Роберт Брэдли сидел в гостиной дома на Аппер-Фоксглав-роуд в Джерроу, городке, с одной стороны по всей его длине ограниченном рекой Тайн. Городок расползся, вытянувшись на восток мимо церкви Святого Павла и старого монастыря — обители преподобного Бида, затем по Черч-Бэнк, пока не вливался в главную улицу, по которой бежали трамвайные пути, и в конце концов достигал Палмеровских верфей, что в самом конце Эллисон-стрит. Там по берегу реки есть и другие верфи, но Палмеровские самые большие в городе и дают ему, так сказать, все жизненные соки.
Роберт Брэдли работал у Палмера с четырнадцати лет. Сначала четыре года учеником и еще год стажером. К этому времени ему исполнилось девятнадцать лет. Сейчас ему двадцать четыре, теперь он мужчина, и у него такая же квалификация, какая была у его отца.
Шесть часов назад он помог вынести отца из комнаты, где тот пролежал целых пять дней в покупном гробу. Это никуда не годилось. И он для себя решил по крайней мере одно: если у него когда-нибудь будет собственный дом — не просто две комнаты с кухней, где негде повернуться, а дом настоящий, со спальней на втором этаже и с навесом во дворе… нет, с кирпичным домиком, где будет мастерская… да, и если только наступит такой день, то первым делом в этой мастерской он сделает себе фоб, потому что, как и для его отца, ему не все равно, какое дерево выбирать. Да, да, именно так: его отец очень хорошо разбирался в дереве. Но тогда почему отец не сделал себе фоб, ну, пусть хотя бы на заднем дворе? Неужели так и не подумал об этом за столько времени, занимаясь своим ремеслом целых сорок лет? Впрочем, у него была жена, и нужно было заботиться, чтобы у нее имелось все что нужно, а ей хотелось иметь в доме хорошую добротную мебель. Этим и занимался отец все свое свободное время. Роберт и сам помогал отцу делать многие из этих вещей. Вот, например, шифоньер у стены напротив, который гладит ладонью его дядя.
Он глянул на дядю Джона, стараясь рассмотреть его через полуприкрытые веки. Непонятно, что о нем можно думать. И вообще, что можно думать о человеке, переставшем разговаривать со своим братом двадцать пять лет назад, и более того, за все эти двадцать пять лет только два раза видевшемся с ним? Первый раз это случилось фи года назад, когда, как и сегодня, он пришел на похороны. В тот раз, однако, он не заходил в дом, просто встал и стоял в церковном дворе, в стороне от остальных пришедших на похороны. Но когда Роберт с отцом отошли от могилы, отец, взглянув на одинокую фигуру, маячившую отдельно от всех среди засыпанных снегом могил, пробормотал: «Боже мой! Это же наш Джон».
Они вместе с отцом направились к чопорно застывшему пожилому человеку, и, когда приблизились к нему, тот сказал отцу: «Ну, вот и нет ее у тебя, так-то». На что отец ответил: «Что ж, Джон, ты прав, больше нет ее у меня, так-то. Можешь радоваться». Тогда человек повернулся и пошел прочь.
Именно в ту ночь отец рассказал Роберту о причине размолвки между ними. Похоже, его мать собиралась выходить замуж за старшего брата, но влюбилась в младшего. В то время Джону Брэдли было тридцать три года, и он уже прочно стоял на ногах. Он ухаживал за Энни Форрестер целых шесть лет. Ее семья жила в деревушке недалеко от Джерроу совсем рядом со столярной мастерской и домом Джона Брэдли, и в деревне все знали, что для нее большая честь стать хозяйкой дома, который в три раза больше любого дома в деревне. Мало этого, у Джона имелось десять акров собственной земли, огромный амбар с каменными пристройками, которыми мог бы гордиться любой мастер. А что сделала она? Убежала с Бобом Брэдли, который был на семь лет моложе брата и почти ее однолеток.
Джон Брэдли прожил бирюком почти восемь лет, пока немного не утихла обида, и тогда женился. Жену он взял не из их деревни, а нашел женщину из семьи методистов в Бертли, ей было уже за тридцать.
Роберт перевел глаза на тетушку. У нее недурная фигура. В свое время, подумал он, она была весьма хороша собой, сейчас у нее появилась проседь в волосах, на лице морщинки, но выглядела она очень приятной. Интересно, как она ладит с дядей, ревностным членом Англиканской церкви, как он понял со слов отца?
У них была дочь Кэрри. Теперь она очень даже ничего, эта Кэрри. Говорит, что ей пятнадцать, но скажи она семнадцать, он бы поверил, потому что у нее развито все, что должно быть развито у девушки: ягодицы округляли длинную юбку, а груди напрягали лиф. И глаза у нее блестели, у этой Кэри. А уж он-то знал, что такое блеск в глазах. Да уж, это точно, он знал. На кухне тут одна такая моет посуду после чая. Что хочет Полли за это: только улыбнись ей, и она поймет это как предложение жениться.
Полли Хинтон и ее мамочка — и папочка тоже — начинали действовать ему на нервы: после смерти отца они просто не вылезали из его дома. Он сказал, что справится сам, но миссис Хинтон оттеснила его в сторону и сказала: «Что за глупости, мальчик. Соседи для того и существуют, чтобы в такое время взять все на себя». И она-таки все, буквально все взяла на себя.
Так что ему не трудно было представить себе, как это будет выглядеть, женись он на Полли. У него не было никакого намерения жениться на Полли, но как сделать, чтобы это дошло до нее?
С прошлой новогодней ночи, когда он позволил себе немного вольности и потискал ее в темном переулке, только потискал и ничего другого, она как прилипла к нему. Отец бывало смеялся и говорил: «Смотри, сынок, как бы тебе в одно прекрасное утро не проснуться в постели с Полли с одной стороны и ее мамочкой с другой».
— Какая прекрасная вещь красное дерево. Твоей работы?
Роберт сощурился, чтобы собраться с мыслями, и ответил:
— Я помогал папе.
— А есть что-нибудь, что ты сделал сам?
— Да, я сделал стулья, на которых вы сидите.
Он кивнул в сторону тети и девушки, и ему вдруг пришло на ум, как это странно думать, что у него есть двоюродная сестра вроде нее и дядя с тетей вроде этих двух. Шевельнулось чувство, что он вовсе не один как перст в этом мире, хотя, если вспомнить, как держится дядюшка, то, может быть, пройдет не так уж много времени и начнешь думать, что не так уж плохо не иметь никаких родственников. Впрочем, подумал он, скоро они уйдут, и видеться с ними часто не придется, разве так, изредка зайдут в гости, если вдруг захочется. Он взглянул на дядю, рассматривавшего один из стульев. И тут же вздрогнул, потому что Джон Брэдли вдруг бросил ему:
— Ты доволен местом, где работаешь?
Он еще раз внимательно посмотрел на дядю, будто раздумывая над вопросом, и наконец ответил:
— Я всегда доволен, только бы работать с деревом.
— Ты оборудуешь корабли?
— Да. Этим я и занимаюсь. Еще с несколькими ребятами.
Теперь он улыбнулся и посмотрел в сторону тетушки, она улыбнулась в ответ, но не проронила ни слова. С самой встречи он не услышал от нее и десяти слов. Похоже, она очень хорошо знала свое место.
— У меня хорошее дело, я поставляю одному магазину в Ньюкасле дорогие стулья со столами. Мне нужен еще один работник. Что скажешь?
А что сказать? Предложение буквально ошарашило его. Бросить эти две комнаты и перебраться в деревню, в дом, где родился твой отец, а до него его отец, и при этом продолжать работать с деревом? Так заманчиво, что просто ушам своим не веришь. Избавиться от всей этой суеты, этого шума, не слышать по ночам рева мальчишеских орд. Ему часто приходило в голову, что мальчишек по обе стороны дороги больше, чем заклепок по оба борта целого корабля, потому что стоило зажечься уличным фонарям, как они наводняли улицы, словно полчища муравьев. Только муравьи не вопят, а мальчишки поднимают среди ночи такой гвалт, что можно оглохнуть.
К шуму на верфи он привык, но это был совсем другой шум. Корабля без шума не построишь, но это были приятные звуки: стон пилы, вгрызающейся в дерево, тихое шуршание досок и мягкие шлепки стружечных завитков. А какой музыкой звучит, проходясь против волокна, наждачная бумага! И, наконец, этот затаенный и такой желанный звук, этот щелчок, который ты не слышишь, но угадываешь, когда одна деталь точно и накрепко входит в паз другой.
И когда тебе предлагают работать под эти веселые звуки и не слышать при этом грубого грохота металлических листов, стоит подумать, хорошенько подумать. Но вечно мешают какие-то сомнения. Легко ли будет работать у этого человека, живя вместе с ним? Сейчас он оставляет работу, как только выходит за заводские ворота, а тут придется оставаться рядом с этим типом все двадцать четыре часа в сутки. А что это за тип, он пока еще не составил себе мнения. И не нужно забывать, что, если он, так сказать, сожжет за собой все мосты, то вряд ли будет у него другой дом и другая работа в доках, там всегда полно желающих занять твое место, а ситуация сейчас не очень стабильная, как и во всем мире. Впрочем, в мире она всегда не очень надежна.
Да, вот еще Институт механики. Его будет не хватать, и книжек оттуда тоже. Ладно, у него есть штук двадцать своих, можно их перечитывать, и всегда можно съездить в Бертли, или Честер-ле-стрит, или даже в Дарем. Там не может не быть читален. Но при всем при этом все-таки остается этот человек.
— Ну, так что скажешь? Что-то ты долго думаешь.
А он и в самом деле просто не знал, что ответить. Но все решилось очень просто, и не нужно было больше ломать голову, потому что дверь из кухни распахнулась и в гостиную просунулась голова миссис Хинтон. Эта достойная дама пропела:
— Бобби, дорогой, все вымыто, и все блестит. Полли побежала переодеться, она заскочит попозже сделать ужин и вообще… Я попрощаюсь с вами, миссис Брэдли. До свидания, мистер Брэдли.
Она кивнула одному, потом другому, затем с подчеркнутой вкрадчивостью, как и принято в подобных ситуациях, жалостливо кивнула Роберту.
Не успела за ней затвориться дверь, как у Роберта испарились все сомнения, он взглянул на своего дядю и сказал:
— С удовольствием. Почему бы и нет? Я согласен.
Как известно, из двух зол выбирают меньшее, а когда приходится выбирать между чертом и бездонной пропастью, то выбирают черта, потому что он, по крайней мере, стоит на земле.
— Скажи кому-нибудь, что из обыкновенного чердака с досками можно сделать настоящее жилище, ни за что не поверят. Ведь это настоящая комната, Роберт, правда? И очень даже уютненькая, с этого конца во всяком случае. Даже не видно, что тут сложены доски. — Алиса Брэдли показала рукой на дальний конец длинной, вытянувшейся над мастерской комнаты.
Роберт тоже так думал, он согласно кивнул:
— Правда, уютная. И в три раза больше сто двадцать второго дома по Аппер-Фоксглав-роуд. А доски… Не беспокойтесь, мне с ними даже приятнее, больше всего на свете люблю, как пахнет дерево… сохнущее дерево, как у вас.
— Не поверишь, но это придумала Кэрри. Знаешь, Роберт, она тоже разбирается в дереве. — Алиса повернулась к дочери и широко улыбнулась.
— По правде говоря, — чуть покачав белокурой головкой и взглянув на Роберта, сказала Кэрри, — вы не должны были продавать свои прекрасные вещи почти даром… Столько труда в них вложено! И как только у соседа хватило совести предложить пять шиллингов за этот столик? — Кэрри провела рукой по матовой поверхности маленького обеденного столика и добавила: — Папа получил бы фунтов десять за такой столик, как по-твоему, мама?
— Ну, конечно, никак не меньше, потому что в Ньюкасле вещица вроде этой продалась бы фунтов за двадцать. Понимаешь, такие вещи покупают в богатые дома. За большой обеденный стол такого качества можно просить фунтов тридцать. Это в том случае, если он складывается из двух половинок. А вообще, — Алиса с нескрываемым удовольствием обвела комнату глазами, — здесь прямо как у меня в гостиной, по крайней мере в этой части. И знаешь что, Роберт, если хочешь, можешь сделать тут перегородку, чтобы отгородить кровать.
— Ничего не нужно, тетушка, я здесь буду так мало времени, что засну и без этого… почти всегда.
— Ты ведь любишь читать. Так ведь, Роберт? — произнесла Алиса. Лицо ее стало строгим, глаза серьезными, она сделала шаг в его сторону и добавила: — Единственное, что беспокоит мистера Брэдли, — это лампа, — и она показала на лампу. — Он боится, что ты можешь уснуть и не потушить ее… а вокруг столько дерева…
— Об этом не беспокойтесь, тетушка. — Роберт успокаивающе махнул рукой. — Я всегда очень осторожен. И обещаю, что, ложась спать, обязательно буду об этом помнить. Возьму себе за привычку никогда не читать в постели, и тогда ничего из-за лампы не произойдет.
Алиса улыбнулась и повернулась к двери, чтобы выйти на лестницу, которая вела в дом, но Кэрри, подскочив к ней, что-то прошептала на ухо, и Алиса медленно проговорила:
— Да, вот еще. — И, опять повернувшись к Роберту, взглянула на него и нерешительно вздохнула: — Я… я поняла из нашего… нашего коротенького разговора, Роберт, что ты… ну, что ты не думаешь о Боге. Мистер Брэдли был бы очень признателен… и доволен, — она опустила глаза, — если бы ты сегодня утром пошел с нами в церковь.
Роберт взглянул ей в лицо. Приятная женщина эта его новая тетушка Алиса — мысленно он все еще продолжал называть этих родственников новыми, — за несколько дней, что он провел с ними, он не видел от нее ничего, кроме доброты. Были в ней и кое-какие странности вроде того, что она всегда обращается к мужу по фамилии и никогда не присядет, если он стоит и не сказал, что она может сесть. Это могло сойти за раболепство, и все же Роберт заметил, как один раз она возразила мужу и в ее голосе прозвучала такая твердость, что дядя не решился сказать еще что-нибудь.
Речь шла о том, что Кэрри собиралась идти одна в церковь на урок Библии. Получилось так, что Глэдис Паркин, дочка единственных близких соседей в маленькой деревушке, где стоял их дом, простудилась и лежала в постели, а сестры Глэдис, Мэри Эллен и Нэнси, уже переросли воскресную школу и некому было составить Кэри компанию.
В самой деревушке всего шесть домов, но в округе имелись еще отдельные фермы и несколько маленьких шахтерских поселков. Чуть поодаль располагалась деревня Лэмсли, а там, дальше, городок Бертли. Но Джон Брэдли не видел среди всех ближайших соседей никого, кто был бы достоин чести сопровождать его дочь, когда она выходила из дома. Поскольку это выглядело бы немного смешно, если бы увидели, как он подводит дочь к школьной двери, он приказал жене идти с ней, на что в данном случае тетушка Алиса спросила его, разве не смешно вести дочь, так сказать, за ручку, когда ей вот-вот исполнится шестнадцать.
Так и получилось, что в прошлый раз Кэрри в первый раз в жизни сама по себе отправилась в воскресную школу и потом таким же образом вернулась домой.
И вот теперь эта добрая женщина выступает передатчиком мыслей своего мужа, твердолобого фанатика и ханжи, иначе не назовешь. В этом доме его слово непререкаемо. Перед едой и после нее у них читалась молитва, и всякое отступление от заведенного порядка почиталось смертным грехом. И не дай бог выругаться, даже негрубо, как мистер Брэдли становился чернее тучи, а если при этом еще всуе упомянуть имя Господне, его лицо становилось пунцовым. Все это Роберт успел заметить за короткое пребывание здесь. И вот теперь ему предстояло испытание. Вообще-то для него это вовсе и не было испытанием, и не нужно было гадать, что сказать, потому что ответом могло быть только нет и ничего другого. Но сказать это прямо, прямо в лоб этой добрейшей женщине, у него не хватало духа.
— Простите, тетушка, но я думаю… Во всяком случае, мне показалось, я уже объяснил дяде, что меня это не интересует. И никогда не интересовало.
— Начать никогда не поздно, Роберт, — ласково, чуть просящим тоном проговорила Алиса, но он, отрицательно покачав головой, дал понять, что не может ей уступить, и тихо пробормотал:
— Давайте, тетушка, не будем об этом говорить.
— Вкус приходит во время еды. Попробуй. Ты когда-нибудь пробовал?
— В общем, да, до того как принялся читать.
— Но ведь чтение никак не может закрывать дорогу к Богу?
— В каком-то смысле закрывает, потому что, тетушка, сколько народов, столько и богов, и не только у нас в стране. У нас ведь и протестанты, и католики, и баптисты, и методисты, и другие, а в других странах даже не признают Иисуса Христа…
— Что ты сказал?
Дверь с грохотом распахнулась, с размаха толкнув Алису, и она бы упала навзничь, не успей Роберт быстро поддержать ее. Он обернулся, посмотрел на дядю и с расстановкой проговорил:
— Я сказал, что есть страны, где Иисуса Христа не признают.
— Как ты смеешь богохульствовать в моем доме? Да ты понимаешь, что ты сказал?
— Да. И так оно и есть.
— Нет, этого нет! Там одни язычники. Они не слышали слова Божия от Иисуса, Господа нашего, а вот когда услышат…
— Они слышали слово своих богов, а этих богов такое множество, и каких только нет!
Голос Роберта зазвенел на высокой ноте, и он увидел, как дядя резко сглотнул, как у него налилась кровью залысина над лбом, и ему показалось даже, что от гнева потемнели редкие, гладко зачесанные за уши волосы. Дядя заговорил, и видно было, что это далось ему с величайшим трудом, он буквально стал рычать.
— Мальчик, ты меня огорчаешь.
— Дядя, — теперь Роберт говорил ровным спокойным тоном: — Начнем с того, что я не мальчик, а раз я не мальчик, не нужно заставлять меня думать так, как хочется вам, и не пытайтесь меня стращать или запугивать, что бы вы там ни говорили… И еще хочу вам сказать, дядя, что, если я буду работать у вас, после работы я свободный человек и буду жить своей собственной жизнью. Думаю, нам нужно договориться об этом сейчас, пока мы не зашли слишком далеко. Наверное, с этого и нужно было начинать, прежде чем я переехал сюда.
Джон Брэдли стоял, вперив взгляд в молодого человека, который смотрел ему прямо в глаза. Он видел в нем сына, о котором мечтал всю жизнь. Но, как только что сказал тот, он уже не мальчик, это мужчина хорошего роста, сантиметров сто семьдесят пять, широкоплечий, с короткой сильной шеей и крупным лицом, очерченным крепкими скулами, у него довольно крупный нос, глаза круглые, карие, сейчас они потемнели оттого, что он рассердился, а брови высоко изогнулись как будто по той же причине. У него такие же, как глаза, темные волосы, очень густые и непривычно длинные для мужчины, касаются сзади воротничка рубашки. Об этом он тоже намеревался поговорить, но при случае, а сейчас ему противостоял равный и даже в чем-то превосходящий человек, и впервые за годы семейной жизни его жена видела, как падает его власть. Даже дочь с этого момента будет смотреть на него другими глазами, потому что ее любовь утратит долю страха, того праведного страха, который угоден Богу, любящему отцу всех людей.
Он стремительно развернулся всем телом и, со всей силы широко распахнув дверь, вышел в коридор — Алиса, одной рукой придерживая у шеи накидку, другой зажав рот, прежде чем побежать за мужем, бросила на Роберта быстрый, блеснувший восхищением взгляд.
Роберт повернулся к Кэрри и грустно посмотрел на нее. Но Кэрри вовсе не казалась опечаленной, на лице ее пряталась улыбка, скрытая, но совершенно очевидная, а маленькие детские губки дрожали, будто она вот-вот расхохочется. Она подошла к нему на цыпочках и, покачав подбородком, прошептала:
— Ух, какой же вы храбрый! — Произнеся эту фразу, она выбежала из комнаты.
Он стоял и смотрел через дверной проем в коридор, который вел к лестничной площадке, откуда можно было спуститься к четырем спальням, и думал о том, в какую же историю он, боже праведный, впутался.
В пятницу Тим Ярроу, помощник дяди, живший в Лэмсли и с самого детства работавший в мастерской под его комнатой, намекнул ему на что-то в этом роде. «Как тебе там живется наверху?» — спросил он. А когда Роберт ответил: «Отлично, лучше быть не может», — Ярроу загадочно протянул: «Подождем до воскресенья, а там посмотрим».
Ну, вот, воскресенье наступило, и он посмотрел, и что теперь делать? Роберт подошел к своей постели, наклонился и, взявшись за ножки кровати, принялся разглядывать узор покрывала. Собрать вещички и уйти или остаться и поглядеть, что будет? Все зависело от того, как поведет себя дядя.
Потом он встал и подошел к низенькому, на уровне пола, окошку и, присев на корточки, стал смотреть на открывшийся из окна деревенский пейзаж.
Стоял очень теплый для середины сентября день, и солнце ярко отражалось от крыш домиков, разбросанных по долине. С левой стороны в отдалении виднелись контуры старой церкви Святого Эндрю в Лэмсли.
Красивые места. Вокруг было очень красиво, если не обращать внимания на терриконы. Каких-то полчаса назад Роберт собирался отправиться в длинную прогулку по окрестностям деревушки, повстречаться с людьми, поболтать с ними, потому что уже понял, что, если ему чего-то и не хватало, так это хорошей беседы, горячего спора, даже смачных выражений его товарищей по работе.
Снизу доносился только звук обрабатываемого дерева, прерываемый изредка быстрыми отрывистыми восклицаниями тетушки и ворчанием дяди — он недовольно ворчал, даже когда ему нравилось законченное изделие. Давая задание, он почти ничего не объяснял, просто набрасывал чертеж на листе бумаги и отдавал тебе, как бы между прочим задавая вопрос: «Сумеешь?»
Роберт встал. Хорошо, однако что же делать? А что тут поделаешь, только жди и смотри, что произойдет дальше. Что бы там ни было, у него есть целый день и не стоит терять его.
Через пять минут он спустился по невысокой, без украшений, дубовой лестнице в маленькую прихожую. Здесь он на миг задержался, посмотрев на рогатую вешалку с традиционным отделением для зонтиков и тростей. Увидев там трость, Роберт решил про себя, что обязательно сделает себе трость. Ему никогда прежде не приходила на ум такая идея. Вообще-то кому нужна в Джерроу трость, разве что калеке?
Он повернул налево, миновал дверь и вошел на кухню. Здесь все блестело чистотой, все было в полном порядке, во всем чувствовалась рука тетушки. Но воскресным жарким и не пахло. Горячий ужин был вчера. Теперь он понимал почему. Но какое это имеет значение? Он купит себе пирога с полупинтой эля в каком-нибудь трактире.
Он не спеша прошел по двору до никогда не закрывающейся калитки, вышел на дорогу, здесь остановился и посмотрел направо и налево. В деревушке не было слышно ни звука. Интересно, все Паркины тоже отправились в церковь или кто-то пошел в молельный дом? То есть кто что предпочитает? Вот чудак, спрашивать такое! Он же сам подумал «все Паркины». Ну кто в семьях выбирает для себя религию? Ничего другого не остается, как следовать религии родителей. И у него перед глазами прекрасный пример этого правила, разве не так?
А, нужно забыть и про дядю и про его чертову религию. День стоит такой чудесный, что не хочется думать о плохом, наоборот, хочется думать о хорошем, смотреть в небо, дышать полной грудью… Ах, как же приятно чувствовать, что владеешь своим телом. Подумав так, Роберт зашагал по дороге и, минуя угол двора Паркинов, вдруг услышал, как его окликнули:
— Доброе утро, мистер Брэдли.
Он остановился и посмотрел на молодую женщину, в руках у нее был жестяной таз с двумя вилками капусты. Роберт улыбнулся и ответил:
— Доброе утро.
Она медленной непринужденной походкой приближалась к ограде. Ее движения были легки, а юбка в полоску колебалась то в одну, то в другую сторону. Подойдя почти вплотную, женщина произнесла:
— Я Нэнси Паркин.
— Рад познакомиться, мисс Паркин.
— И я тоже, мистер Брэдли… Как вам нравится жить в деревне?
— Пока нравится. Тут все для меня ново, но очень хорошо для здоровья.
Он глубоко вдохнул, расправил грудь, хлопнул по ней рукой, и они оба рассмеялись.
— Направляетесь в церковь?
Он наклонил голову вбок, посмотрел на нее и потом спросил:
— Могу я поинтересоваться, какое у вас вероисповедание?
— Это у меня? — и с насмешливой гримасой она ответила: — Я язычница, вот какое у меня вероисповедание.
Оба рассмеялись, теперь еще веселее, и он сказал:
— Я приду на вашу службу в любое время.
Она склонилась над капустой, зажала рот ладошкой и затряслась от смеха, потом быстро выпрямилась, попыталась принять серьезное выражение лица и сказала:
— Ой, сегодня же воскресенье! Есть у тебя вероисповедание или никакого, все равно воскресенье!
— Да уж, все равно воскресенье. — Он тоже попытался сделать серьезное лицо и поинтересовался: — Как чувствует себя ваша младшая сестренка?
— А, ей уже лучше. Но знаете, что я вам скажу? — Она приблизила к нему лицо. — Готова поспорить, что молоденькая Кэрри мечтает, чтобы она не выздоровела так скоро, потому что наша Глэдис столько лет, как надзирательница какая, следит за бедняжкой.
Она крепко сжала губы и кивнула ему, а он повторил ее гримасу и, кивнув в ответ, спросил:
— Значит, такие-то дела?
— Да, вот такие-то у нас дела. Если она не подсуетится, папочка запрячет ее в какой-нибудь монастырь. Хотя… — Нэнси опять прикрыла рот ладонью и заговорила другим тоном, почти сухо: — А есть у протестантов что-нибудь вроде монастырей — или нет?
— Думаю, есть. — Он повел головой и добавил: — Мне как-то не доводилось побывать в каком-нибудь, но…
Роберт не договорил, потому что она захохотала, громко, так, будто смех распирал ее и она никак не могла с ним справиться. Он взглянул на нее, у него невольно широко раскрылся рот, и он подумал: а что, мы очень даже просто можем найти общий язык. Ну, конечно, можем.
Тут из дома донесся громкий голос:
— Нэнси, Нэнси, куда же ты запропастилась? Где ты, Нэнси?
Нэнси скорчила рожу и ткнула пальцем в капусту.
— Обед… Это мама. Могу поспорить, как только войду в дом, ее первыми словами будут: «Ты стояла и ждала, пока она вырастет?» Там-там-там. Там-там-там. Увидимся!
— Увидимся. Обязательно увидимся.
Она повернулась и вбежала в дом, а он продолжил прогулку по деревне, только теперь ему стало веселей на душе. Приятная девочка, такая живая. Из нее получится неплохая подруга, можно только удивляться, что в такой дыре на краю света можно повстречать такую. Э, все не так уж плохо, и жизнь еще может быть интересной… Это что, значит, он решил обосноваться здесь? А, ладно. Увидим. Во всяком случае, в пользу этого есть одно обстоятельство, кажется, у него под боком будет неплохая отдушина, а он на это даже и не рассчитывал.
Роберт говорил себе, что у него в жизни не было такого приятного дня. А ведь он не так далеко ушел от своей деревушки, миль на пять, не больше, но как много успел узнать об этой местности. В трактире в Лэмсли ему встретился один дедок, и куча сведений об истории округи обошлась Роберту в две полпинты эля.
Старик поинтересовался, знаком ли он с этими местами, а затем сказал:
— Ну, что ты говоришь. Да нет тут ничего такого, чего бы я не знал. Я здесь живу с малолетства, чуть не семьдесят лет. И тридцать из них проработал в замке.
— В замке?
— Ага. Замок Равенсуорт. Вон там. — Старик махнул рукой в сторону полки с бутылками за спиной у буфетчика, некоего мистера Харди. — Красивое здание, этот замок, одно загляденье. Когда его построили, уже никто не помнит. Сначала был крепостью. Одно время, веришь ли, в нем сидели датчане.
— Не может быть! — улыбнулся Роберт старику. — Датчане? Ни за что не поверю, что здесь жили датчане.
Его невежество подхлестнуло старика. Но ко времени, когда он покинул трактир, оказалось, что он обогатился не только самыми пространными сведениями о местной жизни, но и чувством, что, несмотря на то что ни один человек не спросил его имени, все находившиеся в трактире, знали, кто он такой.
— Если тебе нужны сплетни, — всегда говаривал ему батюшка, — поживи в деревне. В каждой деревне есть своя система распространения молвы, и работает она быстрее любого телеграфа.
И вот уже шесть часов вечера. Он весь пропылился и приустал, а до дома еще мили четыре, и доберется он туда не раньше семи, даже если припустится галопом. А последняя еда, даже в воскресенье, это чай в шесть. Дядя не признавал ужина. Говорил, что после ужинов не спится, кроме того, от них потом болит живот.
Значит, перед ним замаячил голодный вечер, и это подвигло его на еще одну полупинту и пирог-другой, когда он заметил стоявший в стороне от дороги трактир.
Трактир назывался «Булл», и, войдя в него, Роберт узрел уставившиеся на него четыре пары глаз мужиков, сидевших на деревянной скамье перед большим камином, в котором даже в такой теплый день горела куча больших поленьев. Стоявшие у стойки бара двое завсегдатаев тоже повернулись к нему. Единственными, кто не проявил к нему никакого внимания, были трое, сидевшие в дальнем углу зала за столом на возвышении спиной к стойке. Один из них громким голосом о чем-то разглагольствовал, а двое других были поглощены его речами.
— Что вам подать, сэр?
— Полкружки горького и вон те сандвичи. — Роберт указал на большой поднос с горкой сандвичей. — С чем они?
— Ростбиф, сэр, свежайший, только сегодня утром приготовили, вырезка. Нежнее не найдете.
— Два, пожалуйста. — К нему обратились «сэр». В Джерроу такого не случилось бы.
Бармен нацедил полпинты горького и положил на тарелку два сандвича, но Роберт не взял их и не пошел к единственному свободному месту за столом, занятым четырьмя посетителями, которые, прикладываясь к кружкам, бросали на него из-под насупленных бровей изучающие взгляды, он поставил ногу на медный прут у основания стойки и обратился к бармену:
— Хороший выдался денек.
— Что верно, то верно. Что называется, жаждущий день.
— Совершенно верно. И не говорите, совершенно верно.
— Много походили сегодня?
— Немало.
— Вы остановились здесь?
Роберт не стал отвечать сразу, а улыбнулся про себя и подумал: «Ну, вот наконец и человек, который не знает, кто я такой». Тогда он кивнул и сказал:
— Можно назвать и так. Я племянник Джона Брэдли, из деревни у Лэмсли.
— А. — Бармен произнес это так громко, что обратил на это внимание одного из троих, сидевших за столом на возвышении. Тот обернулся и стал слушать, как бармен продолжал:
— Племянник Джона Брэдли! Понятно. Я слышал, он хотел нанять еще одного работника, родственника. Так-так. Значит, племянник Джона Брэдли.
Теперь Роберт глянул в сторону тех, кто сидел на скамейке у камина. Они смотрели друг на друга, движения их голов и жесты говорили столько же, сколько могли сказать их языки.
Некоторое время в комнате стояла тишина, даже замолк шумливый оратор за столом на возвышении, к этому моменту Роберт понял, что тот набрался так, что уже несет просто пьяную околесицу.
Роберт приступил ко второму сандвичу с мясом, оказавшемуся очень вкусным, когда бармен перегнулся через стойку и негромко спросил:
— А ваш дядя знает, что вы у нас здесь?
Роберт дожевал откушенный кусок хлеба с мясом, проглотил его, потянулся рукой к оловянной кружке, сделал большой глоток пива, поставил кружку на стойку бара и только потом так же негромко, как был задан вопрос, ответил:
— А я почем знаю?
— Ну, вряд ли он будет в восторге, когда узнает. Он, ваш дядя, не переносит пьющих. В два счета выкинул Джона Мейсона, вон того, что сидит на скамейке ближе к огню. — Он энергично мотнул головой в сторону скамейки. — И было это несколько лет назад. Из-за того, что тот надрался, и надрался в такой же вот хороший день, после работы, да еще, кажется, в субботу. Он, ваш дядя, просто на нюх не переносит алкоголя.
— Ну что ж, ладно, — медленно протянул Роберт. — Не удивлюсь, если это не будет единственное, от чего у него испортится нюх.
Он не ожидал, что его слова вызовут такой хохот. В первый раз за все это время заговорил один из сидевших на лавке. Это был мужчина лет за пятьдесят и очень полный, но с ломавшимся, как у мальчика из церковного хора, голоском:
— Готов поспорить, ты долго не протянешь.
— А я и не удивлюсь.
Лаконичный ответ еще раз заставил всех рассмеяться, а за столом на возвышении раздался какой-то шум. Человек, который там все время держал речь, перекинул ногу через стул и повис над полом, а один из его собутыльников старался помешать ему свалиться вниз. Они кое-как сползли на пол, дотащились до стойки, и перепивший с большим трудом выдавил:
— Плесни-ка еще, Билли.
— На сегодня хватит, Джимми, — спокойно ответил бармен. — На сегодня хватит. Ты пьешь с самого утра.
— Какого черта! Ты здесь, чтобы продавать или нет? Давай наливай и хватит давить на меня! На меня и так столько давили за эту неделю. Я же никогда и пальцем ее не тронул, да и как можно. Если бы у нее все было бы в порядке, тогда другое дело. Я уже говорил об этом Сэму. Правда, Сэм? — Он повернулся к своему приятелю.
— Ну да, конечно, Джимми, говорил. Ну, да, говорил, — подтвердил Сэм.
— Это же гадина, а не человек, этот мастер Роланд. Что отец, что сын. Тоже мне — господин Роланд! Господин то, господин это. Боже мой! Придет день, и я еще плюну ему в глаза. Даже не стал меня слушать, не стал — и все! Замахнулся плетью, вот что он сделал. Жаль, не ударил. А не то я бы вытряхнул из него кишки.
Пьяный был не намного старше Роберта. Джимми отпустил стойку, за которую держался, чтобы не свалиться. Он стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, по лицу его текли хмельные слезы, и он повторял и повторял:
— Да разве я мог хоть пальцем тронуть ее? Она только взяла меня за руку. Да разве можно ее обидеть? Вы что?! А этот педераст… — При этих словах он поднял голову. — Я с ним посчитаюсь! Вот увидите, я с ним еще посчитаюсь.
Бармен сделал знак двум собутыльникам пьяного, они кивком подтвердили, что поняли, и, подхватив дружка под руки, повели к выходу. Джимми пошел с ними не сопротивляясь, и только слышно было, как он заплакал. Эта сцена произвела на Роберта очень грустное впечатление, потому что, как ему казалось, нет ничего печальнее, чем вид плачущего мужчины, даже если мужчина просто пьян.
Бармен вытирал стойку и, как бы объясняя происшествие, сказал:
— Это у него с Торманами. — Он ткнул большим пальцем в ту сторону, где располагался очаг. — Знаете, Форшо-Парк? Хотя вы еще не в курсе. Это с милю отсюда, если идти по дороге. Пойдете по боковой дороге отсюда и пройдете мимо границы поместья. Это самый дальний путь до вашей деревни. Но приятнее прогулки летним вечером не придумать.
— А он… он что, приставал? Ну, приставал к кому-нибудь?
— Да нет. Он не станет приставать, особенно к ней. Это младшая дочь хозяина. У нее не все дома, знаете. Ну, как вам объяснить, она немного помешанная. Так говорят; но те, кто работал там, говорят другое. Сказать вам правду, я бы ни за что не положил бы на нее глаз. Но мы тут недавно, лет десять. Ей лет семнадцать или около того, и от других людей я знаю, что у нее бывают припадки, когда она бродит по лесу. Здесь ее прозвали Торманский Мотылек. Странное прозвище, верно?
— Да, немного странное прозвище для девушки, Торманский Мотылек.
— Вам понравились сандвичи?
— Угу. Понравились. Очень понравились.
— Хотите еще?
— Не откажусь.
Он взял еще один сандвич и еще полпинты, и, когда вышел из трактира, был уже седьмой час. За это время новых посетителей не появилось и никто не покинул бар, четверо людей как сидели на скамейке, так и продолжали сидеть, поднимаясь время от времени только чтобы наполнить кружки, за которые каждый платил отдельно. Бармен обогатил его новой информацией по преимуществу касательно погоды в этих местах, как она сказывается на фермерах во время зимы и, наконец, почему у него практически пустует бар. Он объяснил, что сегодня воскресный вечер и шахтерам заступать на смену в два часа утра. Но заходите завтра днем или в это же время, и яблоку негде будет упасть. Но воскресенье — сухой день, во всяком случае, в этих местах. И под конец он не устоял, чтобы не съехидничать: «Отчего хоть вашему дяде становится радостно на душе».
Закат уже надвигался, и на небе уже обозначилась луна. Роберт пошел по дороге, которую указал ему бармен, и когда, миновав аллею деревьев, вдруг оказался перед двумя высокими чугунными воротами, догадался, что это и есть вход в поместье, которое называется Форшо-Парк. Роберт заметил также, что ворота давно уже не красились и не обчищались и, насколько можно было разглядеть сквозь решетку, повсюду были видны признаки запустения, обочины въездной дороги поросли кустистой травой. Пройдя в ворота, Роберт подумал, что там должны быть еще другие ворота, потому что у этих не было сторожки привратника, а у главного въезда в такие поместья обязательно строили сторожку.
Он обратил внимание, что поместье на довольно большом расстоянии было обнесено высокой стеной, которая местами тонула в буйных зарослях плюща, что, подумалось ему с иронией, создавало идеальные условия для набегов деревенских мальчишек, которым ничего не стоило зацепиться за ветку плюща и перебраться через стену. Однако вряд ли тут было много мальчишек, так как поблизости не виднелось никакого жилья. Впрочем, он не был еще в шахтерских поселках, что расположены подальше. И тут же припомнилось, как в детстве по субботам и воскресеньям он совершал вояжи за много миль, чтобы забраться через стену в сад, где, как ему было известно, созрели яблоки.
Там, где кончалась стена, начинался деревянный забор, и чем дальше шагал вдоль него Роберт, тем чаще встречались поломанные доски и просто проломы. В одном месте длинная секция забора, как пьяная, наклонилась вовнутрь, а немного подальше еще одна валялась на земле, обвалившись в мокрую канаву. Похоже, все это находилось в таком состоянии не один месяц, потому что заросло высокой крапивой и разными сорняками, пробивавшимися в щели между упавшими досками ограды.
За весь день, что он пропутешествовал по окрестностям своей деревни, он впервые увидел картину подобного запустения, хотя по дороге встретил несколько владений приличного размера. Ограды вокруг них были в полном порядке, а некоторые даже усилены битым стеклом по верхнему краю. Из этого он заключил, что границу поместья Форшо-Парк перестали принимать всерьез. Да и как могло быть иначе, если дорога превратилась в узенькую тропинку, по которой не проехать даже обыкновенной двуколке?
Его внимание привлекло яркое пятно света, видневшееся за зеленью деревьев и кустарников по ту сторону ограды. Он остановился, чтобы разобраться, что это там такое. Вглядевшись в мешанину молодой поросли, Роберт решил, что это, должно быть, вода — там течет река. Вот здорово! И, не раздумывая ни секунды, Роберт перепрыгнул через канаву и прильнул к щелям между досками забора, чтобы получше рассмотреть заинтересовавшее его пятно. Ну, конечно, это залитая лунным светом водная поверхность — и совсем рядом, метрах в тридцати, не больше. Он слышал, что река Тим начинается под Танфилдом, так что в этом месте она вполне могла уже стать пошире.
Чего плохого в том, если он посмотрит, верно? Насколько он мог судить, весь этот обширный участок земли хоть и был частным, но по виду настолько заброшенный, что вряд ли в эти места заходит вообще кто-нибудь, потому что, располагай хозяева достаточным персоналом, эта ограда давно бы уже была починена. Так почему же не глянуть поближе, это стало бы таким достойным завершением замечательного дня. А день был и в самом деле прекрасным, в какой-то мере счастливым, несмотря на то, что начался совсем не весело.
Роберт даже не стал утруждать себя, возвращаясь к поваленному забору, а просто взялся за верхний край ограды и попытался перепрыгнуть через нее, но в ту же секунду оказался распростертым на толстом ковре из разросшейся травы и на рухнувших под его весом досках и жердях ограды. Несколько мгновений он не двигался, сотрясаясь от смеха. Надо же, это он-то не сумел отличить крепкой доски от трухлявой!
Вытащить ногу, застрявшую между двумя поломанными перепутанными проволокой досками, оказалось не таким простым делом. Справившись с ним, он выпрямился, почистился от приставшей травы и листьев и стал с оглядкой пробираться между стволами молодых лиственниц, пока не вышел на поросший травой берег.
Посмотрев в сторону водной полоски, он увидел, что она только казалась совсем близко, а на самом деле до нее еще нужно дойти. Он взглянул на небо. Луна поднялась уже высоко, на небе ни облачка, светло, как днем.
Медленно, ступая с осторожностью, он двинулся вперед и, сделав несколько шагов, заметил, что местность, по которой он шел, не только начинает круто забирать книзу, но и с каждым шагом уходит влево. Видимый участок воды делается все шире. С раскрывшимся от удивления ртом он остановился на краю небольшого утеса, рваными уступами спускавшегося метров на десять к усеянному валунами берегу довольно большого озера.
— Вот это да! — громко пробормотал он в восхищении: никогда еще ему не доводилось узреть такого прекрасного вида. Возможно, подсказывал ему разум, при дневном освещении все это окажется просто-напросто заброшенной каменоломней, заполнившейся водами ответвившегося от Тима ручейка. Но сейчас, отражая глубоко проникающий в него лунный свет, это скопление воды казалось прекраснейшим на свете озером, какое только может представить себе человеческое воображение.
Противоположный берег озера окаймляли подступившие к воде деревья. Слева к озеру сбегал небольшой лужок. Все еще двигаясь сторожко, Роберт спустился вниз, обогнул последний выступ скалы, которая в этом месте была не выше полуметра, и оказался на площадке без единого валуна или камня, а всю поверхность покрывал гладкий мелкий гравий, намытый здесь за долгие годы периодическими разливами озера, о чем свидетельствовали валявшиеся в разных местах у воды кучки мелкого плавника.
Да, ни разу в жизни не доводилось ему видеть такой красоты. Вода отливала чистым серебром, а в середине золотым шаром плавала луна. Можно прожить жизнь и больше не увидеть ничего подобного. Он повернул голову и посмотрел назад. Он стоял у самого входа в каменоломню, где выход скальной породы был на уровне его пояса. Он подошел к этой каменной стенке, повернулся к ней спиной и, положив на нее ладони, одним движением подтянулся и сел на край.
Сколько времени просидел он, словно оцепенев, поглощенный зрелищем невиданного чуда, Роберт сказать не мог, он был уверен только, что увиденная им картина — обрамленная деревьями водная гладь — навсегда останется у него в памяти. Во всяком случае, так ему думалось, несмотря на то что ничего, кроме этого кусочка берега, он не видел и все озеро тонуло в темной массе плотно окружавших его деревьев.
В тот самый момент, когда он неохотно сказал себе, что пора бы двигаться домой и что он еще придет сюда, если ничего такого не случится, все его тело вдруг напряглось, у него появилось чувство, будто кто-то перекрыл ему дыхание, но не мог помешать его голове работать, потому что он успел подумать, не перепил ли он, и одновременно был уверен, что вовсе это не так. И все же он выпил за день четыре пинты, и это в два раза больше его привычной нормы, а его пьяницей никак не назовешь. Обычно он заказывал пару пива по воскресеньям — и это все. Но это воскресенье было для него в какой-то степени необычным, и теперь кончилось все тем, что ему видится что-то необычное — вернее сказать, мерещится какая-то чертовщина.
И еще раз его мозг усомнился — ему ничего не мерещится, он в самом деле видит, как что-то такое движется у кромки воды. Это что-то вынырнуло из темной каемки деревьев и теперь, освещенное лунным светом, чуть ли не плывет в полуметре над землей.
Господи боже мой! Он уперся в камни за спиной, словно пытаясь вскочить и броситься бежать прочь. Но так и остался в этой позе, выгнув спину и вобрав голову в плечи, будто кто-то ударил его в лицо.
Существо приближалось к нему, все ближе и ближе, у него были крылья, словно у гигантской летучей мыши, но только серого цвета, какого не бывает у летучих мышей.
И только когда существо оказалось метрах в трех, он разобрал, что оно не летело и не парило над землей, а передвигалось на ногах, а то, что он принял за крылья, были руки, но только как-то по-особенному сложенные и вытянутые по направлению к нему.
У него снова вырвалось: «Господи боже мой!» И в это мгновенье существо остановилось перед ним на расстоянии вытянутой руки и в упор уставилось на него. А он уставился на него.
Он мог различить перед собой лицо, выглядывавшее из-под серого капюшона. Оно было таким необычным, что у него не находилось слов, чтобы описать его: глаза овальные — цвета глаз он не мог рассмотреть, ресницы, похоже, темные и пушистые, кожа на лице бледная, нос маленький, даже очень маленький, а рот широкий, губы тоненькие, но изящной формы — они были полураскрыты, и он видел язык, мягко лежащий на нижних зубах. В жизни он не видел такого лица. Было ли оно красивым, хорошеньким или простоватым, в этот момент сказать он не смог бы. И тут он услышал ее голос.
— Ой, здравствуйте! — сказала она. От того, что она заговорила с ним как человек, удивленный встречей с другом в таком неожиданном месте, у Роберта по спине побежали мурашки, и он тут же подумал, что испугался первый раз в жизни. Он никогда и никого не боялся, даже учителей в школе, а среди них были такие, перед кем дрожали все. И он никогда не страшился физической боли, а в школьные годы он только и делал, что дрался, и даже уже на заводе после работы они устраивали драки за сараями позади доков. Чувство страха не мог внушить ему никто и ничто, и вот теперь его охватил страх, как будто он столкнулся с существом из другого мира, не с ангелом или призраком, а с чем-то незнакомым, чем-то таким, что, казалось, не могло принадлежать к нашему миру. Кто она?.. Что она такое?
Все прояснилось тут же, как только она вновь заговорила.
— Я подумала, что вы Джимми.
Джимми? Джимми? Где-то он уже слышал это имя, Джимми. Того пьяного в «Булле», которого прогнали с места, звали Джимми. Его вытурили за то, что он попробовал волочиться за дочерью хозяина… Ее называли Торманским Мотыльком, да-да, точно, это та, у которой не все в порядке с головой — так он сказал о ней? Или как-то по-другому, но похоже.
— Как вас зовут? Правда, ночь такая чудная? А луна, правда, такая красивая?
Она тут же приблизилась к нему и села рядом, но все это произошло так, словно она к нему не шагнула, а подплыла по воздуху, и он невольно шарахнулся от нее, как ужаленный. Вытянув перед собой руки и выпрямив спину, он постарался усидеть на каменном выступе, так, чтобы между ними оставалось какое-то расстояние, и когда он сделал движение, чтобы встать на ноги, она снова обратилась к нему:
— Пожалуйста, не пугайтесь.
Теперь он смог лучше разглядеть ее в лунном свете. Всмотревшись в ее глаза, Роберт увидел в них глубоко запрятанную недоуменную грусть. И когда она произнесла: «Я не обижу вас», — он чуть не рассмеялся. Подумать только, это хрупкое, в чем только душа держится, воздушное создание обещает не обидеть его! Во-во. Это самое подходящее слово, воздушное, он нашел самое удачное слово, чтобы описать ее. Ну конечно, она и есть воздушная, никакой субстанции. И все-таки она живая, она совсем юная девушка, у нее есть собственное тело… какое бы оно там ни было, потому что ее пелеринка распахнулась, и Роберт, к собственному смущению, разглядел сквозь ткань ночной рубашки, до чего худа она была.
Доведись увидеть ее в Джерроу, он бы сказал, что она тонкая, как стружечка… деревянная стружечка. Его отец называл тощих женщин, без груди и без зада, по-своему, но даже подумать о том, чтобы так назвать это создание, Роберту показалось святотатством.
— Вы не хотите со мной разговаривать?
— Ну что вы, что вы, мисс. — Голос его прозвучал хрипло. — Но, должен признаться, вы так неожиданно…
— А… — Глаза у нее повеселели, уголки губ чуть поднялись, и она издала звук, который обычно считают смехом, но он прозвучал столь необычно, что его никак нельзя было так назвать. — Вы говорите как Джимми. Но… чуть-чуть по-другому. Это ваш голос, не слова. Джимми всегда глотает слова. Роланд говорит, что это потому, что он простолюдин. Вы знали Джимми?
Он ответил не сразу:
— Нет, мисс, нет… Я никогда не был знаком с Джимми.
Теперь она посмотрела мимо него на воду и затем сказала как бы про себя:
— Почему одних людей называют простыми, а других знатными? Вы знаете?
На это он ответил:
— Думаю, простыми называют тех, кого нанимают в работники, а других называют джентльменами.
— Ах, да, да. — Она понимающе кивнула ему и снова улыбнулась: — Агнес ответила бы мне точно так же.
— Агнес?
— Да. Агнес знает буквально все. Она всегда все может объяснить, только она не знает про луну. Она не любит луну. Так жалко, что она не любит луну, потому что я очень люблю луну. Только взгляните, — она показала пальцем, — она утонула в озере, а свет ее остался.
Он взглянул на то место, где отражение луны неподвижно лежало на воде, и подумал: «Как же она интересно сказала: «А свет ее остался». А вообще, она очень странное создание. И с головой у нее определенно не все в порядке, нет, она не сумасшедшая, так, просто чуть тронутая, сказал бы он. Какая жалость! Как только допустил Бог, Чтобы у такого создания было не все в порядке с головой.
Она заговорила опять, теперь очень тихо, ее голосок звучал чуть громче шепота, глаза неподвижно смотрели на воду:
— Агнес рассказывала мне историю про луну. Она сказала, что как только ее отражение притрагивается к воде, то оно сразу превращается в золото; но только не пытайтесь украсть его, потому что, если это сделать, ночь сразу перестанет улыбаться. — Тут она повернулась к нему и закончила свою мысль: — Ведь у ночи только одна улыбка — это луна.
Ну, поди ж ты! Как она странно говорит. Но звучит-то красиво, право слово, красиво.
— А вы знаете, что такое звезды?
— Не знаю, мисс.
— Так вот. Звезды — это слезы, которые капали у луны за все, все годы. Это Агнес так сказала, она даже стих написала об этом. Возьмите меня за руку.
Он вскочил на ноги, когда почувствовал, как ее пальчики сжались на его пальцах. Они были холодными, нежными и тоненькими, и он почувствовал, как его проняла внутренняя дрожь. Она продолжала держаться за его пальцы, и он неуверенно произнес:
— Я… Мне кажется, вам бы лучше вернуться домой, мисс. А вы так не думаете?
— Нет-нет, пока еще рано, там гости. Я обещала Агнес не уходить из своей комнаты. Но я открыла шторы и выглянула в окно, а там была она. — Девушка повела рукой в сторону луны, на которую в этот момент набежали несшиеся по небу клочки белых перистых облаков, и продолжила: — Я ничего не могу с собой поделать: когда выходит луна, я тоже должна выйти… Я совсем не сумасшедшая.
С усилием открыв рот, он сказал:
— Ну, что вы, что вы, мисс, я уверен, что вы не сумасшедшая.
— Агнес знает, что я не сумасшедшая, и Дейв тоже.
— Дейв — ваш брат?
— Да нет же. Дейв — это наш старый слуга, а Пегги — его жена. Она говорит, что они вырастили меня. Смешно, правда? Я хочу сказать, смешные слова. Я вообще думаю о словах. От чего они меня вырастили? И до чего?
Роберт смотрел на нее и не мог промолвить ни слова. Какая-то часть ее ума наверняка сдвинулась, но была и другая, и несомненно она копала очень даже глубоко, если он вообще что-нибудь понимает. Как верно она сказала: «вырастили меня», — что за странное выражение, но так говорят. Как только Бог позволил себе так поступить с этим бедным существом?.. Но он не должен называть ее существом, это же молоденькая девушка, и девушка такая непривычно красивая. Теперь он видел, что она красивая. Капюшон спал с ее головки, и из-под него выбились волосы, похожие на тоненькие серебряные нити. Другому лицу они добавляли бы возраст, а здесь создавали светящийся нимб, потому что свободно свисали с плеч и рассыпались по плащу.
— Как вас зовут?
— Роберт, мисс, Роберт Брэдли.
— Ах, какое у вас хорошее имя. Такое сильное.
— Вы так думаете? — Он приветливо улыбнулся ей.
— Да. — Она согласно кивнула. — Я столько знаю про имена, ну, по крайней мере про некоторые. У меня трое братьев, их зовут Арнольд, Роланд и Стенли. Я их не люблю.
— Вы не любите их имена?
— Нет, не имена. Я не люблю моих братьев.
Что он мог сказать на это? И он спросил:
— А как зовут вас, мисс?
— Миллисент. Но те, кто меня любят, зовут меня Милли.
— Я… Мне кажется, что вряд ли есть человек, который бы вас не любил.
Она на миг посмотрела на него, затем ее рот растянулся в улыбку, хотя в глазах появилось выражение, которое не назовешь иначе как печальным. И в голосе ее прозвучал какой-то надрыв, когда она сказала:
— Совсем не так. Меня не любят. Мой отец меня не любит.
Ах, ты, бедняжка. Какая же ты бедняжка. В безотчетном порыве он протянул ей другую руку и, нежно сжав обе ее руки, несколько раз встряхнул их и с совершенно не наигранной галантностью проговорил:
— Ну, знаете, мисс, скажу вам только одно. У него нет никакого вкуса, и он совершенно не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
— Ах, какой вы хороший.
Она наклонилась к нему, но в тот же миг он вдруг выпустил ее руки и отскочил — и не из-за возникшей опасной близости, а потому, что увидел, глядя через ее плечо, двух бежавших к ним со стороны кустарника человек, один из них держал палку. Девушка тоже почувствовала их появление, так как повернулась в их сторону и пробормотала:
— Ой, Агнес.
Не успел он что-нибудь сообразить, как перед ним уже стоял человек влетах, замахивавшийся на него тростью с массивным набалдашником, и он инстинктивно прикрыл лицо рукой и закричал нападавшему:
— Только тронь, я тебе такого покажу, не посмотрю на твои годы.
И человек остановился в нерешительности, но палки не опустил.
Девушку в это время схватила молодая женщина, та вырывалась от нее и громко плакала:
— Не тронь его, Дейв. Он очень милый. Он такой милый. Я подумала, это Джимми.
Старик опустил руку и прорычал:
— Ты что тут делаешь?
Что делает здесь? Он пришел поглядеть на озеро…
— Я увидел с дороги, как блестит вода, и просто подошел, чтобы посмотреть. Вот и все.
— Это частное владение. Полагаю, вам это известно.
Он повернулся и взглянул на молодую женщину. Она была выше среднего роста и тоже была худенькой, но совсем не такой, как девушка. Наверное, это ее сестра Агнес. У нее приятный голос, хотя не без надменности, и он ответил ей:
— Я об этом не подумал. Место мне показалось… Ну, как бы это сказать, — он нетерпеливо дернул головой, — с дороги оно кажется заброшенным, ограда порушилась, и вообще. Никак не скажешь, что это чье-то владение. И я сидел здесь и смотрел на озеро, — он махнул рукой в направлении озера, — когда молоденькая мисс подошла ко мне. Я могу заверить вас, что с ней ничего не случилось.
— Ладно, но все-таки кто вы такой? — спросил старик. — Вы не из этих мест, правильно?
Он посмотрел старику прямо в глаза и ответил тем же тоном.
— Это зависит от того, что называть этими местами. Я из деревни около Лэмсли. Мой дядя столяр.
— Джон Брэдли? Тогда ладно. — Старик, видимо, несколько успокоился, но продолжал ворчать: — Вы немного сбились с дороги. И все-таки следует знать, что частное владение, а что не частное, даже если ограждение не в порядке.
— Все-таки, думаю, у меня есть оправдание, я в деревне только неделю, я из города. Учту на будущее.
— Учти, учти.
— Вы уходите? — раздался голос Милли.
Он обернулся и взглянул на девушку, которую все еще крепко держала сестра, и неторопливо ответил:
— Да, мисс, ухожу. Очень приятно было познакомиться с вами.
Молодая женщина быстро повернула девушку к себе и повела ее в сторону дома, та не хотела уходить.
Старик тем не менее не спешил, он стоял и сверлил Роберта взглядом.
— Я бы на твоем месте поторопился, — сказал он.
— Ухожу, ухожу, — огрызнулся Роберт и добавил: — Уж если вы так печетесь о ней, как это бросается в глаза, то зачем позволяете ей ходить по лесу в таком состоянии?
— А уж это не твоего ума дело, пошел вон отсюда.
Он не стал повиноваться тотчас, а с вызывающим видом постоял на месте, а потом неспешным шагом двинулся по направлению к дороге. Старик смотрел ему вслед, пока он не исчез из поля зрения, а затем тоже повернулся и поспешил к чаще деревьев.
Когда они оказались в чаще деревьев, Агнес Торман остановила сестру и, глядя на нее, заговорила строго, что совсем не вязалось с лаской и жалостью, сквозившими в ее взгляде:
— Как ты могла, Милли! Ты ведь обещала мне. Ну как ты могла! И в доме гости.
— Прости… Прости меня, Агги, но… но это все луна… — Она подняла глаза к небу, туда, где за луной наперегонки гонялись маленькие клочковатые облачка, и добавила: — Я… Я раздернула шторы. Мне не следовало бы этого делать, но я ничего дурного не сделала, я же не пошла к дороге. Я ведь обещала тебе, верно? Я тебе обещала.
— Ты обещала мне оставаться в постели.
— Ах, Агги. — Милли бросилась на шею сестре, та крепко обняла ее и прижала к себе. Агнес Торман смотрела поверх плеча сестры на черный ствол огромного дерева и в который раз думала о том, что будет с этим дорогим для нее существом, которое создано не для этого мира, а для такого места, где дух может свободно витать в пространстве, где не знают обмана и всяких уловок, где громко говорят о том, что думают, и где мысли всегда чисты и искренни.
Ей было семь лет, когда Миллисент появилась на свет, и, по-видимому, с того самого дня Агнес стала ей матерью, потому что ее собственная мать воспитанием детей себя не утруждала. Даже когда ей приносили или приводили ребенка, она так хватала его, что девочка начинала плакать. Можно было подумать, она старалась втиснуть ее обратно в себя. Со временем она вообще месяцами отказывалась видеть дочь, и с ней занималась целиком и полностью няня Уотсон, как, впрочем, и со всеми ими — Арнольдом, который был на год младше ее, Роландом, который был на год моложе Арнольда, и Стенли, который был на год моложе Роланда.
С рождением Миллисент, вспоминала Агнес, атмосфера в доме изменилась. Раньше до детской то и дело доносились звуки веселья, внизу развлекались гости, казалось, они там никогда не переводились. И в доме, и за его стенами сновало так много слуг, что она не могла запомнить все их имена.
Прошло много лет, пока она осознала, кто раскошеливается за все эти приемы и балы и платит всей этой куче слуг. Сколько ей помнилось, все эти годы с ними жил мамин отец, дедушка Баррингтон, но он умер за три месяца до рождения Миллисент, и этот факт, имевший какую-то связь с рождением Миллисент, вызвал в доме настоящий шквал изменений.
Теперь Агнес знала, что отец женился на матери не только из-за ее красоты, но и потому, что она была наследницей богатого человека. Однако он не подозревал, что богатый тесть годами прожигал весь свой доход и оставил дочери в наследство не солидный капитал, а громкий скандал, потому что понаделал массу долгов и оказался замешанным в темных делишках, которые в конце концов всплыли на поверхность и за которые сидеть бы ему в тюрьме, не отойди он вовремя в лучший мир.
Ей припоминалось, как урезали число прислуги, по ней прошлись, как серпом по летнему хлебу, и в один прекрасный день не осталось почти никого, остались только Дейв и Пегги Уотерз, а с ними их дочь Руфи и маленькая Бетти Троллоп, работавшая на кухне. Из прислуги, работавшей вне дома, не стало трех садовников, сохранил место только Артур Блум. Уволили трех конюхов, а это значило, что чистить конюшни, кормить лошадей и ходить за ними досталось одному Грегу Хаббарду. Но прошло немного времени, и число лошадей сократилось. Вместе с остальными уволили и Бена Каллена, привратника, и его жену, живших в сторожке при въезде в поместье, и домик у ворот с тех пор пустовал.
Нечего и думать, что три человека могли поддерживать такой же порядок, как девять. То место, где они остановились сейчас, в свое время было частью розария, но за ним давно уже не смотрели, и он зарос, одичал и превратился в настоящие мини-джунгли. Агнес вздохнула и погладила Милли по руке. У них нелегкая жизнь, а их ждут еще более плохие времена, если только она что-нибудь не сумеет предпринять. Нужно что-то предпринять, и не откладывая в долгий ящик. Она устала отвечать за все на свете, ей самой хотелось опереться на плечо, конечно же, на плечо мужа. Она обручена уже три года, и где гарантия, что это не продлится другие три, если она немедленно не сделает какой-то шаг. Она намеревалась переговорить и поставить все точки над i сегодня вечером, но тут вот случилось такое…
Камнем преткновения была Милли. Не будь она ей так дорога, все было бы гораздо проще и легче. Но единственными людьми, которые смотрели на это необычное произведение рода человеческого так же, как Агнес, были Дейв, Пегги и Руфи, да вот еще прибавившаяся на кухне Магги, ирландка, племянница Дейва.
Как ни странно, но для Магги, кажется, Милли вообще была совсем особым существом, больше того, она и сама смахивала на нее, потому что так же не знала, что такое подчиняться или знать свое место. Она даже не понимала, что такое домашняя иерархия, и разговаривала со всеми одинаково, без разбору, даже с хозяином и хозяйкой, что необычайно возмущало их. Мать Агнес даже обмолвилась, что нужно бы выгнать ее, но, как она сама выразилась, ирландская прислуга обходится дешево, а в нынешнее время некоторые слуги сделались особенно разборчивы, когда речь идет о сельском имении.
Бывали времена, когда она сама не знала, как благодарить Бога за Магги, потому что только она, и никто другой, становилась для нее единственным светлым лучиком в нескончаемой веренице непроглядно черных дней и, что было намного важнее, ей можно было доверить присматривать за Милли.
Когда их догнал Дейв Уотерз, Агнес повернула Милли за плечи, и все они втроем двинулись к дому. Дейв ни словом не обмолвился о человеке, проникшем к ним в лес, и она знала, что он промолчит, пока не окажется на кухне, где изольет свои чувства Пегги. Агнес даже могла представить себе, как будет звучать его речь: «Нужно что-то делать с оградой, — скажет он. — Ты поговори с миссис, чтобы она сказала ему. Я сделал все что мог. Все другое может подождать, но этим нужно заниматься, не то мы дождемся большой беды». Она уже слышала его бурчанье не один раз.
Они поднялись по ступенькам, оставив позади заброшенный сад. Луна освещала фасад дома, его серые камни отливали тем же серебром, что и луна, ряды окон по обе стороны дубовой парадной двери блестели, как продолговатые очи. Дом был не очень старым, его построили только в одна тысяча восемьсот пятом году. Фасад был бесхитростный, и только трубы отличались замысловатым орнаментом. При первом взгляде на него можно было подумать, что в нем два этажа, но если зайти сзади, то можно было увидеть третий, мезонин, где располагались детские и классная комнаты, а дальше настоящий муравейник крошечных комнатенок, в которых когда-то обретались слуги.
В задней части здания имелась лестница, выходившая в коридор с дверями на кухню, в людскую, буфетную и кладовые. Во всю ширину дома внизу располагался подвал с помещениями для разных хозяйственных нужд. Там были винный и пивной погреба, кладовые, где развешивали мясо и птицу, а заканчивалось это подземелье огромным угольным и дровяным складом.
От заросшей травой гравийной дорожки нужно было подняться на четыре невысокие ступени к квадратному портику с колоннами. Под портиком, высвеченные луной, виделись фигуры трех мужчин, куривших сигары так, словно они позировали для фотографии.
Не отпуская руки Милли, Агнес направилась к ним, а Дейв Уотерз пошел дальше по дорожке к конюшенному двору, который располагался параллельно дому. Перед первой ступенькой Агнес замешкалась и всмотрелась в лицо гостя: круглое, румяное, увенчанное редеющими седыми волосами, оно было под стать выпиравшему из-под жилета животу и телу, слишком тучному для его ног. Как только вчера сказал Стенли, Сэмюель Беннет имел вес во всех отношениях, так как кому не известно, что он умудрился заполучить по хорошему куску во всех сколько-нибудь стоящих промышленных пирогах на Тайне, и не только на Тайне, но и в глубинных по отношению к реке районах, особенно в горной промышленности. Поговаривали, что он и сам не знает, каково его состояние. Какая разница, он может и не знать этого, зато всем известно, что он не одолжит и пенни, если неуверен, что сумеет вернуть его, да еще с солидным процентом, а если у кредитора пусто в кармане, он сначала удостоверится, сможет ли тот возместить полученную в кредит сумму кирпичами с раствором.
Ходили слухи, что Сэмюель Беннет таким путем прибрал к рукам немало недвижимости, и, глядя на него, Агнес ни секунды не сомневалась, что он осматривает ее дом, чтобы прикинуть, достаточное ли это обеспечение под деньги, которые ее отец надеялся занять у него. Неужели отец хочет перезаложить дом? Она ничего не слышала об этом. Об этом не знал даже Арнольд, а он, будучи старшим из детей, обязательно должен был бы быть осведомлен о состоянии дел. Но это скорее всего ничуть его не занимало, и Роланда тоже. И тот и другой провели последние два или три года в Оксфорде и даже каникулы проводили по большей части на стороне, поскольку, нужно полагать, у них имелась масса друзей, готовых принять их у себя.
Потом она посмотрела на отца. Его лицо казалось белым, как мел, лунный свет погасил последнюю кровинку на его щеках, и даже на этом расстоянии усы казались ощетинившимися. Ему сорок пять лет, но сейчас ему не дашь меньше, чем мистеру Беннету, а тому далеко за шестьдесят. Отец буквально трясся от гнева. Агнес столько раз видела эту картину, что теперь ее не пугалась.
Агнес перевела взгляд на своего жениха. Джеймсу Крокфорду исполнилось двадцать семь лет, он был высокого роста темным шатеном с небольшим лицом; как всегда, он был безупречно одет, что составляло часть его привлекательности, а он, бесспорно, являлся очень привлекательным. Она не раз задумывалась, отчего он выбрал ее, ведь она не отличалась ни особенной красотой, ни миловидностью. Но она не была простушкой. Ее фигура, Агнес полностью отдавала себе в этом отчет, вряд ли вызовет у мужчины какие-то эмоции, но зато у нее есть два несомненных достоинства — глаза и голос. Глаза у нее были большие, серые, ресницы густые, темные, а голос грудной, низкий… но только не тогда, когда она сердилась и повышала его. Было у нее еще одно достоинство: она хорошо играла на фортепиано.
Мужчины расступились, чтобы пропустить их. Отец тонким, как черты его лица, голосом обратился к ней:
— Тебя ждут в гостиной, Агнес…
Милли импульсивно протянула свободную руку к Сэмюелю Беннету и произнесла:
— Хэлло. Какой приятный вечер, правда? Меня зовут Миллисент.
Агнес остановилась как вкопанная, наклонив голову вперед, и крепко удерживала рядом с собой сестру, а Сэмюель Беннет не сразу, но ответил:
— Так это вы Миллисент… Да, вы совершенно правы, вечер удивительно приятный.
— Вы собираетесь…
— Агнес, мама ждет тебя.
Отец произнес эти слова с расстановкой, подчеркивая каждое слово, и она быстро потянула за собой Милли, чтобы поскорее уйти от мужчин. Миновав вестибюль и большую стеклянную дверь, девушки вошли в холл. Там их ждала Пегги Уотерз и рядом с ней Магги. По-матерински быстрым движением обняв Милли и прижав ее к себе, Пегги зашептала Агнес:
— Быстро в гостиную, девочка, тебя заждались. Он рвет и мечет! — Она кивнула в сторону вестибюля, потом добавила: — А ты, Магги, отведи мисс Милли в ее комнату и оставайся с ней, пока я не приду.
— Хорошо. Пойдемте-ка со мной, мисс Милли. Как вы погуляли? Такой прекрасный вечер.
— Ах, Магги, вечер такой прекрасный. Вода в озере так блестела, а луна плавала в самой середке, и… — Магги повела Милли вверх по лестнице, и ее голосок постепенно затих.
Пегги Уотерз повернулась к Агнес и сказала:
— Давай-ка сюда плащ и пригладь волосы. Ой, посмотри! — Она показала Агнес на ноги. — У тебя на туфлях трава. Дай-ка я…
Пегги наклонилась, чтобы почистить ей туфли, но Агнес подняла ее за плечи:
— Да пусть. Оботрутся о ковры.
— Значит, она была у озера?
— Да, и разговаривала с каким-то незнакомым человеком.
— Господи боже мой! Что теперь будет! Ты узнала, кто это?
— Да, потом расскажу. — Обе разговаривали шепотом.
Когда в вестибюле послышалось движение, Пегги подтолкнула Агнес к гостиной и еле слышно пробормотала:
— Иди, поиграй им. — Потом повернулась, быстро перебежала холл и выскочила в дверь на его противоположном конце.
Агнес не стала ждать, пока мужчины войдут в холл, и поспешила поскорее войти в гостиную. Когда она вошла в комнату, ее мать, сидевшая на кушетке с прямой спинкой в стиле Людовика, медленно обернулась к ней, внимательно осмотрела ее коротким взглядом и произнесла:
— Мы тебя заждались. Миссис Беннет хотела бы послушать, как ты играешь.
— Извините. — Агнес наклонила голову в сторону другой женщины, сидевшей у камина, в котором, несмотря на теплый вечер, горел огонь, и добавила: — Я… Я задержалась.
— Я знаю, вы настоящий исполнитель на фортепиано.
Вот уж сказала! «Настоящий исполнитель»! Эта фраза так подходила гостье. Она была буквально расфуфыренной и сверкала всеми драгоценными украшениями, какие только можно было придумать. Не хватало только тиары. И если нужно было еще какое-то доказательство, голос определенно относил ее к разряду тех, кого называют «простыми». На языке Пегги, она была простой, как навозный червь.
Агнес уже давным-давно перестала удивляться тому, что прибегает к фразам из лексикона Пегги для того, чтобы выразить свою собственную мысль. В этом не было ничего странного, потому что как она пестовала Милли, так Пегги пестовала ее с первого же дня, чем нажила себе врагов из сонма разных нянь, которых нанимали в дом.
Агнес уже сидела за фортепиано, когда трое мужчин вошли в комнату, и, когда они расселись, она начала играть. Она не стала задавать вопрос, как сделала бы в других случаях, что гости желали бы услышать, а решила сыграть что-нибудь, что, по ее мнению, наилучшим образом отвечало ее настроению. «Огорчение по поводу потерянного гроша» Бетховена. Ей хотелось чего-нибудь громкого, порывистого, ей хотелось разбивать ноты вдребезги, терзать клавиши, колотить по ним, ей хотелось как-то вымарать, выдавить всю мягкость, которая была в Милли, всю нежность, которая переполняла Милли, потому что эта мягкость и эта нежность висели на ней, словно цепи, приковывающие ее к этому дому.
Она сильно вспотела, когда закончила играть, и несколько секунд сидела, положив пальцы на клавиши и остановив на них взор. Никто не произнес ни слова одобрения, пока Сэмюель Беннет после короткого смешка не изрек:
— Вот это исполнение, скажу я вам!
— Да-да, совершенно верно, — закивала во все стороны его супруга. Обращаясь к хозяйке дома, она сказала: — Да она могла бы зарабатывать на жизнь, то есть концертами, разве не так? Я хочу сказать, у нее это получается, ну, прямо профессионально.
Она не слышала, что ответила ее мать, так как отец громогласно объяснялся с мистером Беннетом, а рядом стоял Джеймс. Наклонившись к ней и дотронувшись до нот, лежавших на пюпитре, словно собираясь перевернуть страницу, он голосом миссис Беннет произнес: — Профессионал, вот кто вы, вы можете этим зарабатывать на жизнь, то есть концертами.
Джеймс, это она хорошо знала, обладал даром подражателя и часто вызывал у нее смех, хотя ей казалось, что, подражая кому-то, он нередко позволял себе быть жестоким. Но сегодня Агнес не рассмеялась, и, он, выпрямившись, тихо предложил:
— Давай выйдем, погуляем в саду.
Она встала из-за инструмента, а он, слегка поклонившись Кейт Торман, затем миссис Беннет, непринужденно произнес:
— Вы нас извините? — Его слова прозвучали утверждением, не просьбой, он вообще редко о чем-либо просил.
Когда они вышли в холл, по лестнице спускалась Магги, и Агнес с опасением посмотрела на нее. Магги, как всегда с широкой улыбкой на лице, весело воскликнула:
— Все в порядке, мисс Агнес, с ней моя тетушка, она в постельке, уютно укутана со всех сторон и крепко спит. — Спустившись с лестницы, Магги посмотрела на одного, потом на другого и осмелилась выпалить: — Вечер такой славный, для прогулки лучше не бывает, у вас станет так хорошо на сердце, — кивнула обоим и побежала на кухню.
Агнес никогда не приходило в голову, что в манере, в которой говорила Магги, есть что-нибудь особенное, но это определенно пришло в голову Джеймсу Крокфорду, ибо, не дошли они до дверей из вестибюля, как он спросил:
— С какой стати вы нанимаете таких людей? Девица совершенно не знает своего места.
— Она не имела в виду ничего дурного. Она из Ирландии. Она никогда раньше не была в услужении.
— Вам следует избавиться от нее.
— О Джеймс. — Агнес отвернулась.
Они молча спустились по ступеням, пересекли посыпанную гравием дорожку, вошли в заброшенный розарий, и только тогда он снова заговорил, на этот раз сухо и резко:
— У твоего отца трудности, это так?
— Думаю, можно и так сказать.
— Он думает получить у Беннета заем?
— Не знаю.
— Конечно же ты знаешь, Агнес, ты не можешь не знать.
— Хорошо-хорошо! — Она повернулась и посмотрела ему в лицо. — Я знаю. Да, у него трудности, и эти трудности у него уже давно.
— Ну, что же, все, что я смогу сказать, это что он хочет как-то вывернуться, а ведь ему следовало бы сделать это давным-давно. Отправлял троих ребят в Оксфорд, не имея за душой ни гроша. Вел светский образ жизни, и все на взятые в долг деньги. Кстати, а где они сейчас?
В ней забурлило что-то такое, чего не назовешь раздражением, скорее это походило на гнев, ей захотелось сорваться на него, на человека, которого любила, очарованием которого жила годами, фактически с первой встречи, а ей тогда было шестнадцать лет. Ей хотелось накинуться на него и крикнуть ему: «А какое твое дело? А ты-то, что ты сделал в своей жизни? Ты во всем зависишь от матери. Если бы не ваши посудные и скобяные лавки, ты не сумел бы заработать ни пенни. И это говорит твоя зависть, потому что тебя никто не посылал не только в Оксфорд, но и в частную школу, где готовят к поступлению в университет». Но она поборола в себе кипевшее возмущение. Что такое с ней? В чем дело? Но она знала, в чем дело. Она давно знала, в чем дело. Чего ей не хватало, и особенно сейчас, так это понимания, сочувствия, ласки, нежной ласки, ей хотелось услышать от него, что он любит ее и что она нужна ему. Но их отношения были совсем не такими. Находясь вместе, они держались за руки, и он говорил главным образом о лошадях. Он любил лошадей, он жил верховой ездой. Когда он целовал ее, в его поцелуе не было страсти. Временами он заставлял ее забывать о женском начале, и это случалось именно тогда, когда она чувствовала себя прежде всего женщиной. Когда ей больше всего на свете хотелось, чтобы он поцеловал ее и крепко обнял, и когда она всем своим видом старалась показать это. В таких случаях она чувствовала себя почти так же, как Милли, испытывая полное безразличие к тому, что кто-нибудь может подумать.
Однажды, когда она поцеловала его со всей страстью, он ненадолго ответил ей объятьями, но только ненадолго, а потом, отстранив ее от себя на расстояние вытянутой руки, засмеялся и сказал:
— Ну, ну! Остановись. Смотри, острые блюда могут испортить аппетит.
Поздно вечером она вымылась в ванной и долго терла тело луфой, чтобы избавиться от чувства гадливости.
Выдержав паузу, она ответила на его вопрос:
— Они гостят у друзей, по крайней мере, Арнольд и Роланд. Стенли поехал в Ньюкасл на представление. И знаешь, Джеймс, они уже не мальчики. Во всяком случае, в Оксфорд возвращаются только Стенли и Роланд. Арнольд уезжает в Австралию.
— Что? Когда это он решил? А почему бы ему не остаться дома и не попробовать навести порядок? У него есть кто-нибудь в Австралии?
Она на миг прикрыла глаза и глубоко вздохнула, потом присела на деревянную скамейку, стоявшую у самой дорожки и только после этого ответила:
— Он полагает, для него там больше перспектив, есть где развернуться. У одного из его друзей в Оксфорде есть дядя, у которого бизнес в Мельбурне. Он едет туда, и Арнольд едет с ним.
— Что за глупость! Он учил математику, так ведь? И с какого бока ему эта математика в бизнесе? Чем он там хочет заниматься?
— Я точно не знаю. Чем-то таким, что связано с машинами.
— Боже праведный! А Роланд и Стенли возвращаются обратно? Интересно, откуда это возьмутся деньги платить за них?
На этот раз Агнес не сдержалась. Обычно ровный и спокойный, ее голос сорвался, и она крикнула:
— Почем мне знать, Джеймс? Разве что ты попросишь у своей матери, чтобы она дала денег! — Сказав это, она встала и быстро пошла к дому.
Но она не успела дойти до ступеней, как он догнал ее и, удержав рукой, повернул за плечи лицом к себе. Он заглянул ей в глаза.
— Я ничего плохого не имел в виду, наоборот, хотел помочь. На этом этапе нашего знакомства я, конечно же, имею право высказаться о семейных делах.
Она посмотрела в его темные глаза остановившимся взглядом. «На этом этапе нашего знакомства» — так он выразился? Что за этап? Давно ли он говорил о женитьбе? У нее защемило в горле, захотелось разрыдаться, но она крепко закрыла глаза, чтобы не показать виду. Она знала, что слезы способны растопить решимость многих мужчин, но только не этого. Она знала его достаточно хорошо, чтобы понимать, что ей не удастся разжалобить его слезами. Когда она склонила голову и прижалась к нему, он обнял ее и ласково произнес:
— Ты переутомилась. И неудивительно. Я должен тебе это сказать, Агнес… Это тебе не понравится, но я считаю своим долгом сказать одну вещь. Все твои неприятности по большей части из-за Миллисент. Ее нужно поместить под присмотр врачей.
Она высвободилась из его объятий и ответила, на этот раз очень решительным тоном:
— Не начинай этого разговора, Джеймс, прошу тебя. Ты же знаешь, как я к ней отношусь. И, что бы там ни говорили, она вовсе не ненормальная.
— Но ведь ты не станешь утверждать, что она нормальная.
Агнес с силой прикусила нижнюю губу, потом тряхнула головой из стороны в сторону и, глядя ему прямо в глаза, негромко проговорила:
— Просто она очень эксцентричная, и странности у нее проявляются только в том, что она не видит разницы между людьми различных сословий и не ощущает времени…
— Ах, Агнес, успокойся! — Он почти оттолкнул ее от себя. — Когда же ты наконец перестанешь обманывать себя? Не забывай, ты обещана мне в жены! Ты не задавала себе вопроса, что произойдет, когда около нее уже не будет тебя, чтобы потакать ее эксцентричности, как ты это называешь?
Его слова «Ты обещана мне в жены» на какое-то время заставили Агнес забыть о причинах их ссоры, потому что означали, что он предполагает вскоре соединиться с ней. Она сменила тон и нежно сказала:
— Знаю. Я это знаю, Джеймс. Я думала об этом, и мама должна взять это на себя.
— Она должна была бы сделать это давно.
Агнес мгновение вглядывалась в его лицо и вновь упала ему на грудь, склонив голову набок и полураскрыв губы, ожидая поцелуя. И он поцеловал ее — но не долгим поцелуем, а как бы разделив его на несколько мелких. Этот поцелуй мог бы пробудить страстное чувство, но этого не произошло. Все кончилось тем, что он взял ее за подбородок и, словно угодив малому ребенку, ласково поводил головой. И несмотря на то, что ум подсказывал ей, что этого хватит, что она должна быть довольна, ее тело не хотело соглашаться и бурно протестовало.
К гравийной дорожке они возвращались рука об руку и увидели там отъезжающий экипаж Беннетов. Через пять минут Джеймс Крокфорд распрощался с хозяевами, вскочил на лошадь и поскакал за пять миль — к своему дому.
Прошел час, и Агнес предстала перед матерью в ее спальне.
Кейт Торман сняла драгоценности и платье и сидела в нижней юбке за своим туалетным столиком. Агнес стояла у нее за спиной и вынимала шпильки из ее густых волос, все время вглядываясь в отражение матери в зеркале. Наконец она решилась.
— Я должна поговорить с тобой, мама.
— Только не сегодня, прошу тебя, Агнес. Я так устала, совершенно вымоталась, эта пара была совершенно невыносима.
— Мама, я больше не могу откладывать и хочу говорить без обиняков. Я хочу замуж… Я собираюсь замуж.
— Что? — Кейт Торман смахнула прядь волос с лица и стремительно повернулась на табурете. — Он назвал день?
— Ну… да, почти. — Это была ложь во спасение.
— Ты этого не можешь сделать, Агнес. Во всяком случае, ты пока еще недостаточно долго помолвлена.
— Что? Три года. Ты ждала три года, чтобы выйти за отца? Насколько мне известно, вы встретились, и не прошло и трех месяцев, как поженились.
— Ну, тогда это было другое дело, нам ничто не мешало. Ты, наверное, не можешь… Нет, не сейчас. Как бы то ни было, твой отец ни за что не даст тебе согласия.
— Мама, не говори ерунды… — Мать с дочерью смотрели друг на друга горящими глазами, и Кейт Торман, вставая, сказала:
— Я бы хотела напомнить тебе, Агнес, с кем ты разговариваешь.
— Я не забываю, мама. Но ты говоришь ерунду, когда утверждаешь, что отец будет против. — Она покачала головой. — Да он со всех ног кинется выдать меня за… за… — она подыскивала слово, которое бы обозначало ничтожнейшего из представителей мужской части человечества, и выпалила: — за последнего поденщика, если бы только это сулило ему возможность выкарабкаться из финансовой ямы. По крайней мере, у Джеймса есть деньги.
— У Джеймса нет денег, — резанул ее слух резкий голос матери. — Деньги у его матери, а она скаредна, как последний ростовщик. И должна тебе сказать вот что… Она желает, чтобы ее сын женился на тебе, не больше, чем я, но по несколько иным причинам.
— Ах, мама, ты такая жестокая. Миссис Крокфорд всегда была так мила со мной.
— Да, потому что она умная женщина, но я знаю Джанет Крокфорд, я знаю ее с детских лет. Она заставит сына жениться на деньгах. И даже сейчас у меня в голове не умещается, как он мог просить тебя выйти за него, когда он так боится ее.
— Нет, он не боится. Не боится.
— Ты слепая, и сказать тебе правду… — Кейт сделала паузу, — я бы предпочла видеть тебя женой любого другого человека, только не его. Вот так. И вот еще что: не жди от этого брака счастья, потому что он подчинит тебя своей воле, сделает из тебя половую тряпку и будет вытирать о тебя ноги. Он, видимо, не понимает, что ты девушка с характером и жить с тобой не так просто и легко. Все это время ты, наверное, скрывала от него эти свои черты, так как, если бы ты показала ему свое настоящее я, он бы бежал от тебя со всех ног.
— О, мама, ты представляешь меня какой-то… — Агнес не находила слов, потом сказала: — Как ты можешь говорить такие вещи?
— Могу, потому что знаю, что это правда. А если уж говорить начистоту, тогда я и все скажу. Ты не можешь бросить меня здесь с Милли. Только ты можешь справляться с ней. Если ты уйдешь, ее придется отправить в больницу.
— Нет, нет! — Агнес на шаг отступила от матери и еще раз повторила: — Нет! — Затем промолвила: — Ты шантажируешь меня, мама. С Милли можно справляться. Ты это знаешь. Ей нужно только, чтобы ее любили, а ты никогда не давала ей и крошечки любви, даже обыкновенного внимания. И так было из года в год.
— Я знаю, знаю.
В изумлении Агнес смотрела на мать, как вдруг ее тело обвисло, груди вылезли из-под туго зашнурованного корсета, мать приложила руку к животу под ребрами, будто сдерживая боль, и пробормотала:
— Я… тоже несу свой крест. — Она принялась растирать это место, как будто и в самом деле испытывала боль.
Агнес вынуждена была задать вопрос:
— Тебе плохо, мама?
Кейт Торман немного приподняла голову и, тяжело дыша, попросила:
— Там, в гардеробной, на третьей полке шкафа, сзади, бутылочка, синяя бутылочка. Пойди найди ее и принеси.
— Сейчас, мама. — С тревогой взглянув на мать, Агнес побежала в гардеробную и не успела туда войти, как услышала, что дверь спальной открылась, и в комнату вошел отец.
Одно то, что он вошел в спальню жены не постучав, означало, что он добавил, и добавил прилично, к тому, что выпил за вечер с гостями, потому что, перейдя определенную грань, он терял весь свой джентльменский облик и превращался в грубого хама.
Много лет он жил в своих комнатах по другую сторону лестничной площадки, и когда в моменты трезвости наносил визит в комнату матери, то всегда, прежде чем войти, вежливо стучал в дверь.
Но в данный момент он разглагольствовал, голос его звучал невнятно, мысли путались. Он поносил только недавно уехавших гостей, перемежая язвительные высказывания грубой бранью. Это был еще один эффект, которым сопровождалось у него опьянение. Он вообще отличался любовью к сквернословию, но в подпитии превосходил самого себя.
Агнес не сразу разыскала пузырек. Его не оказалось на третьей полке, заваленной стопками исподнего белья, не было его и на полке ниже, где хранились ночные рубашки и корсеты, он нашелся на самой нижней полке, в углу, за кучей разноцветных чулок.
Она стояла с пузырьком в руке и не знала, что делать, войти ли в комнату или нет, — она не сомневалась, что при виде ее отец распалится еще больше. У него была привычка, напившись, разыскивать ее и заводить с ней разговоры. Она вся окаменела, услышав, как он сказал:
— Подожди, подожди, я ей покажу. Она сделала это нарочно, взяла и, ни слова не говоря, ушла. Но, будь уверена, ей дали сигнал. Это все чертова Пегги. Зачем ей понадобилось заходить и спрашивать, не хотим ли мы еще кофе. Делала она когда-нибудь это раньше? Ничего подобного. А что делает мадам Агнес? Она тут же выскакивает вслед. А зачем? А затем, что эта обезумевшая тварь снова сбежала из дома. И вот что я тебе скажу: если только Беннет раскошелится на заем, все, мы от нее избавимся. Это будет самое лучшее применение деньгам — запрятать ее куда-нибудь.
— Нет, Реджинальд, нет. Ты не можешь упрятать ее в сумасшедший дом. Это было бы грешно.
— Грешно? Ты сказала грешно, женщина? И это ты говоришь о грехе!
Тут Агнес услышала, как мать что-то пробормотала, но что именно, не разобрала. Но что бы это ни было, отец разозлился еще больше, и от этого перешел на крик.
— И это ты-то берешься учить меня, что такое грех! Да, вот о грехе-то и нужно бы поговорить, потому что кто это согрешил первым, а? Скажи-ка мне? Кто же это, черт побери, согрешил первым? Она не моя! Разве не так? Скажи, скажи это. Она ведь живое напоминание о твоем грехе, так ведь? И была им все эти годы, кара за твои похождения с дражайшим Ланселотом. Ланселот — рыцарь, Ланселот — романтический капитан Индийской армии. Думаешь, я такой простофиля и ничего не знал? Ты думала, что я ничего не вижу, разве не так? Ланселот, да чтоб ему в гробу перевернуться!
— Это неправда, — почти простонала мать, и добавила: — Она твоя…
Однако ее прервал отцовский вопль:
— Не смей мне лгать, сука! Я слишком долго молчал.
— Да, это правда, ты молчал. — На какой-то момент в голосе матери пробилась новая сила, в нем послышался, и не так уж незаметно, едкий упрек. — Это потому, что я содержала и тебя, и этот дом, и не только до смерти отца, но и после — на те крохи, что маленькая тетушка Джесс оставила мне, вот почему ты помалкивал. Да стоило мне только бросить тебя, тебе бы тут и пришел конец. И… не дай бог, я умру, правда, Реджинальд? Тебе невыгодно убивать меня, как тебе столько раз хотелось, так как мои деньги умрут вместе со мной, и тебе тоже будет крышка, потому что ты ни на что не годен и никогда не был годен, что ни возьми, ни для работы, ни для любви.
Агнес уловила звук удара и слабый крик и мигом заскочила в комнату, где увидела скорчившуюся на полу мать, она вцепилась обеими руками в край кровати. Отец стоял, склонившись над ней, лицо его было искажено до неузнаваемости, он весь клокотал от ярости. Он с удивлением обернулся и, распрямившись, уставился на Агнес, а потом обрушил на ее голову поток невероятных ругательств, отчего она закрыла глаза и втянула голову в плечи. Когда он замолчал, из уголков его рта по подбородку текла слюна, и он растер ее по губам подушечкой большого пальца и неверными шагами вышел из комнаты.
— Мама! Мама! — Агнес повернула голову матери, уткнувшейся лицом в постель, и на миг ее обуял ужас, потому что голова Кейт безвольно мотнулась назад. Неужели умерла? Она быстро нащупала пульс, он почти не прощупывался.
Оттащив отяжелевшее тело от кровати, Агнес подхватила его подмышки, но поднять не смогла, поэтому осторожно уложила на пол и перебежала на другую сторону кровати, чтобы дернуть за шнур звонка.
Она сидела на полу, держа голову матери у себя на коленях, когда в комнату вошла Руфи Уотерз, от неожиданности воскликнувшая:
— Господи боже мой, мисс!
— Быстро позови сюда Пегги… Хотя нет, подожди. Мастер Стенли дома?
— Да, мисс, он ушел к себе с полчаса назад.
— Быстро сходи за ним.
Через несколько минут в комнату вошел ее младший брат. Он был в ночной рубашке и халате. Опустившись на корточки рядом с Агнес, он спросил:
— Что случилось?
— Думаю, это сердечный приступ.
— Сердечный приступ! У нее было такое раньше?
— Не знаю. Но она принимала вот это. — Она показала на стоявший на тумбочке рядом с кроватью синий пузырек. Он взял его и прочитал на ярлыке: «Принимать при необходимости по шесть капель».
— Что это, опий?
Она покачала головой:
— Нет, он пахнет по-другому, наверное, ей это прописали. Ты бы съездил за доктором.
Он поднялся на ноги и сказал:
— Думаешь, в этом есть необходимость?
— Стенли! — прикрикнула она, и он тут же сделался похожим на провинившегося школьника.
— Ну, что ты, что ты, я только имел в виду, что для нее это уже привычно, и приступы и капли.
— Стенли, отправляйся за доктором и привези его как можно скорее. Но минутку, вот и Пегги. Помоги-ка нам поднять ее.
Пегги Уотерз, как только вошла в комнату, тут же увидела хозяйку лежащей на полу, но не проронила ни слова. Втроем они подняли неподвижное тело на кровать, и Агнес, снова повернувшись к брату, сказала:
— Побыстрее, пожалуйста. Поспеши как только можешь…
Произнеся эти слова, Агнес вспомнила, как говорила Джеймсу, что ее братья больше не мальчики. Но от фактов никуда не денешься, и сейчас Стенли очень мало походил на мужчину.
Когда Кейт Торман раздели и уложили в постель — она выглядела как покрытое простынями мертвое тело, — Агнес взяла со столика пузырек и спросила Пегги:
— Ты знаешь, что это такое?
— А, это что-то такое, от чего засыпают, и это облегчает боль и вообще, — ответила Пегги.
— Это опий?
— Нет, это микстура, которую прописывает ей доктор Миллер. Я думала, она безвредная, но она ее прятала. А из-за чего это произошло? Ты можешь мне рассказать?
— Это отец, он набросился на нее.
— Ты хочешь сказать, он ее ударил?
— Да. — Агнес принялась приводить в порядок вещи на туалетном столике и, собирая шпильки, спросила: — Ты что-нибудь знаешь о капитане Индийской армии?
Пегги ответила не сразу, и в словах ее прозвучала осторожность.
— Только то, что он был приятным и красивым молодым человеком, я бы сказала, настоящим молодцом.
— Он когда-нибудь останавливался у нас в доме?
— Да, было такое, во время одного из своих отпусков он проводил у нас бездну времени.
— Он был один? Я имею в виду…
— Нет, он был женат. Жена его была из Дублина. Но его родные жили где-то в центральных графствах, у них, насколько я могла догадываться, было там поместье. Он приезжал по приглашению вашего дедушки. По-моему, отец молодого человека и твой дедушка много лет дружили. Почему ты об этом спрашиваешь?
— Они поссорились из-за этого.
— Ну, что же, это когда никогда, но должно было выплыть наружу, и лучше бы раньше, чем позже, у нее просто не хватало духа.
— Пегги, что тебе известно про Милли?
— Что я знаю про Милли? — Пегги села в кресло у изголовья кровати и сжала ладонями руку хозяйки. — Только то, что она настоящий лучик света в нашей жизни и без нее жизнь в нашем доме была бы серой и совсем безрадостной. Она наша тяжелая ноша, что и говорить, но все стоящее на этом свете тяжелая ноша. Сама жизнь — тяжелая ноша, сплошное сражение, борьба с первого же дня рождения. И жизнь не разбирает между богатыми и бедными, разве что Господь оделяет этим бедных более щедро, если ты понимаешь, что я имею в виду.
— Пегги, ты думаешь, что… что Милли не папина дочь и что поэтому-то он бывает такой?
— На первое мой ответ будет — не знаю, а на второй отвечу, что твой отец родился таким, и ничто не может его переделать, особенно, когда он напьется. Я видела, что делает вино с некоторыми людьми, они совершенно перерождаются. Но что касается хозяина, должна я тебе сказать, как я это вижу: алкоголь проявляет в нем то, что он есть. Он стал моим хозяином с тех пор, как умер его отец, а это случилось тридцать лет назад, но я так и не привязалась к нему, потому что никогда не могла безразлично относиться к низости. Я всегда благодарила Бога, что в тебе нет ничего от него и очень немного в мастере Арнольде и мастере Роланде. Но мастер Стенли унаследовал многое, и, хотя он пока что не пьет, все равно он сын своего отца, и в этом его слабость.
Агнес эта оценка их семьи не показалась странной, потому что Пегги фактически была для нее матерью, если не от природы, то духовно наверняка. Она в этом доме дольше любого из них. Она родилась в сторожке пятьдесят шесть лет назад и начала работать на кухне шестилетней девочкой. И Дейв Уотерз родился здесь же, в этом самом доме, его мать была кухаркой, а отец конюхом, и он вырос в комнатенке в конце коридора с помещениями для слуг. Он стал получать жалованье с восьми лет и получал шиллинг в неделю, несмотря на то что работал на конюшне с момента, как ребенком сделал первые шаги. В каком-то странном отношении это был их дом. Они вместе командовали хозяйством и всей прислугой и в лучшие времена, и сейчас, когда все так быстро покатилось под уклон, они продолжали вести дом, стараясь, так сказать, держать голову над водой, а потому она не видела ничего зазорного в своих отношениях с ними.
Доктор приехал через полтора часа. Он установил, что это был очень серьезный сердечный приступ, и прописал полный покой.
Внизу, в гостиной, он никак не прокомментировал отсутствие отца, но потом подозвал ее и Стенли.
— Ваша мать тяжело больна, — сказал он. — Если она перенесет эту ночь, то останется жить. Все зависит от ее внутренних сил и воли к жизни.
Агнес мысленно повторяла его слова «воля к жизни» и думала, что если это главное для ее выздоровления, то матери не выжить. Ибо теперь она осознала по-настоящему, какая гнетущая атмосфера безысходности такое долгое время затягивала и затягивала ее. Если бы она поняла это раньше, то отнесла бы к неизъяснимой тоске, которая проистекала из раздельного существования, которое вели ее мать и отец, сходясь вместе только ради того, чтобы принять гостей или нанести визит в другие дома и таким образом поддержать видимость семейного благополучия.
Но теперь ей стало понятно, что дело не столько в тоскливом существовании, сколько в том, что жизнь ее матери увядала без любви, и это убивало в ней жажду жизни: мать так долго не знала любви — от мужа, от сыновей, даже от нее самой, потому что она не чувствовала у матери такой потребности, скрывавшейся за чопорной, по всей видимости, эгоистической наружностью, эгоистической потому, что она не желала заниматься своей дочерью Миллисент и отказывалась нести какую-либо ответственность за нее, но теперь она знала, что для этого имелась причина и что во всем этом есть и ее немалая вина.
Проводив доктора, она вернулась в комнату матери, где оставалась Пегги. Стенли лег спать, сказав, чтобы она позвала его, если матери сделается хуже. Она хотела сказать, что хуже, чем сейчас, ей уже быть не может, хуже могла быть только смерть, но она не стала этого говорить, только кивнула, что он может идти спать. И еще раз повторила про себя, что Стенли — это отец, только в другом, молодом обличье.
Агнес провела эту долгую ночь неспокойно, то и дело просыпаясь. От сидения в кресле все тело сводило. Она открыла глаза и посмотрела на стоявшее по другую сторону кровати кресло. Оно было пусто. Наверное, Пегги пошла вниз приготовить питье. Она перевела взгляд на мать и вздрогнула, увидев, как у той задрожали веки. Агнес склонилась к ней и ласково позвала:
— Мама!
Кейт Торман открыла глаза, шевельнула губами, видно было, что она силится что-то сказать, но слова не выговаривались, и Агнес произнесла:
— С тобой все хорошо. Все хорошо, мамочка. — Она подвинула свое кресло поближе к кровати, опустившись в него, откинула с потного лба упавшую прядь волос и снова заметила, что мать пытается заговорить. Стараясь быть как можно ласковее, Агнес произнесла: — Не пытайся разговаривать, мамочка, тебе нужно отдыхать.
— Агнес, — выдохнула Кейт.
Что это было ее имя, Агнес скорее догадалась, чем услышала его, и она сказала:
— Да, мама?
— Мои…
— Пожалуйста, постарайся не разговаривать, мама.
— Мои ключи.
— Твои ключи. Тебе нужны твои ключи? Хорошо. Хорошо, я достану их.
Агнес знала, что мать держала ключи от ларца с драгоценностями в своем секретере, который стоял сбоку от окна, и, подойдя к нему, открыла верхний ящик и вынула из него связку ключей. На кольце были нанизаны четыре ключа, и, когда она вложила связку в руку матери, пальцы Кейт Торман скользнули по ней и остановились на самом маленьком. Затем, словно это был непосильно тяжелый груз, она уронила их на одеяло и, поглядев несколько секунд немигающими глазами в лицо Агнес, она промолвила:
— Тайничок… Секретный ящичек… бюро… ларчик в бюро.
То, что мать называла бюро, было письменным столом. Его изготовили лет пятьдесят тому назад, когда было модно устраивать тайнички во всевозможной мебели, но преимущественно в письменных столах. Действовавшая на пружинку кнопка находилась в маленьком ящичке с правой стороны. Как правило, она высвобождала узенькую планку в верхней части вертикальной стойки, планка как по волшебству откидывалась, и открывалось небольшое пространство с двумя одинаковыми ящичками.
Агнес было все известно о секретном ящичке, еще ребенком она много раз открывала и закрывала его. Она не помнила, сколько ей было лет, когда ей было сказано больше не притрагиваться к нему, так как державшая его пружинка ослабла и плохо держит. Она подошла к столу, нажала на кнопку и, как столько раз бывало в детстве, увидела, как верхняя часть ложной стенки откинулась, открыв взору секретное отделение. Средняя панель стенки сама имела собственную секретку, расположенную под ложным верхом. Стоило на нее нажать, как раскрывалась маленькая дверца. Агнес нажала на нее, дверца, как всегда, открылась, и она увидела стоявшую внутри перламутровую шкатулку. Вынув шкатулку, она хотела поднять крышку, но она не поддавалась, так как была заперта. Вот почему мать заговорила о ключе. Она быстро повернула ключик, открыла шкатулку и увидела внутри сложенными вдвое несколько листочков бумаги, они лежали сверху на конверте. Она быстро вынула их и, прежде чем вернуться к постели матери, нажав на кнопку, закрыла тайник.
Подойдя к кровати, она заметила, что мать крайне возбуждена, а когда она вложила письма ей в руку, та вытянула из пачки конверт.
Дрожащими пальцами она раскрыла конверт, перевернула конверт клапаном вниз, и на одеяло выкатилось кольцо. Мать старалась нащупать его, Агнес подобрала кольцо и подала матери. Та несколько мгновений смотрела на него, потом протянула руку, положила ладонь на руку дочери и сжала ее вместе с кольцом, пробормотав:
— Это тебе. Береги его, всегда береги его. Мне оно очень дорого. Но… сожги эти. Обещай, что сожжешь.
Только ее последние слова растаяли у нее на губах, как в дверь спальни раздался легкий стук, дверь тут же распахнулась, и Агнес поняла, что в комнату входит отец. Быстрым движением она сунула письма в промежуток между пуговицами халата, автоматически затянув поясок вокруг талии. Так что, когда отец оказался рядом с ней, она поднимала с постели пустую шкатулку.
Мать лежала теперь с закрытыми глазами, словно зная о присутствии мужа и не желая его видеть. Почувствовав что-то неладное, он взглянул на шкатулку и на кольцо, которое Агнес теперь держала между большим и указательным пальцами, и хриплым голосом спросил:
— Что это?
— Кольцо. Мать хочет отдать его мне.
Он протянул руку, взял у нее кольцо, и глаза у него сузились в щелочки. Очевидно, он видел кольцо впервые.
— Где оно было? Откуда ты его взяла?
— В ее… в ее ящике, — Агнес кивком показала на туалетный столик, — в этой шкатулке.
Он схватил шкатулку, перевернул ее дном вверх, потом отдал и шкатулку, и кольцо Агнес, а затем, тяжело посмотрев на нее, перевел взгляд на жену и спросил:
— Как она?
— Она очень больна. Доктор говорит, что ей… что ей нужен абсолютный покой.
— Она в сознании?
— Только что была. А так то приходит в себя, то снова теряет.
— Она сама виновата. Ты это знаешь, так ведь? — Агнес знала кое-что другое и поэтому не ответила ни слова, только посмотрела ему прямо в лицо. Он отвернулся и, выходя из комнаты, бросил: — Сообщи мне, когда еще раз придет доктор.
Она крепко прижала руки к груди и почувствовала, как зашуршала под ними бумага, потом посмотрела на мать, она дышала с большим трудом. Она было хотела вынуть письма из-за пазухи, как дверь снова отворилась и в комнату вошли Пегги с Руфи. Руфи Уотерз фигурой пошла в мать, у нее было короткое полноватое тело и простоватое лицо, часто улыбчивое, мать же ее по большей части пребывала в состоянии безмятежного покоя, за которым скрывались многие особенности ее характера.
Пегги подошла к хозяйке и склонилась над ней, а Руфи, глянув на Агнес, проговорила:
— На вас лица нет, вы так устали, идите умойтесь и оденьтесь. Магги приготовила вам завтрак, он на подносе в маленькой столовой, там вас никто не побеспокоит, и камин так уютно горит. Кто бы только мог подумать, что только вчера солнце грело вовсю, а сегодня все замерзло.
Агнес кивнула Руфи, потом посмотрела на Пегги и сказала:
— Если… если будет что-то новое, сразу идите за мной, хорошо?
— Обязательно. Идите, идите. Как сказала Руфи, идите поешьте, потому что, как мне думается, нас ждет долгий день, а за ним еще долгая ночь.
— А как же ты?
— По-моему, я большую часть ночи продремала.
Она посмотрела на шкатулку в руках Агнес, но ничего не сказала, и Агнес вышла из комнаты, прижимая шкатулку к груди.
Оказавшись у себя в комнате, она положила кольцо на поднос, стоявший на туалетном столике, потом присела на край кровати и только тогда вытащила письма. Держа их на вытянутой руке, она стала их рассматривать. «Сожги их», велела ей мать, и она так и сделает, но сначала прочитает, так как чувствует, что узнает из них правду о рождении Миллисент.
Сначала она открыла и прочитала то, которое лежало в конверте, и первая же строчка заставила ее широко открыть глаза и рот.
«Любимая, любимая, я помню, что мы дали слово не писать друг другу, но я не могу покинуть страну и тебя, не сказав последнего слова. Я не перестаю повторять себе: почему это должно было произойти таким образом? Слишком поздно, восемь лет — это слишком поздно для нас обоих. Какой же циник подстроил все так, чтобы мы поженились на одной и той же неделе и в церквах всего в какой-то миле друг от друга и семь с половиной лет не видели лица друг друга? Но в тот же момент, когда мы увидели друг друга, мы поняли, что судьба сыграла с нами злую шутку, смешав все карты нашей жизни.
Возможно, любимая, мне не суждено больше взглянуть в твое лицо, но оно стоит перед моими глазами, как будто я рядом с тобой, каждый момент, пока я бодрствую, и я мысленно сжимаю его своими ладонями. Я ни разу за прошедшие недели не почувствовал ненависти к слову долг: долг перед своим королем и своей страной, долг перед родителями… долг перед семьей. О, этот последний долг, долг, который обрекает нас жить скованными тяжкими цепями! Возможно, это и хорошо, что мы не желторотые юнцы, иначе могли бы очертя голову, не думая о других, бросить все и вся. Но даже, несмотря на это, я не единожды был готов поступить именно так. И все же я не заставил тебя пройти это страшное испытание, может быть, потому, что видел твоих детей и вспомнил своих собственных.
Я вкладываю это в письмо твоей преданной Пегги. Чувствую, что обязан ей многим. Она понимала все и во всем помогала. Эта женщина, прислуга, простолюдинка, была для нас ближе, чем многие из нашей родни. Пока у тебя, моя дорогая, есть она, у тебя нет нужды в иных друзьях.
Сейчас я уезжаю в Саутгемптон. Мы отчаливаем в шесть утра. До свиданья, моя самая дорогая. Впереди у меня одна долгая ночь, и, когда наступит рассвет, мы увидимся вновь. Я в этом не сомневаюсь.
Твой навсегда,
и только твой,
Ланс».
Агнес уронила письмо на стопку других, лежавших у нее на коленях, закрыла лицо руками и сидела, раскачиваясь из стороны в сторону. О, боже мой, быть настолько любимой, пусть на короткое мгновение, хоть на один день, даже на час, чтобы был человек, который скажет тебе слова, которые тот человек говорил твоей матери и наверняка повторял нескончаемое число раз за то короткое время, что им удалось быть вместе. Должно быть, их любовь походила на всепоглощающее пламя. О, как ей хотелось, чтобы такое же пламя поглотило и ее. Но самое близкое к пламени, что получалось у Джеймса, было «моя дорогая Агнес», и очень часто «моя дорогая» звучало как легкий укор. Она открыла глаза, уронила руки на колени и посмотрела в сторону двери, теперь уже трезво думая о том, что, может быть, мама лежит сейчас, умирая, но, по крайней мере, она познала настоящую жизнь.
Взяв из кипы бумаг на коленях один из сложенных листочков, она распрямила его и принялась читать:
«Мой самый дорогой, мне пришлось уничтожить дневник, хранить его было слишком рискованно. Но я должна поговорить с тобой, и я могу разговаривать с тобой так, как я, наверное, не сумела бы, если бы мы были вместе. Прошлой ночью ко мне в постель приходил Реджинальд, я ему не сопротивлялась, хотя все мое тело сжалось в комок, но его присутствие дало мне алиби, в котором я так нуждаюсь сейчас, потому что я ношу ребенка, Ланс, нашего ребенка. Мне плохо, и мне так одиноко. О, сердце мое, в этот миг я хочу умереть».
На этом письмо обрывалось. На следующем, как и на предыдущем, даты проставлено не было. Оно начиналось так:
«Сегодня Миллисент исполняется три года. Она красивый и веселый ребенок, но такая маленькая, настоящий маленький эльф. У нее твои глаза, так почему же я не люблю ее, как следовало бы? Я намеренно не носилась с ней, пока она была младенцем, чтобы не вызвать у Реджинальда подозрений, почему я отношусь к ней иначе, чем к первым четырем, а я, как признавалась тебе, никогда не хотела детей. Наверное, я эгоистична: просто мне хотелось, чтобы меня любили, а меня не любили до тех пор, пока я не встретила тебя. Я живу воспоминаниями о наших ночах, но они постепенно блекнут и растворяются, как стирается в памяти твое лицо. Почему только я не настояла, чтобы иметь твое фото?
Я кое-что узнаю о тебе от семейства Морли. Джордж Морли говорит, что ты становишься знаменитым. Он также сказал мне, что твоя жена родила еще одного ребенка, это больно отозвалось в моем сердце, но в то же время я все понимаю».
И это письмо оказалось незаконченным. Следующее было написано на три года раньше. Оно начиналось так:
«У тебя есть дочь, мой самый дорогой. Утверждают, что она недоношенный ребенок. Доктор Миллер подтвердил мнение Пегги. Интересно, что он знает? Человек он добрый. Ребенка окрестят Миллисент, по тете Реджинальда. Он считает, что это принесет свои плоды. Он ничего не делает просто так. Ребенку две недели, и я сегодня в первый раз встала с постели.
Я опустошена во всех отношениях. Обними меня, любимый, обними, протяни ко мне руки, я так одинока. И прости меня, прости меня за прошлую ночь. Я взмолилась, что лучше бы я не встретила тебя, потому что до этого моя жизнь все-таки была сносной, хотя бы сносной, но луч света, которым ты озарил мое существование, раскрыл мне глаза на тусклую темень, в которой я проводила свои дни.
О, Ланс, Ланс».
Агнес не сразу взялась за последний листочек. Она заметила, что в свое время его смяли, похоже, смяли в кулаке, а потом снова разгладили. Она начала читать, и по щекам потекли слезы, а внутри она испытывала такое же чувство скорби и безмерной печали, которые испытывала ее мать, ту агонию, что переживала она, когда писала слова, которыми начиналось письмо:
«Ты мертв. Тебя уже три месяца нет в живых, а я не знала. Мне об этом ничто не говорило. Твое лицо все еще стояло передо мной, как смутное пятно, до прошлого вечера, когда на ужине у Уэлдингдов кто-то обмолвился об этом, сказав, что вот, мол, какой печальный конец такой блестящей карьеры. Как странно, сказали они, что такой солдат, как он, умер от лихорадки, а не в бою. И тогда я впервые снова увидела твое лицо совершенно отчетливо и ясно. Оно встало передо мной из блюда с остатками косточек индейки, которое убирал со стола дворецкий, мне почудилось, что ты поднялся над его головой, как только он сделал шаг к буфету. Потом я услышала, как кто-то сказал: «Какая жалость!» Должно быть, я упала в обморок. Я не знаю, что подумал тогда Реджинальд, но по приезде домой он ничего не сказал. Возможно, он ведет некую игру, так как почти полностью зависит от того небольшого дохода, который оставила мне тетя Джесс и который позволяет мне поддерживать дом и, конечно же, позволяет ему содержать свою любовницу в Ньюкасле. Я так благодарна ей, она долгое время была моим сердечным другом, а потом помогла несколько лет не пускать его в мою постель. Но то, что она по-прежнему заставляет его платить за свои удовольствия, мне очень хорошо известно, потому что мы ведем нищенский образ жизни по сравнению с нашими друзьями.
Зачем я это пишу? Тебя нет, а я как окаменела. Сейчас я даже не испытываю скорби или печали. Что такое со мной? Не помешалась ли я, подобно нашей дочери? Потому что Миллисент помешанная, она такая неестественная, ненастоящая. Ей семь лет, а она не умеет ни читать, ни писать. Единственное, что увлекает ее, это, словно заяц, носиться по парку и прыгать там, как олень. Да, вот именно, она настоящий олененок.
Но что же все-таки со мной? Почему я все еще говорю так? Мне кажется, у меня пухнет голова, но в ней нет ничего, она пуста, как, наверное теперь пуст и ты. Где тебя похоронили? Да какое это имеет значение? Я не могу говорить с тобой в могиле. Я больше никогда не смогу поговорить с тобой. Тебя больше нет, и меня тоже нет больше».
Здесь письмо заканчивалось, и Агнес почувствовала, как голова у нее клонится вперед, плечи прогибаются вслед за головой, она сложилась почти вдвое и, всхлипывая, все повторяла и повторяла:
— О, мама! Мама, мамочка. О, моя дорогая мамочка!
Когда вдруг открылась дверь, ее тело стремительно распрямилось, она приложила руку к горлу и с облегчением увидела, что к ней идет Пегги.
Пегги остановилась перед ней, взяла ее за плечи и сказала:
— Девочка, тебе не нужно было читать их. Прошлое мертво и похоронено. Вот что, где спички? Дай-ка их мне. — Она схватила лежавшие у Агнес на коленях письма и кинула в пустой камин. Потом отыскала в кармане юбки коробок спичек, поднесла горящую спичку к бумагам и ворошила их, пока от них не осталось ничего, кроме маленькой кучки черного пепла. Когда она поднялась с колен, на Агнес не было лица.
— Думаешь, отец знал? — пробормотала она.
— Да, знал.
— О том, что она встречалась с Лансом?
— Ну конечно. Но относительно ребенка он не был уверен, пока детка не стала какой-то странной. И тогда он вспомнил про тетю Ланса, которая годами не вылезала из сумасшедшего дома.
— Не может быть! Она была…
— Да, была, иногда она была совсем полоумной.
— А как… как его собственные дети?
— А, с ними все в порядке, насколько я знаю. Они приблизительно того же возраста, что ты и мальчики.
Агнес сняла халат, подошла к умывальнику, вымыла лицо, помолчала и спросила:
— Какой он был, Ланс?
— Он был хорош, очень хорош и очень добр. Ни за что не подумаешь, что он солдат. Я просто не могла представить, как это он может убить человека ножом или застрелить. Но, наверное, ему приходилось. Одну вещь я знаю наверняка: если бы она вышла за кого-нибудь вроде него, вся ее жизнь была бы совсем другой. Очень может быть, могла бы приключиться и Милли, да-да, — она кивком подчеркнула свои слова, — но они бы управились с этим. Когда ты влюблен — справишься, без этого жизнь делается настоящим бременем.
Когда ты влюблен, то справишься. Страсть, ту всепоглощающую страсть, которую ее мать испытывала к этому человеку и которую испытывал он к ней, Пегги назвала влюбленностью. Ну что же, как ни назови ее, в настоящий момент Агнес была уверена, что отдала бы годы, чтобы ее испытать. Потому что в ней горело и рвалось наружу желание, и физическая потребность была только частичкой его.
Дверь снова бесцеремонно распахнулась, обе они обернулись ней и посмотрели на Магги, которая на своем невероятном ирландском английском выпалила:
— Руфи говорит, скорее. Она, похоже, совсем того. Я думаю, все, кончается.
Кое-как набросив на себя халат, Агнес кинулась мимо Пегги и Магги и, когда вбежала в спальню матери, то увидела, как Руфи Уотерз старается поднять голову больной повыше, чтобы ей было легче дышать.
Крепко прижимая руку к груди, Кейт Торман заговорила. Казалось, слова выскакивают у нее изо рта, она произносила их по одному. Она сказала:
— Не… дай… ему… упрятать… ее… в лечебницу.
— Нет, мамочка, дорогая. Нет, никогда, ни за что.
— Обещаешь?
— Обещаю… Обещаю, еще как обещаю.
Кейт Торман закрыла глаза, тело ее отяжелело и обмякло, и они осторожно опустили ее на подушки.
Четверть часа спустя Кейт Торман умерла. По одну сторону ее кровати стоял муж с младшим сыном, по другую — Агнес и Пегги Уотерз. Она оставалась в сознании до последнего вздоха, но ни разу не посмотрела в сторону мужа и ни слова не сказала ему.
Пегги закрыла ей глаза и отвела Агнес от постели матери. Реджинальд Торман продолжал смотреть на жену, но вид у него был далеко не оплакивающего, а, скорее, оплакиваемого.