Иногда, правда, с ним что-то случалось во сне, и он просыпался Бог знает в какую рань, чтобы отправиться во двор и посмотреть, как встает солнце или просто подышать свежим утренним воздухом после своей, во всех отношениях уютной, но душной коморки.
Тогда он быстро одевался, споласкивал в столовой лицо и затем легко скользил по пустым коридорам клиники, мимо спящих дежурных, а за окнами только начинался новый день, и охранники внизу, как всегда, с трудом продирали глаза и цедили что-нибудь вроде «О, Мозес, ради Бога», или «Не мог бы еще пораньше», или «Сдурел ты что ли, Мозес, в такую рань?».
Но что бы они ни говорили, в конце концов, им все равно приходилось звенеть ключами, и, зевая, открывать двери, чтобы выпустить Мозеса во двор.
И вот он выходил, не слишком хорошо понимая поначалу – чем тут можно заняться в шестом часу утра, хотя ноги уже несли его сами по лестнице на вторую террасу, а потом на следующую, третью террасу, откуда – минуя разросшуюся акацию – он попадал через потайной лаз возле стены в уютный, украшенный камнями и песком, садик, о существовании которого знали немногие. В этот отгороженный от прочего мира стеной из ракушечника и старых акаций миниатюрный садик с самодельной скамейкой, сработанной когда-то Мозесом, встав на которую можно было, цепляясь за камни, добраться, хотя и не без усилий, до самого верха и там, подтянувшись, усесться на самом верху стены, глядя, как быстро разгорается далекий горизонт, а лежащий внизу Город начинает медленно возвращаться после ночных сновидений к яви.
Город отсюда казался игрушечным. Особенно в те минуты, когда край солнца только-только показывался над горизонтом, и под его лучами вдруг вспыхивало где-то первое окно, а за ним еще одно, еще и еще, после чего оставалось совсем недолго ждать, когда Город сбросит с себя остатки ночных сновидений и запылает навстречу поднимающемуся солнцу.
Город, в который его было не затащить и на аркане.
Потом Мозес спускался вниз, в прохладное еще с ночи пространство, которое он непонятно почему называл Садом, хотя это было всего лишь скрытое зеленью акаций маленькое убежище, где спрятавшемуся от всего мира, ему неплохо думалось, и где мысли не торопили одна другую, как это чаще всего и случается с мыслями, но, напротив, давали друг другу возможность показать себя со всех сторон, так что случалось, хоть и не часто, что в голове у Мозеса сразу находилось несколько противоречащих друг другу мыслей, которые при этом прекрасно ладили друг с другом, словно хотели подчеркнуть этим, что все противоречия носят, безусловно, временный, преходящий и не существенный характер, на который не следует обращать слишком пристального внимания…
Бывало, впрочем, и так, что Мозес еще только намеревался подняться на первую террасу, когда за спиной его слышалось легкое позванивание колокольчика, мягкий перебор шагов, и кто-то большой, теплый тыкался ему в затылок и говорил что-нибудь вроде «крых-ммм-м» или «крымх-х-х», или даже просто «кр-р-р-х», а потом, кажется, собирался выпустить на Мозеса целый водопад слюней, от которых ему приходилось немедленно спасаться бегством.
Слюни, как и это «кррымх-х», принадлежали двугорбому верблюду не первой молодости, которого звали Лютер и который с некоторых пор жил на территории клиники, причем жил совершенно свободно, без обязанностей и ответственности, – этакий ни от кого не зависящий самостоятельный верблюд, разгуливающий по территории клиники, но при этом умеющий быть крайне пунктуальным, когда подходило время утренней или вечерней еды, о чем напоминало тогда его тревожное и беспокойное «крымх-х-х, крымх-х-х, крымх-х-х».
История Лютера была печальна, как и все истории про городских верблюдов, но конец ее оказался, тем не менее, вполне счастливым, как это, впрочем, иногда случается даже с верблюдами, и при этом без каких либо особенных на то причин, – просто случается и все тут.
Его последнего хозяина звали Омар бен Ахмат, по кличке «Сумасшедший». Он и правда был сумасшедшим, и его история тоже была печальна, как, впрочем, истории всех сумасшедших начиная с основания мира. Ее легко можно было изложить в двух словах, эту историю, которая рассказывала о тяжелом детстве, о бедности, о ранней смерти родителей, несчастной любви, смерти первого ребенка, и вновь о бедности, о смерти жены, о нищете, усталости и постыдной привычке прикладываться к бутылке, и вновь о нищете, болезни, безнадежности и глухой и бессильной ненависти к своим удачливым собратьям.
Однажды ночью Омар проснулся с твердым убеждением, что во всех его бедах и страданиях повинны американцы и лично президент Соединенных Штатов, а кроме того, все прочие неверные, на чьи головы следовало поскорее обрушить проклятья, напомнив им о том, что Рыбы небесные, смотрящие на тебя с высоты и знающие глубину твоего падения, уже готовы сжечь этот погрязший в грехах мир и только их святое милосердие останавливает до поры этот праведный гнев.
– Рыбы Небесные призовут вас к ответу, – кричал он, подъезжая к воротам клиники и развлекая своими криками охранников, которые вылезали по такому случаю из своей будки и вволю веселились над этим сумасшедшим арабом и его облезлым верблюдом, у которого, кажется, даже не было имени.
– Рыбы небесные, – кричал он, указывая своей палкой на небо, – сожгут вас огнем неугасимым, от которого нет спасения!
Охранники весело смеялись и свистели.
Безымянный верблюд мирно щипал растущую у ворот травку и время от времени поднимал голову и смотрел на смеющихся охранников.
– Рыбы небесные, – надрывался Омар, забываясь и хлеща верблюда своей палкой. – Разверзнется земля, и только праведник устоит перед лицом Всемогущего!
В ответ на побои, верблюд отрывался от сухой травы, поднимал голову и смотрел на своего хозяина печальным и понимающим взглядом.
– Рыбы небесные, – кричал тот уже сорванным голосом, помогая себе жестами. – Рыбы с железными зубами, пускай падут они на головы неверных, пусть сожгут их на медленном огне своих глаз, пусть выпьют их кровь и съедят их плоть…
Охранники покатывались со смеху и хлопали друг друга по плечу, не в силах остановиться.
В ответ на вопрос, кто же все-таки они такие, эти Рыбы, плавающие в небесах, Омар обыкновенно презрительно ухмылялся и плевал в сторону клиники или в сторону спрашивающего, а вслед за ним плевал, явно подражая ему, и его не первой молодости облезлый верблюд, у которого это, конечно, получалось гораздо лучше, чем у Омара, хотя и у Омара тоже выходило неплохо, и охрана просто сходила с ума от смеха, а особенно тогда, когда кому-то надо было пройти через ворота, и тут уж верблюд обнаруживал просто снайперское умение, так что его слюни оказывались вдруг метров за пять или больше на чьей-нибудь рубашке или костюме, что уже совсем добивало бедных охранников, так что они торопились поскорее спрятаться в свою будку, откуда еще долго доносился их веселый смех.
Впрочем, эти развлечения охранников и крики Омара продолжались совсем недолго. А продолжались они недолго по той простой причине, что у Рыб небесных, похоже, оказались какие-то странные представления о благодарности, так что однажды, когда Омар, подъехав к воротам клиники, уже собирался привычно обличить всех неверных американских псов и призывать на их головы Рыб небесных, эти самые Рыбы так запутали уздечку его верблюда, что когда Омар захотел спуститься на землю, он мгновенно запутался и повис вниз головой, извиваясь и пытаясь дотянуться до какой-нибудь точки опоры, что только усложнило его положение, причем до такой степени, что спустя несколько секунд безнадежной борьбы, он повис бездыханный и распятый на верблюде, да к тому же еще вниз головой, словно распятый святой Петр, что можно было расценить, как своего рода небесную иронию, которую время от времени позволяют себе Небеса…
Впрочем, подумал как-то Мозес, все случившееся можно было объяснить гораздо проще, например тем, что Рыбам небесным просто надоело слушать истошные вопли и они, посовещавшись между собой, решили избавить свои уши от этих несимпатичных и вполне бессмысленных звуков.
Как бы то ни было, тело погибшего увезла санитарная машина, а верблюда, до поры до времени, привязали к воротам клиники, где он провел остаток дня и всю ночь, а потом еще полдня, в течение которого никто опять не догадался его покормить и напоить, кроме Мозеса, Иезекииля и Амоса, которым в один и тот же день пришла в голову остроумная мысль – оставить верблюда в клинике, на что, конечно, требовалось разрешение Совета директоров. И еще разрешение муниципальных властей, и еще разрешение полиции, а еще разрешение разных санитарных инстанций, которым и так хватало забот без всякого приблудного верблюда, – все эти сотни согласований, разрешений и инструкций, которые, с другой стороны, можно было легко обойти, стоило только немного подумать, как это лучше сделать.
– Вы только посмотрите на это прелестное животное, – сказал Мозес, подходя вместе с Амосом и Иезекиилем к воротам клиники, чтобы посмотреть на верблюда, о котором им рассказал кто-то из пациентов. – Сдается мне, он мог бы стать хорошим украшением нашего зоопарка.
– У нас, что, есть зоопарк? – спросил Иезекииль.
– Во всяком случае, он мог бы стать первым экспонатом, – сказал Амос.
Конечно, вытертая на боку и коленях шерсть и несимпатичные бородавки и складки, равно как седые волосы, вылезающие то там, то тут, наводили на мысль о том, что этот верблюд помнил минимум время османского владычества. Желтые зубы торчали в разные стороны. Большие черные глаза слезились. В шерсти копошились какие-то насекомые. Потом верблюд положил голову на плечо Мозесу и зарыдал. Крупные слезы покатились по его щекам и груди.
– Я сейчас заплачу сам, – пообещал растроганный Иезекииль. – Хотя последний раз я плакал в 1940 году, когда немцы увезли мою семью.
– Он чувствует, что мы можем ему помочь, – сказал Амос. – Сдается мне, что его никто не кормил.
Словно догадавшись, о чем идет разговор, верблюд издал громкое «крымх-х-х» и опустился на колени, чтобы продемонстрировать присутствующим единственное дело, которое он умел делать хорошо – возить и таскать.
Между тем, время шло, а за верблюдом никто не торопился, как никто не торопился и за телом Омара бен Ахмата, которого похоронили, наконец, за государственный счет в самом дальнем углу одного глухого мусульманского кладбища, а его верблюд постепенно стал частью привычного пейзажа, в котором, впрочем, не было ничего особенного, потому что верблюда в этом городе можно было встретить на каждом шагу.
Время текло и вместе с ним увеличивалось число доброжелателей верблюда, которые приходили полюбоваться этим древним домашним животным и приносили ему пожевать что-нибудь вкусненького, и среди них даже два члена Совета директоров, которые остались вполне довольными этим посещением, несмотря на то, что одному из них верблюд извозил слюной весь костюм.
Наконец, наступил день, когда администрация клиники пришла к поистине мудрому решению – немедленно отдать верблюда, если за ним придет его хозяин или если этого потребуют власть предержащие, а до того оставить его в мирно пасущемся состоянии на хозяйственном дворе, обязав кухню кормить его не менее одного раза в день, для чего рекомендовалось обзавестись специальным баком для отходов.
Конечно, «временное решение вопроса» вполне устраивало всех, кто был занят этой проблемой, а особенно, конечно, самого пощипанного жизнью верблюда, который, волей случая попав на двор клиники, с изумлением узнал, что на свете встречаются такие потрясающие вещи, как овсяная каша на воде и засохший хлеб, так что теперь он не желал даже и шагу ступить от ворот, глядя на Мозеса или Амоса как на каких-то верблюжьих богов и даже пытался всякий раз покатать их на своей спине, для чего он даже приседал, подогнув коленки и сетуя своим недовольным кррмх-х на непонятливость этих глупых двуногих.
Назвать верблюда Лютером пришло в голову Иезекиилю, который считал, что у Всевышнего всякая вещь пронумерована и занесена в особый реестр, чему следовало бы поучиться у Него и нам. Конечно, до того, как попасть в клинику, верблюд имел множество разных имен и кличек, например, «эй ты», или «старая падаль», или «вонючка», или «пошел вон, урод» и все в таком же духе, что, по мнению Иезекииля, никак не способствовало ни его нравственному совершенствованию, ни его боевому духу, ни вообще чему-нибудь, что выгодно отличает божьих тварей от нечистых демонов.
– Мы назовем его «Лютер», – сказал Иезекииль и пояснил: – Весь фокус в том, ребята, что при этом никто не будет знать, каким именно Лютером мы его назовем. Лютером Мартиным, реформатором, или Мартином Лютером Кингом, политиком, или Колином Лютером Пауэллом, генеральным секретарем, или Сабервальдом Лютером Младшим, изобретателем двойного клавирника… Просто Лютер и все тут.
– Но в чью же, все-таки, честь он будет назван? – спросил Амос. – Кто-то ведь про это будет знать?
– Наверняка, – ответил Иезекииль, – Но только не я.
– Понятно, – сказал Амос.
Надо сказать, что двугорбая скотина довольно быстро привыкла к своему имени и теперь на всякое упоминание Лютера она охотно отвечала «крмх-х» и смотрела в ту сторону, откуда время от времени появлялась в баке вкусная еда.
Со временем, эта история как будто стала постепенно забываться. Но не совсем.
Прогуливаясь как-то с Мозесом по второй террасе и проходя мимо пасущегося Лютера, которому по случаю выходного разрешили немного порезвиться во дворе, Иезекииль сказал:
– Я все думаю об этих Рыбах небесных, Мозес… Слышал, что рассказывал сегодня Габриэль?
– А что? – сказал Мозес.
– А то, что в последнее время по ночам над клиникой видели кое-что совершенно несусветное. Странно, что ты ничего не слышал.
– Несусветное, – Мозес не скрывал своего скептицизма. – И что же это было, это несусветное?
– Это был, с твоего разрешения, тот чертов Омар бен Ахмат, который посылал на наши головы проклятья, – сказал Иезекииль. – Он летал ночью нал нашей клиникой и кричал, что Рыбы небесные уже близко. Габриэль сказал, что разговаривал с одним из третьего отделения, который сам это видел прошлой ночью.
– Иезекииль, – Мозес скептически посмотрел на Иезекииля. – Ты веришь всему, что рассказывают обитатели третьего отделения?
– Прошлое имеет обыкновение возвращаться, Мозес, – сказал Иезекииль таким голосом, как будто Мозес никогда ничего подобного не слышал. – Оно возвращается и требует от тебя, чтобы ты вернул ему все до крошки. До самого последнего агорота. Подумай об этом на досуге.
– Оно возвращается, когда ему есть куда вернуться, – сказал Мозес. – Туда, где пусто. Слышал когда-нибудь историю о семи бесах, которые привели с собой еще по семь, обнаружив, что в душе у человека царит пустота?
– Не будь таким самонадеянным, – сказал Иезекииль. – Самаэль – парень не промах. Запутает так, что не узнаешь потом родную мать.
– А как же Рыбы небесные?.. Неужели не помогут? – насмешливо спросил Мозес, впрочем, не очень рассчитывая получить ответ.
– Рыбы, – сказал Иезекииль. – Да мы сами тут как Рыбы небесные. Плаваем, где угодно, но только не там, где нам следовало бы плавать по всем законам.
– Может, в этом как раз и все дело? – спросил Мозес.
– Может быть, – ответил Иезекииль.
Потом Мозес сказал:
– Ладно, приму к сведению.
И помахал смотревшему в их сторону Лютеру.
– Уж сделай такую милость, – сказал Иезекииль.
– Конечно, – сказал Мозес.
И все-таки, сэр.
И все-таки Мозес.
Следовало признать, что прошлое приходит к нам, когда ему только вздумается, просачиваясь сквозь щели и тревожа нас во снах, не давая сосредоточиться и насмешливо щурясь над нашими жалкими попытками обуздать эти ночные страхи и дневную тоску.