Во время долгого пути в предрассветной темноте он слышал, как кто-то сравнил голод с попавшим в башмак камешком. Поначалу ты пытаешься не обращать на него внимания, он раздражает, не причиняя серьезного неудобства. Но потом начинаешь хромать, идти становится трудно. Боль усиливается. Он глубже и глубже впивается в твое тело, ты уже с трудом ковыляешь, работаешь все медленнее, и надсмотрщик злобно косится на тебя. Потом камешек доходит до кости, вонзается в нее, становится частью тебя, и ты ни о чем другом уже не можешь думать. Он разрушает твой скелет, превращает мышцы в труху. Говоривший все развивал и развивал эту тему, пока они медленно брели, и в самом деле чувствуя, как крошатся их кости. И много часов спустя Этторе продолжал размышлять над этим сравнением, расцвечивая его новыми деталями, – ни с того ни с сего слетавшие с языка замечания озадачивали тех, кто утром шел слишком далеко от него и не слышал этих разглагольствований, – тем временем их руки равномерными движениями срезали пшеничные колосья, поднявшееся солнце жгло спины и под мозолями вздувались волдыри. На фоне скрипа и стука деревянных щитков о деревянные ручки по-прежнему нет-нет да и слышалось его бормотание. Он превратит твою кровь в пыль. Он свалит тебя с ног. Поползет по позвоночнику и засядет в мозгу. И все это время Этторе думал о том, что сравнение глупое, хотя вслух этого не сказал. В конце-то концов, кто мешает тебе снять башмак и вытряхнуть камень?
Но голод из себя он вытряхнуть не мог, как не мог проснуться, если его не растолкает Паола. Она не нежничает и колотит его что есть сил, когда он не встает сразу; ее острые костяшки больно бьют по ключице. В предрассветной темноте она двигается так же энергично и проворно, как вечером, и он не понимает, как ей это удается. Откуда у нее берутся силы и почему она так хорошо видит в кромешном мраке? Другие мужчины с детства умеют просыпаться по своей воле в три, в четыре, самое позднее в пять, но к этому времени шансы получить работу тают – кто раньше пришел, тот и первый в длинной-предлинной очереди. Других мужчин не расталкивают сестры, как это делает Паола, но без нее Этторе продолжал бы спать. Он спал бы весь день напролет, беспробудно, глубоко. Это была бы погибель. Несколько секунд он лежит без движения. Всего несколько секунд отдыха в темноте, такой густой, что он даже не понимает, открыты ли у него глаза. Он вдыхает спертый воздух, наполненный запахом земли и зловонием ночного горшка, который нужно опорожнить. Едва Этторе успевает подумать об этом, как снаружи слышится стук копыт и скрип колес – это приближается запряженная мулом повозка.
– Отбросы-нечистоты! – выкликает сборщик усталым и осипшим голосом. – Отбросы-нечистоты! Поторопитесь! Спускайтесь!
Паола проверяет, плотно ли прилегает к глиняному горшку деревянная крышка, поднимает его и вытаскивает на улицу. Зловоние усиливается. Паола говорит, что в темноте, по крайней мере, соседи не видят, как ты опрокидываешь горшок в огромную бочку сборщика. Но когда повозка удаляется, трясясь на камнях и ухабах, за ней по земле всегда тянется след человеческих испражнений, вонючий и скользкий.
Паола осторожно претворяет за собой дверь и ступает очень тихо. Не ради брата или Валерио, а чтобы не разбудить Якопо, своего сына. Она надеется, что мужчины уйдут до того, как малыш проснется, и она спокойно покормит его. Но такое случается редко. Чирканье и вспышка спички, неровное пламя единственной свечи будят ребенка. Издав тихий удивленный возглас, он недовольно хнычет. Якопо умненький мальчуган и потому не кричит. Крик – это тяжкий труд. Миазмы, наполняющие тесную комнату, отчасти исходят от ребенка. Без воды для купания и стирки пеленок невозможно избавиться от зловония; к нему примешивается кислый запах рвоты. Этторе знает, что, оставшись одна, Паола смочит тряпку и оботрет малыша, но она достаточно благоразумна, чтобы не делать этого в присутствии Валерио, который ревниво следит за их запасом воды.
Ливия. Этторе закрывает глаза, и оранжевые отблески свечи словно отпечатываются внутри черепа. Каждый день его мысли движутся по одному и тому же кругу: голод, нежелание вставать, Ливия. Даже не мысли – толчки; Ливия поселилась так же глубоко в его внутренностях, как голод и усталость. С его телом и инстинктами она соединена гораздо крепче, чем с сознанием. Ливия. Это даже не слово, а чувство, неразрывно связанное с воспоминаниями о запахе, прикосновениях, вкусовых ощущениях и потерях – хороших и плохих потерях. Краткий миг свободы от забот, обязанностей, страха и гнева, словно смытых волною радости встречи. Утрата сомнений и страданий. Какой аромат источали ее пальцы, после того как она проводила целый день за чисткой миндаля, аромат свежего зрелого плода, аромат, которым, казалось, можно насытиться. Она как будто питала его, и, когда они были вдвоем, он забывал о голоде. Только тогда. Этторе вспоминает шелковистую кожу ее икр, мягкую под коленками, словно абрикос. А потом он потерял Ливию, и это было как удар ножом, как рваная рана. Как крупный град, что приносит летняя гроза, – побивающий все, ледяной, смертоносный. Мышцы на ребрах Этторе напрягаются, по телу пробегает дрожь.
– Вставай, Этторе! Ты никак опять спишь! – Голос у Паолы тоже резкий, не только ее лицо и движения. Вся она – от плоти на ее костях до слов и самогó сердца – сделалась твердой как камень. Лишь когда она берет на руки Якопо, в ее глазах появляется мягкость, словно отблеск закатившегося солнца.
– Ты камешек в моем башмаке, который все время саднит, – говорит он, вставая и разминая затекшие мышцы спины.
– Тебе повезло, – отвечает Паола. – Если бы не я, мы все умерли бы с голоду, пока ты тут лежишь и мечтаешь.
– Я не мечтаю, – говорит Этторе.
Паола не удостаивает его взглядом. Она идет в дальний конец комнаты, к нише в каменной стене, где спит Валерио. Она не притрагивается к нему и только кричит ему в ухо:
– Уже четыре, папа.
Кашель извещает их о том, что Валерио проснулся. Он поворачивается на бок, подтянув колени к подбородку, словно дитя, и кашляет, кашляет. Затем бранится, сплевывает и свешивает ноги на пол. Паола пристально смотрит на него.
– Сегодня опять Валларта, если повезет, мой мальчик, – произносит Валерио, обращаясь к Этторе. Когда он говорит, в груди у него что-то дребезжит.
Паола и Этторе обмениваются быстрыми многозначительными взглядами.
– Тогда лучше поторопитесь, – говорит Паола. Она наливает им чашку воды из щербатой амфоры, и легкость, с которой Паола делает это, указывает на то, что сосуд уже больше чем наполовину пуст. Паола должна ждать их дня, прежде чем она сможет пойти к источнику. Или ждать, или покупать у торговца, а этого они не могут себе позволить. Не за такую цену.
Массерия Валларта – самая большая ферма в окрестностях Джои, около двенадцати сотен гектаров. Сейчас, во время жатвы, она одна из немногих, куда каждый день нанимают работников. До войны это было время гарантированных заработков – целые недели работы. Мужчины ночевали прямо в поле, не тратя сил на дорогу домой и обратно. Они просыпались перепачканные в земле, набившейся в складки одежды, с мокрыми от росы лицами и ссадинами от камней, на которых лежали. Наконец-то можно было отработать и отдать накопившиеся за зиму долги: внести деньги за жалкие лачуги, оплатить счета за еду, выпивку и игру. Теперь даже сезон сбора урожая не гарантирует работы. Землевладельцы говорят, что не могут позволить себе нанимать людей. Они говорят, что после прошлогодней засухи и послевоенной разрухи вынуждены отойти от дел. Если сегодня их наймут в массерию Валларта, им придется прошагать до фермы десять километров, чтобы начать работу с восходом солнца. С вечера не осталось никакой еды, они съели все до крошки. Если повезет, их чем-нибудь накормят на ферме, но это вычтут из заработанных денег, если, конечно, они их получат. Мужчины суют ноги в башмаки, застегивают свои изношенные жилеты. Они выходят на прохладный утренний воздух, минуют тенистый внутренний дворик и шагают по узеньким улочкам, ведущим к Пьяцца Плебишито, где встанут в очередь за работой. И Этторе дает клятву. Он повторяет ее каждое утро, вкладывая в нее всего себя: «Я найду того, кто сделал это, Ливия. И этот человек будет гореть в аду».