала и больше не буду к этому возвращаться.
Чтобы держаться на плаву, оставалось положиться на иностранных клиенток. Маркиза де Кастел Фуерте — на Сицилии, русская принцесса Любомирская — в Женеве… и в провинции, в Аббевиле, баронесса Дюплу, маркиза де Креси, мадам д’Откур… Эти люди все еще были здесь. В Париже даже еще оставался президент д’Ормезон!
На самом деле заказов было не так уж и много.
— Вы приклеились к своей клетке, как рантье! — резко сказала мне модистка из Пале-Рояля. — Можно ведь заняться и другим.
Я решила проверить свои бухгалтерские книги; сколько неоплаченных счетов я обнаружила! Я чувствовала себя беспомощной перед целой кипой бумаг. Признаний долгов сколько душе угодно. Со временем они превратились в непогашенные задолженности. Я проверила счета, подвела итог, и он был ужасающим. Оставалось только найти в себе силы и взять себя в руки. Мадам Антуанетта и я были обречены на это в равной степени. Небеса становились к ней все более жестоки.
За месяц до взятия Бастилии большой колокол Собора Парижской Богоматери призвал к молитве парижан, которым, конечно, и без того было чем заняться. Умер маленький принц, но на них это, казалось, не произвело никакого впечатления. Луи-Жозеф умер, пришел конец его страданиям.
Думаю, с этого дня королева впервые познала заточение. Я видела, как она ушла в себя, будто закрылась в тюрьме горя и безмолвия. Я видела ее с маленьким Грезем.
Это было ее последнее лето в Версале.
Королеве было тридцать четыре года, и она с удовольствием правила модой. Что заставляло ее заниматься чепцами и платьями? Она только что потеряла старшего сына, страна бунтовала. Даже ее собственная талия предала ее. Она так сильно выпирала из-под платьев, что все решили, что королева снова беременна.
Злоба тоже разбухала с каждым днем.
Именно в тот момент во мне появился червь сомнения, он грыз меня, поедал изнутри и поедает до сих пор. Ведь это я придумывала для королевы самые невероятные, самые дорогие туалеты, именно я направила ее на этот порочный путь. Если это было ошибкой, то большая часть вины лежит на мне.
Но только я больше ничего не умела, кроме как изготавливать чепцы, а одевать королеву — задача крайне сложная.
На улицу Ришелье зачастили специальные курьеры, приносившие мне непристойные письма. В них с неслыханной любовью к деталям описывались моя «любовная связь» с австриячкой, наше «бешенство матки», наши «натуры похотливые, любящие интриги и роскошь».
Вначале эти письма заставляли меня дрожать от возмущения и содрогаться от ужаса, а потом я просто стала избавляться от такой литературы. Я с радостью переключала внимание на тарелку с супом или чашку с чаем. Распространялись слухи об отравлении королевы и всех, кто с ней связан. Бринвилье[124] жила в другом веке, но я уверена, что всегда найдется тот, кто ее заменит. Мадам утверждала, что клевета — самая лучшая убийца.
— Это она в конечном счете уничтожит нас, — повторяла она.
За письмами последовали серенады под моими окнами.
— Любовница австриячки! — выкрикивали собравшиеся. — Мы завяжем банты из твоих внутренностей!
— И сделаем ленты из твоей кожи…
Убить можно было только гильотиной или ножом. Думаю, именно тогда мы начали умирать. Медленной смертью. Медленной и жестокой.