ГЛАВА 3

Я возвращаюсь домой, к куче грязной одежды, лежащей посреди моей квартиры. Судя по ее ошеломляющим размерам, уровень угрозы того, что у меня не будет свежей смены белья на завтра, поднялся с желтого (повышенного) на оранжевый (высокий). Я разрешаю себе не участвовать во всеобщей борьбе за чистоту трусов, ведь на работе никто не станет заглядывать мне под юбку. А если станет, найдет там то, чего заслуживает.

Лампочка на моем автоответчике мигает в сдвоенном ритме: раз, раз-два, раз, раз-два. Значит, получено два сообщения.

— Эй, Эмили, это папа. Звоню просто узнать, как твои дела. — Щелчок, отбой.

— Эй, Эм. — Голос Джесс отскакивает от стен моей квартиры, напоминая, что я живу в идеально квадратной комнате. — Надеюсь, ты держишься нормально после того, что произошло у тебя с Эндрю. В пятницу вечером. Ты. Я. Бар Товарной биржи. Мы должны выбраться куда-нибудь в город. Никаких отказов я не принимаю.

Хотя я познакомилась с Джесс просто потому, что на первом курсе юридической школы наши комнаты оказались рядом, она превратилась для меня из соседки в сиамского близнеца/очаровательную неудачницу/мою еврейскую маму/ человека, патологически зависящего от меня/Тони Роббинса[7]. Я хочу ей перезвонить, но понимаю, что она уже спит. Каждый вечер по будним дням Джесс ложится ровно в 22:43 — единственное последствие ее борьбы с обсессивно-компульсивным расстройством, которым она страдала в детстве.

Вместо этого я поднимаю трубку и перезваниваю отцу, который, в отличие от Джесс, не верит в сон.

— Вице-губернатор Пратт на проводе, — отвечает мой отец, видимо полагая, что тот, кто набирает номер его личного мобильного телефона в час ночи, не знает, что звонит вице-губернатору штата Коннектикут. Или что ему не наплевать на это. Нет, напрасно я перезвонила ему: вряд ли стоит продолжать нашу бесконечную игру в телефонные догонялки. Разговоры с моим отцом оказывают на меня один плачевный побочный эффект: я чувствую себя в этом мире очень одинокой.

— Привет, папа. Это Эмили. Как ты?

— Хорошо, дорогая. Хорошо. Поддерживаю форму. Сегодня утром пробежал шесть миль. В пять утра.

— Ух ты, папа, — говорю я, словно не слышу это всякий раз, когда звоню ему. Возможно, он таким способом упрекает меня, зная, что я-то точно не бегаю. И не бегала никогда.

— М-да, в общем, это важно — поддерживать форму. Тебе тоже нужно когда-нибудь попробовать. Например, в Центральном парке.

— Пап, я живу на Манхэттене.

— A-а. Ну тогда бегай к парку. Кстати, надо бы приехать посмотреть твою новую квартиру как-нибудь на днях.

— Не такую уж и новую. Я живу здесь уже больше года.

— Верно. Верно. Так как обстоят дела у великого специалиста по судебным тяжбам?

Я рассказываю отцу о «Синергоне» в основном потому, что о моей работе нам разговаривать легко. Излагая ему то, что творится в Каддо-Велли, я вдруг начинаю беспокоиться, не даю ли я своему отцу веские основания стыдиться меня. Он ведь все-таки государственный чиновник.

— Здорово, детка. Прекрасно, заведешь связи в «Синергоне», — говорит он. — В этот процесс стоит вложить свое время — он поможет тебе сделать карьеру.

— Папа, но я ведь защищаю «Синергон». То есть ясно, что вторая сторона ничего не сможет доказать, но все-таки…

— Бизнес есть бизнес, Эм. Ты сама знаешь. А приобрести влиятельных друзей никому не помешает. — Теперь я понимаю, что желала бы услышать от отца другие слова; пусть бы он накричал на меня, сказал, что я поступаю неправильно, что от моей работы мир становится хуже. И я хотела, чтобы мы вместе сражались со злом, но это, конечно, смешно. Мы с отцом никогда не сражались против чего бы то ни было. Он в принципе не способен на борьбу, ведь она для него — нечто мелкое и неприятное, и лучше оставить ее детям.

У моего отца есть лоск, присущий всем политикам; он весь сияющий, обворожительный, по-мальчишески привлекательный, несмотря на седеющие виски. При рукопожатии он пользуется обеими руками, показывая, насколько он заинтересован во встрече. Он также смотрит людям прямо в глаза, как бы говоря: «Вы для меня очень важны». А что находится под этой лакированной поверхностью, я и сама не знаю. Мне он этого никогда не показывал.

Если честно, я хорошо отношусь к своему отцу, но мне он никогда особо не нравился. Думаю, я слегка недолюбливаю его еще и потому, что не уверена, нравлюсь ли ему я сама.

После того как мама умерла, оставив нас вдвоем, мы должны были хотя бы попытаться вступить в контакт. Может быть, кричать, плакать, говорить друг другу вещи, непростительные в обычной жизни. Или рыдать вместе до тех пор, пока не придет осознание потери того немногого, что нас объединяло. Или дико хохотать, как я делала это в укромном углу со своими друзьями сразу после поминок, словно уговаривая себя: «а вот и не больно, это не больно, не больно».

Но в действительности случилось так, что мама моя умерла в четверг вечером, а в школе я появилась уже в понедельник утром. У меня даже не было возможности остаться дома. Мы оба придумали свои способы держаться, каждый по отдельности, и занялись своими личными неотложными делами. Как будто мы всегда именно так и жили, как будто ничего не изменилось, как будто мы оба не почувствовали себя вдруг собакой на трех ногах.

Я знала, что мой отец плакал поздно ночью. Лежа в соседней спальне, я прислушивалась к его резким, коротким вздохам и сдавленным рыданиям в подушку, которые эхом перекликались с моими собственными, но я так и не постучала в его дверь, а он не постучал в мою. Да, я хотела это сделать. Стояла неподвижно перед его комнатой, не в силах поднять руку, не в силах дотронуться костяшками пальцев до его двери. Не знаю, почему наши двери казались столь непреодолимым препятствием. Возможно, у нас было некое чувство собственности по отношению к своему горю: мы боялись, что, поделившись им, потеряем ту частицу мамы, которая принадлежала каждому из нас. Или же ни у кого из нас просто не осталось сил утешить другого в страшных глубинах ночи, потому что мы истощили всю нашу энергию днем, постоянно, постоянно, постоянно притворяясь, что с нами все в порядке.

— Слушай, папа. Мне нужно идти. У меня есть планы на этот вечер, — говорю я. Невинная ложь номер один.

— О’кей. Передавай привет Эндрю, — отвечает он.

— Обязательно. — Невинная ложь номер два. Я еще не готова сказать ему, что мы с Эндрю расстались. Отец доволен моей личной жизнью не меньше, чем работой; это значит, что он больше не несет ответственность за мое счастье. Тут я ему подыгрываю. В течение многих лет я фанатично придерживаюсь одного неписаного правила: если только это вообще возможно, я забочусь о себе сама. Быть вдовцом довольно тяжело и без дополнительного бремени в виде наличия ребенка.

— Кстати, я собираюсь в воскресенье навестить дедушку Джека. Поедешь со мной?

— Я не могу, Эм. Ты же сама знаешь. Передай ему, что я очень занят. У нас тут сумасшедший дом.

— Передам. — Невинная ложь номер три. Я бы никогда не стала обижать дедушку любимыми оправданиями своего отца.

— Держись за хорошую работу, детка, — говорит он, после чего я слышу короткие гудки.

Выдохшаяся, я сворачиваюсь калачиком под одеялом и смотрю на подоконник, на котором нет ничего, кроме нескольких фотографий. Мы с Эндрю за праздничным столом на моем последнем дне рождения; свечи горят у меня прямо под подбородком, отчего кажется, что мое лицо светится изнутри. Мы с Джесс на свадьбе ее сестры, обе в пурпурных платьях, с размазанным вокруг глаз макияжем. И еще одно маленькое семейное фото: мы трое стоим на ступеньках нашего дома в Коннектикуте. На мне комбинезон «Ош Кош», и я гордо показываю камере свой новый чемоданчик для завтрака «Чудо-Женщина»[8]. В этот день я впервые иду в детский сад и выгляжу при этом бесстрашной. Меня удерживает на месте лишь необходимость подождать секундочку, пока щелкнет фотоаппарат.

Сегодня ночью я оставляю включенным свет в ванной и дважды проверяю, заперта ли входная дверь. Я снова ложусь на середину своей кровати и делаю еще несколько «снежных ангелов». Но похоже, что это совершенно напрасное упражнение, поскольку, сделав движения руками вверх-вниз, я останавливаюсь точно в том же месте, откуда начинала.

Загрузка...