Плохо это или хорошо, когда у режиссера, постоянно снимающего классные фильмы, жена — киноактриса?
— Конечно, хорошо! — скажут одни. — У нее нет проблем с ролями. Пусть только муж попробует не отыскать для нее хоть какую-нибудь ролишку в своей новой работе — можно устроить ему такую веселую жизнь, что впредь он будет снимать жену только в заглавных ролях! Вот именно — никаких проходных эпизодов. Никаких ролишек! Режиссер должен браться только за те картины, где сможет блеснуть его жена. А всякие там глупости о чистоте искусства и объективности творчества… чепуха какая!
Ей-богу, трудно с этим не согласиться.
— Ничего нет хуже! — закричат другие. — Режиссер, считай, в таком случае погиб. Ему нужно или разводиться, или каждый день вбивать в жену ума-разума, оставшись с ней наедине. Жена-актриса способна прикончить самый интересный замысел, если он направлен служению чистому искусству, но не отвечает ее личным желаниям. Даже самая убийственная раскрасавица не всегда может хорошо играть, а ведь женщина обычно убеждена, что, если у нее смазливая мордашка, она априори гениальная актриса. Но это только чистота — залог здоровья, а красота — отнюдь не залог таланта! С другой стороны, если у режиссера жена — талантливая уродина, его ждут те же самые муки. Она возненавидит всех красоток вокруг себя и будет выдавливать их из фильмов мужа, как зубную пасту из тюбика. В конце концов вместо фильма получится один такой выдавленный тюбик. Нет, жена-актриса — сущий кошмар для мужа-режиссера!
Истинная правда и это…
Честно говоря, ответа на вопрос, который постоянно муссируется в мире кино, не знает никто. Не знала даже актриса, которая побывала женой не одного, а двух режиссеров!
Накануне наступления Нового, 1933 года в некоей московской семье — вроде бы самой обычной, муж, да жена, да крошечная дочка — настала такая напряженка, что хоть святых выноси.
Никаких святых, то есть икон, в доме (и не только в этом!), разумеется, не было, хотя бы потому, что здесь жили люди самой прогрессивной профессии. Супруги работали в кино. То есть семья была на самом деле не слишком-то обычная… Мужа звали Борис Барнет, он был знаменитый режиссер, к тому времени поставивший такие популярные фильмы, как «Окраина» и «У самого синего моря», ну а женой была известная актриса, можно сказать, кинозвезда Елена Кузьмина. Разумеется, она снималась во всех фильмах своего мужа, а, впрочем, была известна и до брака с ним благодаря фильмам «Новый Вавилон» Григория Козинцева и «Одна» Козинцева и Леонида Трауберга.
Барнет и Кузьмина поженились по великой любви совсем недавно. Однако сейчас, в предновогодье, ощущали одно и то же желание (ведь муж и жена — одна сатана): чтоб если не святых, то хоть кого-то из них, грешных, «вынесло» нынче из дому! Проще говоря, они отчаянно хотели встречать Новый год порознь, каждый в своей компании.
Какая компания будет у Барнета, Елена Кузьмина (домашние и друзья обычно звали ее Лёля или даже Лёлька), не знала и знать не хотела: одни только попытки размышлений на сей счет наполняли ее душу унынием и сожалением о напрасно начатой семейной жизни. А впрочем, она ничего не имела против того, чтобы хоть на праздничную ночь избавиться от неумолимого, сурового давления (прессинга, как выразились бы теперь) своего мужа, который неуклонно и неустанно, день за днем и ночь за ночью внушал жене, что она никакая не актриса, а вообще невесть что, сущее недоразумение. И снимается только потому, что повезло ей заарканить такого красавца, такого молодца, такого таланта и, можно сказать, гения, как Барнет, который слишком любит жену и не может ей отказать в требованиях роли, в то время как она, конечно, губит все его фильмы. А если даже и не губит, то запросто погубила бы, не будь он, Барнет, такой красавец, талант и молодец. Можно сказать, гений!
Лёля Кузьмина, которая никаких ролей у Барнета не требовала и еще помнила, что влюбился-то в нее Борис потому, что пленился ее талантом и, пожалуй, даже красотой (хотя бабушка в детстве и называла внученьку, сердечно любя ее, «бацагавс», что по-грузински означает «на гуся похожа», но все же сочетание русской и грузинской крови в жилах Елены Кузьминой не могло не дать очень даже симпатичного результата — и дало-таки его!), ужасно терялась, слушая его. И во время его патетических речей, произносимых весьма прочувствованно и выразительно (Барнет и сам был немножко актером, как и всякий режиссер), она даже не спорила, а смотрела в одну точку где-нибудь на стенке или на полу, словно там, в этой неприметной точке, невероятным образом сфокусировалась вся ее недолгая жизнь, такая обыкновенная до появления ФЭКСа и такая феерическая, такая невероятная — после…
Ох уж это магическое слово ФЭКС! 20-е годы были прославлены модой на самые немыслимые аббревиатуры от СССР, ВЛКСМ до ОГПУ и НКВД, а также какого-нибудь Охматмлада (что бы это значило?!). Но даже народ, здорово поднаторевший в расшифровке самых загадочных буквосочетаний, спотыкался на ФЭКСе. А между тем это означало Фабрика эксцентрики или Фабрика эксцентрического актера. Устроили свою мастерскую кино, сняв в Ленинграде полуразрушенный особнячок, два начинающих кинорежиссера, Григорий Козинцев и Леонид Трауберг. И пригласили прийти на отборочный тур всех, кто хотел бы стать актером.
Во все времена и во всех странах количество таких желающих превышало все разумные пределы. Немыслимый конкурс был в актерские учебные заведения, и очень много было в толпе, осадившей ФЭКС, тех, кто «отсеялся» при попытке поступить в более серьезные театральные и даже балетные школы. Народ в особнячок собрался с бору по сосенке и одет был соответственно: не стоит упоминать, что разнообразием туалетов в 1924 году не блистали! Однако девица в синем платье из тафты, в лакированных туфлях, с высоко взбитыми волосами и с маникюром выделялась не столько «изысканностью» наряда, сколько своей редкостной надменностью.
Наряд мама с квартирной хозяйкой собрали «из бабушкиного сундука», потратив на «модернизацию» несколько дней и ночей, однако надменность девицы проистекала отнюдь не из гордости своим туалетом. Она «делала лицо», чтобы не выглядеть жалко! Тафтяное платье коварно царапало шею, пальцы были изрезаны неумелой маникюршей (кто не испытал этого удовольствия и не знает, как долго пальцы потом болят, ничего не поймет, конечно!), а лаковые туфли жестоко жали ноги. Правда, в сумочке лежали тапки, но Лёля Кузьмина (это она была надменной девицей) решила надеть их только после того, как выйдет назад на улицу. Тапки были поношены для неприличия и никак не шли к тафтяному платью и высокой прическе (да, кстати: вдобавок ко всему Лёля ужасно боялась, что ее скользкие, тяжелые волосы возьмут да и рассыплются по плечам, поэтому и задирала нос, чтобы не потревожить прическу!). А уж экзамена-то она боялась чуть не до обморока! Она держалась из последних сил, когда ее наконец вызвали в комнату приемной комиссии.
Лёля очень старалась, чтобы не показать своего страха. Первым признаком страха, по ее мнению, был предательский румянец. «Покраснела я или нет?» — мучилась Лёля. Потом вспомнила, как они еще в школе всегда узнавали, какого цвета лицо, посмотрев на кончик носа. И уставилась на него обоими глазами. Оказалось, он красный, и Лёля очень огорчилась.
От стола, за которым сидела комиссия, раздался смех, но Лёля решила не принимать все на свой счет. Вдобавок проклятые туфли впились в ноги, словно два маленьких крокодила. А между тем они не были сделаны из крокодильей кожи — отнюдь!
— Садитесь! — пригласили ее.
Лёля села в кресло с торчащими пружинами и сунула под него ноги.
— Жмут? — спросил кто-то добрым голосом. — Снимите совсем.
— Что вы! — гордо сказала Лёля. — Они мне в самый раз!
— Вы Кузьмина? Сколько вам лет?
Лёля моментально забыла про туфли. В заявлении она написала — восемнадцать. На самом же деле…
— Ну… семнадцать… с половиной, — промямлила она.
— Все-таки полгода скостила, — хмыкнул кто-то из комиссии.
Лёля промолчала. На самом деле ей следовало бы «скостить» еще полтора года: ей было всего лишь шестнадцать.
— Почему вы решили стать киноактрисой?
— Просто так. Хочу — и всё! Вы же стали киноартистами!
В комиссии снова начали смеяться. Потом Лёля услышала:
— А в девчонке есть кураж… Ну-ка, попробуйте показать нам какой-нибудь этюд.
— Чего?!
— Представьте: вы вошли в темную комнату и вам кажется, что в каждом углу вас кто-нибудь подкарауливает. Как бы вы это сыграли?
— Откуда я знаю — как?! Если бы я умела, я бы не пришла учиться!
Наконец это кошмарное испытание бессмысленными вопросами и жестокими туфлями кончилось. Первым делом, выскочив на крыльцо, Лёля надела тапочки и побрела домой, уверенная, что провалилась с треском. Она даже не пошла смотреть списки принятых! Вместо Лёли украдкой сбегала в ФЭКС ее квартирная хозяйка — и вернулась с ликующим криком:
— Приняли! Приняли!
Значит, «надменная девица» все же показалась комиссии достаточно эксцентричной, чтобы учиться в ФЭКСе!
Когда первый приступ радости прошел, Лёля начала бояться еще больше. Григорий Козинцев, который преподавал «киножест» (так в ту пору называлось актерское мастерство), пугал ее до дрожи. Ему было двадцать два года, и ей, девчонке, он казался непроходимо старым и мудрым. Ходил он в костюме гольф и в чулках невероятных расцветок — тогда это был писк моды среди кинематографистов всего мира. Козинцев садился в кресло и закладывал ногу на ногу, обвивая их одну за другую чуть ли не три раза. Остальные называли его позу «завей веревочку» и пытались проделать нечто подобное. Никому это не удавалось. Потом Козинцев издавал резкий свист, что было сигналом к началу урока, а потом стало сигналом к началу съемок — вроде команды: «Мотор!»
Однако Лёлины дела на уроках шли неважно. Она зажималась, стеснялась, заявленная на экзамене эксцентричность куда-то подевалась. В обязательной фэксовской форме — белой блузке и синих брючках, купленных на последние деньги, — она чувствовала себя не будущей актрисой, а неудачницей, неумехой, неуклюжей, глупой… ну и так далее. В ней всегда была развита склонность к самокритике! Маме, которая с легким сердцем оставила дочку учиться в Ленинграде и укатила в Тифлис, Лёля лихо врала в письмах, что все идет нормально. Однако Козинцев окончательно разуверился в ней. Даже не обращал на нее внимания!
Дело было плохо… Лёля уже решила, куда денется, когда ее выгонят из ФЭКСа, — устроится вагоновожатой на трамвай. Замечательная профессия. Правда, Леонид Трауберг почему-то уверял, что у нее все еще получится и в ФЭКСе…
Самое смешное, что он оказался прав. Однажды Козинцев велел приготовить комедийные этюды. И оказалось, что это гораздо труднее, чем драма или мелодрама, которые удавались всем, кроме Лёли. Мало просто насмешить! Мало бить друг друга по голове, делать харакири, взрывать во рту сигары и изображать сумасшедших. Это выглядело, конечно, очень смешно, однако зловредный Козинцев скучным голосом говорил:
— Не то!
Впрочем, все и так понимали, что «не то». И Сергей Герасимов, и Маргарита Бабанова, и Янина Жеймо[40], и другие фэксовцы, многие из которых стали потом замечательными актерами. Но тогда у всех было «не то», хоть тресни! Наконец вся группа показала этюды, а Лёлю Козинцев даже не вызвал. Она не обиделась, а разозлилась до головной боли и хамским тоном заявила:
— Я тоже плачу пять рублей (кстати, занятия в ФЭКСе были платные) и тоже хочу работать. Вы забыли меня вызвать.
Тонким от презрения голосом Козинцев сказал:
— Ах, мы забыли нашу примадонну! Прошу прощения!
И указал на середину зала.
С трудом справившись с ногами, которые, конечно же, немедленно онемели от страха, Лёля вывела себя на указанное место и принялась играть свой этюд.
Она изображала девчонку-шарманщицу, пришедшую в какой-то двор. В те времена таких девчонок еще можно было увидеть на улицах. Лёля крутила ручку воображаемой шарманки, морщась от звуков, издаваемых машинкой, обаятельно улыбалась слушателям с верхних этажей домов. Собирала деньги, завернутые в бумажки и сброшенные вниз, и, в зависимости от суммы, то улыбалась, то делала презрительные жесты. Потом долго и беззвучно (этюд был немой, потому что кино тогда было немое!) скандалила с воображаемым дворником и наконец медленно, с видом победительницы, удалялась, вертя бедрами.
И тут Козинцев вскочил и закричал:
— Великолепно!
Лёля расплакалась от счастья и убежала из мастерской. Зато она точно знала, что теперь-то у нее все получится!
Между прочим, с этим этюдом произошла очень смешная история. Козинцев и Трауберг вставили его в фильм «Братишка», и, когда мама повезла Лёлю на каникулах лечиться в Анапу (у нее с детства были слабые легкие), фильм шел там. Правда, от довольно длинного этюда остался только крошечный кусочек, но Лёля с мамой смотрели его раз сто, а потом умильно попросили киномеханика дать им кусочек пленки.
— А то знакомые до сих пор не верят, что моя дочка — киноартистка! — уговаривала Лёлина мама.
Киномеханик посмотрел на Лёлю с плохо скрываемым презрением, но кусок пленки принес.
— Ты моя патара гого, моя маленькая! — причитала мама. — Какая ты хорошенькая артистка!
Пленку разрезали на кадры и раздали по знакомым и родне. Правда, когда на другой день Лёля с мамой снова пошли смотреть «Братишку», эпизода с шарманщицей они уже не увидели: киномеханик вырезал для них всю сцену из фильма.
Между тем занятия в ФЭКСе продолжались. Чему там только не учили: киножесту, истории кино, акробатике, танцам, фехтованию, боксу… Козинцев считал, что актер должен прежде всего в совершенстве владеть своим телом и лицом. Он до бесконечности тренировал — правильнее будет сказать, «дрессировал» группу, заставляя лишь с помощью рук, ног, мимики, а то вообще… спиной передавать крайние проявления боли, страха, счастья, испуга, тоски… А самое трудное было — мимически изображать полутона чувств, переходы их одно в другое. Но именно этого требовал от актеров «Великий Немой» — кинематограф.
Театральный актер мог сказать: «Мне холодно!» или: «Мне страшно!» — и зрители верили ему, что называется, на слово. Киноактер мог рассчитывать только на свое говорящее лицо, говорящее тело. Кажется, у Лёли Кузьминой это все-таки получалось. Причем получалось даже лучше, чем у других, потому что именно ее выбрал Козинцев на главную роль в фильме «Новый Вавилон» — о последних днях Парижской коммуны.
Строго говоря, в фильме играли многие фэксовцы. А еще там играли «типажи» — то есть люди, взятые просто с улицы, которые изображали как бы самих себя: сапожников, прачек, солдат — пролетариев, словом. Героиня Кузьминой, Луиза, была бедной продавщицей и дочерью сапожника. Ее «социальная принадлежность» доставила молодой актрисе массу обид. Ну да, ведь действие происходит в Париже в 1870 году. Какая в то время была мода! Турнюры, шляпы со страусовыми перьями, рюши, оборки, немыслимые прически… Все подружки Лёли по ФЭКСу были наряжены, как куклы, поскольку играли дам из высшего общества или буржуазок. А ей — ей, главной героине! — устроили из растрепанных волос на голове что-то невообразимое, стиль «воронье гнездо», а напялить заставили поношенное, уродское платье «в дрипочку». Костюмер сказал, что это недомерок, и страшно удивился, когда Кузьмина в него влезла, но она была не просто худая, а тощенькая, к тому же настолько приучилась владеть своим телом, что, наверное, ради съемки влезла бы и в выползи́ну — сброшенную змеиную кожу! «Искусство требует жертв», — стоически подумала Лёля, изо всех сил стараясь смириться со своим непрезентабельным видом. Она даже не знала, каких еще жертв потребует от нее искусство, и очень скоро!
Начали утверждать кинопробы. И вдруг Лёлю вызвали «на ковер» к Козинцеву, и все собравшиеся: он сам, сценарист Леонид Трауберг, главный оператор Андрей Москвин, директор картины и другие — принялись пристально разглядывать ее… нос.
— Скажите, Лёлище, — наконец сказал Козинцев. — Откуда у вас на носу бородавка?
— Это не бородавка, — обиделась Лёля. — Это родинка. Я с ней родилась.
— Очень печально, — вздохнул Козинцев. — Придется от нее избавиться. Экран — вредная штука. На крупном плане она вылезает вперед, и при некоторых поворотах головы вы похожи на носорога.
Наверное, кому-то это покажется смешным, однако вопрос встал круто: немедленно удалить родинку Кузьминой — или искать другую актрису. История сия мгновенно стала, как принято выражаться, достоянием гласности. Подруги, друзья и едва знакомые люди приняли в обсуждении проблемы живейшее участие:
— Говорят, тебе надо удалить бородавку на носу?
— Не бородавка, а родинка…
— Ах, какая разница! Ни в коем случае не делай этого! Рахманинов умер просто от прыща, а тут целая бородавка…
— Это не бородавка, а родинка. А потом, Рахманинов жив. Это Скрябин умер.
— Неважно кто. У тебя может быть случиться заражение крови. Что тебе дороже: жизнь или кино?
— Кино…
— Ну и дура!
Но Лёле Кузьминой и в самом деле дороже всего на свете было именно кино. Поэтому она пошла в военно-венерологический госпиталь на удаление своей родинки, хотя все доказывали, что девушке туда идти неприлично, что она осрамит доброе имя свое и своих родителей и теперь ее уж точно никто не возьмет замуж. Учитывая, что Лёля в то время была влюблена в Сергея Герасимова, последний довод на нее чуть было не повлиял…
Сергей Герасимов был, конечно, потрясающий человек. Немного старше остальных фэксовцев, куда более умный, образованный и утонченный, чем они, невероятно талантливый, он был актером до мозга костей, до глубины души. Люди воспринимали его тем, кем он хотел им показаться. Например, он, как и прочие, был одет в какие-то обноски. Но выглядели они на нем даже элегантно — потому что он играл хорошо, почти роскошно одетого человека. А его квартирная хозяйка (дама из «бывших») была убеждена, что он — тоже «бывший», к тому же граф. Когда Сергей разговаривал с ней, фэксовцы помирали от зависти:
— Кажется, голубая кровь так и брызжет из каждой его поры! Мы так не умеем.
Кстати, эта дама дико ревновала к Герасимову Лёлю и почему-то считала ее уличной девкой. Наверное, потому, что та не стеснялась приходить к Сергею домой. Увы, увы, то были только товарищеские визиты — Герасимов с удовольствием дружил с Лёлей, однако был к ней вовсе равнодушен как к женщине. Какая же она женщина?! Девчонка! Нелепая и смешная, хотя, конечно, очень талантливая. С ней интересно. Но — не больше. Она была «свой парень» для Герасимова, вот кто!
Ладно, Лёля была согласна побыть «парнем», только бы к нему поближе. Ведь в Сергея были влюблены все девушки в группе, а дружил он с одной Лёлей. И она с охотой бросалась во все выдумки Герасимова. Например, в ту пору был страшно моден чарльстон, а Сергей вообще безумно любил танцевать. Он, актер Павел Соболевский, тоже фэксовец, и Лёля разучили этот танец и довели его до совершенства. Они обожали ходить в ночные клубы и там втроем танцевать чарльстон, причем парни по очереди крутили и вертели свою «даму» в клетчатой юбке, черно-голубом свитере, высоких шнурованных ботинках и с длинной косой. Их чарльстон производил убийственное впечатление на нэпманов. Хозяева клубов предлагали троице даже ангажементы. Напрасно — они ведь были киноактеры!
Возвращаясь ночью домой в компании с Соболевским и Герасимовым, которые Лёлю провожали, хохоча с ними и со сладким замиранием сердца цепляясь за руку Сергея, она с упоением мечтала, что вот однажды настанет — непременно настанет! — день, когда она откроет дверь в мастерскую, Сергей повернет голову — и увидит ее, словно бы впервые. И полюбит ее!
…Однажды дверь в мастерскую открылась. Сергей повернул голову и увидел высокую длинноногую девушку в зеленом платье. У нее была модно постриженная головка и большие лучистые глаза. Это была молодая актриса Тамара Макарова.
Вся женская половина мастерской, как по команде, оглянулась на Сергея. И все мечты, тайны и явные, рухнули и разбились вдребезги. Если кто раньше не верил в то, что бывает она, любовь с первого взгляда, то теперь пришлось поверить…
Причем это оказалась еще и любовь на всю жизнь.
Тамара очень скоро увела Сергея от прежних друзей. Герасимов, надо сказать, «увелся» очень охотно. Он так и не узнал, что Лёля была в него влюблена до такой степени, что даже готова была навеки остаться с родинкой (или все же с бородавкой?) на носу и лишиться роли, только бы не опозориться в его глазах.
Ну а теперь-то, конечно, она все-таки пошла «позориться» в этот страшный и ужасный военно-венерологический госпиталь, надев перчатки — чтобы, не дай бог, ни к чему не прикоснуться. Больные, с которыми Лёля стояла в очереди, сначала приняли ее за гулящую:
— Тебе, поди, лет шестнадцать… Как ты-то сюда попала?
А потом, выслушав историю о неуместной родинке, преисполнились невероятного сочувствия, и когда какой-то нахальный парень посмел усомниться: «Треплется! Что вы ее слушаете? «Артистка»! Пойдем, детка, прошвырнемся…», больные накинулись на него с руганью. А какой-то дяденька даже погладил Лёлю по голове.
Она зарыдала — о нет, вовсе не умиленными слезами. «Заразил!»
Обошлось, никто ее ничем не заразил. И сама «операция» оказалась такой ерундовиной, что Лёля ее практически не заметила: приложили к носу тоненькую иголочку и включили рубильник. Всего-то и делов!
Пробы утвердили, договор с артисткой Кузьминой был подписан, начались съемки в «Новом Вавилоне». Шли они в павильоне и в Одессе, где должны были снимать «натуру» при ярком солнечном свете и в роскошном городе. Все-таки не зря Одессу называют маленьким Парижем! Она теперь в самом деле «играла» Париж.
Одесса надолго запомнилась Лёле… Во-первых, у нее вдруг начались страшные боли где-то в районе солнечного сплетения. Такие, что она плакала в голос. Приходилось чуть ли не каждую ночь вызывать «Скорую». То ли организм выдавал реакцию на сильнейшие нервные стрессы, которые переносила Лёля накануне, днем (она вообще все принимала очень близко к сердцу и совершенно не умела отметать от себя мысли о неудаче и вообще печали), то ли это было связано с желудком. Врачи терялись в догадках и почти не могли облегчить ее страдания. Бледная, зеленая, совершенно натурально кусая губы, чтобы не плакать, приходила она на съемку — и страдания странным образом оставляли ее в покое, не мешали работать. Между прочим, после этой истории у Кузьминой выработалась железная самодисциплина. Она любую болезнь приносила в жертву работе, слов «не могу», «сил нет» она просто не знала.
Во-вторых, в Одессе Лёля сгорела заживо.
Снимали пожар на баррикаде. Вся Одесса собралась вокруг «последнего оплота защитников коммуны». Этот «оплот» был окружен пожарными в касках и со шлангами в руках. Тут же стояли пожарная машина и «Скорая помощь».
Сторону баррикады, обращенную к съемочной камере (в то время камера постоянно была укреплена на штативе, ее нельзя было схватить в руки и помчаться с ней куда угодно, снимая с любой точки и в любом ракурсе, не она подстраивалась к процессу создания фильма, а, наоборот — процесс подстраивался к ней!), облили керосином, Козинцев свистнул, к баррикаде поднесли горящие факелы… и пламя взвилось выше крыш. Вся взъерошенная и разлохмаченная, в мокром платье (чтобы не сразу вспыхнуло), Лёля кинулась в огонь.
Согласно сценарию Луиза хватала кусок парчи и издевательски кричала правительственным солдатам:
— Дешево продам!
Парча горела и плавилась в руках…
Доиграв сцену, Лёля отпрыгнула за баррикаду и только приготовилась заплакать от боли, как Козинцев снова свистнул. Ему нужен был второй дубль. Железная Лёлина самодисциплина свистнула еще громче ненасытного Козинцева — и актриса снова прыгнула в огонь с новым куском парчи в руках.
Третьего дубля не понадобилось: то ли потому, что режиссер остался доволен, то ли потому, что Лёля, обожженная, полузадохнувшаяся от дыма, упала замертво. Ее немедленно сунули в «Скорую», дали вдохнуть нашатыря, намазали лицо и руки лекарствами, перебинтовали и отвезли в гостиницу.
Лёля уехала из Одессы раньше прочих, а когда группа вернулась в Ленинград, актеры рассказывали о жутком скандале, который учинился после съемок. Одесситы собирались подавать в суд на режиссера, который — зверь, сущий зверь! — хладнокровно сжег ведущую актрису живьем.
— Да не сгорела она. Спокойно живет в Ленинграде, — уговаривали одесситов актеры.
— Они нам говорят… Вся Одесса видела! Я сам был на панихиде. Если бы не наши цветы, все было бы очень бедно. Несчастная актриса! Такая молодая!
— Какая глупость! Никто не сгорел!
— Они нам говорят…
На самом деле даже те ожоги, которые были, зажили у Лёли довольно быстро. Вот только «воронье гнездо», которое она носила на голове, сильно пострадало. Пришлось на следующих съемках подкладывать что-то вроде шиньона, пока не отросли свои волосы.
А снятая сцена… Вот ужас-то! Огонь на экране не производил никакого впечатления. На экране едва шевелились смирные клочки пламени, и было непонятно, чего это там прыгает и суетится главная героиня. Лёля чувствовала себя виноватой и безропотно переснялась в павильонных съемках.
Расстрел коммунаров тоже снимали в павильоне. Построили «стену кладбища Пер-Лашез», около нее уложили толстым слоем землю, которая заодно маскировала кабели осветительной аппаратуры. Обильно полили ее. Набросали семена травы, которая, во влаге и под теплым светом, довольно быстро проросла. Но никому не пришло в голову, что мокрая земля — отличный проводник электричества.
Первой «расстреливали» Луизу. Она упала в жидкую грязь — и тут же ее что-то ударило с такой силой, что она отлетела на метр от аппарата. Все это очень напоминало поведение гальванизированного трупа.
Оператор Москвин рассердился и сказал, что с Кузьминой вечно что-то случается, она запорола дубль и надо переснимать. Правда, сначала все же изолировали кабели, и Луизу снова расстреляли — эх, раз, еще раз…
Фильм смонтировали. Потом Лёля посмотрела рабочий вариант и опрометью убежала из зала киностудии. Вечером, рыдая в голос, она записывала в своем дневнике:
«Более уродливой актрисы, чем я, экран еще не видел. Бабушка недаром говорила — на гуся похожа. Но гусь по сравнению со мной — красавец! На тонкой шее болтается воронье гнездо. Какой-то туфлеобразный нос. Да еще туфля-то ношеная! Глупая. Испуганные глаза. Удивленные брови. Ну почему, почему я не похожа на Мэри Пикфорд и Веру Холодную? Еще мама этим огорчалась. Я понимаю: надо ломать все буржуазные каноны. Уходить от красивости… Но не до такой же степени! Это же издевательство над зрителем! А когда нас ведут на расстрел… Уродство — больше некуда. И к тому же бесконечно старая. Еще бы! Москвин старательно вымазал меня вазелином и поставил нижний свет… Когда на просмотре шли куски других актеров, все реагировали, переговаривались, ахали. На моих кусках стояла гробовая тишина. Мне надо серьезно обдумать всю мою дальнейшую жизнь и уходить из кино. Бабушка Лиза зовет меня в Тифлис и обещает научить хорошо шить. Говорит, без заработка не останешься. Может быть, вернуться?..»
Но как ни старались мама с бабушкой — от большой любви! — убедить Лёлю в том, что нельзя быть киноартисткой, не имея никакого сходства с Мэри Пикфорд и Верой Холодной, как ни сманивали ее хорошим заработком швеи, Лёля все же не поехала в Тифлис. И правильно сделала. Ведь «Новый Вавилон» произвел фурор и стал классикой советского кино. Лёля, что называется, проснулась знаменитой. У нее даже определилось амплуа: острохарактерная актриса. Короче говоря, на все руки от скуки!
Однако она не могла забыть разговор каких-то зрителей, подслушанный ею (все же она была сущей мазохисткой!) у выхода из кинотеатра после окончания фильма «Новый Вавилон»:
— Неужели не могли найти артистку покрасивее? Почему-то раньше артистки были совсем другие…
А тут еще съемки у Герасимова…
Он затеял делать фильм «Пять Маратов», где Лёля и хорошенькая Янина Жеймо играли комсомольских активисток. Задуманный как кинокомедия (отсюда и выбор на главные роли двух «острохарактерных артисток»), фильм получался отчаянно скучным, и играть в нем было скучно. Удивительно, конечно, что Сергей Герасимов, который всегда считался душой любой компании, так и не снял в жизни ни одной веселой комедии. Он оказался мастером психологической драмы, все фильмы его малость тяжеловесны, сняты не без великоумного занудства. Они вызывают восхищение, уважение, почтение… — что угодно, кроме улыбки!
Лёле было особенно тяжело на съемках: ведь она еще не избавилась от влюбленности в Сергея. Бешеная гордость, которая ее всегда отличала, мало помогала на сей раз. От этого ей было еще более тоскливо в скучных «Пяти Маратах». И она просто-таки бегом бросилась к Козинцеву и Траубергу, которые позвали ее сниматься в фильме «Одна» — про молоденькую русскую учительницу, которая попадает в алтайскую глухомань — в мир чужой и чуждый.
Приехав из Москвы от Герасимова, Лёля предстала перед режиссерами, и те ахнули, увидев ее почерневшее, осунувшееся лицо и запухшие глаза (по ночам ее донимали слезы — безнадежная, бессмысленная любовь так трудно ее покидала!):
— Что с вами, Лёлище?! Где ваш знаменитый кураж? Не больны ли?
— «Мараты»… — только и буркнула она, снова заливаясь слезами.
Режиссеры посмотрели на нее и вдруг начали хохотать. Лёля хотела на них обидеться, но почему-то тоже засмеялась — как пишут в романах, сквозь слезы. Очень странно, однако после этого ей почему-то стало легче. А вскоре она поняла, что ничто так не лечит разбитое сердце, как самозабвенная работа. Аксиома, конечно, но ведь прописные истины на то и существуют, чтобы каждый сам, на собственном опыте, убеждался в их истинности!
В то время на Алтае происходило раскулачивание. Обстановка была не простая, поэтому киногруппу экипировали соответственно «текущему моменту». Всем выдали сапоги, тужурки, широкие кожаные пояса, к которым прикреплялась кобура. В кобурах, правда, ничего не было: все наганы (по одному патрону в каждом) хранились у директора группы. От греха подальше!
Киногруппа ехала в международном вагоне. Лёля угодила в одно купе с англичанкой, и бедная дама несколько часов провела в состоянии истерического ужаса при виде «чекистки» с кобурой на поясе. Наконец Лёля сообразила, чем так напугана попутчица, и надела единственный свой «предмет роскоши», сшитый по настоянию подруг: отделанный кроличьим мехом халат из шерсти, разрисованной «турецкими огурцами». При виде этого «предмета» ужас из глаз англичанки исчез, и в них поселились смешинки. Лёля старалась их не замечать — очень уж ей нравился халат, и так тепло в нем было! Она еще не раз поблагодарит настойчивых подружек, потому что на Алтае их встретили морозы, какие даже вообразить в Москве и в Ленинграде (и уж тем более в Тифлисе) было просто невозможно.
Вообще они попали в мир, который не слишком-то представляли себе даже сценаристы. Например, они слышали, что на Алтае до сих пор сохранилось такое архаическое явление, как шаманская пляска, камлание (а уж как удивились бы Козинцев и Трауберг, если бы тогда могли узнать, что шаманы и камлания сохранятся и до времени написания этой новеллы!), но даже отдаленно не представляли себе, что это такое. Для съемок они начали искать самого знаменитого шамана, но вскоре узнали, что круче всех считалась… шаманка. Женщина!
Лёля отправилась смотреть на ее камлание с особенным интересом. Она думала, что предстоит нечто вроде циркового представления, а в самой шаманке ожидала увидеть подобие самодеятельной актрисы. И готовилась воспринимать действо не без иронии, хотя присутствовать предполагалось при изгнании духа болезни — проще сказать, на сеансе исцеления больного.
…Посредине юрты горел костер, и дым не уходил вон, а расползался вокруг. Возле больного старика, лежащего рядом с костром, стояла женщина. Ее длинные пальцы непрестанно двигались, однако поза была неправдоподобно неподвижной. Длинные черные косы, шапка, тулуп, надетый овчиной вверх, мягкие сапоги — все было увешано разноцветными тряпочками и бубенчиками-колокольчиками. Они трепетали и перезванивали при самом легком движении. На черном от времени лице шаманки медно сверкали глаза и недобрый рот, на макушке вздрагивал клок волос. В руках шаманка держала бубен — большой, закопченный до черноты. Он тоже перезванивал бубенчиками и вдобавок издавал глухой, зловещий звук при ударе битой — человеческой головой на палке-рукояти. Чудилось, в эту биту вселились все на свете злые духи, которые подвластны шаманке.
Лёле стало страшно, захотелось уйти, но было поздно: началось камлание. Шаманка быстро закружилась вокруг старика, что-то пронзительно выкрикивая. Постепенно пыль от земляного пола, угар и дым заволокли юрту, а удары в бубен, звон колокольчиков и выкрики шаманки слились в захлебывающийся стон. И она кружилась все быстрей, пока не превратилась в какой-то стремительный, гудящий, звенящий волчок.
Лёля вдруг ощутила, что сейчас или закричит так же, как кричали местные жители, которые то припадали к полу, то извивались всем телом, или присоединится к шаманке и начнет крутиться рядом с ней вокруг костра. Было такое чувство, что ее, никогда в рот не бравшую алкоголя, напоили каким-то крепчайшим, дурманящим напитком.
Внезапно старик, доселе безжизненно простертый на полу, поднялся и пошел по юрте… Видимо, шаманка решила, что «сеанс окончен», злой дух изгнан, потому что крутиться перестала и, тихонько причитая, направилась к выходу. Едва очутившись на свежем воздухе, она повалилась без чувств. А в себя она пришла, только когда ей дали понюхать дымок вонючих серных спичек.
Киношники на негнущихся ногах вывалились из юрты и побрели к лошадям. Резонер Козинцев, пытаясь обрести бодрость в сугубой прозе, сказал:
— Если больной выживет, значит, он очень здоровый старик и никакие шаманы ему не нужны. При таком шабаше может рехнуться даже здоровый!
Голос его, впрочем, подрагивал. Герасимов (да-да, он тоже снимался в этом фильме, однако теперь Лёля уже полегче переносила его присутствие — невообразимо прекрасный, дикий, пугающий, таинственный, манящий, чудесный Алтай сыграл свою роль в исцелении ран ее сердца, да и «Пять Маратов» в сочетании с красавицей Тамарой Макаровой не прошли бесследно) тоскливо простонал:
— Хватит с меня чудес! Домой бы…
Но до дому было еще далеко. Начиналась зима, а именно зимой в фильме происходили самые драматические, даже трагические сцены.
Одна из них в режиссерском сценарии называлась «Замерзание». Возница-подкулачник вез учительницу (кстати, по сценарию ее звали Елена Александровна Кузьмина, она была ровесницей актрисе, и, наверное, поэтому Лёля так хорошо сыграла эту роль) на станцию из села. Баи-богатеи, ненавидевшие «учительшу» и боявшиеся ее, подговорили возницу «потерять» ее по дороге. Тогда она, конечно, замерзнет в тайге и не доедет до города.
Возница сделал все, что надо: на крутом повороте дремлющая «учительша» вылетела из саней, попыталась их догнать, но, конечно, возница сделал вид, будто ничего не заметил. Кузьмина бежала по следу, попыталась сократить дорогу, но заблудилась, и ее, полузамерзшую, нашли ойроты[41]. То есть в фильме все кончилось благополучно — в отличие от реальной истории, которая легла в основу сценария, — девушка погибла. Правда, там дело происходило в Каракумах.
Настал день съемок «Замерзания». Красота кругом была невыносимая: синее небо, ослепительное солнце, яркий снег, все деревья в тяжелом, сверкающем инее… Для того чтобы снять блуждания учительницы, выбрали большую поляну, сияющую нетронутой снежной белизной — даже следов зверушек там не было. Однако местный житель, проводник, предупредил, что под такой белизной могут прятаться незамерзающие ручьи.
Разумеется, никто на его слова не обратил внимания. В кино так: если надо снять какую-то сцену в данном месте, значит, ее снимают. Москвин установил камеру, Козинцев свистнул — Лёля побежала. Вернее, побрела по пояс в снегу. И — разумеется! — проводник оказался прав: она наткнулась на эти самые незамерзающие ручьи. Пошла по ним, невидимым, чувствуя, как намокает одежда — вся до белья. Шла и шла вперед…
Наконец раздалась команда: «Назад!», и Лёля, качаясь, двинулась обратно по своим следам. А как только очутилась на утоптанном месте, где стоял аппарат, ее промокшая одежда моментально оледенела. Вся группа обсуждала следующий дубль, а Лёля тряслась мелкой дрожью в стоящей колом юбке.
Козинцев свистнул… и она пошла по новой целине.
— Назад!
Она вернулась, словно в полусне.
— Что вы тащитесь, как улитка? — возмутился режиссер. — Все это никуда не годится. Надо снимать все сначала.
Лёля тупо кивнула. Сначала так сначала. Самодисциплина… и этот, как его… кураж…
Проводник посмотрел на нее и что-то сказал Москвину. Москвин тоже посмотрел на Лёлю и вдруг заявил, что у него кончилась пленка.
Поднялся режиссерский крик, но Москвин подхватил Лёлю, которая была уже в полуобмороке и не падала только потому, что одежда покрылась льдом, а валенки примерзли к снегу, и сунул в свои «неприкосновенные» сани. Они так назывались потому, что в них Москвин возил аппаратуру и даже коснуться их никому не позволял.
Привезя Лёлю домой, он велел какой-то женщине раздеть ее, растереть снегом и согреть на русской печке. Потом Лёле, плачущей от боли и жары (вдобавок ее на горячей печи накрыли всеми шубами, которые только нашлись), налили полстакана водки… Утром актриса проснулась с кошмарной головной болью, но совершенно здоровая.
После этого случая она по-особому взглянула на Москвина. Ведь если бы не он, Лёля потащилась бы повторять и третий, и четвертый дубль, что уж точно прикончило бы ее, с ее-то легкими… Получалось, Москвин просто спас ей жизнь.
Такой внимательный? Или… или относится к Лёле как-то… не так?
Вообще-то она всегда ощущала, что нравится ему. Но между ними была десятилетняя разница, и Андрей Москвин казался ей почти древним старцем. К тому же он носил толстенные очки, за стеклами которых его голубые холодные глаза казались совсем маленькими. С точки зрения Лёли, герой ее романа никак не мог выглядеть так прозаично — носить очки! Но, впрочем, она понимала: ей страшно повезло в жизни, что она встретилась с Москвиным, ведь он был гениальным оператором, который поистине творил чудеса с тем, что снимал. Например, он натягивал на рамочки самые разные сетки, какие-то шелковые, газовые лоскуты, а потом приспосабливал эти рамочки к объективу. И тогда высвеченные прозрачные камни превращались в волшебные драгоценности, электрические лампочки сияли, точно звезды, а женские лица становились удивительно гладкими и молодыми. Сейчас секреты фильтров ведомы всем операторам, однако в то время Москвин был первооткрывателем тайн операторского искусства.
И вот этому человеку Лёля нравилась. Но что-то смущало ее. Пожалуй, она нравилась Москвину не как женщина, а как актриса и «свой парень»… Опять этот чертов «свой парень», будь он неладен, портит ей еще не начавшийся роман! Да что в ней есть такого (или, вернее, чего нет?), что ни один нормальный мужчина не может посмотреть на нее с любовью?
Лёля ошибалась. С ней все было в порядке. Но не совсем в порядке было с Москвиным…
Во-первых, он страшно стеснялся своей близорукости. Слово «страшно» здесь самое подходящее, потому что близорукость прогрессировала. И работать ему год от года становилось все труднее. Он с ужасом представлял время, когда лишится всего, что только любил в жизни, — своей работы… Вот именно! Он любил только ее. С женщинами ему не везло… вернее, им не везло с Москвиным. И хотя одна из них даже родила ему сына, которым Москвин очень гордился, это не излечило его от холодности, почти равнодушия к женщинам. Лёля Кузьмина была единственной, к которой он относился нормально. Он видел в ней родственную душу, может быть, сестру, но любить, желать…
Москвин думал, что вообще не способен никого в мире любить. Потом он познакомился с Сергеем Эйзенштейном.
Но это произошло спустя несколько лет после алтайских съемок, на которых Лёля Кузьмина, немножко повздыхав и даже погоревав, вдруг осознала, что и она совсем не хочет видеть в Москвине мужчину. Он ей нужен только как друг!
Вот и слава богу.
Она успокоилась.
Между тем съемки фильма наконец-то закончились. Группа, малость одичавшая за месяцы скитаний по тайге и обремененная экзотическими сувенирами, вроде настоящего шаманского бубна, который везла с собой Лёля Кузьмина, воротилась в объятия цивилизации. И узнала, что сильно отстала от жизни — «Великий Немой» приказал долго жить. На экран семимильными шагами наступало звуковое кино! Фильм «Путевка в жизнь» стал первой ласточкой и, при ужасающем качестве звука, имел невероятный успех. Пришел приказ из Москвы: «Одна» должна быть звуковой картиной.
Это повергло группу не просто в ужас — в натуральный столбняк. Ведь они снимали типично немую картину, в которой актеры не имели определенного текста и говорили что в голову взбредет. Ну, не совсем, конечно, чушь абы какую пороли, а старались, чтобы настроение и актерское состояние того или иного фрагмента были правильными. Но разве мыслимо сейчас вспомнить и воспроизвести, что именно они говорили?!
Режиссеры решили выйти из положения красиво: они предложили написать музыку к фильму почти неизвестному тогда композитору Дмитрию Шостаковичу. Обычно музыкальное сопровождение фильма было далеко от идеала. Тапер в кинотеатре играл что в голову взбредет. Однако Шостакович написал музыку именно к этому фильму. Впечатление получилось очень сильное, особенно рефрен ведущей фразы картины: «Какая хорошая будет жизнь!», которую в звуковом ряду вел теперь хор с оркестром и великолепный баритон соло. Лёля была в таком восторге, что совсем собралась было влюбиться в Шостаковича, который ей страшно понравился своей гениальной детскостью (вернее, детской, чуточку смешной гениальностью), однако новые новости вышибли у нее всякие мысли о любви: музыки оказалось мало для того, чтобы кино стало по-настоящему звуковым, актерам необходимо было сказать хотя бы несколько слов.
Смотрели-смотрели, наконец нашли какой-то фрагмент, где учительница говорит ойротам о коварном бае-кулаке:
— Он режет на мясо ваших баранов!
Фразу было велено проговорить Кузьминой.
Велеть-то ей велели, но… но она не смогла.
Нормальным людям это кажется нелепостью: да что ж такого-то? «Он режет на мясо ваших баранов!» Но Лёля была немой актрисой, для нее фраза, подложенная под изображение, была немыслимой, невозможной, просто-таки постыдной!
Короче, нам, зрителям сугубо звукового кино, этого не объяснить и не понять. Проще поверить на слово: Кузьмина не смогла справиться с собой. Голосишко у нее сделалася писклявенький, дурацкий и смешной. Она твердила, как заведенная:
— Он режет на мясо ваших баранов! Баранов… бараноф… бараноф-ф-ф-ф!
И вот после нескольких мучительных часов репетиции актрису Кузьмину запихнули в какую-то звукоизолированную будку, где стоял микрофон, и велели начинать. Что-то она из себя выдавила про этих чертовых «бараноф-ф-ф-ф», но потом не узнала голоса. Впрочем, две другие фразы «Я буду жаловаться!» и «А я поеду!» пропищались полегче. И «Одна» стала звуковой картиной!
Лиха беда начало. Постепенно Лёля привыкла к звуку и уже не могла понять, чего ж она так боялась. Однако звук не отнял у нее того, чему научил «Великий Немой»: редкостной выразительности мимики и пластики. Опять же — знаменитый кураж! Это и делало ее желанной актрисой для очень многих режиссеров. Это и привлекло к ней внимание Бориса Барнета.
Но до встречи с человеком, который стал ее мужем, в Лёлиной жизни случился потрясающий роман. Правда, вновь платонический. Да и вообще, она не любила того мужчину, а мужчина любил вовсе даже не ее, но зато это был не кто-нибудь, а знаменитый писатель.
Встретились они в Одессе, где Лёля снималась в фильме «Три солдата». Приходя утром в буфет, она неизменно видела человека, который сидел за столом перед бутылкой водки. У него была великолепная кудлатая голова, широченные плечи, он казался Лёле похожим на льва (лучший друг этого человека в своих воспоминаниях назовет его слоненком, но ведь каждый видит мир по-своему!). Наверное, он был великаном, судя по голове и плечам. Постепенно она узнала, что зовут человека Юрий Олеша и что он прославленный писатель: «Зависть», «Три толстяка», рассказы — чудесная, нарядная проза! Родом он был из Одессы, поэтому часто приезжал туда. А роста оказался маленького, чуть ли не ниже Лёли.
В то время рядом с ней постоянно находились только высокие мужчины — Герасимов, Козинцев, да тот же Москвин, поэтому Олеша мигом утратил право на ее романтическое внимание. Однако он оказался истинным рыцарем, о котором только могла мечтать самая что ни на есть романтическая героиня. Киногруппе давно не выдавали денег, а потому девушки — Лёля Кузьмина и помощник режиссера Люба Дубенская, которые жили в одном номере, — на пару голодали. И вот вдруг официант начал трижды в день приносить в их номер поднос, уставленный самыми роскошными яствами: на завтрак, обед и ужин. Тайну неведомого благодетеля официанты не выдавали, однако его «заложила» через несколько дней буфетчица — Юрий Олеша.
Однако тогда Лёля еще не подозревала, что он влюблен в нее. Это стало ясно позднее, когда они встретились в Москве.
— Я вас выдумал, и вот вы появились. Фантазия моя не истощилась. Я счастлив. Не покидайте меня! — сказал он тогда.
После нескольких вечерних прогулок, во время которых Олеша относился к Лёле с возвышенным поклонением, она вдруг спросила, какого цвета у нее глаза.
— Синие, — немедленно ответил Юрий. — Да, да, синие. Удивленные, большие. В них отражается небо…
Глаза у Лёли были карие — наследство мамы-грузинки.
«Он меня не видит! Выдумал с ног до головы!» — поняла она.
Ну что ж, это было даже интересно.
Вот именно: с Олешей было страшно интересно! Она могла не вспоминать о нем неделями, но стоило увидеться, как никто больше для нее не существовал. Даже человек, в которого Лёля в это время влюбилась и который причинял ей много страданий. В присутствии Олеши Лёля чувствовала, будто читает удивительную книгу, от которой не может оторваться.
Но ведь нельзя читать до бесконечности даже самый интересный роман… Лёля, даром что принадлежала к самой нереальной из профессий — актриса кино! — оставалась нормальной женщиной, человеком практическим. А Олеша любил в ней фантом, призрак, такую же Суок, которую он выдумал для «Трех толстяков». И постепенно эта самая романтическая из влюбленностей, которую довелось испытать в жизни Лёле Кузьминой, сошла на нет. Немало помогли ей самоуничтожиться беспрестанные запои Олеши. Ох, как он пил… Случалось, его не могли выдворить из ресторанов даже под утро, он не хотел уходить, пока за ним не придет Лёля — «синеглазка», как он ее называл. Друзья Олеши понуро кивали, глядя на нее:
— А глаза у вас вовсе не синие. Мы так и знали!
В конце концов это надоело Лёле. Она не чувствовала никакого желания играть роль жены, которая уводит пьяного муженька из кабаков. Но и выдуманной куклой быть не желала. Она не могла полюбить Олешу больше самой себя, молодой женщины, преуспевающей актрисы, а его можно было любить только такой жертвенной любовью: слишком сильны были его внутренние мучения от неумения приспособить свой феерический, невероятный талант к «требованиям времени», к «требованиям социалистического реализма». Талант его погибал, Олеша спивался. Они расстались, но встретились мельком спустя несколько лет, уже перед смертью Олеши. Лёле при этой встрече все время хотелось плакать — не от жалости к нему, а от жалости к себе, от сознания, что она могла, могла что-то сделать в жизни, но так и не сделала.
Ну, видимо, не судьба.
Человека, в которого Лёля была влюблена, когда ее «выдумал» для себя Олеша, звали Борис Барнет. Он был в то время уже известен в мире кино: учился не в каком-то загадочном и не слишком-то серьезном ФЭКСе, а в Государственном техникуме кинематографии у знаменитого Льва Кулешова, начинал как актер, моментально обзавелся множеством поклонниц, тайных и явных. В числе тайных была и Лёля Кузьмина. С ее стороны то была нормальная девчоночья влюбленность в красивого киноактера. Даже потом, сделавшись известным режиссером (он снял комедии «Девушка с коробкой» и «Дом на Трубной», а также стяжавшую ему славу историческую революционную картину «Москва в Октябре»), Барнет пребывал как бы на окраине ее сердца, тем паче что он жил в Москве, Лёля — в Ленинграде, виделись они только мельком… И вот после успеха «Одной», ставшей звуковым (!!!) фильмом, Барнет пригласил актрису Кузьмину сниматься в своем фильме «Окраина» (он изначально задумывался как звуковой). Название показалось Лёле символичным, сердечко ее забилось… однако она приказала себе не трепыхаться раньше времени и внимательно прочла сценарий.
И развеселилась. Лёле-то было едва двадцать, а Мария, роль которой ей предстояло сыграть, — старая, скучная и увядшая старая дева.
Веселье всегда придавало Лёле смелости, и вот, вместо того чтобы кидать на предмет своего обожания томные, покорные взоры, она нахально спросила:
— Вы, наверное, шутите?
Не ожидавший ничего подобного Барнет (он привык, что девицы гроздьями вешались ему на шею, и, на его взгляд, эта Кузьмина ничем особым от них не отличалась… Артистка? Ну и подумаешь! Видал он таких артисток!) вытаращился на нее, мимоходом отметив, что девица вообще-то очень даже ничего:
— Шучу? Почему это? Нисколько не шучу!
— Так ведь она старая дева! — воскликнула Лёля, азартно блестя глазами, и Барнет подумал: а ведь не зря говорят, что в девице есть кураж! И правда — есть…
И он решил ее поддеть, эту едва засветившуюся, но уже возомнившую о себе старлетку (ежели выражаться на американский манер, чрезвычайно модный тогда в эсперанто кинематографистов):
— Ну да, Мария — старая дева. Неужели вам, — выделенное особо почтительной интонацией «вам» звучало откровенной издевкой, — ее не сыграть?
У всех у нас есть внутренний голос, интуиция, шестое (седьмое, восьмое и т. д.) чувство, благоразумие, ангел-хранитель — назовите как хотите, но он (она, оно, они) в решающие моменты жизни вдруг вопит в голос, подсказывая нам сделать что-то или, наоборот, не делать.
— Не надо, не надо, не надо! — завопил Лёлин внутренний голос (интуиция и проч.). — Остановись!
Но Барнет оказался прав, разгадав сущность Лёлиного характера. Тот самый кураж, который заставил ее когда-то притащиться в тесных туфлях в ФЭКС, и бросить вызов Козинцеву, и избавиться от родинки (а может, все-таки бородавки?), и прыгать в огонь, и брести по снегу, и еще много чего, — этот кураж оказался более громкоголосым и заглушил слабый писк благоразумия.
— Сыграть! — азартно воскликнула Лёля. — Только наоборот.
— Как наоборот? — вскинул брови Барнет.
— Ну, все, что написано про Марию в сценарии, я буду играть наоборот. Не старую деву, а смешную девчонку, провинциальную, косолапую воображалу Маньку, а не Марию. И платье сама придумаю.
— Хорошо! — хмыкнул Барнет, который почувствовал, что в ее предложении скрыто гораздо больше, чем в сценарной (и впрямь унылой) Марии. — Попробуем. Но я упрямый…
— Я тоже! — задорно ответила Лёля, надеясь: упрямство — качество отрицательное, но ведь минус на минус дает плюс? Может, и в жизни сработают математические законы?
«Суха теория, мой друг, но древо жизни буйно зеленеет!» — это еще Мефистофель сказал. В фильме «минус на минус» и впрямь дал плюс. Но в жизни…
Самое смешное, что Лёля в первом разговоре привлекла Барнета именно тем свойством, которое было присуще ему, — желанием все непременно переделать. Например, сценарий. Если даже сценарий был хорош и нравился ему, Барнет все равно его переделывал, менял местами сцены, характеры персонажей (даже и без Лёлиной подсказки он бы изменил эту скучную Марию!). Причем переделка заключалась прежде всего в том, что Барнет резал сценарий в полном смысле слова (ножницами) и как-то немыслимо переклеивал (клеем) в длинный-предлинный свиток. Потом, если что-то нужно было найти, Барнет расстилал свиток на полу и ползал вдоль него на коленях.
Когда Лёля увидела сие действо впервые, она принялась хохотать. Потом она горько пожалеет об этом — Барнет окажется злопамятным и не раз упрекнет ее за неуважение к его творческому методу. Но в тот раз он просто буркнул угрюмо:
— Сценарий должен быть склеен в одну ленту, как пленка, чтобы я мог видеть, что идет за чем.
Нормальное объяснение — у каждого свое восприятие творчества. Писатели это очень хорошо понимают. Кто-то запросто пишет на компьютере в любое время дня и ночи, а кто-то не может ни слова из себя выдавить в неурочное время, если у него в руках не будет чернильной ручки, да еще непременно с золотым пером. И не дай бог, если вдруг перышко будет царапать бумагу…
Самое смешное, что, когда начинались съемки, Барнет не оставлял живого места даже и в своем переработанном сценарии. И иногда получались интереснейшие вещи! А иногда — то же самое, что получилось из его семейной жизни с женщиной, которую он захотел совершенно изменить. Кстати, кураж, который в первые минуты очаровал его в Лёле, жутко раздражал Барнета все те годы, что они провели вместе.
Такой уж он был человек, Борис Барнет. Добросердечный со всеми, кто просто соприкасался с ним по жизни, он был жесток с близкими. Наверное, слишком боялся за свое тщательно охраняемое душевное одиночество — иногда для творческого человека это свойство необходимо как воздух. «Ты сам свой высший суд!» Все нормально и опять же объяснимо. Но тогда не надо портить жизнь кому-то другому, не надо жениться. А Барнет женился на Лёле и с первого же дня принялся ее переделывать, перекраивать, переклеивать… как неудачный сценарий.
Вот именно! С самого начала он не сомневался, что женился на неудачнице!
Под его давлением (он был бешено ревнив и как мужчина, и как режиссер) Лёля отказалась сниматься в «Трилогии о Максиме» у Козинцева и Трауберга. От обиды ее давние друзья вообще свели женскую роль в фильме к «точке с запятой» и отдали другой актрисе, так что Лёле, даже одумавшись, уже некуда было возвращаться. Потом она отказалась еще от нескольких интересных предложений.
— Ты не сможешь, — «капал на мозги» Барнет. — Роль не для тебя. А скажи, с чего ты вообще взяла, что у тебя есть талант, что ты актриса?
Так повторялось день за днем — меж сценами любви, ревности, страсти, ненависти, горя, радости, из которых и состоит семейная жизнь. Лёля была беременна, а значит, вдвойне, втройне слаба. Какие съемки в это время? Потом она родила свою Наташку, кое-как поправилась — застарелая легочная болезнь вылезла, опять начали подозревать туберкулез, она измучилась и физически, и нравственно. А тут еще Барнет вдруг сделался обаятелен — у него было губительное, просто-таки смертельное, неотразимое обаяние, мужское, интеллектуальное, какое угодно! — но направлен весь его шик-блеск был отнюдь не на родную жену. Лёле доставалось только методическое, неумолимое: «Ты ни на что не годишься. Ты мне испортила жизнь!»
В принципе человека, при известной настойчивости, можно убедить в чем угодно. Да что человека! Даже лошадь можно убедить, к примеру, в необходимости зевать. Это Лёля сама видела — на съемках той же «Окраины». Действие фильма происходило в маленьком городке, где всё дохнет от скуки. И Барнету пришло в голову, что для усиления впечатления классно будет смотреться зевающая водовозная лошадь с «подложенным» голосом (фильм-то звуковой, ну вот пусть все говорят, даже лошади!), которая «произнесет»:
— Ну и скука!
Осталось решить, как заставить лошадь зевнуть… И тут Лёля вспомнила, как бабушка показывала ей — не то в шутку, не то всерьез, — что надо раздвигать большой и указательный пальцы.
Попробовали. Лошадь таращилась, но не зевала. Зато начала зевать вся съемочная группа! Рецепт оказался более действенным для людей. Но вдруг… лошадь тоже начала зевать!
— Внимание, съемка! — заорал Барнет, который не признавал никаких фэксовских штучек вроде свиста.
Увы — солнце ушло за облака. А на аппаратуре того времени, вернее, на той пленке, можно было снимать только при ярком освещении.
На другой день солнца не было вовсе. Зато лошадь… о, эта талантливая водовозная лошадь принялась зевать, едва завидев съемочную группу! И все страшно беспокоились, что она разучится. Но на следующий день солнце вышло в небеса, и чудо-лошадь отзевала столько, сколько положено — с десяток дублей, минимум.
— Вот это актриса! — сказал довольный Барнет, косясь на Лёлю, словно подразумевая: «Не то что ты!»
Потом они вместе работали над фильмом «У самого синего моря». И Барнет, несмотря на то что Лёля работала как проклятая, слушалась его беспрекословно и даже несколько раз рисковала жизнью на съемках шторма (который, как часто бывает в кино, в отснятом виде выглядел совсем не страшно, и пришлось все переснимать в павильоне!), все равно был ею недоволен.
И наконец, после пары лет жизни с этим человеком, она всерьез стала проникаться чувством собственного не-достоинства так же, как приснопамятная лошадь прониклась необходимостью зевания…
И вот в один из дней этой печальной семейной истории (на исходе 1932 года) в гости к Лёле вдруг пришел Андрей Москвин.
Лёля едва на шею ему не бросилась от радости! Она так давно не видела своих ленинградских друзей: жила-то теперь с Барнетом в Москве!
Сели за стол. Как всегда, Москвин заваривал себе чай сам: в небольшой заварник всыпал целую пачку и пил этот деготь, от одного вида которого у Лёли челюсти сводило. А Москвин наслаждался, жмурил маленькие глазки за толстыми стеклами очков… Однако и прижмуренными глазками он очень хорошо разглядел, что у Лёли-то глаза на мокром месте…
— Что случилось?
И так он это спросил, что она не выдержала — расплакалась окончательно и выложила ему всё о своих неприятностях с Барнетом. Москвин посидел, посопел, пооглядывался по сторонам… Лёля думала, что ему неприятно смотреть на нее, плачущую. А он вдруг промолвил, указывая на шаманский бубен — тот самый, привезенный с Алтая, со съемок «Одной»:
— Сожжем его?
— Вы что, верите, что он приносит несчастье? — всхлипнула Лёля.
— Надо, чтобы вы верили, — ласково сказал Андрей Николаевич.
Повсхлипывав еще немного, Лёля растопила колонку в ванной, и они вдвоем с Москвиным разломали и сожгли бубен. Глядя, как корчится и трещит в огне лошадиная кожа, натянутая на обод, Москвин с силой сказал:
— Ну, теперь все будет хорошо!
А спустя несколько дней после его ухода Лёля узнала, что Барнет очень хочет встречать Новый год в одиночестве… Да ради бога, конечно. Но она не была бы женщиной, если бы не попыталась извлечь из ситуации пользу.
Ей тоже было где встречать Новый год — весело, но вполне благопристойно: в Доме кино, под присмотром своих друзей, супругов Сливкиных.
— Послушай, — сказала однажды Лёля. — Дай мне денег на новое платье, и я буду встречать Новый год без тебя.
Подозрительно посмотрев на нее, Барнет сказал:
— Хорошо. Завтра достану. Твое желание для меня — закон.
Деньги были вручены, и Лёля купила сверкающий, как снег, белый материал. Восхищенная такой красотищей портниха придумала умопомрачительный фасон, и чуть ли не за полчаса до праздника наряд был готов.
Маруся, няня маленькой Наташки, сказала:
— Платье-то подвенечное…
— Не подвенечное, а новогоднее! — засмеялась Лёля.
— Всё-то вы, городские, путаете, — покачала головой Маруся.
Праздник удался, и Лёля чувствовала себя великолепно. Засияли давно погасшие глаза, она была прелестна, весела и остроумна. Мужчины не отходили от нее… но вдруг ей всё надоело. Вообще от вина ей всегда становилось не весело, как положено нормальному человеку, а грустно. И знаменитый кураж не помогал! С тоской Лёля размышляла, что любовь ее обманула, что она связана навсегда с чужим, чуждым ей человеком… Как они будут жить с Барнетом дальше? Неужели придется терпеть ради Наташки — чтоб не разбивать семью?
Какое мещанство! Какое беспросветное мещанство! И будущее тоже беспросветно…
С горя она ушла одиноко бродить по пустым комнатам Дома кино. Кругом висели рекламные плакаты. Лёля увидела себя в роли Луизы из «Нового Вавилона»: знаменитый «недомерок» в дрипочку, на голове «воронье гнездо»… Не зря говорила бабушка: бацагавс, сущий бацагавс! Барнет и здесь прав: она редкостная уродина.
От злости Лёля показала себе язык.
— Почему у вас такой красный язык? — раздался суровый мужской голос.
Лёля так и подскочила. За стендом сидел какой-то долговязый мужчина в парадном костюме. У него был унылый вид, хотя вообще-то он отнюдь не был унылым и скучным. Лёля его знала: это был молодой режиссер Михаил Ромм. Он прославился первым же фильмом, который поставил: «Пышка» по рассказу Мопассана. И он славился как блистательный рассказчик, просто-таки феерический: некоторые киношники зазывали его на вечеринки, а остальные гости приглашались «на Ромма». Смех стоял до упаду! Но сейчас…
— Это я жевала красный шарик, поэтому красный язык, — серьезно сообщила Лёля. — А вы что здесь сидите? Вам грустно?
Ромм кивнул.
— Вам грустно, и мне грустно, — сказала Лёля. — Давайте целоваться, что ли?
— Вы все перепутали, — усмехнулся Ромм. — Это на Пасху целуются. Пошли в зал.
Он повел Лёлю мимо стеклянных витрин с плакатами. Она бездумно вела рукой по стеклу и вдруг ощутила острую боль. Кажется, одна из витрин оказалась разбита. Лёля машинально прижала руку к груди.
Они с Роммом вошли в зал — и вдруг раздался дружный вопль:
— Доктора! Лёля, что с вами?!
Она взглянула на себя в зеркало: все платье на груди было залито кровью. Подбежал доктор, перевязал руку…
Вечеринка была испорчена, платье тоже. И все из-за этого Ромма!
Дома Маруся разахалась:
— Платье-то подвенечное как окровавила!
— Говорю тебе, — рассердилась Лёля, — оно праздничное, а не подвенечное!
— Вы, городские, вечно всё путаете! — повторила Маруся. — С кем была, когда руку резала?
— Да так, с чудаком одним.
— Ну, быть тебе за ним замужем!
Лёля только хмыкнула. Ох уж эти деревенские предрассудки…
— Мать честная! — в ужасе сказал Барнет, когда вернулся, очень довольный встречей Нового года, домой и увидел жену с перевязанной рукой. — Да тебя вообще нельзя на люди выпускать! Бестолковая же ты, Лёлька, это что-то поразительное. Сиди дома и воспитывай ребенка. Никаких гулянок, никаких съемок, поняла?
Итак, Москвин зря жег бубен, уныло подумала Лёля.
Прошло несколько дней, недель, месяцев, во время которых Барнет неумолчно проповедовал, что основой Лёлиного существования должно стать что-то вроде немецких «трех К»[42]. Нет, о Kirche в эпоху победы атеизма речи не шло: на месте второй «К» Лёлин муж ставил отнюдь не Kino, а букву «B» — Barnet.
И вдруг Лёле пришло приглашение с «Мосфильма» — сниматься в фильме «Тринадцать». Отряд пограничников на маленькой заставе, затерянной в каракумских песках, отбивается от басмачей. Пограничников всего двенадцать, но с ними вместе жена командира, она тринадцатая. Роль этой простой и милой женщины, которая тоже становится бойцом, предлагали играть Лёле. Режиссером был Михаил Ромм.
— Ты в своем уме? — уничтожающим тоном изрек Барнет. — А как ты бросишь маленького ребенка?!
Два года назад, когда они вместе уезжали на Каспий снимать «У самого синего моря», Наташка была вообще младенцем, но Барнет очень спокойно «бросил» ее на верную Марусю…
— Пески, жара, нечеловеческие условия, — продолжал Барнет. — Ты не выдержишь. Кроме того, еще и играть надо. Ты не сможешь. Ромм еще молодой человек. Ему нужны, хорошие, опытные актеры для звукового кино. А ты что из себя представляешь? Позвони и откажись!
Под словесным напором Барнета знаменитый кураж сдох, как моль под нафталином. Лёля, словно загипнотизированная, позвонила Ромму и отказалась сниматься в «Тринадцати».
Странно — Ромм будто не слышал…
Тогда ему позвонил Барнет:
— Михаил Ильич! Я не могу сказать, что Кузьмина глупа, но она неопытна. Вам нужна другая актриса!
Ромм опять будто не слышал… Более того: вторым режиссером фильма «Тринадцать» он назначил Марию Сливкину — подругу Лёли. И та чуть ли не силком привезла Кузьмину на студию, где Ромм буквально заставил ее подписать договор.
Барнету пришлось смириться.
Лёля уехала в Каракумы, и тут демоны ревности начали рвать на части душу ее самолюбивого мужа. Он даже вообразить не мог, что Ромм ценил Кузьмину как классную актрису. Никакого класса в ней Барнет в упор не видел. Зато Кузьмина была интересная женщина… Вдобавок до него дошли «предсказания» Маруси. И он решил сам поехать в экспедицию — чтобы убедиться собственными глазами, что у его бездарной жены пошлый роман с безнравственным режиссером.
А между тем в каракумском поселке Чиганлы киногруппа вообще и режиссер с ведущей актрисой в частности были заняты двумя основными делами: съемками фильма и попыткой приспособиться к пустыне. Впрочем, следовало бы поменять порядок перечисления.
Пустыня главенствовала над всем!
Лёля думала, что после Алтая ее мало что может удивить и напугать. Потом она пережила ветер под названием «бакинский норд» на Каспии, который едва не стоил жизни и ей, и Барнету, и еще половине киногруппы, и решила, что вот он — пик впечатлений. Однако непредставимая, невероятная, неумолимая жара, которая царила в пустыне, бесконечные пески, которые каждый час меняли очертания и пели на разные голоса, миражи, которые являлись самым разным людям одновременно, вечное, патологическое безводье, каракурты, скорпионы, фаланги и змеи, готовые на каждом шагу ужалить тебя до смерти, старик-туркмен, который приезжал к директору группы, чтобы купить у него красавицу Валю — помощника режиссера — для своего сына («Хороший цена даю! Один берблюд. Двадцать два баранта. Три ковер. Два тысяча рубли. Самовар. Цена большой! Бери! А то ночь, темно — и нет Валя, и калым нет!»), а главное — безумный ураган «афганец», который налетает несколько раз в год, однако в этот раз налетел тако-ой, что даже старики не могли упомнить ничего подобного… Лёля подумала, что в киноэкспедициях постоянно случается нечто этакое, чего «не могут упомнить старики». Нормальные кинематографические штучки!
Нет, ну в самом деле, «афганец» был — нечто невообразимое! Он дул двое или трое суток — потом никто не мог точно вспомнить, и все это время люди лежали почти без сознания, завернувшись в мокрые простыни. Никто не мог есть, только пили понемногу, чтобы не умереть от обезвоживания. Хотя, если честно, даже пить уже не хотелось!
И вот, чуть только киногруппа понемножку очухалась после «афганца» и снова приступила к работе, как пришла телеграмма от Барнета. Он приезжает в Чиганлы!
Нет слов: Лёля ему обрадовалась. Но только в первую минуту, до первой сцены ревности (и к кому?! К Ромму! Вот чушь-то!) и до того, как Барнет показал ей свой чемодан, битком набитый бутылками. Лёля знала: муж любит и умеет выпить, но, увидев такое количество спиртного, не поверила, что он все это осилит.
Однако осилил, и очень скоро. Не один, конечно, а с помощью некоторой части киногруппы. Он нарочно спаивал мужиков, чтобы они рассказывали ему про «шашни» Кузьминой и Ромма. Никаких «шашней» не обнаружилось, и Барнет почувствовал себя глупо, но все же решил пойти к Ромму выяснить отношения. В самом деле — зря, что ли, приехал?! Как это признать перед глупышкой-женой?
Он хотел хлебнуть для храбрости, но оказалось, что пить больше нечего. Запас иссяк! Тогда он взял у жены одеколон «Сирень» и напился этой «Сирени». Ну и пошел…
Помреж Валя (та самая, за которую давали «один берблюд» и все прочее) перепугалась его мрачной решимости и кинулась предупредить Ромма:
— Михаил Ильич! К вам Барнет идет! Он вас убьет… Он же боксер! Он считает, что у вас с Кузьминой роман! Боже мой, что делать, что делать?!
Ромм (рыльце у него было некоторым образом в пушку, потому что Лёля ему сильно-таки нравилась, только никто об этом не догадывался, и она сама в первую очередь!) после предупреждения взволнованной Вали тоже решил подкрепиться. Для храбрости. Хоть Барнет и бывший, а все-таки боксер. Мало ли что придет ему в голову?
У режиссера хранился спирт, предназначенный для протирания аппаратуры операторов, однако честняге Ромму и в голову не пришло прикоснуться к «энзе». Он схватил бутылку одеколона «Магнолия» и…
Спустя две минуты на пороге возник Барнет: здоровенный, тяжеленный, потный от злости, сжавший кулаки. Высокий, худой Ромм тоже сжал кулаки и вышел против него.
Барнет пялился на него, тяжело дыша… Потянул носом — и увидел через плечо Ромма пустую бутылку из-под «Магнолии» на столе.
— «Магнолию» пили? — спросил мрачно.
— «Магнолию», — кивнул Ромм. — А вы?
— «Сирень», — буркнул Барнет. — А больше одеколона у вас нет?
— К сожалению, нет, — с искренним огорчением ответил Ромм.
— Жаль…
Помолчали.
Что-что, а чувство юмора имелось у обоих мужчин. И Барнет начал понимать, какого же он свалял дурака… Очень захотелось сделать «налево кругом», а потом — «бегом». Но это было бы уж вообще — предел всему! Поэтому он выдавил с трудом:
— Ну, как дела?
— Ничего, — ответил вежливый Ромм. — Потихоньку снимаем.
— Жарко уж очень.
— Очень…
— Ну так я пойду, — сообщил Барнет, и они оба вдруг рассмеялись.
Пока происходила эта беседа, Валя собрала всю группу и привела к домику Ромма — защищать режиссера. Когда вышел успокоенный Барнет, провожаемый непобитым Роммом, все почувствовали себя обманутыми.
На прощанье Барнет грозно сказал Лёле:
— Хороший мужик Ромм… Но смотри!
Он уехал, а Лёля последовала его совету: стала смотреть на Ромма. И только теперь обнаружила, что и Ромм смотрит на нее совершенно особенно…
Спустя год Андрей Москвин снова приехал в гости к Лёле. Долго рассказывал о своей работе с Сергеем Эйзенштейном — рассказывал с обожанием! — потом посмотрел в Лёлины смеющиеся глаза и спросил:
— Ну? Не зря жгли бубен?
— Ну? — спросила и Маруся. — Я тебе что говорила? Насчет того чудака и платья подвенечного? А ты — праздничное, праздничное… Ничего-то вы, городские, не понимаете!
Разговор этот состоялся в тот день, когда Елена Кузьмина выходила замуж за Михаила Ромма.
Снова за кинорежиссера!
И она стала у него ведущей актрисой. Ромм снимал ее во всех своих фильмах, разве что «Ленин в Октябре» и «Обыкновенный фашизм» обошлись без нее. А так… «Тринадцать», «Мечта», «Человек № 217», «Русский вопрос», «Секретная миссия», «Корабли штурмуют бастионы», «Дуэль»…
Между прочим, в «Кораблях» Кузьмина сыграла леди Гамильтон, посоперничав с самой Вивьен Ли. Леди Гамильтон у Кузьминой получилась не столь обворожительная, как у знаменитой англичанки, зато, кажется, более похожая на себя — истинную, которую называли злым гением адмирала Нельсона…
Так или иначе, это были прекрасные фильмы, классика нашего кино. И жизнь у этой пары, режиссера и его любимой актрисы, была прекрасная.
Они жили долго и счастливо, пока не разлучила их смерть.