Мы остались снова втроем, не считая детей. Анхелита, ее мать и я. Малыши тихо играли в углу комнаты. Марика что-то говорила Хуанито. Чувства мои обострились до крайности. Мне казалось, что девочка все поняла и мучительно переживает грозящую мне опасность. Мне? Но ведь если опасность грозит мне, значит, и дети в опасности. Анхелита и ее мать уже отдалились от меня. Страшное слово «инквизиция» оказало на них свое влияние. Я не винила их. Я знала, что такое «инквизиция». Тайный страшный суд, могущий за малейшее свободомыслие приговорить к сожжению на костре. Анхелита и ее мать родились и выросли с этим страхом перед инквизицией. Они по-прежнему рады были бы помочь мне, но теперь они сознавали свое бессилие. Они начали бояться за себя. С человеком, которого преследует инквизиция, было опасно связываться.
Итак, все кончено. Я одинока и обречена. Все кончено!
Но оказалось, я слишком дурно думала об этих смелых женщинах.
– Надо что-то придумать, – тихо и сосредоточенно проговорила Анхелита, скрестив руки на груди, – Эльвире мы не можем помочь, надо попытаться спасти хотя бы детей.
Я подумала, что мать сейчас начнет отговаривать ее, станет говорить, что в таких обстоятельствах лучше позаботиться о себе. Но ничего подобного. Старуха только погладила дочь по плечу и задумалась.
– Да, надо спасти детей, – наконец решительно произнесла она.
Затем быстро приблизилась к двери. Мы с Анхелитой замерли. К счастью, дверь оказалась не заперта. Я лихорадочно перебирала возможные варианты. Ах, если бы и дверь, ведущая на улицу, оказалась отперта! Но мы ведь даже не знаем, где она находится. Боже! Нет, нечего и думать о том, что мне удастся бежать вместе с детьми…
– Я спущусь, поговорю с нашей хозяйкой, – мать Анхелиты уже отворила дверь и стояла на пороге.
Я лишь бессильно кивнула. Время тянулось томительно. Ужас терзал меня. Мне хотелось хоть как-то прервать это мучительное оцепенение. Хотелось громко закричать, ударить кулаками в стену. У меня началось головокружение. Я едва сдерживала себя.
Шаги! Неужели все кончено? Но нет, это всего лишь мать Анхелиты и наша хозяйка, зловещая старуха. Слышалось их тяжелое дыхание. Запыхавшись, они быстро поднимались по лестнице.
Мать Анхелиты вихрем ворвалась в комнату.
– Скорее, скорее! – повторяла она.
Старуха схватила за руку плачущую Марику, мать Анхелиты подхватила Хуанито. Я слышала испуганные рыдания детей, сердце мое разрывалось. Но я понимала, что медлить нельзя. Я даже не успела проститься с ними. О, если бы я знала!..
Обе женщины выбежали вместе с детьми… Горький плач, шаги…
О, как мне сейчас хотелось лишиться чувств! Но я оставалась в полном сознании. Анхелита остановилась чуть поодаль, она не пыталась утешить меня, была задумчива и печальна. Что ж, кроме моих горестей, у нее было достаточно своих.
Тяжело переводя дыхание, вернулась ее мать. У меня не было сил говорить, произносить какие-то слова. Я только молча посмотрела на нее. Должно быть, мой взгляд выразил всю бездну моего отчаяния.
Все улажено, – сказала мать Анхелиты. – Все будет хорошо, – голос ее звучал сурово. Всем нам было не до нежных утешений.
Мать Анхелиты объяснила мне, что ей удалось уговорить старуху спрятать детей.
– Я сказала ей, что потом Ана и Мигель пришлют за детьми и хорошо заплатят ей!
Можно было не сомневаться, что так оно и будет. В невольном порыве я кинулась к этой простой женщине и покрыла ее руки поцелуями. Она спасла детей!
– Не нужно, – грустно произнесла она, отводя руки.
Теперь мы молчали. Говорить не хотелось. Не было сил отвлечься, занявшись рукоделием. Солнце начало клониться к закату. В комнате медленно темнело.
Как я устала от этого ожидания! Пусть скорее свершится то, чему суждено свершиться. Усталость лишала меня последних сил. Я прилегла, не раздеваясь. Мне казалось, что я ни за что не смогу уснуть. Головная боль, словно тупыми иголками, покалывала виски.
И все же я уснула. Незаметно погрузилась в тяжелую дрему. Спала я без сновидений, голова болела и во сне. Но внезапно в сон мой ворвались громкие мужские голоса, топот сапог. Первым ощущением было – наконец-то мне что-то приснилось! Но тотчас же я открыла глаза. Нет, это наяву. Свершилось!
Голова страшно болела, руки и ноги были, словно налитые свинцом. Лежа, я особенно остро ощутила свою беспомощность и поспешила подняться. Я пошатнулась и схватилась за спинку кресла. Представляю себе, как я выглядела – растрепанная, с опухшим лицом, едва держащаяся на слабых ногах.
В комнате не оказалось ни Анхелиты, ни ее матери, ни старухи. Вокруг меня теснились незнакомые мужчины, по виду чиновники и стражники.
Вот один из них выступил вперед и приказал мне следовать за ним. Голос его резал мне уши. Я сделала несколько шагов и снова покачнулась. Стражник крепко подхватил меня под руку.
Если еще час назад время тянулось мучительно-медленно, но теперь все пошло быстро. Жизнь моя снова делала крутой неожиданный поворот, разлучая меня с людьми, к которым я уже успела привыкнуть, которые стали мне близки. Значит, я не прощусь с Анхелитой и ее матерью. Увижу ли я их снова? Дети? Когда я увижу детей? Что сталось с моим старшим сыном Брюсом? Удалось ли ему добраться до Мадрида? Помогут ли мне? А если схватят и мальчика?
Стражник поддерживал меня за локоть. Мучительная головная боль подавляла мои мысли, бившиеся в сознании лихорадочным тревожным потоком. Перед глазами то и дело возникала болезненно-алая пелена.
Я больна! Ноги заплетаются. Молодой стражник тащит меня вниз по лестнице. Я чувствую, что он даже не считает меня настоящей женщиной. О, Эмбер-Эльвира, неужели молодость окончательно прошла, жизнь кончена и ты превратилась в старуху? Горе!..
Перед глазами все заволакивается душащей пеленой. Я теряю сознание.
Сколько времени прошло? Несколько раз я приходила в себя? Меня поили водой и какими-то микстурами? Это было? Да, увы. Я ужасно, унизительно слаба. Под меня подкладывают ночной горшок. Глаза не открываются, не видят. Тело одеревенело. Кажется, лицо мое гноится. Мучительный зуд. Руки связаны. Неужели это хриплое карканье – мой крик? Что со мной?..
Но, видно, отец и мать, зачавшие меня в юном возрасте, наградили дочь крепким здоровьем. В конце концов я прихожу в себя. Прихожу в себя окончательно и настолько, чтобы понять, чем я была больна. Это оспа!..
Я лежу на низкой кровати в комнате, довольно темной, но потолок, впрочем, высокий. Сейчас день. Окно высоко и зарешечено. На маленьком деревянном столе горит свеча. На стуле у постели сидит женщина. Она крепкая жилистая, вид у нее спокойный и равнодушный.
– Где я? – я не узнаю своего голоса и вспоминаю рассказ Анхелиты о том, что и ей пришлось пережить нечто подобное.
– В тюрьме, – равнодушно произносит женщина, и прибавляет. – Хотите пить?
– Нет. Я в Кадисе?
– В столице, в Мадриде.
Мадрид! Мой старший сын? Что с ним? Но я не должна спрашивать о нем. Я мучительно собираюсь с мыслями. А женщина, между тем, спокойно продолжает:
– Я тюремная служительница. Вы были больны оспой, поэтому меня приставили к вам.
В ее тоне – ни тени издевательства, почтительность ее кажется мне совершенно искренней. Значит, ее предупредили, что она ухаживает за благородной дамой. О чем же я могу спросить ее? Я в тюрьме. Будут ли меня допрашивать и о чем спросят? Впрочем, едва ли она знает, а если случайно и знает, все равно, конечно, не скажет. Я решаюсь задать лишь один, один из насущных для меня вопросов:
– У тебя есть зеркало?
– Да, – она берет маленькое зеркальце со стола и протягивает мне.
– Посвети, – прошу я.
Она берет свечу…
Я всматриваюсь в свое отражение. Значит, теперь это и есть я. Значит… К счастью, глаза видят. Но щеки покрыты рябинами, кожа стянулась… О, как поредели волосы… Все кончено! Я больше не женщина…
Я даже не могу сказать, что меня охватило холодное тупое отчаяние. Я просто ощущаю усталость от жизни. Мне ничего не нужно. У меня больше нет желаний. Мне все равно. Я внезапно состарилась. Я буду влачить жалкое существование, как растение, без чувств, без мыслей. Влачить жалкое существование? О, это еще было бы лучшим вариантом! Но, возможно, мне предстоит погибнуть в пыточных застенках или сгореть на костре… А, все равно!..
Я возвращаю тюремной служительнице зеркало. Проходит еще несколько дней. Пока никто не беспокоит меня. Я поправляюсь. Женщина прислуживает мне. Она молчалива. Да я и не спрашиваю ни о чем. Силы возвращаются ко мне. Здоровье мое восстанавливается с каждым днем. Но странно, это происходит как бы помимо моей воли. Сознание мое по-прежнему парализовано безразличием. Меня хорошо кормят – вареное мясо, куриный бульон, фрукты…
Я не думаю теперь ни о своей судьбе, ни тем более о детях. Санчо, смерть Коринны – когда все это было? Вся моя жизнь – уж не приснилась ли мне она?..
Мысли мои обращаются к моей юности. А это было? Неужели? Я вижу ту, прежнюю Эмбер, пышную цветущую красавицу, страстную, расчетливую и, да, да, глупую… Оспа! От оспы скончались младший брат и сестра моего венценосного возлюбленного Карла II. Я вспомнила, как захворала оспой одна из его фавориток, Френсис Стюарт, герцогиня Ричмонд. Она была изумительно хороша, по-детски наивна и обаятельна. У нее был прелестный смех. Сплетничали, будто она не желает отвечать на страсть короля. Тем не менее, само ее существование крайне беспокоило давнюю пассию его величества Барбару Каслмейн. Со мной леди Каслмейн еще как-то мирилась, понимая, что я хищница не хуже ее самой. Но Френсис Стюарт она решила уничтожить.
Кажется, только Карл II не знал, что болезнь красавицы вовсе не была случайной. Леди Каслмейн удалось подкупить служанок герцогини Ричмонд и те подали ей полотенце, которым утирался больной оспой.
Френсис осталась жива, но лицо ее утратило свою прелесть. И что же дальше? Дело приняло самый неожиданный оборот. Изуродованная красавица охотно ответила на страсть его величества. А сам король? Теперь он, казалось, полюбил ее еще сильнее…
Но почему вся эта история пришла мне в голову? Я поняла. Значит, в глубине души я все же не теряю надежды на то, что мое женское очарование не погибло окончательно. Что ж, остается лишь надеяться.
Я окончательно поправилась. По-прежнему мне прислуживала молчаливая тюремщица. Она принесла мне чистое платье, достаточно скромное, из тонкой черной шерсти.
И вот однажды утром, тотчас после завтрака, за мной явился стражник. Я молча подчинилась его приказу. Он должен был препроводить меня на допрос в канцелярию.
Стражник шагал следом за мной. Я шла по темному коридору. Ни о каком побеге и речи быть не могло.
Мы подошли к двери, обитой железом. Стражник крепко схватил меня за локоть и постучал в дверь костяшками пальцев свободной руки. За дверью явно ждали этого тихого стука. Дверь тотчас распахнулась.
Я очутилась в просторном помещении. На широком столе ярко горели свечи в простых подсвечниках. В комнате находилось несколько человек. Некоторые из них носили темную монашескую одежду. Мой провожатый вышел, дверь захлопнулась.
Один из монахов занял место за столом. Он сидел прямо, эту прямую посадку еще подчеркивала прямая спинка деревянного кресла с подлокотниками. Я быстро глянула вокруг. Слава Богу, орудий пытки не было видно! В большом камне пылали поленья. От каменных стен тянуло холодом. Сидевший за столом обратился ко мне по-английски. Я вздрогнула.
– Назовите ваше имя, – четко произнес он. В наступившей тишине я слышала, как потрескивают поленья в камине. Он обратился ко мне на моем родном языке. Это говорит о многом. Он знает, кто я? Скорее всего. Во всяком случае, убеждать его, будто я испанка, называть себя Эльвирой, кажется, уже не имеет смысла.
У меня было мало времени на размышления. Нет, мне остается лишь одно – назвать себя.
– Герцогиня Эмбер Райвенспер, урожденная графиня Майноуринг, – я старалась говорить спокойно.
Теперь я поняла, почему и Анхелита, и ее мать, и старуха-преступница так трепетали при одном только слове «инквизиция». Я и сама ощутила, что здесь знают все! Если ты попал сюда, отпираться бесполезно. Ладно, скажу правду. В конце концов, я не совершила ничего дурного, я ни в чем не повинна. Но, Боже, будут ли они спрашивать меня о детях? Неужели эти жестокие люди готовы пытать детей ради того, чтобы вырвать у меня какие-то признания? И что же я скажу, если они спросят о детях? Что сказали старуха, Анхелита и ее мать?.. Но, к счастью, кажется, дети не интересовали моих мучителей.
– Вы прибыли в Кадис в сопровождении некоего Санчо Пико и его друга Этторе Биокка? – продолжал человек за столом.
Родные имена из той, прежней, теперь такой далекой моей жизни! Я почувствовала, как глаза мои увлажнились от слез.
– Да, они сопровождали меня.
– Вы плыли втроем?
Какое счастье, пока вопросы ставятся так, что я могу отвечать правдиво.
– Нет, с нами находилась моя сестра по отцу, вдова лорда Карлтона, леди Коринна, а также трое моих и двое ее детей. И, разумеется, слуги.
– Где сейчас все эти люди?
– Мне неизвестно. Я знаю лишь, что моя сестра Коринна внезапно скончалась.
Человек за столом кивнул с видом сдержанного удовлетворения.
– Где сейчас находятся дети? – спросил он. Вот! Я судорожно проглотила слюну.
– И это мне неизвестно. Трое моих детей ушли. Я положилась на своего старшего сына. Двое детей Коринны оставались со мной в Кадисе, в доме, который вам, вероятно, известен. В последние часы двери были отперты. Я воспользовалась этим и велела детям бежать…
– Почему? – коротко бросил он.
– Я… Я боялась за них.
– Чего вы опасались? Почему вы бежали? Зачем велели бежать детям?
Я снова проглотила слюну. Тут же я подумала, что это выглядит не очень красиво. Как бы я поступила прежде? Наверняка воспользовалась бы своим женским обаянием. А теперь… Я просто трепетала от страха. Да, почему я бежала? Что ответить?
– Я… Сестра скоропостижно скончалась. Я ничего не понимала. Я испугалась…
– Стало быть, вы признаетесь, что не верили в справедливость испанского правосудия? Вы не верили, что оно способно раскрыть причины странной смерти вашей сестры? Вы полагали, что наше правосудие может преследовать невинных? Или же вы виновны и потому испугались и бежали?
Он задавал все эти вопросы спокойно, не повышая голоса. Но чем спокойнее звучал его голос, тем более я чувствовала себя в ловушке. Что сказать? Как оправдаться?..
– Я не виновна в смерти моей сестры, – наконец сдавленно произнесла я. – Я ничего не знала об испанском правосудии. Теперь я убеждаюсь, что оно справедливо и не может преследовать невинных… – внезапно меня осенило. – Теперь я убеждаюсь, что испанское правосудие в сравнении с английским значительно более справедливо…
Может быть, эта лесть подействует? Или я снова сделала неверный шаг? Лицо человека за столом оставалось непроницаемым.
Он подал знак и меня вывели за дверь. Там уже ждал давешний стражник. Он увел меня в мою камеру.
Тюремщица принесла мне еду. Затем я осталась одна.
Я пыталась угадать, определить, о чем будут меня спрашивать дальше. Кажется, ясно, что дальнейшие вопросы будут связаны с трагической гибелью Коринны…
Сколько я пережила с тех пор! Иной раз мне чудится, будто Коринна просто приснилась мне. Я даже не могу оплакать ее…
На следующий день меня снова повели на допрос. Самое ужасное было, что я не могла себе представить, о чем же все-таки меня будут спрашивать, чего хотят добиться. Я не знала, что я должна говорить. Где мой сын? А Санчо, Этторе, Большой Джон, верная Нэн… Конечно, их тоже допрашивали. Что они говорили? Как сделать так, чтобы мои ответы не противоречили тому, что говорили они? Увы, все это были совершенно бесплодные размышления.
На этот раз меня допрашивал все в том же помещении все тот же человек в темной рясе.
Он сидел за широким столом все в том же кресле с высокой жесткой спинкой. Я стояла перед ним. Это нервировало меня и увеличивало мою растерянность.
– Итак, – начал он, – В прошлый раз вы показали, что вам ничего не было известно о нашем правосудии? Так ли это?
– Да, – я сжала губы. Больше всего мне хотелось молчать, а раз уж это невозможно, буду говорить как можно меньше.
– Вы будете утверждать, что вам вообще мало что известно об Испании?
– Да, пожалуй, так.
– Почему же вы решили приехать сюда? Я почувствовала, что ладони мои вспотели.
– Об Испании мне рассказывали. Моя мачеха…
– А Санчо Пико не рассказывал вам об Испании?
– Да, и он…
– Какие отношения связывали вас? Да, отпираться, лгать не имело смысла.
– Близкие, – голос мой дрожал.
– Он рассказывал вам об Испании?
– Да. И мачеха.
– Поэтому вы решили приехать сюда?
– Именно поэтому.
Я все еще не понимала, чего же добиваются от меня. Но следующий вопрос раскрыл мне глаза.
– Санчо Пико много рассказывал вам об Испании?
– Да. Пожалуй.
– Он не говорил о нашей стране ничего дурного?
– Только хорошее. Он мечтал вернуться на родину. Если бы он говорил дурное, мы бы не решились поехать сюда с детьми.
– Ваша сестра находилась в любовной связи с господином Этторе Биокка?
– Нет! Насколько мне известно, нет. – А вы сами?
– Нет…
«В сущности, я говорю правду, – убеждала я себя. – Ведь наши совместные забавы вчетвером никак нельзя назвать „любовной связью“».
– Санчо Пико говорил с вами об испанском правосудии?
– Нет. Не помню.
– О святейшей инквизиции?
– Не помню.
– Не помните или не говорил?
– Пожалуй, не помню.
– В своих беседах с вами Санчо Пико хулил имя Божие?
Так! Значит, это все из-за него, из-за Санчо!
– Нет.
– Нет или не помните?
– Нет!
– Осуждал святейшую инквизицию, монахов и священников?
– Нет!
– Как вы полагаете, кто повинен в смерти вашей сестры?
– Не знаю. Если бы я знала…
– Вы полагаете, незадолго до своей гибели ваша сестра вела достойную нравственную жизнь?
– Она не совершила ничего дурного.
Он снова подает знак. Меня выводят. Допрос окончен.
В камере я начинаю размышлять. Все прояснилось. Правда, ясность эта очень уж нерадостная. Они хотят осудить Санчо! Кажется, они хотят обвинить его в смерти Коринны. Бедная Коринна! Во всяком случае, я, кажется, поняла, почему она погибла. Бедный Санчо! Как мог он быть таким недальновидным?! А я? Как могла я не понять, что в Испании он может подвергнуться преследованиям? Мне ведь достаточно известны его вольнодумные убеждения…
Коринна!.. Значит, им все же нужен был повод для того, чтобы арестовать Санчо. Конечно, нанятые в Кадисе слуги были подкуплены… Служанка, которую я тогда (Боже! как давно…) встретила, выходя из комнаты Коринны… Она отравила мою сестру… Стакан воды… Санчо обвиняется в убийстве… Я совершенно сломлена… Его я не спасу!.. А я сама?.. Удастся ли спастись мне самой? А Этторе, Нэн, Большой Джон?..
Новый допрос. Я чувствовала себя совершенно беспомощной.
– Итак, вы утверждаете, что ваша сестра вела вполне достойную нравственную жизнь?
– Я не знаю за ней ничего дурного.
– Не знаете, или же она на самом деле ничего дурного не совершала?
– Полагаю, что на самом деле.
Он оборачивается к одному из стражников и делает знак. Тот выходит из комнаты.
Молчание. Тишина. Только поленья потрескивают в камине. Меня знобит в тонком шерстяном платье. Что сейчас произойдет? Меня будут пытать? Принесут орудия пытки… огонь здесь… Только не это!.. Или… Меня осенила внезапная догадка. Сейчас я увижу Санчо! Это очная ставка…
То, что произошло затем, я долго вспоминала как самый ужасный кошмар в моей жизни, и понадобилось много других, еще более страшных событий, чтобы воспоминание это утратило свою ужасающую яркость…
Дверь распахнулась. Несколько стражников ввели в комнату троих – женщину и двух мужчин. Я тотчас узнала Нэн Бриттен. Руки ее были закованы в цепи, она была неимоверно худа. Ее морили голодом? Но никаких следов пыток я не заметила. Она рванулась ко мне, упала на колени, молча обхватила мои ноги, зарыдала. Ее оттащили.
Я сначала не могла узнать мужчин. Нет, это не Санчо. Преодолевая тошноту, я заставила себя вглядеться в их лица. О! Это были Этторе Биокка и муж Нэн, мой верный слуга Большой Джон.
Оба едва держались на ногах. Должно быть, их пытали, выворачивая конечности. На их лица невозможно было глядеть без ужаса. Им прижигали щипцами кожу. Глаза были выжжены, страшно зияли кровавые впадины… О!
Всех троих держали чуть поодаль от меня, перед столом, за которым расположился наш мучитель. Он обратился к Этторе:
– Вы господин Этторе Биокка?
– Да, – прозвучал слабый, до неузнаваемости изменившийся голос.
– Вы признаете, что находились в противоестественной интимной связи одновременно с доном Санчо Пико, герцогиней Райвенспер и ее сестрой, леди Коринной Карлтон?
– Да.
– Вы присутствовали при вольнодумных беседах, которые вел дон Санчо Пико?
– Да.
– Вы и сами поддерживали подобные беседы?
– Да.
– Вы и дон Санчо Пико склоняли герцогиню Райвенспер и леди Коринну к участию в подобных беседах?
– Да.
– Вы признаете, что дон Санчо Пико убил леди Коринну Карлтон посредством отравления?
– Да.
– Он хотел избавиться от нее по наущению герцогини Райвенспер?
– Да.
Я застыла в оцепенении.
Между тем кошмар продолжался.
Нэн и Большого Джона спросили, подтверждают ли они все вышесказанное. И, о ужас, они подтвердили. Пытки и мучения сломили их. Я была не вправе в чем-либо обвинять их. Меня ведь не пытали.
Инквизитор за столом сделал знак увести Этторе, Нэн и Джона. Нэн снова попыталась кинуться к моим ногам, но ей не дали. Бедная Нэн! Я от всей души простила ее. Когда всех троих увели, инквизитор снова обратился ко мне:
– А вы, ваша светлость, подтверждаете теперь все вышесказанное?
Первым моим естественным побуждением было крикнуть «нет». Затем я быстро подумала, да, могу признать, что вступила с Этторе и Санчо в интимные отношения, но буду отрицать то, что называют «вольнодумными беседами», равно как и причастность мою и Санчо к убийству Коринны. Но тотчас, к счастью своему, я вспомнила, ведь Санчо говорил, что попавший в канцелярию инквизиции не должен ничего отрицать, это только усугубит его ужасное положение. Нужно признавать все инкриминируемые тебе обвинения и каяться.
– Да, – прозвучал мой хриплый шепот. – Я все подтверждаю и раскаиваюсь искренне, – ужас развязал мне язык. – Но я умоляю, – прибавила я, – о встрече с представителями посольства моей страны…
Зачем я просила об этом? Конечно, мне откажут. Но, может быть, все же… Где мой сын Брюс? Ему не удалось добраться до английского посла?..
– Ваше желание будет исполнено, – прозвучало внезапно.
Я не верила своим ушам. Неужели я спасена?
Ночью я ни на миг не сомкнула глаза. Я спасена! Завтра, завтра… Меня освободят. Конечно, у них есть договоренность с посольством. Меня просто хотят попугать. Будем надеяться, что отпустят и Нэн и Большого Джона. А Этторе и Санчо? Нет, их уже не спасти. Но я все равно попытаюсь, насколько это будет в моих силах…
Утро. Наконец-то. Молчаливая тюремщица принесла мне завтрак. Я едва притронулась к пище. С нетерпением ждала я, когда же меня поведут на допрос. Но вот явился мой обычный провожатый. Я шла быстро, с гордо вскинутой головой. На мгновение я даже забыла о своих поредевших волосах, о своем изуродованном оспой лице.
Распахнулась дверь. Я смело шагнула вперед. И тотчас невольно отпрянула. В кресле рядом с креслом инквизитора сидел не кто иной как герцог Бэкингем. Да, тот самый, сумасброд, интриган, холодный циник, бывший некогда моим любовником. Его нарядный костюм, шляпа с пером, пышный завитой парик, аромат дорогих духов – все это так резко контрастировало с обстановкой канцелярии, с мрачными темными одеяниями…
Значит, герцог сделался послом в Испании. Зачем? Когда-то я была в курсе придворных сплетен и теперь мне нетрудно было догадаться. При дворе Карла II давно толковали, что герцог влюблен в совсем юную девочку, принцессу Анну Австрийскую, старшую дочь испанского короля, предназначенную в жены королю Франции Людовику XIV. Говорили, будто эта страсть – единственное, что в состоянии мучить и терзать холодного герцога… Так вот зачем он здесь!..
Бэкингем смотрел на меня сверху вниз. Я вскинула голову и храбро посмотрела прямо ему в глаза. То, что я прочла в его взгляде, совершенно выбило меня из колеи. Я ожидала встретить издевку, презрение, злобную насмешку. Но вместо этого увидела растерянность и жалость. О, как я ужасно изменилась. Я стала жалкой. Мой вид смутил герцога. Должно быть он теперь думает: «И против этого жалкого существа, против этой несчастной пародии на женщину я интригую?! На то, чтобы навредить ей, я трачу изощренность своего ума?! О, как постыдно и нелепо!»
Я снова опустила голову. Затем вспомнила о Брюсе, о своем сыне. Возможно, от герцога зависит или будет зависеть его жизнь. Я устремила на Бэкингема жалобный, умоляющий взгляд. Он посмотрел на меня все с той же жалостью и отвел глаза.
– Ваша светлость, – почтительно обратился к нему инквизитор. – Вы подтверждаете, что стоящая перед нами дама действительно герцогиня Райвенспер?
– О, да.
– Что вам известно о ее репутации, о ее поведении в Английском королевстве?
– Это весьма прискорбно, но поведение герцогини всегда оставляло, мягко выражаясь, желать лучшего.
– Английское посольство, возглавляемое вами, желает от имени Английского королевства выразить протест по поводу обвинения герцогини в безнравственном поведении и соучастии в убийстве?
– О, нет. В данном случае мы целиком полагаемся на компетенцию духовного и светского испанского судопроизводства.
С этими словами герцог поднялся, слегка наклонил голову перед инквизитором. Колыхнулись перья на шляпе. Стражник почтительно распахнул дверь. Герцог вышел, не взглянув на меня.
Я сидела в своей камере, на узкой деревянной кровати, в полном одиночестве. Что теперь?
Я устала тревожиться, переживать, надеяться. Я не оплакивала Коринну. Я не думала о детях, о Санчо. Я не жалела о своей красоте, погубленной оспой. Я даже готова была умереть. Это странно и страшно, но я даже не боялась пыток. Мне было все равно.
Наутро тюремщица, как обычно, принесла мне завтрак. Я спокойно поела. Она унесла посуду. Затем в мою камеру вошли люди в темных одеждах и стражники. Один из инквизиторов приказал мне встать. Я послушно поднялась. Он объявил, что за преступления против нравственности и за соучастие в убийстве я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению.
– Следуйте за нами, – закончил он свою короткую речь.
И снова я послушно пошла за инквизиторами. Стражники двинулись за мной.
Я даже не думала о том, насколько несправедлив этот приговор. Что толку раздумывать о справедливости. Всегда прав будет тот, в чьих руках власть. А я? Я даже испытывала что-то вроде радости. Еще бы! Меня не будут пытать. Меня не сожгут. Разве это не повод для радости?
Мы продолжали наш путь по нескончаемым коридорам и галереям. Наконец один из инквизиторов отпер маленькую железную дверь. Мне приказали войти в помещение. Дверь за мной тотчас захлопнулась.
Да, теперь я могла бы вспомнить свою прежнюю камеру как идеал покоя и уюта. Что уж говорить о комнате в доме старухи-преступницы! Там были просто королевские покои.
Теперешнее место моего заточения представляло собой нечто вроде крохотной кельи. Неровный сводчатый потолок был настолько низок, что стоя приходилось пригибать голову. Помещение не отапливалось. От каменных стен тянуло неимоверной сыростью и плесенью. Зарешеченное оконце почти не пропускало света, зато в изобилии дарило мне холодный ветер, брызги дождя и дуновения снега. Вся обстановка моего нового жилища состояла из сосуда для известных надобностей и охапки соломы в углу.
Кувшина с водой не было. Возможно, меня хотят уморить голодом и жаждой. Впрочем, стены здесь настолько сырые, что я могу слизывать влагу. А, впрочем, долго я здесь не протяну.
Удивительно, как спокойно я думала обо всем этом.
Солома тоже порядочно отсырела. Я вытянулась и закрыла глаза, ожидая вскоре услышать возню тюремных крыс. Но крыс здесь не оказалось. Им просто нечем было поживиться здесь.
Наутро в камере чуть посветлело. Я открыла глаза. Значит, я спала. У меня не было ни гребенки, ни туалетных принадлежностей. Я провела ладонями по стенам, и когда ладони увлажнились, смочила лицо. Затем, как могла, расчесала волосы пальцами и кое-как уложила.
Распахнулась дверь. Стражник внес кувшин воды и ковригу хлеба.
– На пять дней, – сипло объявил он.
Если бы я имела глупость сейчас попытаться бежать, я бы далеко не убежала. В дверях стерег еще один стражник.
Дни потянулись за днями. Первое время я их не считала. А когда мне наконец-то пришло в голову, что хорошо бы считать, я уже не знала, сколько же всего дней прошло. Каждые пять дней мне приносили хлеб и воду. Стражник уносил сосуд для известных надобностей и возвращал мне его пустым. Не помню, сколько прошло дней, недель или даже месяцев, но у меня начали шататься зубы. Несколько зубов выпало. Зеркала у меня, конечно, не было. Однажды мне пришло в голову посмотреться в воду, налитую в кувшин, но горлышко оказалось слишком узко. Меня уже даже забавляла мысль о том, какой страшной я, должно быть, сделалась. Но мне некого было испугать моей страшной внешностью. Стражники, являвшиеся каждые пять дней, не обращали на меня ни малейшего внимания.
Я подолгу спала. Наступила осень, затем зима. Холод не убил меня. Я встретила весну. Затем меня измучила летняя жара… Затем… снова наступила дождливая осень. За осенью – зима. Затем – весна… Сколько раз повторился этот круговорот? Не знаю…
Иногда я чувствовала себя слабой и больной, не могла даже приподняться. Но я не умирала. Выздоровев, я снова вставала, пыталась ходить по своей страшной камере. Я разговаривала сама с собой, произносила бессмысленные фразы…
Однажды весной странный звук заставил меня встрепенуться. Я сидела на соломе, вытянув ноги, и тупо смотрела прямо перед собой. Было теплее, чем обычно, это доставляло мне удовольствие. И внезапно – странный звук. Кажется, я долго не могла понять – что же это такое? Что?
И вдруг поняла. Это насекомое! Я завертела головой. Да, вот он, маленький черный жук! Он бестолково кружил, тыкаясь о стены. Он погибнет здесь! Невольная жалость охватила все мое существо. Странно, я, давно уже не думавшая ни о детях, ни о себе самой, прониклась такой мучительной, до слез, жалостью к беспомощному жуку.
Я приподнялась, встала на колени, поползла по полу. Встала, вытянула руки. Чуть не ударилась о низкий потолок…
Наконец мне удалось поймать жука. Он отчаянно жужжал, царапал мои ладони острыми лапками. Не понимаю, откуда взялись у меня силы! Я ногой нащупала выступ на стене, уперлась, высунула ладонь наружу, всей кожей ощутила дуновение весеннего ветерка, свежее ароматное дуновение. Я выпустила жука на свободу. Тут нога начала скользить, я ухватилась рукой за решетку. Потеряла равновесие. Шлепнулась на солому. Мне было больно. Я ощутила кровь. На мгновение лишилась чувств, потом поняла, в чем тут дело. Решетка едва держалась в окне. Вцепившись в ее прутья, я невольно с силой дернула, и упала с решеткой в руке. Острые прутья поранили мне подбородок.
Я лежала навзничь. Ржавую решетку я оттолкнула. Над собой я видела клочок голубого весеннего неба, глядевший в незарешеченное окно. Мне казалось, что стало легче дышать.
И вдруг, словно молния, вспыхнула мысль: «Ведь это путь к свободе!»
Я поднялась на ноги, утерла кровь. Снова вскарабкалась на выступ, высунула голову и… вновь упала на солому без памяти. Солнце, небо, свет, все запахи природы лишили меня сознания.
Когда я очнулась вновь, уже темнело. Я твердо решила бежать. Я словно пробудилась от какого-то тупого оцепенения. Бежать, бежать! Чтобы хоть немного набраться сил, я заставила себя поесть, выпила воды.
Может быть подождать до завтрашнего утра? Завтра стражники еще не придут. А если вдруг придут прежде обычного своего времени? Нет, бежать сейчас же, немедленно.
Какая другая женщина в моем достаточно зрелом возрасте решилась бы на что-нибудь подобное? Обдирая локти и колени, я чудом взобралась в оконце и вылезла.
Если бы я теперь потеряла сознание, я бы непременно погибла.
Цепляясь за оконце, я едва удерживалась на узком каменном карнизе. Далеко внизу шумело море, темное, синее. Над морем ветер колебал зелень садов. Мимо меня пролетела птица. Темнело.
Я решительно начала спускаться. Удивительно, как я не сорвалась! Шаг, еще шаг. Легкий прыжок. Ноги мои увязли. Я не могла понять, что это – грязь или рыхлая земля. Я почувствовала, что лечу вниз. Изо всех сил я старалась держаться. Миг спустя я осознала, что проваливаюсь под землю. Да, да, не качусь по склону, а проваливаюсь под землю. Но почему?
Я упала на что-то жесткое, больно ударилась. Раздался страшный грохот. Падение оглушило меня. Но лишь на самое короткое время. Я тотчас широко раскрыла глаза.
Я лежала на каменном полу крохотной камеры с низким потолком. Я могла бы подумать, что чудом вернулась в свою камеру, но в глаза мне бросилось зарешеченное окно. Нет!
На склоне горы я провалилась. И вот я снова в тюрьме. Обвал, вызванный моим падением, закрыл дорогу к свободе.
Все произошло так быстро. Я села на полу, ошеломленная. Но где я? В пустой камере? Тогда мое положение ужасно. Сюда не принесут ни воды, ни еды. Я погибну от жажды и голода.
В темноте кто-то зашевелился. Крыса? Нет, слишком сильные звуки. Человек!
Темное сгорбленное существо приблизилось ко мне. Из лохмотьев глянуло на меня одичалое лицо, глубоко запавшие глаза, беззубый рот, свалявшиеся космы. Женщина! Быть может, и я сейчас выгляжу так же. Смотри же, Эмбер! Любуйся наконец своим отражением…
Я не успела заговорить, не успела спросить обычное «кто вы?» Существо приковыляло поближе и заговорило. Я улавливала лишь интонации. Оно (она?) явно что-то рассказывало мне. Но на каком языке? Я не могла понять. Или это какой-то незнакомый мне язык, или просто длительное заточение помутило разум этой несчастной и она несет какую-то тарабарщину.
Мне сделалось не по себе, я почувствовала опасность. Теперь я могла с грустью вспомнить о счастливом безопасном одиночестве в моей прежней камере.
Я пригляделась. Женщина что-то держала в руках. Она улыбалась, а может, это были просто мышечные судороги. Она что-то показывала мне. Даже протягивала. Это…
Это была кость, человеческая берцовая кость.
Женщина продолжала говорить, словно бы убеждала меня. Затем, размахивая костью, двинулась ко мне. На лице ее появилось злобное сосредоточенное выражение. Вот она замахнулась. Я поспешно вскочила и ударила ее по руке. Кость выпала, шлепнулась на солому. Моя противница кинулась на меня. Она оказалась неожиданно сильной. Ногти были острыми, словно звериные когти, пальцы – неимоверно цепкими. Дыхание ее беззубого рта было зловонным – страшное дыхание зверя, питающегося падалью.
Началась драка. Она впилась когтями мне в шею. Большие грязные зубы тянулись к моему горлу. Я почти теряла сознание от страшного зловония. Отчаяние исторгло у меня крик, громкий призыв. Кажется, никогда в жизни я так не кричала…
– На помощь! На… помощь!.. А-а-а!!!
Страшное костистое тело придавливало меня. Я вопила из последних сил, как безумная.
И вдруг послышался шум бегущих ног. Не знаю, каким шестым чувством я осознала, что это человек, такой же, как я, наделенный сознанием, не обезумевший от заточения. Стражник? Что ж, пусть! Лишь бы не смерть от когтей этого зловонного существа.
Я увидела, как новый участник нашей драмы борется с моей противницей. Она извивалась, стремилась вонзить свои когти в его руки, в его шею и грудь. С силой приподняв ее, он ударил ее головой о каменную стену и отшвырнул на пол. Она лежала недвижно, словно куча лохмотьев. Я почувствовала облегчение.
Он быстро наклонился надо мной. Мои чувствительные ноздри уловили – от него еще пахло свободой. Запахи плесени, гниения, сырости еще не успели перебить этот аромат свободы, исходящий от свободного человека, который ходит на вольном воздухе, ездит верхом, носит оружие, ест яблоки…
Раздался его голос, голос человека, молодой мужской голос:
– Кто вы? Что с вами? Вы живы?
На несколько мгновений меня охватил ужас. Вот сейчас я отвечу ему, отвечу сипло, хрипло, не по-человечески. Но надо, надо заговорить.
– Я осуждена безвинно, – я старалась четко произносить слова. – Я пыталась бежать…
Он протянул руку. Я ухватилась за его теплые живые пальцы. Он помог мне подняться.
– Здесь случился обвал, – снова заговорил он, и звучание этого юношеского голоса заставляло меня плакать. – Я услышал ваши крики и бросился на помощь. Оказалось, можно пройти, переборки обрушились…
– Что с ней? – пробормотала я, указав на скорчившееся на полу существо.
Он решительно шагнул вперед.
– Осторожно! – невольно вырвалось у меня. Он оглянулся и…
Боже, он улыбнулся! Сколько веков тому назад я видела живую человеческую улыбку? Боже, Боже!.. Юная мужская, чуть простодушная улыбка… Боже!..
Я не могла сдержаться и тихо заплакала.
Он наклонился над лежащей женщиной и, приподняв костлявую ее руку, пощупал пульс. Затем распрямился.
– Мертва! – чуть отчужденно произнес он, и тотчас добавил, оправдываясь с прелестной робостью. – Я не мог иначе. Я не хотел убивать ее…
– Нет, нет, ничего, – я прислушалась к звучанию своего голоса. Чуть глуховато, но, кажется, вполне по-человечески и внятно.
Интересно, почувствовал ли он по моим интонациям, что я пытаюсь улыбнуться?
– Нам надо уйти отсюда, – он подошел ко мне.
– Куда? – я грустно подумала, что эта женственная беззащитность моих интонаций должна страшно контрастировать с моей уродливой внешностью.
– В мою камеру, – ответил он. – Здесь можно пройти.
Я покорно двинулась за ним. Спотыкаясь о завалы и осыпи, мы пробрались в его камеру. Он держал меня за руку. Я чувствовала, как дрожат его пальцы.
– Завтра придет стражник, – теперь он чуть задыхался. – Принесет воду и хлеб. Надо будет попытаться бежать.
Я кивнула. Зубы мои стучали. Боже, он услышит и что же он подумает?
Он действительно услышал и заговорил с искренним сочувствием:
– Успокойтесь! Все будет хорошо. Вы, наверное, пробыли здесь очень долго?
– Да, – я силилась овладеть собой.
– А я совсем мало. Но, честно говоря, с меня довольно!
Такая мальчишеская искренность прозвучала в его голосе, что я невольно засмеялась.
Он помог мне устроиться поудобнее на охапке соломы и присел рядом.
– Дайте мне воды, – попросила я, внезапно ощутив сильную жажду.
Он поднес мне кувшин, подал хлеб. Я поела, запила хлеб водой. Подумайте сами, после всего, что произошло, я спокойно могла есть и пить.
– Возможно, именно мне вы будете обязаны своей свободой, – сказала я.
– Почему? – спросил он с любопытством.
Я рассказала историю моего бегства. Редко кто имел такого внимательного слушателя. Он спросил, кто я.
Мне не хотелось много говорить о себе. Я сказала только, что я из далекой страны, именуемой Англией, мое имя Эмбер, что означает «янтарь» так назвала меня мать, потому что мои младенческие глаза напомнили ей янтарные глаза моего отца, которого она очень любила. Я вдова, у меня трое детей. А в тюрьму я попала, потому что влюбилась в испанца-вольнодумца; чтобы иметь повод схватить его, его обвинили в убийстве моей младшей сестры, а меня обвинили в соучастии. Должно быть, его казнили. А где мои дети и дети моей сестры, я не знаю…
– Вы так отрешенно говорите обо всем этом, – с горечью произнес он. – Я чувствую, как заточение истерзало вашу душу.
Я подумала, что он умен и в состоянии тонко чувствовать.
– Не знаете ли вы, кто была та женщина, которая напала на меня? – спросила я, чтобы отвлечь его от печальных мыслей и отвлечься самой. – Впрочем, едва ли вы можете знать, ведь здешние стражники, кажется, не очень-то разговорчивы.
– Как раз и знаю, – ответил он совсем по-детски. – Когда меня вели в эту камеру, мне сказали, что рядом, в соседней камере, – безумный гермафродит…
– Значит, это даже и не женщина! – я вздрогнула от отвращения.
– Нет, не женщина и не мужчина. Это страшная камера. Там, должно быть, давно кто-то умер, а скелет не убрали. Видели, как она размахивала костями?
Я кивнула.
Мне показалось, что он внимательно смотрит на меня.
– Они мне сказали, чтобы поиздеваться надо мной, – он сделал паузу, – ведь я осужден за преступление против нравственности.
– Я тоже, – быстро сказала я, чтобы ободрить моего собеседника.
– А то существо, – заметил он, – кажется, не совершило никакого преступления. Оно попало в заточение просто потому, что родилось не таким, как большинство людей. Бедняга!
– Да! – эхом откликнулась я.
Вдруг я вспомнила свою жалость к жуку… Теперь меня все сильнее охватывала жалость к этому юноше… Значит, ко мне возвращается способность чувствовать!..
– Я не спрашиваю вас, за какое преступление против нравственности вы осуждены, – решительно заговорил он. – Скорее всего, просто за любовь к мужчине. Я же осужден за мужеложество.
– Люди имеют право наслаждаться жизнью так, как им хочется, – громко произнесла я. – Главное, чтобы они не причиняли друг другу вреда.
– Пожалуй, – он тихо рассмеялся, затем голос его сделался робким. – До прихода стражников еще так много времени. Я так давно ни с кем не говорил. Хотите, я расскажу вам о себе?
– Да, разумеется, – с воодушевлением согласилась я.
И он начал свой рассказ.
– Я родился очень далеко от этих мест, так же как и вы. Мы оба говорим по-испански, но это не наш родной язык. Мой родной язык – язык унгаров. Моя родина – унгарское королевство. Это красивая земля. Там есть и горы, и зеленые холмы, и реки, и леса, полные диких зверей. Некогда наше королевство было велико и обширно, но теперь часть наших земель принадлежит оттоманскому султану.
Вы сказали мне, что вы благородного происхождения. О себе я, к сожалению, так сказать не могу, хотя и появился на свет в большом замке. Отец и мать прислуживали в замке. По-унгарски меня нарекли Чоки, а христианское мое имя Андреас.
Я рос, играя на обширном замковом дворе, бродя по бесчисленным галереям и переходам. Хозяева гордились древностью своего рода.
Однажды в гости к ним приехал один из оттоманских полководцев. Мне было тогда лет десять. Конечно, я выскочил во двор, поглядеть на гостя.
Это и вправду было интересное зрелище. Целая кавалькада устремилась в замковый двор и заполонила его. Никогда прежде я не видел таких прекрасных горячих коней. Гости были одеты в кафтаны, затканные золотом. На головах у них красовались цветные тюрбаны. Я замер, завороженный этим зрелищем. Один из всадников заметил меня и сделал мне знак приблизиться. Я послушно подошел поближе. Он кинул мне золотую монетку. Я тотчас же побежал к матери и отдал ей дорогой подарок. Она порадовалась.
Вечером в замке был пир. На следующий день господа и их гости отправились на охоту. Затем – снова пир. Так проводили они время где-то с неделю.
Но вот настало время отъезда. Рано утром гости садились на коней. Я вертелся во дворе, разглядывая их. Вдруг тот, что дал мне монету, наклонясь с седла, что-то сказал моему хозяину. Хозяин немедленно подозвал меня, поманив пальцем. У него было много слуг и он не утруждал себя запоминанием всех имен.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Чоки.
– Чей ты сын?
– Конюха Милоша и прядильщицы Тюнде.
– Так вот, Чоки, – отныне это будет твой хозяин, – он показал на оттоманского знатного воина, – ты поедешь с ним. Я дарю ему тебя.
А надо вам сказать, что родители мои принадлежали семье, владевшей замком, они были крепостными людьми.
Если только что мне нравилось глазеть на занятных гостей, то теперь они стали мне казаться страшными. Мне вовсе не хотелось покидать родные места, расставаться с родителями, которых я очень любил. Из глаз моих, прямо на замурзанные щеки, брызнули горькие слезы. Я заревел в голос. Хозяин нахмурился.
– Что это значит? – резко произнес он. – Уймись и поезжай вместе со своим новым хозяином!
– Дайте мне хотя бы проститься с отцом и матерью, – попросил я сквозь слезы.
Мой новый хозяин, с любопытством следивший за этой сценой, обратился к владельцу замка:
– Дайте парнишке попрощаться с родными.
– О, вы не знаете, какими воплями и гримасами все это будет сопровождаться, Абдуллах-ага! – воскликнул владелец замка.
Кажется, оба они не желали слушать никаких воплей. Мой новый хозяин приказал одному из своих подчиненных воинов взять меня к нему на седло. Тот, в свою очередь, приказал, чтобы меня ему подали, ему не хотелось спешиваться. Кто-то из слуг владельца замка поднял меня и передал слуге моего нового хозяина.
Между тем уже успели сказать моим родителям, что меня увозят. А я был их единственным сыном и они были уже людьми очень немолодыми. Кавалькада тронулась со двора. Тут выбежали мои отец и мать и кинулись следом, рыдая в голос и причитая. Владелец замка приказал прогнать их кнутом. В результате разразился еще более отчаянный плач. Провожаемый таким образом, я покинул дом, где родился.
Меня увезли не так уж далеко. Теперь меня отделял от родителей какой-нибудь день пути. Но у меня было ощущение, что я покинул их навсегда, я бы побоялся отправиться навестить их.
Мой новый хозяин Абдуллах-ага занимал старинный унгарский замок. Это был богатый человек, но по складу своего характера скорее воин, нежели рачительный владелец имущества. Каждый день шумные пиры, празднества, охота, стрельба в цель.
Мои обязанности не были особенно обременительны. Меня красиво одевали и вкусно кормили. Я состоял при хозяине и по его приказанию подавал ему платок – утереть руки, воду в чаше и прочие мелочи.
Мне жилось довольно весело. Ежедневно я видел много новых лиц, наблюдал разные ситуации и учился понимать человеческие характеры.
Но вот судьба моя снова переменилась. Однажды вечером хозяин подозвал меня и предупредил на унгарском языке:
– Готовься, Чоки. Завтра утром ты уедешь за море. Я отдаю тебя в услужение господину Хараламбосу. Он богатый человек, купец. Он берет тебя для своего сына.
На этот раз я не плакал, а только поклонился, поблагодарил, как меня учили, и вышел.
Господин Хараламбос увидел меня на пиру, но я его не приметил. Это был приземистый человечек с быстрыми жестами. На этот раз меня и вправду увозили далеко. Я снова подумал о том, что хорошо бы проститься с родителями. Но как это сделать?
Наутро я подошел к моему новому хозяину. Я низко поклонился ему.
– Господин Хараламбос, – начал я, – я радуюсь тому, что попал к вам в услужение. Вы ведь христианин. Знайте, что и я был крещен и мое христианское имя Андреас.
Он усмехнулся добродушно и потрепал меня по щеке.
– Господин Хараламбос, – продолжал я, ободренный, – не будете ли вы проезжать мимо такого-то замка?
– Вроде буду, а зачем тебе?
– Там остались мои родители. Позвольте мне проститься с ними!
Он позволил, и я был вне себя от радости.
Он попросил у моего самого первого хозяина, владельца замка, дозволения остановиться на ночь. Тот принял гостя своего приятеля Абдуллаха-аги. Таким образом, я смог всю ночь проговорить с отцом и матерью. Они плакали и обнимали меня. Это были очень бедные люди, они ничего не могли мне дать на память о себе. И посоветовать мне они ничего не могли. Я обещал им вернуться, если смогу. Так мы простились.
– Не надо утром провожать меня, – просил я. – Мне это больно будет.
Отец и мать исполнили мою просьбу. Долго я пробыл в пути. Плыл на корабле по морю. Наконец показались стены и башни красивого города.
– Это наш Константинополис – город нашего императора, великого Константина! – сказал мне господин Хараламбос. – Эти гнусные турки захватили его и великую церковь Святой Софии превратили в свою мечеть! Они исказили само название города, и зовут его Истанбулом. Но когда-нибудь мы, византийцы, снова завладеем нашими святынями!
Так я узнал, что господин Хараламбос ненавидит оттоманцев. Но он скрывал свою ненависть под покровом лести и хитрости. Это мне вовсе не нравилось. По мне, если ненавидишь, признайся, если не любишь – скажи честно!
– А если любишь? – вырвался у меня невольный вопрос.
О Боже, неужели я снова становлюсь женщиной? Неужели все пережитое не удушило, не убило мою женскую суть?
– Если любишь? – Чоки на миг задумался, затем ответил с легким оттенком бесшабашности. – Если любишь, тоже говори об этом прямо!
Я улыбнулась.
Чоки продолжил свой рассказ.
– Господин Хараламбос приставил меня к своему сыну. Семья господина Хараламбоса была невелика – он сам, его супруга Пульхерия и их сын, мальчик моих лет по имени Николаос. Я должен был прислуживать Николаосу, но получилось так, что мы с ним сразу подружились и привязались друг к другу. Вместе с ним я учился у старого монаха, который приходил из ближнего монастыря по приказанию госпожи Пульхерии. Она была очень набожна, происходила из довольно знатной семьи и считала, что осчастливила купца Хараламбоса, сочетавшись с ним браком. Хараламбос мечтал, что сын продолжит его дело, станет торговцем. Пульхерия видела своего сына в будущем священником. Хараламбос решил пока не перечить супруге, но в дальнейшем, когда мальчик еще подрастет, настоять на своем.
Жили они в богатом доме с садом. Это было мало похоже на безалаберную замковую жизнь на широкую ногу моего первого хозяина или Абдуллаха-аги. В доме госпожи Пульхерии всюду чувствовались рука и глаз рачительной хозяйки. Все было таким чистым и уютным, слуги держали себя скромно и проводили время за работой.
Госпожа Пульхерия не любила многолюдства, мешавшего ее молитвенному сосредоточению, которому она любила предаваться в часы, свободные от надзора за домашним хозяйством. Она держала в доме совсем немного слуг. Один из них был человеком особенно примечательным. Звали его Михаил, сын Козмаса. Родом он был из далекой снежной Московии. В раннем детстве покинул он родину, много странствовал, сначала с родителями, затем один. Он знал множество языков, прочел, казалось, все на свете книги. В доме господина Хараламбоса он был назначен ведать домашней библиотекой. Когда он начинал говорить, невозможно было уйти недослушав.
Монах по повелению госпожи Пульхерии толковал Николаосу и мне только о божественном, читал нам лишь труды отцов церкви. Он учил нас, что земная жизнь – тленна и преходяща, она всего лишь ступень, отделяющая нас от жизни вечной. Но Михаил, сын Козмаса, говорил нам иное. И глаза его сверкали странным огнем. Он уверял, что жизнь прекрасна и преисполнена наслаждений, что сама по себе жизнь представляет огромную ценность. Он повел нас в отведенную ему комнату и показал маленькие мраморные статуэтки обнаженных мужчин и женщин, показал чудесные сосуды, где на черном фоне были изображены красные фигурки людей, дышавшие такой живостью и подвижностью.
– Это сделали твои предки, – говорил он Николаосу.
Он рассказывал нам о странах Европы, где поэты в прекрасных стихах воспевают женскую красоту и любовь. Он читал нам стихи и слушать его было так чудесно!
А еще московит Михаил, сын Козмаса, умел рассказывать удивительные истории, такие занимательные, что все просто диву давались.
Однако кончилось все это плохо. Госпожа Пульхерия сочла, что он дурно влияет на ее сына, и приказала московиту покинуть ее дом. Мы, Николаос и я, плакали, расставаясь с ним.
– Оставь мне хоть несколько своих книг, – упрашивал Николаос.
– Нет, – ответил московит, – я дал слово твоей матери, что ни одной своей книги тебе не оставлю. Она догадалась, что ты будешь просить меня об этом и взяла с меня слово. Но… – Михаил помолчал и лукаво улыбнулся. – Относительно Андреаса я никакого слова не давал.
В доме госпожи Пульхерии меня звали моим христианским именем, только Николаос наедине звал меня «Чоки». Мы с ним тотчас поняли, что имеет в виду московит. Да, он дал слово и не может подарить книгу сыну госпожи Пульхерии, зато он может сделать такой дорогой подарок мне!
Так он и поступил. И оставил мне несколько своих книг. А после покинул дом госпожи Пульхерии, и больше я никогда с ним не встречался.
Но мы с Николаосом помнили его. В часы, свободные от занятий с монахом, мы уединялись в комнате Николаоса, и перечитывали книги, оставленные Михаилом.
Из этих книг явствовало, что нет ничего на свете дороже и прекраснее человеческой любви.
– Я думаю, – сказал однажды Николаос, – что человек лучше всего служит Богу, когда любит другого человека.
– Да, – сразу вспомнил я, – возлюби ближнего своего, как самого себя!
– Это надо понять, – Николаос задумчиво сдвинул брови. – Любовь – очень сильное чувство, оно охватывает все твое существо. Один человек не может любить подобным образом сразу много людей. И не всякого своего ближнего ты можешь возлюбить. И ты любишь его не за какие-то его заслуги, не за его ум, или доброту, или набожность, а просто потому что любишь!
– Я согласен с тобой. Но думаю, отцу Герасимосу, который нас учит, лучше обо всем этом не говорить.
– Отец Герасимос и сам отдалился от Бога, и нас хочет отдалить. А ведь Господь – это прежде всего живая человеческая любовь!
Но мы, конечно, не стали вступать в открытый спор с отцом Герасимосом, и притворялись послушными учениками. Хотя мне подобное притворство не очень было по душе.
А между тем время шло. Мы росли, из мальчиков превращались в юношей. Господин Хараламбос действовал хитро, борясь со своей супругой госпожой Пульхерией, то есть, с ее желанием сделать Николаоса священником. Господин Хараламбос начал предлагать сыну сопровождать его в торговых поездках. Любознательный, как все подростки, тот охотно соглашался. Конечно, Николаос хотел, чтобы я ехал вместе с ним, но госпожа Пульхерия не позволяла. Сын пытался убеждать ее, что я очень предан ему и ни за что не убегу, и все же она стояла на своем. Она просто видела, что сын выходит из-под ее влияния, это огорчало ее, и сама того не сознавая, она мстила юноше и при этом всячески отстаивала и подчеркивала свои права хозяйки Дома.
Итак, у меня не было возможности сопровождать моего друга. Казалось бы, познав столько нового, увидев многообразную жизнь за стенами родного дома, Николаос должен был бы отдалиться и от меня. Но этого не произошло. Напротив, мы сдружились еще более. Ему доставляло огромное удовольствие без конца рассказывать мне о людях, с которыми он сталкивался в поездках, о городах и дорогах.
Мы были уже юношами лет по шестнадцать. В этом возрасте желания начинают волновать сердце. В книгах московита Михаила я читал о любви и о красавицах, но в доме госпожи Пульхерии не было молодых женщин. Мне позволяли отлучаться лишь в церковь, и то вместе с другими слугами, людьми далеко не молодыми и бдительно следившими за мной. Несмотря на этот докучный надзор, я ухитрялся поглядывать на женщин и девушек на улице, а в церкви только и делал, что разглядывал женскую половину. Разумеется, мы с Николаосом много рассуждали о любви и женщинах, но оставались теоретиками, а не практиками. Занятия с отцом Герасимосом прекратились, Николаос делался все более независимым.
Ему нравились постоянные разъезды, нравилось ремесло торговца. Но он мечтал о торговле необычной. Он говорил мне, что будет продавать европейцам те древние эллинские статуи и расписные сосуды, которые здесь в изобилии находили в земле. Церковь считала, что эти языческие кумиры следует уничтожать, таким образом погибало несметное число прекрасных произведений искусства.
– Я не буду жить здесь, – горячо говорил Николаос. – Я уеду в Европу! Там у меня будет богатый дом. Я соберу под кровлей этого дома множество антиков…
Разумеется, само собой подразумевалось, что я поеду с ним.
Частенько я спрашивал своего друга, чем же так манит его эта самая Европа.
– Свободой духовной жизни, – отвечал Николаос, – Там не как у нас. Там церковники не смеют осуждать людей за то, что те пишут стихи, поют песни, ходят в театры. Там никто не настаивает на том, будто жизнь бренна и греховна. Там любят жизнь!
И мне уже хотелось поскорее покинуть дом госпожи Пульхерии и начать жить!
Однажды Николаос вернулся из очередной поездки веселым и возбужденным. У меня была каморка под лестницей, но часто Николаос оставлял меня ночевать в своей комнате. Мы спали на его широкой постели, обняв друг друга, соприкосновение наших гладких, еще мальчишеских тел было приятно нам обоим. Но даже строгая госпожа Пульхерия не находила ничего дурного в этом нашем стремлении не разлучаться даже во сне. Мы были невинны.
В тот вечер Николаос позвал меня к себе. Мы уселись на полу на ковре и он принялся рассказывать. В поездке с ним действительно произошло необычайное. Видя его ум, отец предоставлял ему все большую свободу. Николаос мог бродить по улицам тех городов, где они останавливались. В гостинице познакомился он с молодым торговцем по имени Стефанос. Тот был старше Николаоса, уже женат. Стефанос предложил вечером пойти к женщинам.
– К продажным? – перебил я с любопытством.
– Да, конечно, – ответил Николаос.
Стефанос повел его в один тайный притон и там произошло важное для моего друга событие: он впервые познал женщину.
Я, конечно, узнав об этом, тотчас осыпал его градом вопросов. Мне хотелось знать решительно все: как это делается, что при этом говорится, какое удовольствие получается… Николаосу и самому хотелось говорить, он охотно удовлетворял мое ненасытное любопытство. И, конечно, он легко догадался о моем сокровенном желании.
– Ты тоже должен познать женщину! – заявил он. – Человек, не познавший женщину, это человек неполноценный. Ты не можешь быть таким…
Сказано – сделано! Наш огромный город Истанбул предоставлял нам огромное число возможностей. Теперь Николаос хорошо узнал свой родной город. С тех пор как он стал ездить с отцом и участвовать в торговых операциях, у него завелись деньги. Отец поощрял его усердие в торговых делах, отделяя ему часть выручки. Николаос не пожалел денег на мое «крещение». Он повел меня к одной из дорогих блудниц. Сам он остался на ночь с ее подругой.
Было хорошо. Вкусная пряная пища, музыка, вино, аромат благовоний в курильницах, сладость женской плоти. Мы вернулись домой лишь под утро.
Днем у Николаоса были дела, а вечером мы с ним сидели, как у нас повелось, в его комнате. Я горячо благодарил его.
– Я рад, что тебе было хорошо, – задумчиво сказал он. – Хорошо было и мне. Однако все же мне кажется, что здесь что-то не так. Это хорошая сладкая любовь, но ведь, если честно признаться, это вовсе не та любовь, о которой мы читали в книгах Михаила. Да, не та.
Я отвечал не сразу. Мне надо было подумать.
– Пожалуй, ты прав, – начал я. – Но почему не та – вот вопрос! Неужели потому что мы имели дело с продажными женщинами?
– Мне так не кажется, – решительно возразил Николаос. – Любить можно всякого человека, и продажную женщину можно любить. Нет, я что-то другое имел в виду.
– Что же?
Он посмотрел на меня с внезапным смущением, лицо его залилось румянцем. Он, казалось, не находил себе места. Вот он скрестил пальцы рук, затем вдруг кинул руки на колени. Затем подтянул колени к подбородку (мы сидели на ковре)… Затем откинулся к стене…
– Ну хорошо! – он глубоко вздохнул. – Я скажу тебе. Понимаешь, когда я был с женщиной, мне было так сладко, как бывает, когда наслаждаешься чем-нибудь вкусным – знаешь ведь, как я люблю сладкое вино, каленые орехи, яблоки и баранину с пряностями. Вот такое приятное чувство вкусности, – он невольно рассмеялся, и я вслед за ним. – Вот такое приятное чувство вкусности, – повторил он, – я испытывал, когда мои губы целовали упругую женскую плоть, когда мои ноздри обоняли женские запахи, когда язык мой проскальзывал в поцелуе к женской гортани, когда мои зубы покусывали напряженный сосок.
Я уж не говорю о том вершинном моменте, когда отвердевший мой член входил в сладкое женское лоно и сознание мое мутилось в судороге наслаждения… – он прямо посмотрел на меня, щеки его раскраснелись еще более.
– Теперь, благодаря твоей щедрости, я и сам это знаю, – тихо проговорил я и кивнул ему.
– Но ведь это совсем не та любовь! – произнес он почти с отчаянием, – совсем не та…
– Почему?.. – осторожно спросил я, начиная волноваться.
– Потому что… – он на мгновение прикусил верхнюю губу, затем продолжил решительно, – потому что я знаю: бывает и другая любовь. Потому что есть ты!
Глаза мои широко раскрылись. Я пытался понять, что происходит со мной. Я прикрыл своей ладонью его ладонь, я чувствовал мягкое Тепло его руки. Он бережно взял мою ладонь и с нежностью смотрел на нее.
– С тобой все иначе, – заговорил он, не поднимая глаз от моей руки. – Мне хочется долго-долго смотреть на тебя, каждый твой жест умиляет меня, ты кажешься мне таким беззащитным, хочется согреть тебя, укрыть от бед. Хочется длить это общение с тобой долго-долго. Каждое прикосновение к тебе – неимоверная драгоценность. Сердце мое вздрагивает от сладкой боли, губы мои горят, когда прикладываются едва-едва к твоей щеке. Я хочу, я умираю от желания слиться с тобой воедино. Я не знаю, как это может произойти, но мне кажется, что если это произойдет, у меня будет ощущение, будто я обладаю всей Вселенной, одновременно являясь ее непреложной частицей… – Николаос внезапно оборвал свою страстную речь, резко повернулся, вытянулся на ковре и уткнулся пылающим лицом в свои скрещенные ладони.
Мне было странно, сладко и горделиво. Все эти чувства в нем вызвал я. Что же такое я? Неужели я – такое удивительное существо? А он? А что я чувствую к нему? Я чувствую его силу. Да, он сильнее меня. Но он беззащитен передо мной и эта его беззащитность трогает, умиляет меня. Мне хочется одарить его радостью, тогда я и сам стану радостным. Мне… мне хочется слиться с ним…
Я наклонился, потом положил голову на ковер, прижался щекой к щеке моего друга. Он протянул руки, обнял меня. Пальцы его с такой бережной нежностью касались моего тела, моей шеи, моих сосков. Он с такой трогательной торжественной серьезностью прикладывал свои горячие губы к моим губам и щекам, к моему лбу. Он целовал мои глаза. Я невольно зажмуривался, он целовал мои веки вновь и вновь.
Мы крепко обнялись. Мы наслаждались и томились одновременно. Мы не знали, как нам слиться воедино, сама природа должна была подсказать нам это…
Снова и снова мы прижимались друг к другу, в мучительной радостности сплетали руки… Снова и снова сливались наши губы…
Мы незаметно для себя порывистыми движениями раздели друг друга. Я почувствовал, как его напряженный мужской орган проник в мое тело, с этой мучительной и сладкой силой прошел меж моих ягодиц… Пальцы его, между тем, нежно и порывисто ласкали мой член… Я ощутил влажность семени… Я, не теряя сознания, погрузился в какую-то бездну сладких и мучительных ощущений… Я откидывал голову, стонал и вскрикивал…
Но вот все завершилось. Некоторое время мы лежали недвижно. Казалось, только что мы испытали всю полноту слияния тела и духа…
Николаос очнулся первым и тотчас принялся нежно и бережно ухаживать за мной. Мне было неимоверно приятно ощущать эту ласковую бережность. Он перенес меня на постель, заботливо укрыл покрывалом, затем тихо лег рядом со мной и мы уснули в объятиях друг друга…
С тех пор мы еженощно предавались наслаждениям. Мы изучили каждый вершок, каждый участок наших тел, мы наслаждались полно и сильно. Мы находили все новые и новые способы телесной любви. Но и души наши сливались в любовных порывах. Мы без устали могли часами разговаривать, беседовать о философии, об искусстве. Мы даже иной раз спорили, но и это доставляло нам наслаждение. Иногда мы отправлялись к женщинам и получали от женской любви такое же удовольствие, как от вкусного сытного обеда…
Услышав это, я невольно улыбнулась. Чоки в полутьме уловил мою улыбку и улыбнулся в ответ. Меня не обижало его мнение о женщинах. Я признавала именно сейчас, как никогда прежде, все виды любви и наслаждения, лишь бы они не были связаны с насилием, с грубым вмешательством в чужую жизнь… Мне было так хорошо сидеть рядом с этим юношей, слушать его голос, улавливать запахи его тела, запахи молодости и здоровья… Между тем он продолжил свой рассказ.
– Когда Николаосу приходилось уезжать, мы расставались в отчаянии. Странно, но, кажется, никто не понимал, какие чувства и отношения связали нас. Госпожа Пульхерия уже знала, что окончательно утратила власть над сыном. Она искренне любила его, но, должно быть, самолюбие все же одолевало, и она, показывая свою власть если не над сыном и мужем, то над домом, не желала отпускать меня вместе с моим другом.
Теперь я исполнял в доме ту же должность, что и некогда Михаил, сын Козмаса, моим попечениям была вверена библиотека. Когда не было со мной Николаоса, я проводил время за книгами. По моей просьбе госпожа Пульхерия приглашала в дом книготорговцев. Я заказывал книги. Труды отцов церкви я ставил на видное место. Книги из Европы прятал в комнате Николаоса. Действительно, совсем другая жизнь вставала со страниц этих книг, сочиненных французами, англичанами, немцами, итальянцами, испанцами…
Как-то раз, изучая какой-то географический трактат, я внезапно понял, что, оказывается живу и жил в Европе. Более того, именно здесь, где некогда творили эллины, зародилось все то, что теперь цвело и развивалось там, на Западе. И тем не менее, и у меня, и у Николаоса держалось это упорное ощущение, что Европа – далеко, что мы не в Европе, а в каком-то отсталом затхлом мире. И, в сущности, это ощущение было верным. Но почему, почему так?
Я не переставал размышлять обо всем этом. В конце концов я пришел к выводу, что во всем виновно христианство, происходящее от религии древних иудеев. Иудейство и христианство не любят мирской живой жизни, не любят, когда творение множественно, когда все имеют право в меру своего таланта создавать стихи, картины, статуи, разыгрывать картины жизни на театральной сцене. Эти религиозные учения признают лишь одного творца и лишь несколько книг, именуемых священными. Дозволительно еще комментировать священные книги, но всякое иное искусство всячески оплевывается и предается проклятию… Но, кажется, в той Европе, о которой мы с Николаосом грезим, все иначе. Там церковь не имеет такой силы, как здесь, и не мешает людям жить…
Но сделался ли я безбожником после подобных своих выводов? Нет. Я по-прежнему истово молился в церкви. Я подолгу стоял на коленях перед иконами и молился. Я ощущал, что Господь добр, все понимает, все прощает людям, хочет, чтобы они были счастливы в своей земной жизни, и простит их земные прегрешения. И в жизни вечной люди будут счастливы по велению Господа, потому что Он желает для них всяческого счастья…
Однажды, когда вместе с другими слугами, я возвращался из церкви, нас застал сильный дождь с градом. Еще утром один из старых слуг предупреждал меня, что погода портится, но я, подобно многим юношам, мало обращавший внимания на подобные мелочи, не обратил внимания своего и на слова старика. Я одет был довольно легко, и когда вернулся домой, вскоре почувствовал озноб и жар. Николаос в то время был в отлучке с отцом.
Целую неделю пролежал я в жару и ознобе. Меня начали лечить домашними средствами: поили горячим молоком с маслом, растирали шерстью. Жар и озноб оставили меня, но еще неделю я не вставал. Затем здоровье мое, казалось, восстановилось. Во время болезни я страшно тосковал без моего любимого друга. Когда же он вернется?
Миновала еще неделя. Я снова начал недомогать. Теперь меня мучила слабость. В иное утро я не имел силы подняться с постели в своей каморке. Слабость нарастала. Не хотелось ни есть, ни пить. Иногда не хотелось открывать глаза. Целые дни проводил я в каком-то полузабытье.
Душа моя не восставала против моей болезни. Напротив, я кротко примирялся. «Наверное, так нужно, – думал я. – Так судил мне Господь. Но неужели я умру, так и не увидевшись вновь с моим любимым другом? Но если так случится, значит, и это суждено мне Господом…»
Входившие в мою каморку говорили тихими голосами, жалели меня, признавали, что я обречен.
Но вот однажды, словно вихрь ворвался в мое болезненное уединение. Знакомые милые руки приподняли мою голову, знакомый встревоженный голос повторял:
– Чоки! Что с тобой? Что болит? Скажи мне! Это я, Николаос!
Губы мои шевельнулись в улыбке. Я сделал усилие и открыл глаза. Первое, что я увидел, было лицо моего любимого друга. Дело было в самом начале зимы, которая в тот год выдалась необыкновенно холодной. Впервые за много лет выпал снег. Николаос вошел ко мне с холода. Видно, он только что приехал. Пальцы его еще были холодны, щеки раскраснелись, он даже не снял еще свой теплый шерстяной плащ. Я попытался приподнять руки, взять его за руку, но мне было тяжело сделать это. Но все равно мне было радостно. Я умру, простившись с моим Николаосом. Я снова улыбнулся.
Но он вовсе не разделял моего смирения. На лице его ясно читалась энергическая тревога. Он не хотел отдавать меня смерти. Он жаждал действия, он хотел во что бы то ни стало спасти меня.
У двери стоял старый слуга. Николаос принялся отрывисто спрашивать, звали ли ко мне лекаря, чем лечат меня. Он заметил, что я лежу на свалявшейся подушке, на грязной простыне. Старик отвечал, что лекаря ко мне не звали, да и незачем, ведь по всему видно, что я скоро умру, мне не лекарь нужен, а священник-исповедник.
Николаос не стал тратить время на споры с ним. Он поспешно поднял меня на руки. Я заметил, что на его лице выразилась еще большая тревога. Я ведь очень исхудал, сделался совсем легким. Когда он взял меня на руки, голова у меня сильно закружилась, перед глазами все заволоклось темной пеленой. Я потерял сознание.
Очнулся я в его комнате. Здесь было просторно, мне легче дышалось. Я лежал на ковре. Ни есть, ни пить мне по-прежнему не хотелось. Но не хотелось и огорчать Николаоса. Он принес мне молока с медом и сладкое вино. Я заставил себя сделать несколько глотков. Он уговаривал меня отпить еще, но, заметив страдальческое выражение моего лица, отказался от своего намерения.
Слуги принесли корыто с теплой водой, мыло и полотенца. С помощью старого слуги Николаос вымыл меня. Я то забывался, то снова открывал глаза. Мне было приятно в теплой воде. Старик печально качал головой. Он явно полагал, что Николаос понапрасну хлопочет о спасении моего тела, и что лучше спасать мою душу, призвав ко мне священника. Но мой друг полагал иначе, он думал, что моя душа и мое тело – это нечто единое, и спасал их по-своему.
Он осторожно растер меня и уложил на свою постель. Слуги унесли корыто. Он снова поднес мне молоко. В угоду ему я сделал несколько глотков. Теперь он стал давать мне пищу и питье через малые промежутки времени, я глотал понемногу, и это подкрепило меня. Я мог подольше оставаться с открытыми глазами. Он устроил себе постель на ковре, на полу, чтобы не отлучаться от меня.
Я лежал в той самой комнате, на той самой постели, где мы провели столько часов, полных радостного наслаждения. Мне вдруг захотелось, чтобы он лег рядом со мной. Он тихо лежал на полу; должно быть, уснул. В комнате было полутемно, только лампадки теплились перед иконами. Вдруг Николаос поднялся. Он во сне почувствовал мое желание. Вот он присел на край постели и лицо его склонилось ко мне.
– Ляг… со мной… – с трудом выговорил я.
Он с таким трогательным послушанием лег рядом и осторожно обнял меня. Я был очень слаб. Не хотелось мне телесных утех. Но когда мой любимый друг так нежно обнял меня, возникло у меня ощущение, будто мое тело обрело некие члены, до сих пор недостававшие ему. Мне чудилось, будто я уже выздоравливаю. Я уснул в его объятиях.
Госпожа Пульхерия возмущалась тем, что сын едва успел перемолвиться с ней несколькими словами, и все свое время отдает уходу за мной. Но господин Хараламбос убеждал ее, что в этом нет ничего дурного, это всего лишь проявление милосердия. Наутро явились лекари, которых призвали по приказанию Николаоса. Они стали предлагать различные методы лечения. Мой друг сразу отверг кровопускания и прижигания, он боялся, что мне причинят излишнюю и бесполезную боль. Стали меня лечить травяными настоями, микстурами и притираниями. Порою мне делалось легче. Но затем слабость вновь одолевала меня. И по-прежнему я не в силах был подняться с постели.
Николаос не отлучался от меня, преданно ухаживал. Однажды я проснулся и увидел его лицо, склонившееся к моему. Теперь он показался мне немного похудевшим, щеки темные и колючие. В глазах – тревога. Вдруг мне подумалось, что и я выгляжу таким же. Я с трудом поднял руку и пальцем коснулся его темной колючей щеки. Он сделал то же самое и тронул мою щеку. Мы вглядывались друг в друга, словно служа друг другу самым верным зеркалом. Глаза наши выражали тревожную пытливость, словно вглядываясь вот так друг в друга, мы могли проникнуть в тайны бытия. Затем оба мы разом улыбнулись.
Николаос спросил меня, не хочу ли я, чтобы он побрил мне щеки.
– Нет, – тихо ответил я. – А ты?
Тогда он сказал, что дал зарок не бриться до моего окончательного выздоровления.
– Сделаем это, когда я поправлюсь, – сказал я.
В глубине души я не верил, что выживу, и говорил это просто для утешения друга. Но глаза его вспыхнули радостью. Ведь впервые я высказал надежду на свое выздоровление.
Наконец Николаос решил пригласить врача-француза, о котором был наслышан от других лекарей. Госпожа Пульхерия возражала против того, чтобы в ее дом входил «латинянин». Николаос сказал ей, что глубоко ее почитает, но если умру я, умрет и он, он воззвал к ее милосердию. Она, польщенная тем, что сын все же дорожит ее мнением, уступила.
Этот врач хорошо говорил по-гречески. Он был уже не первой молодости, лицо смуглое, продолговатое, глаза большие, чуть запавшие. Лечение у него стоило недешево. Он лечил самого султана и его семью. Звали этого человека – Амбруаз. Я подумал, что и это имя – эллинское по происхождению. На нем была черная куртка с большим накрахмаленным белым воротником, на ногах – черные чулки из плотной шерсти и темные сапоги.
Врач осмотрел меня. Он сказал, что я перенес тяжелую простуду, перешедшую в воспаление легких. Он добавил, что я теперь страдаю болезнью легких, которая может свести меня в могилу.
– Что же делать? – взволнованно перебил его Николаос.
Господин Амбруаз снова начал спрашивать, как меня лечили до сих пор. Николаос отвечал, стараясь ничего не пропустить.
– Этого больного надо увезти высоко в горы, – сделал наконец свое заключение врач. – Ему должны помочь горный воздух и сухой холод.
Николаос поблагодарил и заплатил за совет. Он почтительно проводил врача, затем вернулся ко мне.
– Надо мне скорее увезти тебя, – озабоченно сказал он.
От слабости я не мог говорить. Мне не хотелось ехать. Хотелось лежать с закрытыми глазами и постепенно уходить в небытие. В доме полагали, что Николаос напрасно мучает меня лечением, задерживая насильно в моем бренном теле бессмертную мою душу, уже готовую к новой жизни. Теперь я и сам готов был согласиться с ними. Я думал о том, что мой друг так доверился этому врачу, потому что врач «европеец». Я ощутил странное раздражение. Я не хотел этого «европейского» исцеления, я хотел умереть в своей «восточной» вере, призывающей к отрешению от мирской жизни. Я сознавал, что раздражение это глупо и несправедливо. Но оно существовало во мне и я не мог сделать вид, будто его не существует.
Николаос готовился к нашему дальнему путешествию. Он заказал для меня крытую повозку, нанял телохранителей. И вот в одно утро меня, тепло укутанного, вынесли на носилках и уложили в повозку. Впервые за время моей болезни меня вынесли на воздух. Разумеется, я лишился чувств. Домашние, видя это, вновь и вновь повторяли, что Николаос грешит, силком держа мою душу в истомленном моем теле.
Николаос простился с родителями. Мы поехали. Он ехал верхом рядом с моей повозкой.
Это путешествие я проделал в полузабытье и, стало быть, почти ничего о нем не помню. Мы останавливались в каких-то гостиницах, на постоялых дворах, иногда мне становилось совсем плохо. Николаос пережил со мной немало горя. Подумайте о том, что он переживал, видя меня почти при смерти и полагая себя виновником моего состояния…
Но врач оказался прав, и высоко в горах я начал поправляться. С помощью слуг Николаос приспособил под жилье заброшенный дом. Оттуда где-то за день пути можно было добраться до ближайшей деревни. Там мы запасались провизией. Так прожили полгода. Здоровье мое улучшалось с каждым месяцем. Сначала я стал сидеть в постели, затем ходить. Прошло еще время, и мы уже совершали пешие прогулки. У меня появился аппетит.
Оба мы возмужали. Округлые густые бородки украсили наши вновь округлившиеся лица. Ноги и руки налились силой. Однажды вечером мы сидели у очага, пили подогретое вино и заедали печеными каштанами.
– Я твой вечный должник, Николаос, – просто сказал я. – Ты спас меня. Теперь я буду жить дальше. Так судил Господь.
– Господь судил нам быть деятельными и изо всех сил противиться смерти, – Николаос погладил меня по плечу. – Но я о другом жалею. Я ведь и сам удивился, какие силы пробудились во мне, пока я спасал тебя. Я жалею о том, что нет у меня сил для спасения других людей.
– Ну, ты ведь не Христос, – я улыбнулся. – Мы с тобой любим друг друга, а любить с такой же силой еще людей нам, должно быть, не дано. Но представь себе, Николаос, Богочеловека на Земле, у которого такая сила была!
Мы замолчали. Здесь, высоко в горах, мы ощутили, что такая сила возможна, но как же она велика и величественна… Человек, в котором воплотилась Божественная суть, и который может любить с такой силой всех людей. Дух захватывает от одной только мысли!..
– Мы уедем, – сказал Николаос, – Родители согласятся на наш отъезд. Ведь когда-то и отец покинул дом своих родителей, чтобы начать самостоятельную жизнь. Родители поймут меня.
И действительно родители Николаоса отпустили нас. Конечно, госпожа Пульхерия какое-то время противилась, но в конце концов и она смирилась.
Помню, незадолго до отъезда случилось так, что Николаос с гордостью сказал старому слуге:
– Видишь, я спас Андреаса. Господь ждет от нас проявлений силы и энергии, а не вялого смирения.
– Кто знает, молодой господин, – хмуро заметил старик. – С помощью всемогущего Бога нашего или же с помощью дьявола спасли вы вашего друга.
Николаос в ответ только пожал плечами. Спорить со стариком он не хотел. Кроме того, он оценил смелость старого слуги, ведь тот решился возразить своему господину.
Позднее я спросил Николаоса, что он думает о словах этого человека.
– Он не единственный. Многие полагают, будто любовь, сила, действенность в жизни нашей – это все от дьявола. А мне порою кажется, что дьявол – всего лишь выдумка трусов. Нет дьявола, есть только Бог, и он любит нас и хочет помочь нам!
Я обнял моего друга…
И вот мы отправились в нашу мечтанную Европу. Мы посетили не одну страну. Николаос вел прибыльную торговлю. Много мы видели и хорошего и дурного. Но я должен признать, Европа – это некий универсум, это при всех своих недостатках – то лучшее, оптимальное, что выработалось, чтобы хоть как-то сохранять свободу отдельной личности в обществе, в государстве. И когда нас пытаются убедить, будто муравьиная, пчелиная общность, всяческая зависимость лучше, чище, духовнее европейской свободы; я понимаю подобные утверждения как попытку искусственного задержания нашего нормального человеческого развития…
Чоки-Андреас посмотрел на меня и снова улыбнулся. Все это он говорил словно бы и не мне. Может быть, он представлял себе своего друга Николаоса, или кого-то еще, не знаю… Но вот он отпил воды из кувшина и продолжил свой рассказ.
– Должно быть, некое бессознательное желание такой «восточной» зависимости, несвободы мы с Николаосом несли в душах своих и сами того не сознавали. Потому что жить мы захотели именно здесь, в Испании. Здесь было тепло и зелено, как в наших краях. Здесь странным образом сочетались «западная» свобода и «восточная» духовная суровость.
И вот мы обосновались в Мадриде. Николаос вел прибыльную торговлю. Несколько раз приезжал его отец, господин Хараламбос, и радовался успехам сына. Дважды Николаос ездил навещать мать. Дом у нас был большой и красивый, с внутренним двором. Мы любили мадридские театры, празднества, музыку, сборища поэтов и художников. Господин Хараламбос с тревогой спросил, как мы обходимся без православной церкви, не впадаем ли в соблазн того, что он называл «латинской ересью»… Разумеется, Николаос ответил, что ничего подобного нет. Хотя на самом деле мы и вправду охотно посещали мадридские церкви. Суровая набожность местных священнослужителей и прихожан напоминала Николаосу его родной город. Кроме того, мы уже полагали, что к Богу ведет любая вера, если у верующего чистые помыслы.
Господин Хараламбос заговаривал со своим единственным сыном и о женитьбе. Он опасался опять-таки, что Николаос женится на католичке. Но тот отвечал, что пока и не думает о женитьбе. Мы с ним и вправду о женитьбе" не помышляли.
Так жили мы и были счастливы. Разумеется, нам было хорошо известно о существовании инквизиции. Но это как бы и не касалось нас, мы жили свободно.
Не оставляла нас и наша давняя любовь к чтению. Мы по-прежнему собирали книги. Заботились мы и о своем образовании. Изучали разные науки, участвовали в ученых диспутах. Это и привело к беде.
Как-то мы проводили вечер в компании литераторов. Разговор зашел о писании любовных сонетов, затем заговорили о любви. Николаос, которому нравилось иной раз щегольнуть своим безупречным знанием древнегреческого языка, завел речь о Платоне, Сократе и Алквиаде, о том, что любовь мужчины к мужчине отнюдь не является грехом. Он так и сыпал цитатами и снискал общее восхищение. Я предпочел скромно молчать. Конечно, и я владел древнегреческим не хуже, но я вовсе не желал портить другу это маленькое удовольствие.
А дома нас ждало печальное, только что полученное известие. Тяжело захворала госпожа Пульхерия. Николаос немедленно начал собираться, чтобы выехать уже рано утром. Я должен был остаться, поскольку нельзя было бросать без надзора наши торговые дела. Утром Николаос уехал в сопровождении лишь одного слуги-грека. Они должны были сесть на корабль.
А спустя еще несколько дней, поздно ночью, в дом явились стражники и чиновники инквизиции. Я был арестован. Меня бросили в тюрьму. Я понимал, что никто из здешних моих друзей не посмеет вступиться за меня. Что же будет, когда вернется Николаос? Его схватят. Я надеялся только на то, что наши слуги были верны нам, ведь им хорошо платили. Дай Бог, чтобы кто-нибудь из них успел предупредить Николаоса о грозящей опасности, когда тот вернется…
Я понимал, что Николаос – единственный человек на свете, который любит меня и захочет спасти во что бы то ни стало. Но сейчас я искренне готов был погибнуть, лишь бы его жизнь не подверглась опасности.
Сначала мне задавали множество вопросов, касавшихся различных мелочей нашего с Николаосом быта. Я спокойно отвечал, чувствуя, что меня пытаются поймать, уличить. Но в чем? Мы с Николаосом не были замешаны ни в чем дурном.
Наконец открылось. Кто-то (наверняка кто-то из наших приятелей) давно следил за нами и писал подробный донос. Рассуждения Николаоса о философии Платона и Сократа явились последней каплей. Ведь он говорил при свидетелях, и, конечно, свидетели все подтвердят. Инквизиции боялись все.
Меня (и отсутствовавшего Николаоса) обвинили в преступлении против нравственности, в мужеложестве. И мы такими и были, только вовсе не полагали это грехом. Я так и сказал. Меня спросили, раскаиваюсь ли я. Сначала я чистосердечно ответил, что раскаиваться мне не в чем. Но когда меня привели в пыточный зал и я увидел огонь и разложенные напоказ орудия пытки, я просто испугался. Если бы, например, мое раскаяние грозило опасностью Николаосу, или даже совсем посторонним для меня людям, я бы, конечно, упорствовал. А так… я всего лишь спасал свою жизнь… И вот я покаялся. Что будет дальше? Что ждет меня? Я не строил особых иллюзий, мне не верилось, что меня вдруг отпустят. Вероятно, я всего лишь звенышко в какой-то неведомой мне цепи, всего лишь пешка в чужой, непонятной мне игре. Что им нужно от меня? Может быть, им просто предписывается арестовать и уничтожить определенное число еретиков?
Меня снова отвели в камеру, не в эту, в другую, гораздо более напоминавшую жилое помещение. Кормили меня вполне прилично.
– Со мной было то же самое, – невольно перебила я, – за мной даже ухаживали во время болезни…
Тотчас я ощутила, как приливает кровь к моим впалым щекам. Мне казалось, что в полутьме, окружавшей нас, юноша пока не мог разглядеть мое изуродованное оспой лицо. Но зачем, зачем я сказала о болезни? Как это глупо, не по-женски… Но он, разумеется, не обратил внимания на мои слова о болезни, только кивнул и продолжил свой рассказ.
– Несколько дней, – говорил Чоки, – меня не беспокоили, не водили на допросы. Я уже начинал недоумевать. Нет, обо мне не могли забыть. В чем же дело? Чего они ждут?
Наконец однажды утром после завтрака меня повели на допрос.
В комнате не оказалось никаких пыточных орудий. Инквизитор за столом был вежлив со мной. Он пригласил меня присесть. О моем «преступлении против нравственности» он не говорил. Вместо этого он вежливо спросил меня, в каких компаниях мы с Николаосом бывали, с кем встречались. Признаюсь откровенно, эти простые вопросы испугали меня. Вот оно что! Раскидывается сеть. Вероятно, все, кого я назову, будут схвачены и посажены в тюрьму. Но я не могу себе позволить сделаться виновником гибели, виновником страданий многих людей! Это противно моим нравственным принципам.
Допрашивающий заметил, что я побледнел. Я и сам чувствовал, что бледнею, даже лицу стало холодно.
– Вы напрасно опасаетесь, – сказал человек за столом. – Никто не станет сажать людей в тюрьму только за то, что они говорили с вами или с вашим другом.
Я отчетливо сознавал, что то, что я сейчас скажу, решит мою судьбу.
«Мне все равно не спастись, не выбраться отсюда, – подумал я. – По крайней мере, погибну честным человеком, никого не предавшим, никого не обрекшим на муки».
– Я не уверен в том, что никто не попадет в тюрьму из-за меня, – сдавленным голосом произнес я.
– Вы поступаете нелогично, – возразил человек за столом, сохраняя спокойствие и вежливость. – Неужели вы полагаете, что нам так трудно узнать, где, когда и с кем вы встречались? Мы легко можем все узнать и без ваших показаний. А ваше теперешнее упорство может навести на мысль, будто вы покрываете преступников…
Он говорил, казалось бы, вполне разумно. Но я уже твердо решил не вдумываться в его слова, не соблазняться их логикой, а руководствоваться лишь собственными нравственными принципами.
– Нет, я не стану говорить, – ответил я.
Он вызвал стражников и меня увели. Теперь надо было готовиться к самому худшему. Пока самым худшим в моем положении может быть пытка. А в дальнейшем? Смерть. Надо смотреть правде в глаза. Смерть. Мне не спастись. Теперь уже вопрос в том, какая смерть. Неужели самая мучительная, в пламени костра на площади? Но у меня нет выхода.
Я жалел себя и Николаоса, с болью в сердце вспоминал отца и мать. Я прощался с жизнью. Я думал, что моя жизнь уже кончена. Я стою на тропе, ведущей к смерти.
Я подумал о милосердии Божьем и принялся смиренно и горячо молиться. Я не просил Господа сжалиться надо мной. Со слезами на глазах я просил Его о жалости к тем, увы, немногим, кого мне довелось по-настоящему любить, к родителям, к Николаосу. Я просил у Господа прощения за то, что полагал своим самым страшным грехом, за то, что я любил так мало и любви моей хватило на столь малое число людей.
Наутро меня вывели из камеры. Я знал, куда меня поведут, хотя в глубине души продолжал смутно, наперекор всему, надеяться на чудесное спасение.
Но я узнал коридор, по которому меня вели. Несомненно это была дорога в пыточный зал. Сердце мое сильно колотилось. Я не готовил себя в эти минуты к тяжелым испытаниям, не думал о том, чтобы сдерживаться, не кричать, мужественно переносить боль. Все равно произойдет то, чему суждено произойти. Но говорить я не буду. Пусть я буду кричать, плакать, молить о пощаде, но я никого не назову.
В камине ярко горел огонь. В зале находились несколько человек: один из чиновников инквизиционного суда, протоколист за столом и два палача, впрочем, эти последние вовсе не выглядели устрашающе. Вообще все было так спокойно, по-деловому…
Сначала мне предложили сесть. Затем чиновник спросил меня, согласен ли я назвать людей, с которыми мне и моему другу приходилось встречаться в Мадриде.
– Нет, – ответил я, чувствуя, что голос мой звучит спокойно, с какой-то легкой грустью. Странно все это было.
Чиновник вежливо объяснил мне, что меня вынуждены подвергнуть телесному воздействию, что он назначен надзирать, следить, чтобы это воздействие производилось бескровно и без малейших злоупотреблений или жестокости. Протоколист должен был тщательно зафиксировать ход пытки.
Затем чиновник велел мне раздеться. В камине был разложен огонь, в зале было тепло. Странно, но я почему-то успокоился.
«Ну вот, – подумал, я – Теперь все пойдет своим чередом. Но одно, пожалуй, ясно: сегодня, сейчас меня не убьют».
Это соображение обрадовало меня. Да, я знал, что погибну, но я, конечно, цеплялся за жизнь.
Что было дальше? Я уже разделся и стоял. В зал вошел еще один человек. Чиновник пояснил мне, что это врач, которому надлежало следить, чтобы пытки не нанесли ущерб моему здоровью. Это сообщение заставило меня невольно улыбнуться, но в то же время вселило парадоксальную надежду…
Дальше… Меня начали пытать. Несколько раз поднимали на дыбу. После каждого раза чиновник вежливо повторял прежние вопросы. Я отказывался отвечать. Сколько времени Меня пытали, не помню. Помню, что выворачивали руки и ноги. Несколько раз я терял сознание и приходил в себя на широкой деревянной скамье, врач щупал у меня пульс, затем объявлял, что можно продолжать. Готовясь к этому дню, я полагал, что буду кричать, даже, возможно, плакать. Но человек не так уж хорошо знает себя. Я сам удивился своей стойкости. Я ни разу не застонал, не произнес ни слова, ни разу даже не вскрикнул. Причем, мне вовсе не приходилось сдерживаться, моя стойкость не стоила мне ни малейших усилий. В сущности, я даже и не чувствовал боли.
Я находился в состоянии какого-то странного возбуждения, какой-то душевный подъем, экзальтация какая-то…
Когда мне объявили, что сегодняшняя пытка завершена и позволили одеться, я быстро оделся. Я легко дошел до моей камеры. Мне принесли обед, я поел даже с аппетитом. Наконец, оставшись один в камере, я ощутил некоторую слабость. Тогда я лег на кровать. Слабость нарастала. Затем я начал ощущать мучительную тягостную боль, ныло все тело, болела каждая мышца. Вот теперь я начал громко стонать. У меня не было сил подняться с постели. Иногда боль становилась невыносимой, тогда я просто-напросто вопил. Сдерживаться я не пытался. Зачем? Уснуть я не мог. Глаза горели, словно посыпанные песком.
Утром стражник принес мне поднос с завтраком. Вместе с ним вошел давешний врач. Он посмотрел на меня, пощупал пульс, наклонившись, затем спокойно сказал, что сейчас он окажет мне помощь. Я не в силах был отвечать. Он быстро засучил рукава, раздел меня и начал массировать. Сначала было очень больно, я вскрикивал. Но вот стало легче дышать, боль уходила. Он закончил и помог мне одеться.
– Благодарю вас, – пробормотал я.
А что еще можно было сказать? Разумеется, он служил моим мучителям, но сейчас ведь он и вправду помог мне.
Врач ушел. Мне полегчало, но все равно я чувствовал себя разбитым. С трудом заставил себя сесть за стол и поесть. После завтрака снова лег в постель.
В тот день мне принесли, как обычно, и обед и ужин. Я заставлял себя есть и тотчас снова укладывался.
Вытянувшись под одеялом, изнывая от слабости и болезненных ощущений, которые хотя и стали слабее, но все равно достаточно изнуряли меня, я размышлял. В конце концов мысли мои приняли следующий оборот: ради чего, в сущности, я подвергаю себя таким мукам? Люди, имена которых я не желаю назвать, вовсе не так уж близки мне. Я мучаюсь не из-за них, но из-за собственных принципов. Другое дело, если бы опасность грозила, например, Николаосу. Тогда бы я молчал и мучился ради его спасения. А так… Что сделали бы, очутившись на моем месте, те, о которых я так упорно молчу? Бьюсь об заклад, что девять из десяти выдали бы меня…
На этом ход моих мыслей прервался.
«Нет, – убеждал я себя. – Это просто пытки сделали свое дело. На то они и были рассчитаны, чтобы посредством телесных мучений ослабить твои нравственные принципы… Но выхода у тебя нет… Ты не спасешься. Ты стоишь на дороге смерти. Нет смысла поэтому унижать себя и уходить из этой жизни безнравственным человеком…»
Еще два дня меня не тревожили. Я постепенно оправился. Но все же когда меня снова повели на допрос, я едва тащился, стражники вынуждены были иногда брать меня под руки.
Я снова очутился в комнате, где меня прежде допрашивали. Никаких орудий пыток и вежливый человек за столом. Трагикомедия – но я успел как-то странно привыкнуть к нему, во все эти дни мне даже как-то недоставало его.
Он казался мне умным человеком и потому я надеялся, что он не станет тягомотно повторять прежние вопросы о том, где, когда и с кем мне доводилось встречаться. Это было бы скучно – пойти по старой дорожке: он спрашивает, я не отвечаю. Но, к счастью, я не ошибся в нем. Он приготовил для меня сюрприз.
По его приглашению я сел. Мне было тяжело, я то сгибался, то, широко раскрыв рот, жадно втягивал воздух, то невольно закрывал глаза и вздрагивал, когда неожиданным приступом боли схватывало мышцу. Да, я понял, что пытки могут стать своего рода искусством. Я был совершенно разбит, истомлен, но в то же время не пролилось ни капли моей крови и мне даже была оказана врачебная помощь.
Мой человек за столом посмотрел на меня с участием и доброжелательно предупредил, что не станет долго задерживать.
– Знакома ли вам молодая женщина по имени Элена? – начал он таким тоном, будто мы с ним недавно познакомились в приятной компании, понравились друг другу и теперь собирались вести занимательную и дружескую беседу.
– Я не стану подтверждать своего знакомства с кем бы то ни было, – вяло произнес я. – Вы уже знаете об этом моем решении.
– Элена, армянка, – уточнил он голосом любознательного собеседника и будто и не слыша моих возражений.
Я пожал плечами и кисло улыбнулся.
– У нее довольно интересное ремесло, – продолжал он.
– Продажная женщина, что ли? – полюбопытствовал я.
– Нет, что вы! Она хозяйка маленькой шляпной мастерской. Дамские шляпки. В Свечном переулке за церковью Святой Маргариты.
Я знал, о ком он спрашивает. Никаких нежных чувств к этой женщине я не испытывал, она мне была безразлична. Но из этого моего отношения к ней вовсе не следовало, что я имею право засадить ее в тюрьму. Более того, я полагал, что не имею такого права.
– Мне нечего сказать вам, – ответил я.
Но он, кажется, твердо решил не обращать внимания на мое упорное запирательство.
– Значит, вы не знаете армянку Элену, владелицу шляпной мастерской в Свечном переулке?
– Я все сказал.
– И вы никогда не состояли с ней в близких отношениях?
– Я все сказал.
– А вот она говорит, что была с вами знакома и состояла в близких отношениях.
– Но ведь вам известно, что я предпочитал отношения иного рода, отношения с людьми своего пола, в чем и покаялся чистосердечно.
Боль в мышцах снова дала о себе знать, и я сильно вздрогнул.
Он устремил на меня внимательный участливый взгляд.
– Я решительно не понимаю, – задумчиво проговорил он, – что заставляет вас оберегать эту женщину. Она вам нравится? Может быть, вы любите ее?
Я молчал, но губы мои чуть скосила невольная ироническая улыбка.
– Не похоже, чтобы она была влюблена в вас, – не спеша продолжал рассуждать он. – Во всяком случае из ее доноса на вас это никак не явствует. Стало быть, неразделенная, несчастная любовь. Она не любит вас, а вы ее любите…
Я уже не мог удерживаться и громко прыснул.
– Ну зачем эта комедия? – начал я со вздохом. – Я говорить не буду, вы знаете. Но я в вашей власти.
Хотите – устраивайте мне очную ставку, с кем вам будет угодно. Хотите – пытайте. Я говорить не буду.
И снова мое упорство не произвело на него ни малейшего впечатления.
– Она утверждает, – повествовал он как ни в чем не бывало, – будто вы вели в ее доме весьма интересные беседы. Так ли это?
Я молчал. Мне надоело возражать. Лучше поберечь силы.
– Да, так вот, – назойливо влезало мне в уши, – она, значит, состояла с вами в близких отношениях. Но не были ли эти отношения противоестественными? Она, разумеется, утверждает, что нет. А вы что скажете?
Я продолжал молчать.
– И беседы… Крайне интересные мнения вы высказывали.
Например, это: вы говорили, будто Господа нашего Иисуса Христа и Святого Лазаря связывали те самые греховные отношения, что связывают вас с вашим другом Николаосом…
Теперь он замолчал и смотрел испытующе.
Я почувствовал холод во всем теле. Что с Николаосом? Нет, они не могли схватить его. Почему-то я был убежден, что ему удалось спастись.
– Ведь это вы говорили, а не ваш друг? Во всяком случае, вы станете утверждать, что это говорили именно вы, не так ли?
– Я уже сказал вам; все, что мог, я уже сказал вам, – машинально повторил я.
Но это обвинение было серьезным. Получается, я возводил хулу на Господа. Это уж точно пахло костром!
На эту страшную сторону мадридской жизни: публичные сожжения еретиков на главной площади (это называлось «аутодафе») – мы с Николаосом просто-напросто закрывали глаза. В конце концов где не бывает публичных казней? Мы даже не хотели видеть этого. К подобным предметам мы не испытывали никакого любопытства. И вот теперь мне предстоит узнать, что же это такое…
И ведь все это правда. Я знаю Элену. Это была молодая вдова, происходившая из венецианских армян. Она действительно владела мастерской, где изготовлялись изящные дамские шапочки. Николаос познакомился с ней в связи с поставками бархата. Одно время он этим занимался и снабжал бархатом многих мадридских портных и шляпников. Несколько раз мы были в гостях у Элены. Она была миниатюрная, с черными, как вороново крыло, волосами, уложенными в изящную прическу. Губы и глаза у нее были яркими от природы, – щеки – очень смуглыми, к тому же она красиво румянилась и подкрашивалась. Одевалась она, как настоящая дама, любила поэзию, даже сама писала сонеты, и, подобно нам, оказалась усердной посетительницей театров.
Скоро у нас и вправду сложились близкие отношения, которые мы не считали противоестественными, но кто-то мог бы и счесть их таковыми. Мы занимались любовью втроем. Это с ней было весело и приятно, и доставляло нам всем троим большое удовольствие. Мы острили, шутили и вообще чудесно проводили время. Впрочем, эта наша связь не продолжилась долго. У Элены были иные планы. Она собиралась найти себе нового супруга.
Хуже всего теперь для меня оказывалось то, что я и вправду говорил при ней о Христе и Лазаре. Это даже и не была моя идея, об этом говорил когда-то еще Михаил, сын Козмаса. А в доме молодой вдовы об этом говорил именно я, а не мой любимый Николаос.
Но зачем этот человек за столом так подчеркнуто спрашивает, я ли это говорил? Чего он добивается? Возможно, просто хочет совершенно ослабить мою волю, внушить мне, намекнуть, что Николаос схвачен и оговаривает меня. Но я знаю, все мое существо пронизано уверенностью, что Николаос на свободе!..
Однако что же теперь делать? Устроят ли мне очную ставку с Эленой? По логике они должны бы это сделать. Но это моя логика. Их логика для меня скрыта. Почему Элена донесла на меня? Уж, конечно, у нее не было злого умысла. Просто спасала себя. Возможно, и ее допрашивали, пытали… Но мне-то что же делать? В данном случае раскаяться – означает признать себя виновным в богохульстве. И тогда – костер. А если буду отрицать? Тогда какая казнь? Буду отрицать. Я никакой Элены не знаю и ничего дурного не говорил. Все!..
Человек за столом пытливо смотрел на меня. Я молчал. Он вызвал стражников и приказал отвести меня в камеру.
На другой день меня снова пытали, так же, как и в первый раз. Но теперь я остро ощущал боль, кричал и стонал. Меня спрашивали, с кем, когда и где я общался в Мадриде, знаком ли я с Эленой, богохульствовал ли я относительно Христа и Лазаря. Я отвечал на все вопросы, что ничего говорить не буду. Бесчувственного, меня отнесли в камеру.
На этот раз мне не дали передохнуть и утром снова повели (вернее, понесли) в пыточный зал. Снова пытали, снова спрашивали, снова я не хотел говорить.
Еще два дня прошли таким же образом. Я изнемогал от боли.
На третий день мне начали называть имена. Многих людей я знал, но по-прежнему держался, ничего не говорил. Некоторые имена не были мне знакомы.
И на четвертый день не дали мне роздыха – пытали. Я чувствовал себя, как во время своей легочной болезни – уже сам хотел смерти, ждал ее как избавления от мук. Я необыкновенно ярко вспомнил те дни моего страдания. Мне было плохо, но ведь рядом со мной был мой любимый друг, он поддерживал мои силы, энергическими своими действиями он вырвал меня из лап смерти. И теперь… И теперь ради него я должен остаться в живых, должен выжить. Ради него.
Особенно часто мои мучители повторяли одно незнакомое мне имя: Санчо Пико…
Услышав это имя, я вскрикнула.
– Что с вами? – встревоженно спросил Чоки.
– Нет… ничего…
А впрочем, мне нечего было скрывать. Обо мне и так было все известно. Незачем таиться мне от этого юноши…
– Санчо Пико был моим возлюбленным, – просто сказала я.
Разумеется, моего собеседника такое признание нисколько не смутило.
– О! – в голосе его я уловила даже некоторое восхищение. – Судя по всему, это личность замечательная. Меня спрашивали, не был ли я в числе тех, кто оказывал ему помощь при его тайных наездах в Испанию, и слышал ли я его вольнодумные беседы. Я отвечал по-прежнему, что ничего говорить не буду.
Но теперь я четко осознавал, что обязан, должен выжить ради моего любимого друга. Казалось, безысходность окружала меня. Но сознание мое работало непрерывно. И когда выход нашелся, у меня было ощущение, будто это произошло случайно, само собой.
Я попросил, чтобы меня сняли с дыбы, сказал, что хочу наконец-то сделать признание относительно одной весьма значительной личности. Меня сняли и усадили на скамью. Дали воды. Я дышал учащенно, каждый вдох стоил мне мучительной боли в груди. Я сказал, что назову имя человека, который действительно вел вольнодумные речи. И я назвал имя. Имя хорошо им знакомое. То имя, которым называл себя сын короля, посещая город инкогнито.
На что я рассчитывал? Я сделал свое признание в присутствии чиновника, ведавшего моим допросом с пристрастием, протоколиста, двух палачей и врача. Теперь они очутились в достаточно безвыходном положении. Если бы они дали делу ход, это лично им не принесло бы ничего хорошего. Конечно, они могли сделать вид, будто я ничего не говорил, ничего не заносить в протокол. Но и тогда они подвергали себя риску, ведь каждый из них вполне мог донести на другого. Мне думалось, что я хоть как-то облегчил свою участь. Вряд ли меня выпустят. Но, возможно, я получу отсрочку, хоть немного восстановлю свои силы…
После моего рокового признания произошло нечто довольно странное, но для меня благоприятное. Меня отнесли в камеру и на целых пятнадцать дней (о счастье!) оставили в покое. Мне вправили вывернутые руки и ноги. Меня кормили по-прежнему три раза в день. Врач массировал мое измученное тело. Меня поили укрепляющей микстурой. На допросы меня больше не водили. Моего человека за столом я больше никогда не видел. Я окреп и совсем выздоровел.
Наконец за мной пришли стражники в сопровождении незнакомого чиновника. Мне объявили, что за преступления против нравственности я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению. Затем отвели меня сюда. Здесь я уже месяц…
Чоки замолчал.
– Все это напоминает то, что произошло со мной, – заметила я.
– Думаю, все очень просто. В верхах решили приостановить это дело. Оно ведь касалось впрямую и вас. Возможно, и еще каких-то людей. И всех нас расшвыряли по таким вот подземным норам; в расчете на то, что мы постепенно попросту вымрем, предварительно утратив разум и человеческий облик. Я бы не удивился, узнав, что подобная участь постигла и палачей, и протоколиста, и чиновника, надзиравшего за пыткой, и даже врача…
– Что же теперь делать? – невольно вырвалось у меня.
– Попытаемся бежать. И еще… – он снова помолчал, – я надеюсь на Николаоса. Он жив, он на свободе, он не оставит меня.
Теперь я не произносила ни слова. Я невольно с горечью подумала, кто же позаботится обо мне. Никто не любит меня. Но мой собеседник с той обостренной чувствительностью, какая может при подобных обстоятельствах возникать у тонко чувствующих натур, отгадал мои мысли.
– Не отчаивайтесь, – произнес он мягко, – Или мы бежим отсюда вместе. Или, если Николаосу удастся вытащить меня отсюда, мы поможем вам освободиться.
Я сжала на миг его запястье и усилием воли сдержала слезы.
Я немного успокоилась и начала размышлять вслух.
– И все-таки странно: почему вас лечили, дали вам возможность восстановить силы?
– Не так уж это странно, – предположил Чоки. – Думаю, они сделали это так, на всякий случай. Они ведь не знали, как распорядятся судьбой этого дела в верхах. Ведь я, – он невольно понизил голос, – ведь я сказал им правду. Я действительно сталкивался в нескольких компаниях с престолонаследником и он действительно охотно участвовал во всевозможных вольнодумных беседах. Но в любом случае, это был единственный человек, чье имя я мог назвать спокойно. Ему в любом случае ничто не грозит.
– Но тогда… тогда вполне возможно, что они не казнили Санчо Пико.
– Трудно сказать, – честно признался Чоки. – Но уж конечно они не стали казнить его публично.
– Хоть какое-то утешение, – я усмехнулась. – И еще – вряд ли они схватили Николаоса, когда он вернулся. Скорее ему угрожает другая опасность…
– Какая? – напряженно спросил Чоки.
– Очень простая. Он, конечно, будет пытаться что-то разузнать о своем друге. Вот тогда-то его и могут втихомолку убрать, чтобы его действия вновь не всколыхнули толки об этом деле.
– Будем надеяться на его ум и осмотрительность, – Чоки тяжело вздохнул.
Я заметила, что он вообще дышит прерывисто. Может быть, длинный рассказ утомил его. Конечно, человеку со слабыми легкими нельзя долго оставаться в этой норе. Впрочем, Николаос не может не понимать этого.
Я поймала себя на том, что меня тревожит судьба этого юноши. Надо признаться, что прежде в моей натуре, конечно, женское доминировало над материнским. Теперь же, когда я знала, как изуродовано мое лицо, я, сидя рядом с этим человеком, который по возрасту мог быть моим старшим сыном, выйди я замуж чуть раньше, переживала наплыв странно смешанных желаний. Мне хотелось телесной близости с ним, хотелось позаботиться о нем, хотелось, чтобы он, такой еще молодой и красивый, отдал бы мне свое тело, дал бы мне хотя бы иллюзию того, что и я еще не отдалилась от мира молодости и красоты.
Но и человека рядом со мной, кажется, тоже одолели желания. Я это чувствовала, чувствовала его напряжение. Но я, взрослая, опытная женщина, робела, как девочка, впервые отдающаяся сверстнику.
К великому моему счастью он начал первым и начал так просто.
– Так давно я совсем без никого, – обронил он по-детски.
– Я тоже, – откликнулась я еле слышно.
Была уже глубокая ночь. Ничего не было видно. Мы не могли увидеть, мы могли только ощутить друг друга.
Он протянул руку и легко скользнул кончиками пальцев по моей груди под грязным истончившимся платьем… чуть сжал шею… пальцы у него были нежные, совсем мальчишеские… начал бережно ощупывать мое лицо…
Я сидела не шевелясь, не отвечая на его касания. Отчаянная боль пронзала душу. Эти нежные юные пальцы касались моего лица, моей кожи, прежде такой гладкой и тоже нежной, а теперь испещренной уродливыми рябинами, огрубевшей…
Но мы одни. У него нет выбора. Нет никого кроме меня. Он будет со мной. Это юное тело отдастся мне, даст мне свою ласку и нежность. Он не будет, он не может испытывать отвращение…
И всем своим существом я чувствовала, я все более уверялась, что отвращения у него ко мне нет, нет!.. Пусть я грязна и худа, пусть мое лицо изуродовано страшной болезнью, пусть мои волосы, прежде такие пышные, густые, поредели и утратили свой теплый золотой цвет… Все равно у него нет отвращения. Здесь я первая, единственная во всей Вселенной женщина.
Да, я стану его по-настоящему первой женщиной. Прежде он познавал женщин с тем детским наслаждением, с которым едят сласти; теперь, теперь он познает истинную страсть мужчины к женщине, когда женщина, ее тело, ее душа, – не сладкое лакомство, но хлеб насущный…
Теперь… теперь…
Моя скованность улетучивается. Радостное возбуждение охватывает меня.
Я протягиваю руки, распахиваю их в объятии навстречу ему. С какой-то исступленной нежностью мы ласкаем друг друга руками, губами…
Он покрывает поцелуями мое уродливое лицо!..
Язык его проскальзывает мне в горло… О, оказывается, он прекрасный любовник!..
Член его отличается такой напряженной твердостью и одновременно этой магической гибкостью. Самая суть, самая глубина моего женского естества откликается на это сильное и нежное, твердое и ласкающее, предельно сладостное и болезненное проникновение…
Я жива!.. Я – женщина!..
Я… Боже, я счастлива!.. Счастлива, несмотря ни на что. Счастлива здесь, в тюрьме, в страшной подземной норе… Боже!..
Еще!.. И еще… И еще!..
Когда я уснула? Уже утро. Как неприметно мы уснули, сомлели, упоенные взаимным наслаждением.
Я открыла глаза. Должно быть, день там, снаружи, был очень ярким и солнечным. Даже здесь посветлело.
Я приподнялась на локте и принялась разглядывать юношу. Тотчас же он открыл глаза. Пожалуй, именно глаза составляли основу его обаяния. Они были черные, как черносливины, большие, округлые и очень выпуклые. Кожа была смуглая. Исхудалое лицо обросло щетиной и казалось совсем темным.
И вдруг я поняла, что ведь и он сейчас видит меня. Холодным камнем шевельнулось в душе чувство горького ужаса. Вот сейчас я прочту в этих черных выпуклых глазах естественное отвращение к моему уродству… Но он вдруг легко приблизил свое лицо к моему. Тело его сладкой тяжестью налегло на мое худое тело. Он целовал мои щеки с такой страстной нежностью… Я победила!.. Быть может, даже и так, что мое нынешнее уродство обладает такой же притягательной силой, как и моя прежняя красота.
Мы умылись, собрав воду со стен, скользких и влажных. По расчетам Чоки стражники должны были скоро явиться. Но все же нам надо было беречь хлеб и воду. Ведь нас теперь было двое.
Несмотря на мои протесты, Чоки отправился в камеру мертвого гермафродита – посмотреть, нет ли там воды и хлеба. Но он ничего не нашел.
– Несчастное существо обрекли на голодную смерть, – грустно произнес он.
Я зябко поежилась.
Я заметила, что Чоки сильно приуныл. Так получилось, что все мое существо сосредоточено было на нем, на его мыслях и чувствах, страданиях и радости. Я почувствовала, его мучает, что он совершил убийство, пусть невольное, пусть спасая другого человека, меня, но все же убийство.
– Ты не виноват, – я прилегла рядом с ним на солому и поцеловала его в губы.
Я больше ничего не сказала, но он все понял.
– Я никогда никого не убивал, – тихо откликнулся он.
– Ты не виноват, ты не виноват, – повторяла я. – Это я виновата. Если бы не я, ничего бы не случилось…
Меня охватила исступленная жажда жертвенности. Пусть, пусть он поверит в мою виновность… Пусть эта вера снимет с его души тяжесть угрызений. Пусть!
– Ты не виноват, ты не виноват, ты не виноват, – произносила я на разные лады, словно колдовала, заклинала, зачаровывала его душевную боль…
И он уже молчал. Он весь предался звукам моего голоса, касаниям пальцев, моим объятиям, моему телу…
Любовница и мать соединились во мне. Когда он входил в меня вновь и вновь и выходил в сладостном изнеможении, я испытывала восторг и муки родильницы. У меня было такое чувство, будто я вновь и вновь рожаю его на свет…
Так прошел этот день. Чоки полегчало.
Ночью мы снова занимались любовью и обсуждали наше положение и возможность бегства.
– Ты пришла – и у меня будто новые силы появились, второе дыхание открылось, – юноша радостно засмеялся.
Я с улыбкой похлопала его по руке.
– В мою камеру обычно приходило двое стражников, – сказала я. – Один оставлял чуть поодаль от порога хлеб и кувшин с водой. Другой стерег перед дверью.
– У меня то же самое, – отозвался Чоки.
– Оба вооружены. И, откровенно говоря, я не вижу возможностей для бегства, – я покачала головой. – Допустим даже, ты бросишься на одного из них и сумеешь удержать, а я пока проскользну мимо второго. Но что это нам даст? Я не хочу бежать без тебя.
Он задумался.
– Ты могла бы разыскать Николаоса, – неуверенно произнес он.
– У меня такое чувство, будто он и так все о тебе знает и пытается спасти тебя.
– Значит, ты полагаешь, бежать не надо?
– Да, на мой взгляд, лучше ждать, выжидать. Впрочем, если представится возможность бежать… Хотя нет, я уверена, главная твоя надежда – Николаос.
– Моя? И твоя тоже.
– Не знаю, Чоки. Думаю, вырвать человека из тюрьмы инквизиции не так-то просто. Дай Бог, чтобы ему удалось спасти хотя бы тебя.
– И тебя, – решительно и с детским упрямством сказал он.
Чоки уже знал оба моих имени: Эмбер и Эльвира, но, должно быть, они почему-то не соотносились у него с моим обликом. Я заметила, что ему не хочется звать меня по имени.
– Чудак, – я усмехнулась, – он же ничего обо мне не знает.
– Узнает, – ответил Чоки все с тем же детским упрямством.
На следующий день стражники принесли нам воду и хлеб. Я зарылась в солому и едва дышала от страха. Меня пугала не столько угроза наказания, сколько перспектива расстаться с Чоки. Я умру здесь без него. А он? Что станется с ним без меня? Я знаю, я нужна ему…
К счастью, стражники не заметили меня.
Что подумали, обнаружив мою прежнюю камеру пустой с выломанной решеткой в окне? Ищут ли меня? Об этом мы ничего не могли узнать.
В полдень снова явились стражники и, ни о чем не спросив Чоки, не говоря ни слова, заложили пролом. Теперь мы уже не могли попасть в камеру гермафродита. Все время, пока они работали, я пряталась в соломе. Охапка была брошена в самом дальнем углу. Но мне все равно было страшно, сердце замирало; казалось, они никогда не кончат, никогда не уйдут. Но всему приходит конец. Ушли и они.
Потекли дни.
Мы заметно слабели. Ведь то, что приносили для одного Чоки, он делил со мной. Его здоровье начало всерьез беспокоить меня. Он стал кашлять глухо и мучительно. Приступы удушливого кашля валили его на солому. Он задыхался. Тело его судорожно дергалось. Однажды днем, когда в камере было светлее обычного, я заметила, что он сплевывает кровь.
Не могу передать, каким ужасом наполнилась моя душа. Я потеряю его! Этого человека, единственного для меня в нашей общей Вселенной подземной сырости и темноты, моего друга, любовника, сына!..
– Тебе надо бежать! – решилась я. – Ты болен. Ты не выдержишь здесь. Ты должен бежать.
Он понимал, что я говорю правду. У него уже не было сил возражать мне, убеждать, что мы сумеем бежать вместе.
– Как бежать? – горестно спросил он.
– Надо пойти на риск. Когда через день придут стражники, я брошусь на одного из них. А ты прорывайся мимо второго и беги. Я не льщу себя надеждой. Шансов мало. Но сделай это, если хоть немного полюбил меня. Я не могу видеть, как тебе становится все хуже.
Он молча кивнул. Не стоило много говорить.
Наступил день прихода стражников.
Мы напряженно ждали. Я видела, как Чоки собирается с силами, с трудом сдерживает кашель. Сердце сжималось от жалости к нему.
Я залегла в соломе. Вот сейчас дверь откроется и я кинусь вперед. Самое мучительное – это ожидание.
Шаги по коридору.
Дверь открылась.
Я резко вскакиваю. Ничего не видя перед собой, кидаюсь вперед.
Страшный удар. Какая-то громкая боль в голове. Я лишаюсь чувств. Последняя мысль: удалось ли Чоки бежать?
Когда я открыла глаза, я обнаружила себя лежащей на соломе. Затылок и виски ломило. Я поняла. Стражник с силой оттолкнул меня, я ударилась головой. Вот почему так больно…
Чоки!.. Удалось ли ему…
Нет!..
Он склонился надо мной и смачивал водой мои виски. О себе он не позаботился. Я разглядела, что у него на шее и подбородке кровь. Кровь запеклась и на вороте грязной рубахи. У него было сильное кровотечение. Почему? По моей вине. Наверное, и его сшиб с ног стражник. При падении Чоки сильно ударился грудью, от этого и кровотечение. И во всем виновна я. Ведь попытка побега – моя затея.
Внезапный ужас пронзает меня. Я поспешно привстаю, опершись на локти. Теперь известно, что я здесь, в этой камере! Сейчас, в любую минуту, могут войти, схватить меня, заковать в цепи. И главное: увести, увести, увести!..
Я умру без него. Он погибнет без меня.
Сейчас… в любую минуту…
Но никто не входит. Чоки обессилел, не может утешить меня. Только гладит мокрой ладонью по лицу. Ложится рядом, устало закрывает глаза.
Кажется, мы оба задремали. Впрочем, это и не сон, а какое-то полузабытье от усталости и боли. Мы сломлены. Нам все равно.
День проходит, наступает ночь. Никто не является за мной. Но почему, почему?
Новый день. Мы немного опомнились и не в силах подавить мучительную тревогу. За мной должны прийти. Когда же? Как томительна неопределенность!
Третий день. Шаги! Наконец! Все кончено!
Но я улавливаю в этих шагах нечто странное. Я сама не понимаю, что именно. Нет, это не шаги равнодушного исполнителя приказов, это другое… Но что?
Прятаться мне теперь незачем. Чоки поднимается. Я уже стою. Он встает, загораживая меня. Зачем? Сопротивление бесполезно.
Дверь отворяется. Все как обычно. Двое стражников. Но почему в неурочное время? А разве неясно? Это за мной.
Но нет. Один из них обращается к Чоки. Не может такого быть. Мне чудится. Я брежу.
– Можете написать письмо, – грубо произносит стражник.
Нет, это голос у него такой грубый. А слова… Они звучат, как самая прекрасная музыка…
– Можете написать письмо. Вот! – он отдает Чоки перо, чернильницу и лист бумаги.
Чоки стоит, оцепенев.
– Кому? – наконец выдавливает он из себя. Я отчетливо различаю в его голосе безумную радостную надежду и страх.
– Сами знаете, – угрюмо бросает стражник. – Только побыстрее. Времени мало.
И тут меня осеняет – Николаос! Это весть от Николаоса. Чоки понял раньше меня. Он становится на колени и в полутьме что-то выводит на листе, низко склоняясь, чтобы лучше видеть.
Я по-прежнему стою. Стражники ждут.
– Я кончил, – хрипло произносит Чоки.
Поднимается.
Стражник берет бумагу, перо и чернильницу. Дверь захлопнута и заперта.
Мы воспряли духом. Надежда! Мы снова обрели надежду!
– Это Николаос! – восклицает Чоки. – Это Николаос!
Юноша радостно обнимает меня, целует в щеки, в лоб, в губы.
Я молча отвечаю жаркими поцелуями на его поцелуи радости.
Наконец мы успокаиваемся и садимся.
– А если это ловушка, подвох? – тревожусь я.
Но, кажется, я и сама совсем не верю в это свое предположение. Нет, нет, это не ловушка. Это не может быть ловушкой.
– Это не может быть ловушкой, – словно эхо откликаются слова Чоки моим мыслям.
– Что ты написал? – спрашиваю я.
Неужели мы скоро будем на свободе? Скоро? Когда? Если промедлить еще какое-то время, Чоки погибнет. Я догадываюсь, что он написал обо мне, но мне хочется услышать это от него самого.
– О тебе написал. И не выдержал, написал, чтобы он скорее… Мне и вправду худо… – голос его звучит виновато.
Я молчу. Говорить не о чем. Все так и есть. Скорее бы.
– Но как ему удалось? – недоумеваю я.
Чоки лежа отзывается. Он лежит с закрытыми глазами.
– Подкуп…
Разумеется, я знаю, что такое подкуп. Но инквизиция навела на меня такой страх! Она уже представлялась мне каким-то надмирным, безмерным в своей неподкупной жестокости учреждением. И вот… оказывается, и здесь действует подкуп… Хотя, впрочем, возможно, умный Николаос пустил в ход и какие-то другие механизмы… Господи, хотела бы я знать, жив ли Санчо… Дело было такое странное. Кто может знать все знакомства, все связи Николаоса… Одно ясно: ради друга он пойдет на все…
Но о чем я думаю? О Санчо. Если бы Николаос мог освободить и его! Но к чему эти мысли? Хорошо будет, если выпустят хотя бы меня.
Дети… Как давно я не видела их! Какими они стали? С кем они? Что они думают обо мне?
Этторе, Нэн, Большой Джон… Что с ними сталось? Живы ли они?
Постепенно я покидаю орбиту моей тюремной Вселенной, где единственные живые существа – я и Чоки. Меня властно втягивает орбита моей прежней жизни. Значит ли это, что я теперь меньше люблю Чоки? Нет, не меньше, но иначе. Нет, я не отчуждаюсь от него, но в моих чувствах к нему теперь больше материнского…
Свобода… Свобода… Скорее бы!..
Но время тянется медленно.
Проходит еще несколько дней. Мне чудится, что состояние Чоки ухудшается с каждым часом. Его бьет кашель, он сплевывает кровь. Еще немного – и будет поздно. Меня охватывает паника.
Кажется, мы ждем освобождения ежеминутно, ежесекундно. Оно не может застать нас врасплох.
И все же застает.
Утром открывается дверь. Шестое чувство подсказывает: наконец-то!
Но как-то внезапно. Мы не ждали…
Стражники и чиновник канцелярии.
Нам объявляют, что мы свободны.
Обычные голоса отдаются в ушах, словно громовые раскаты. Все неожиданно, все странно…
Мы идем по темному коридору. Стражники следует за нами. Один из них поддерживает Чоки за локоть.
Вот так, сразу? Так просто?
Поворот. Снова поворот. Это уже мучительно. Когда же нас действительно выпустят? Когда мы окажемся под солнцем, под небом?
Щелкает замок. Последняя дверь. Все так просто, обыденно. Нас выводят. Солнце. Небо. Жаркий день. У меня чуть кружится голова. Я вижу, как Чоки садится на землю и обхватывает голову ладонями.
Мы стоим здесь одни… Нет. К нам быстрым шагом подходит какой-то человек. Поодаль я замечаю карету. Он что-то говорит, но я не понимаю смысла слов. В ушах – слабый сплошной гуд.
Человек помогает Чоки подняться и ведет его. Ну да, конечно, это же Николаос! Как может быть иначе?
Вдруг меня поражает, что Чоки, измученный, больной; быть может, умирающий, помнит обо мне. Он замечает мою растерянность, мое смятение. Он что-то говорит Николаосу, указывает на меня. Тот жестом приглашает меня следовать за ними. Он сажает Чоки, садится сам. И только тогда делает знак и мне садиться. Во взгляде его, который обращен на Чоки, я вижу такое отчаяние, такую тревогу… Но вот Николаос взглядывает на меня и я отчетливо различаю досаду, отвращение, даже, пожалуй, неприязнь.
Что же, я все равно благодарна ему. Ведь благодаря ему я теперь свободна. Сколько лет длилось мое заточение? Не могу вспомнить. Да нет, какое вспомнить, я просто не знаю.
Конечно, он имеет право досадовать на меня. Наверное, не так-то просто было освободить меня. Отвращение? А как иначе может смотреть молодой человек на несчастную, рябую, дурно пахнущую старуху? Что он должен к ней испытывать? Неприязнь? Он выразил свою благодарность мне за то, что я поддержала Чоки. Эта благодарность – моя нынешняя свобода. Но, должно быть, Николаосу неприятно думать, что какое-то время его любимый единственный друг любил меня. Что ж, я понимаю…
Сколько лет тянулось дело Санчо Пико? Ведь бедного Чоки подключили к этому делу куда как позже меня.
Карета трогается. Мы едем. Я снова взглядываю на Николаоса, который не сводит тревожного взгляда с Чоки. Откровенно говоря, я не таким себе представляла друга Чоки. Николаос выглядит значительно старше Чоки, хотя они почти одногодки. Он широк в кости, плотного сложения. Кажется, он мрачноват по натуре. А, может быть, эта мрачность – просто результат пережитых тревог. И немало еще предстоит ему пережить. Хватит ли у него сил снова вырвать друга из лап смертельной болезни?
Он что-то говорит Чоки на непонятном языке. Вероятно, по-гречески. Чоки послушно кладет ему голову на колени. Глаза Чоки закрыты.
Пока мы ехали, я находилась в каком-то странном состоянии. Например, мне было безразлично, что Николаос видит во мне лишь неприятную нищую старуху. Меня это не обижало, не огорчало. Пусть! В то же время я как бы устала жалеть больного Чоки, сострадать ему, мучиться из-за грозящей ему смерти. Я не думала о судьбе Санчо, Этторе, Нэн, Большого Джона. Я не вспоминала о детях. Но это вовсе не было безразличие вследствие озлобленности. Нет. Это охватившее меня спокойное безразличие позволяло мне отдохнуть, расслабиться. Ведь нервы мои так долго были напряжены. Мое сознание нуждалось в отдыхе не меньше, нежели тело.
Я украдкой разглядывала Николаоса и забывшегося на его коленях Чоки. Лицо больного показалось мне таким изнуренным, таким измученным. Он пошевелился, тяжело вздохнул во сне, и на губах его выступила кровь. Это видел и Николаос. Взгляд его выражал такое мрачное отчаяние, что невозможно было заговорить с ним.
Но то, что умирающий сохранял чувство признательности ко мне, снова заставило меня поразиться и устыдиться своего безразличия. Чоки открыл глаза и прерывающимся от слабости голосом попросил Николаоса позаботиться обо мне. Николаос пообещал. Я сказала суровому Николаосу, что попытаюсь разыскать своих родных и близких, а если мне это сегодня не удастся, то с его разрешения воспользуюсь гостеприимством в доме его и Чоки. Я сама удивлялась тому, как робко и даже униженно звучал мой голос. Кажется, еще никогда в жизни я не говорила с мужчиной таким голосом.
Это часто бывает: когда минует угроза страшной опасности, человек внезапно и резко слабеет, обостряются все его недуги; то состояние возбуждения и напряженности, что позволяло ему держаться, переходит в резкую слабость. Так случилось и с Чоки. Здесь, в карете, мне казалось, что его болезнь развивается на глазах.
А я сама? Еще не так давно я торжествовала победу. Я была почти уверена, что, несмотря на все муки и лишения, осталась женщиной. Как я ошиблась! Я была женщиной только там, в неестественном мире затхлого тюремного подземелья, там, где мы были вдвоем. Но едва очутившись в большом и открытом мире, я разом утратила всю свою уверенность. Я чувствовала себя жалкой и робкой. Более того, пожалуй, мне уже и не хотелось бороться за сохранение, за оживление, воскресение своего женского естества. Я готова была примириться с нынешним своим состоянием. Не все ли равно, какая я? Ведь остается возможность наслаждаться солнечным светом, теплом, видом древесной зелени. Этого мне, кажется, довольно теперь…
Карета остановилась. Николаос вынес Чоки, бережно удерживая его голову на своем сильном плече.
– Идемте с нами, – пригласил меня Николаос. Он обращался ко мне мрачно, но не злобно.
– Благодарю вас, – серьезно ответила я. – Сейчас мне хотелось бы попытаться разыскать кого-либо из моих родных и близких. Но вечером, если вы позволите, я воспользуюсь вашим гостеприимством.
– Непременно вернись… – тихо попросил Чоки.
– Не тревожься, я буду здесь вечером, – ответила я.
Уже отворились ворота. Николаос внес Чоки. Карета въехала следом. Я хотела было поклониться Николаосу, но не успела. Ворота заперли изнутри. Я отошла и посмотрела на дом. Это был двухэтажный особняк на тихой зеленой улочке, ворота были прочные, я отметила изящный бронзовый дверной молоточек.
Кажется, впервые в жизни я была так странно свободна. Я была свободна от себя самой мне было совершенно все равно, как я выгляжу. Я была свободна от лихорадки желаний, одолевавших меня почти всю жизнь; теперь же мне не хотелось ни мужской любви, ни денег, ни имущества, ни титулов. И вся эта свобода духа усугублялась телесной свободой. Я так исхудала, что почти не чувствовала своего тела. Я ступала так легко в своих растрепанных лохмотьях.
Сначала я просто бездумно двинулась вниз по гористой улочке. Вышла на перекресток. Увидела нескольких торговок, они продавали яблоки и орехи. Я почувствовала, что мне захотелось есть. Я подошла поближе и робко протянула раскрытую ладонь. Да, я просила милостыню. Но при этом совершенно не чувствовала себя униженной. Я не завидовала ни тем, которые продавали эти яблоки и орехи, ни тем, которые могли купить. В этом мире, где одни продавали, другие покупали, вдруг, как-то само собой определилось мое место – смиренной просительницы. Я была свободна, мне было легко. Я получила несколько яблок и горсть орехов. Поодаль высились два каштана. Я присела в тени деревьев и поела.
Некоторое время я просто сидела на теплой земле и отдыхала. Было так хорошо вот так просто сидеть и легко, свободно дышать, и видеть солнечный свет, и лиственную зелень, и слышать голоса людей…
Я подумала, что должна, конечно, прежде всего разыскать кого-нибудь из де Монтойя. Что с ними сталось? Хосе де Монтойя, старшего брата Аны, вероятно, казнили или заключили в тюрьму (в ту, откуда я так недавно освободилась!). Но Ана, Мигель, Анхелита, ее мать… Я найду их. Я узнаю о судьбе детей Коринны. Коринна!.. Я совсем забыла о своей младшей сестре, так нелепо и трагически погибшей. Где она похоронена? Жив ли Санчо? Что сталось с моими детьми? Мой старший сын Брюс-Диего… Может быть, прежде всего я должна отыскать английского посла в Мадриде? Мне почему-то казалось, что Брюс будет держаться поближе к английскому посольству.
Но сейчас я не могла и не хотела ничего предпринимать. Да, я нуждалась в отдыхе. Мое сознание просто должно хотя бы недолгое время побыть свободным. Никаких тревог, никаких забот, никаких планов и предположений.
Я поднялась с земли. Волосы мои растрепались и висели свалявшимися космами. Я поднесла поближе к глазам посекшуюся прядь. Я сделалась почти седой. Кое-как я заплела волосы в косу и закрутила в узел на затылке. Оглядела свои лохмотья. Это было то давнее черное шерстяное платье. Особо широких прорех я не заметила.
Снова пошла вперед, просто так, бездумно, бесцельно. Мне было хорошо. Я долго бродила по городу. Глазела на торговцев и покупателей на рынках, входила в церкви, разглядывала людей на площадях, сворачивала в переулки, вслушивалась в доносившиеся из-за оград веселый домашний смех женщин и детей и плеск фонтанов. Я останавливалась перед фасадами роскошных дворцов, видела, как выезжают из ворот щегольские кареты.
На меня никто не обращал внимания. Мало ли нищих, никому не нужных на свете! Я устала и вошла в какой-то кабачок. В большой комнате было прохладно. В глубине за столом сидел какой-то человек, суда по одежде, слуга, и пил вино. Хозяйка за стойкой изредка перебрасывалась с ним несколькими словами. Рядом с ней мальчик стриг ногти на руке. Я остановилась у двери. Девушка-служанка, которую я не сразу заметила, лениво махнула рукой, прогоняя меня. Но у хозяйки мой жалких вид пробудил сострадание.
– Мануэль! – позвала она мальчика. – Принеси бабке стакан вина.
Я сразу поняла, что «бабкой» она назвала меня, и улыбнулась. Чудесное наименование для красавицы Эмбер! Мальчик кинул на меня быстрый взгляд и тотчас сообразил, что так уж быстро срываться с места ради меня не стоит. Только когда мать снова приказала ему угостить меня, он неохотно поднялся. Я не решалась шагнуть в комнату. Хозяйка и посетитель продолжали говорить о чем-то своем, не обращая на меня внимания. Мальчик принес наконец стакан вина и протянул мне. Я взяла и поклонилась ему и хозяйке за стойкой. Я хотела было подойти к одному из столов и сесть, но на этот раз сама хозяйка досадливо замахала на меня рукой. Я отошла к двери, выпила вино, поставила стакан на пол, снова поклонилась и вышла. Я не чувствовала ни малейшего унижения, только была искренне благодарна за вино. Вино было кисловатое, терпкое, но вкусное, и подбодрило меня.
Я еще побродила по городу и оказалась на набережной. Вода в реке была не голубой, синей или зеленой, а чуть коричневатой, хотя и довольно прозрачной. Я сидела у воды, вдыхала влажную свежесть и смотрела вокруг. Сидела я прямо на земле, свободно вытянув ноги под изношенной юбкой, все могли видеть подошвы моих ветхих башмаков, но кому это могло быть интересно…
Зазвенели колокола, призывая к вечерней молитве. Стемнело. Девушки и женщины простого звания начали раздеваться для купания в реке. Я поняла, что так здесь ведется. На мосту приостанавливались молодые люди в темных плащах и шляпах с перьями, пристально вглядывались в смутно белеющие тела, перегибались через парапет, смеялись. Но ко мне это не имело отношения, хотя я тоже решила выкупаться.
Я разделась догола и оставила платье, башмаки и сорочку рядом с одеждой еще нескольких пожилых женщин, скорее всего это были уличные торговки. Распустив волосы, я вошла в воду. Вода была теплая, прогрелась на солнце за день. Я присела и погрузилась по шею.
Боже! Как хорошо было. Я не видела своего тела, мне было все равно, каким оно сделалось. Вода, теплая, мягкая, обнимала, окутывала, ласкала меня. Я прошла немного, потом поплыла, медленно загребая руками. Потом я вернулась на мелководье, попросила мыло у одной из женщин, та дала мне, я начала мыться.
Долго я мылась, терлась, соскребала с тела грязь, вымыла волосы и лицо. Затем, совершенно голая, спокойно подошла к тому месту, где оставила одежду, взяла платье и сорочку и выстирала их. Та же старуха одолжила мне гребень, я смогла расчесать волосы.
Было уже не так жарко, как днем, но все еще достаточно тепло. Волосы мои быстро высохли, теперь я уложила их, закрутив узел повыше, почти на самой маковке. Я надела мокрую одежду, полагая, что на теле все скоро просохнет.
Мои новые товарки с любопытством наблюдали за мной. Я хотела вернуть моей доброхотке гребень и мыло, но она проявила милосердие.
– Оставь себе, – сказала она и щедро прибавила к своим дарам еще и небольшое полотенце.
Я завернула гребень и мыло в полотенце.
– Красивая ты, – задумчиво произнесла старуха. Кажется, никогда прежде женщина не хвалила мою красоту, разве что милая Коринна. И вот… Старая торговка из Мадрида говорила без всякой зависти.
Но неужели я, рябая, с посекшимися поседевшими волосами, исхудавшая, неужели я такая красивая?
– Неужели? – вырвалось у меня.
– Да, – старуха окинула меня долгим взглядом. – Когда смотришь на тебя, легче становится на сердце. Глаза у тебя хороши. Да и вся ты… Легче и светлее становится, когда смотришь на тебя…
– Спасибо! – я вдруг порывисто поцеловала ее в морщинистую щеку. Старуха улыбнулась.
– И легкая ты, – произнесла она. – Красивая и легкая.
Я подошла к жасминовому кусту, сорвала веточку и воткнула в волосы. Прижимая к груди мыло и гребень, завернутые в полотенце, я поднялась на мост.
Я и вправду чувствовала легкость. Все пережитое не тяготило меня. Я словно бы начинала заново совсем новую жизнь. И жизнь эта была мне неведома. Что в ней будет? Новая любовь? Об этом я думала спокойно. Или новые приключения? Не знаю. Но только все будет совсем новое. И я совсем новая, не отягощенная опытом, тоской, озлобленностью, светлая, легкая, с душой, светло и легко приемлющей жизнь…
Я не сразу отыскала улицу, где стоял дом Николаоса и Чоки. Быстро темнело. Фонарщики зажигали уличные фонари.
Наконец я узнала уже знакомый перекресток, два каштана поодаль. А вот и гористая мостовая. Теперь я шла не вниз, а вверх.
Я хорошо запомнила бронзовый молоточек и постучала в ворота. Некоторое время я ждала, затем слуга отворил.
Он впустил меня тотчас, не дожидаясь моих объяснений. Значит, Николаос не забыл, распорядился об этом.
Я заметила, что теперь совершенно не сержусь на людей, когда они пренебрегают мной, зато любое проявление доброты ко мне трогает меня и умиляет и наполняет сердце благодарностью.
Слуга попросил меня последовать за ним. Мы прошли через неосвещенный двор в дом. Мой провожатый показал мне отведенную мне комнату. Комната была совсем маленькая, здесь едва умещались простая кровать, стол и стул. Я поблагодарила. Свой сверток я положила на стол. Слуга спросил, не хочу ли поесть. Я согласилась. Он проводил меня на кухню. На кухне было очень чисто. Он подал мне суп и тушеные овощи. Я подумала, является ли он единственным слугой в этом доме или есть и другие, но решила, что не стоит проявлять излишнее любопытство и спрашивать. После еды он подал мне воду, я вымыла руки и лицо.
– Господин Николаос просил проводить вас к нему, – сказал слуга.
Я молча кивнула. Мне даже нравилась его неразговорчивость. Но я уже тревожилась о Чоки. Тогда, давно, когда он заболел впервые, друг сумел спасти его. Но тогда ведь и болезнь проявлялась иначе – тогда была нарастающая слабость. А теперь кашель с кровью – это намного хуже…
Одежда на мне высохла. Веточку жасмина я вынула из волос, и теперь сама чувствовала легкий цветочный аромат.
Николаос ждал меня в гостиной, скромно меблированной мебелью из темного полированного дерева. На столе горели две свечи. На стенах я увидела картины. Когда я вошла, он поднялся мне навстречу. Он сразу спросил, накормил ли меня слуга. Я поблагодарила. Николаос отпустил слугу. Затем пододвинул мне стул.
Я скромно села. Я решила не говорить первой, хотя мне хотелось тотчас же справиться о здоровье Чоки.
– Андреас хотел вас видеть, – начал Николаос, – но сейчас он спит, – Николаос кивком указал на приоткрытую дверь, которую я вначале не заметила.
Значит, вот почему мы сидим именно в этой комнате: рядом – комната, где лежит Чоки. Но его друг называет Чоки его христианским именем: Андреас. Конечно, таким образом Николаос приглашает меня соблюдать определенную дистанцию. Что ж, я согласна. Здесь не я диктую условия.
– Хорошо, я повидаюсь с ним завтра утром, – ответила я.
– Нет, я думаю, он проснется еще сегодня. Он просил разбудить его, когда вы вернетесь, но, по-моему, лучше подождать, пока он сам проснется.
– Конечно, – искренне согласилась я. – Как он? Ему лучше? Был у него врач?
Николаос ответил не сразу. Он сидел, опустив голову, ладонь с чуть растопыренными пальцами, охватывала колено и казалась темной. Я вдруг поняла, что Николаос не ревнует Чоки ко мне. Более того, он готов относиться ко мне мягко, почти нежно, заботиться обо мне, потому что я как-то нужна Чоки. Этих двоих связывали очень прочные отношения. Кажется, до сих пор я не встречала такой прочной связи двоих, будь то мужчина и женщина, двое женщин или двое мужчин.
– Да, кажется, ему полегчало, – с некоторым колебанием ответил наконец Николаос.
Я сразу поняла, почему он ответил не тотчас, почему в голосе его – колебание. Он испытывал суеверное чувство; ему казалось, будто открыто, вслух признав то, что его другу полегчало, он тем самым может это улучшение уничтожить. Я вздохнула и посмотрела на него с искренним участием. Он ответил мне пытливым, но уже доверительным взглядом.
– Был врач, – продолжил Николаос, – приписал лекарство – смесь из барсучьего жира и сырых яиц вместе со скорлупой. На вкус довольно противно. Первый раз даже вырвало его… – Николаос вдруг замолчал.
Я поняла, что именно он подумал: не слишком ли откровенно он говорит со мной, и какое мне дело до таких вроде бы мелких деталей, важных и мучительных лишь для него, Николаоса, потому что их двое – он и Чоки.
Но и меня интересовало здоровье Чоки. И даже не столько потому что мы с ним какое-то время были любовниками, сколько потому что мы вместе были в тюрьме, терпели одни и те же тюремные муки… Я подумала также о том, что пока я, отдыхая, бродила по городу, Николаос не терял даром времени – он пригласил врача и даже лекарство уже готово, и Чоки уже принимал лекарство…
– Ему полегчало, – снова повторил Николаос. – Когда он немного поправится, надо будет снова увезти его в горы…
– Но мне известно одно хорошее место! – невольно перебила я. – Цыганская деревня высоко в горах. Там прежде жили близкие мне люди. Возможно, они и теперь живут там, – я подумала об Ане, Мигеле и Анхелите.
– Хорошо, – Николаос кивнул, – но простите, я позабыл спросить вас, удалось вам отыскать кого-нибудь из ваших родных и близких?
Я чувствовала, что мне легко говорить правду.
– Нет, – легко ответила я, – я и не искала. Сегодня у меня не было сил на это. Я просто бродила по городу, получала удовольствие от этой своей внезапной свободы…
Николаос посмотрел на меня и снова кивнул. Я увидела, что он понял меня.
– Завтра я отправлюсь на поиски, – продолжила я.
– Вас никто не торопит, отдохните еще.
– Благодарю. Но теперь у меня есть силы. Кстати, я хочу спросить вас: знаете ли вы, где помещается теперь в Мадриде резиденция английского посла?
– Нигде! – Николаос пожал плечами. – Дипломатические отношения между Испанией и Англией разорваны.
– Но почему?
– Это довольно длинная и непростая история. В сущности, всему виною лорд Бэкингем, это он был последним английским послом здесь…
– Но как…
– Этот Бэкингем, отчаянный циник и человек в общем-то жестокий, страстно влюбился в испанскую принцессу Анну Австрийскую. Она была совсем еще ребенком и предназначалась в супруги французскому королю. Об этом ходили самые невероятные слухи. Говорили, будто Бэкингем, переодевшись испанским дворянином, рискнул сопровождать депутацию, перевозившую юную принцессу во Францию, на ее новую родину. Далее слухи противоречивы. Одни уверяли, будто он пытался растлить принцессу, другие шепотом утверждали, будто ему даже удалось это совершить. Третьи говорили, что ему помешал какой-то подросток, мальчик из Мадрида, которого он нанял в услужение… Подробностей не знаю. Кажется, в Лондоне герцог был казнен. Но, впрочем, не в качестве растлителя малолетних принцесс, а за участие в заговоре герцога Монмаута, незаконного сына короля Карла II.
«Так, – подумала я, – английского посольства больше не существует и я ничего не узнаю о судьбе моего старшего сына».
Но я не почувствовала никакого отчаяния, только спокойную глубинную уверенность, что все мои дети живы и я когда-нибудь увижу их…
Упоминание о Карле II невольно пробудило в душе смутные воспоминания о том баснословно далеком времени, когда я была его любовницей и фавориткой. Ведь он – отец моего младшего сына. Кажется, мне не было плохо с его величеством в постели, но все тогда, давно, было как-то просто; если бы мне теперь пришлось любить, я предпочла бы иную любовь, любовь, в которой сложно переплетались бы странность и утонченность тел и душ.
– Но, насколько мне известно, английское посольство уже однажды предало вас, – заметил мне Николаос.
– Да, это так. Но я надеялась что-то узнать о судьбе моего старшего сына… Однако если Испания и Англия разорвали дипломатические отношения, тогда, наверное, мне лучше называться моим испанским именем…
– А, я знаю, – молодой человек усмехнулся, – у вас ведь два имени. Эльвира – это старинное испанское имя. А по-английски вас ведь зовут «янтарь»?
– Да, Эмбер.
– Это имя вам очень идет, – серьезно сказал он.
– Почему? – я не знала, почему, и мне было интересно, что он ответит.
– Потому что вы и сама похожи на янтарь. Время не старит его, а только способствует его красоте, он многослоен и каждый слой опять же прибавляет ему красоты. Это теплый и какой-то умный камень, от него исходит ощущение света и тепла… Впрочем, что это я – «камень, камень»! Янтарь следует называть «веществом». И ведь он в своем бытии проходит путь от липкой бесформенной смолы до чистой и теплой солнечной твердости…
– И я такая? – серьезно спросила я.
– Вы такая.
Этому человеку я не нужна была как женщина, и он не привлекал меня как мужчина. Но, кажется, никогда, ничья мужская похвала моей красоте не делала меня такой счастливой…
– Но все равно теперь мне лучше называться Эльвирой, – с улыбкой сказала я.
– Да, это так.
– Я хотела бы еще спросить вас, слышали вы что-нибудь о маркизах де Монтойя?
– Не помню. Но я знаю дворец Монтойя. Это один из красивейших дворцов Мадрида.
– Расскажите мне, где он находится. Я должна разыскать одну женщину, доверенную служанку в доме де Монтойя. Она может знать о судьбе моих детей.
Николаос не стал меня расспрашивать о моих детях и вообще о моей жизни. Кажется, он был не из тех, кто много любопытствует. Он только сказал:
– Наша карета завтра же может отвезти вас к дворцу де Монтойя. Но мне кажется, прежде вам лучше обновить свой гардероб. Мне случается торговать тканями, поэтому многих мадридских портных я хорошо знаю. Если вы согласны, завтра мы поедем к одному из них.
Я согласилась.
Николаос вдруг поднялся и тихо приблизившись к двери, которая вела в комнату Чоки, заглянул. Затем снова вернулся ко мне.
– Спит.
– В тюрьме все его силы были напряжены, – сказала я. – Поэтому после освобождения состояние его так резко ухудшилось. Но я уверена, что теперь улучшение будет развиваться.
– В сущности, вина лежит на мне…
Я невольно вздрогнула. Какое признание собирается сделать он? Может ли он быть виновен в муках, которые пришлось претерпеть его любимому другу?
Он заметил мою внезапную дрожь.
– Нет, нет, не тревожьтесь понапрасну, я не предавал его. Но я мог бы вернуться в Мадрид гораздо раньше.
– Вам что-то помешало?
– Мне помешала моя забота о нем. Но не буду говорить загадками. Вы ведь знаете, я уехал из Мадрида потому, что получил известие о болезни матери. Увы, я уже не застал ее в живых. Но вернуться тотчас я не мог. Мне надо было утешить отца, который пребывал в страшном горе. Прежде мне казалось, что отец и мать вовсе и не любят друг друга. Но теперь я убедился, что долголетняя совместная жизнь сдружила их. Отец не переставал говорить о матери с большой теплотой, а из его сбивчивых рассказов я понял, что и она любила его. Я не хотел оставлять его в одиночестве и предложил ему поехать со мной. Мы уже договорились с человеком, который собирался арендовать наш дом и склады, все было готово к отъезду, когда отец внезапно слег. Я ухаживал за ним, приглашал врачей, но все оказалось тщетно. Вскоре он умер. Я похоронил его рядом с матерью.
Теперь я чувствовал себя виноватым перед отцом и матерью, я так мало радости доставил им. Невольно я вспомнил о родителях Андреаса. Ведь и они тоскуют в разлуке с единственным сыном. Кроме того, они несвободные люди и, кто знает, какие тяготы приходится им претерпевать. Короче, я решил отправиться на родину Андреса и разыскать его родителей.
«Я помогу им», – решил я.
Я знал, как назывался замок, где родился мой друг. Но когда я туда добрался, то обнаружил лишь огромное пепелище. Оказалось, старый хозяин умер. Сын его участвовал в восстании против османов, а когда восстание было разгромлено, бежал. Замок сожгли. К тому времени в замке никого не осталось, кроме нескольких старых немощных слуг, они-то и погибли. Увы, среди них были и родители моего любимого друга.
Вот почему я прибыл в Мадрид спустя довольно долгое время после моего отъезда, и узнал, что Андреас в тюрьме… – голос его дрогнул и зазвучал глухо.
– Не будем говорить о тюрьме, не надо! – живо попросила я. – Главное, что Чоки жив и будет жить!.. О, простите!.. Я знаю, понимаю, что вам неприятно, когда я называю его этим именем… Я случайно… Я хотела сказать: Андреас!..
– Ничего, ничего, – мой собеседник мягко улыбнулся. – Мне действительно всегда немного не по себе, когда чужие голоса произносят это домашнее, близкое, это мое «Чоки». Но к вам это не относится. Называйте его, как вам привычно.
– Спасибо вам! – Я никогда не предполагала, что мой голос может выразить столько искренней доброты и мягкости.
Николаос снова подошел к двери в комнату Чоки, но тот еще не проснулся.
Мы еще поговорили. Теперь о книгах, о театрах. Я начала рассказывать, какие были в дни моей молодости лондонские театры, молодой человек оказался знатоком театральной жизни испанской столицы. Беседа получилась легкая и занимательная.
Кого-то может удивить, почему я не попыталась расспросить Николаоса, каким образом ему удалось добиться нашего освобождения – Чоки и моего. Но поверьте, мне действительно не хотелось мучить его подобными расспросами, погружаться во всю эту грязь интриганства. Я представляла, сколько ему пришлось перенести, и знала, что при его честности ему было нелегко.
Вдруг на полуслове Николаос вскочил и бросился к двери в комнату Чоки. Он просто почувствовал, что друг открыл глаза. И меня эта обостренность чувствования вовсе не удивила.
Николаос скрылся в комнате своего друга. Я ждала, рассматривая картины на стенах. Они показались мне очень своеобразными, необычными.
На одной небольшой картине три человека сидели за скромно накрытым столом. Юноша явно что-то рассказывал, мальчик-подросток смеялся, приподняв графин с вином, старик с улыбкой слушал. На другой – двое юношей в простой одежде что-то быстро ели на кухне, словно соколы с ладони. Третья и четвертая картины изображали мулатов – молодого мужчину и девушку с очень выразительными умными лицами.
Я подумала, что это настоящее искусство и что у моих новых друзей прекрасный вкус.
Я перевела взгляд и заметила в углу еще одну картину. Теперь, при свечах, она не так ярко выделялась, но наверняка при дневном свете должна была сразу останавливать внимание, так она была повешена.
На этом холсте изображен был во весь рост мальчик-калека. В искалеченных онемевших пальцах он удерживал листок, с написанной просьбой о милостыне. Значит, он был немой. Он был босиком, с вывернутыми ступнями. Губы его приоткрылись в улыбке, вызванной, судя по всему, судорожным движением мышц лица, видны были кривые зубы. Линия горизонта была показана низко, и фигура мальчика высилась монументально.
Я не могла отвести взгляд от этой картины.
«Вот они, – думалось мне невольно, – человеческое стремление жить и выжить во что бы то ни стало, человеческие трагедия и триумф…»
Быстро вошел Николаос и позвал меня к Чоки.
Больной лежал в постели. Мы приблизились. Чоки увидел меня и улыбнулся радостно.
У меня болезненно сжалось сердце. Ему обрили бороду и теперь отчетливо виделась страшная худоба его молодого лица. Глаза сильно ввалились, хотя по-прежнему казались выпуклыми. Губы запеклись. Но особенно встревожил меня запах. Комната была проветрена, здесь было чисто, простыни, чистые, белоснежные, пахли душистыми травами. И больного выкупали, вымыли душистым мылом. Но все эти приятные запахи не могли перебить того мучительного для близких и родных запаха больного тела, который яснее всего свидетельствует о плохом состоянии…
«Ничего, ничего, – начала убеждать я себя мысленно. – Он ведь и вправду очень болен. Я это знаю. Но он выздоровеет, непременно выздоровеет».
Я даже не сразу расслышала голос Чоки.
– Такой цветочный запах… – проговорил он.
– Это тебе, – Я вынула из волос веточку жасмина и положила на небольшой столик рядом с кроватью. – Это город приветствует тебя. – Я улыбнулась.
– Дай… мне… – он протянул исхудалую руку.
Я поспешно подала ему жасминовую веточку. Он понюхал и опустил на грудь. Он был в чистой белой сорочке с треугольным вырезом. Николаос смотрел на нас.
Я заметила мучительно пристальный, ищущий взгляд, которым оглядывал меня Чоки.
Я все поняла и прочувствовала. Он искал с жадностью, с этой мучительной жадностью чахоточного искал в моем облике признаки моего возрождения, воскресения к новой жизни после тюрьмы. Суеверность больного говорила ему, что если воскресну я, его сокамерница, та, что разделяла его тюремные муки, то воскреснет, выживет и он сам…
Я встала так, чтобы он хорошо видел меня. Осторожно я взяла с его груди веточку жасмина и снова украсила ею волосы. Я знала, что во мне сейчас есть эти черты возрождения, воскресения, я хотела, чтобы он заметил, увидел их…
Николаос напряженно молчал. Он тоже все понимал и чувствовал.
– Какая ты красивая!.. – выговорил Чоки наконец и вдруг на мгновение с блаженной улыбкой зажмурил глаза.
Мы с Николаосом перевели дыхание. Подействовало!
– Ты выздоровеешь, Чоки, – я наклонилась к нему. – Что я могу, что я должна для тебя сделать?
– Она все сделает, – подхватил Николаос, – она хочет помочь тебе и никто не будет мешать ей!
Я поняла, что он имеет в виду. Но конечно же, если Чоки хочет телесной близости со мной, я дам ему это. Но я чувствовала, что этот период наших отношений миновал и для него и для меня. И Чоки чувствовал то же самое.
– Нет, не это… – он улыбнулся. – Просто… пусть она будет в нашем доме… – он обращался к Николаосу.
– Она останется здесь и ни в чем не будет терпеть недостатка, – заверил Николаос, затем обернулся ко мне: – Вы ведь останетесь?
– Да. Об этом и спрашивать не стоит, – быстро ответила я.
Я пожелала Чоки спокойной ночи. Николаос проводил меня в мою комнату.
– К сожалению, мы не держим женской прислуги, – сказал он. – Только двое слуг, повар и кучер…
– Я привыкла сама за собой ухаживать, – быстро отозвалась я.
Я прошла к себе, а он ушел к Чоки. В ту первую ночь моей свободы я спала крепко и без сновидений.
На следующий день кучер повез меня к одному из лучших мадридских портных с запиской от Николаоса.
В мастерской я провела почти полдня. Зато и увезла оттуда несколько приличных добротных платьев, белье, чулки, головные платки. Я не хотела быть одетой, как светская дама, но как состоятельная горожанка.
Вернулась я как раз к обеду. Чоки спал, один из слуг присматривал за ним. Николаоса не было дома, он отправился по своим торговым делам.
Мне накрыли в столовой, просторной и светлой комнате. Здесь на стенах тоже было много картин. Картины в столовой изображали фрукты, овощи, золотую, Стеклянную и глиняную посуду. Все это было красиво и создавало веселое, приятное настроение. Я с удовольствием пообедала в одиночестве.
Я велела слуге позвать меня, когда проснется Чоки, и отправилась в свою комнату. Здесь на столе лежали свертки с моей новой одеждой. Слуга указал мне на вделанный в стену шкаф, вчера я этот шкаф не заметила. Теперь я развесила в нем свои платья. Я спросила слугу, где я могу вымыться. Он повел меня в подвальное помещение, где была оборудована настоящая ванная комната. Здесь топилась печь и в пол была вделана большая ванна из фаянса, сверкавшая чистотой. Я не сомневалась, что обо всем этом позаботился Николаос. В его характере была эта практичность. Конечно, это он так хорошо обустроил дом и подобрал таких хороших, неболтливых и работящих слуг.
К моим услугам были горячая вода, душистое мыло и теплые полотенца. Я вымылась и переоделась во все новое. В одной стене в ванной комнате было вделано большое зеркало. Я расчесывала волосы и оглядывала себя. Я стала такой тоненькой… Я подумала, что впадины, зиявшие на месте выпавших зубов сбоку во рту, вовсе не украшают меня. Надо было бы покрасить волосы, нарумянить щеки, подкрасить губы и глаза, попудриться…
Знаю, что многие циничные недоверчивые люди сейчас не поверят мне. Но тогда, намереваясь прикрасить себя, я вовсе не о себе заботилась. Да, мне по-прежнему было все равно, как я выгляжу. Но я думала о Чоки. Это он должен был видеть меня здоровой, со всеми признаками возрожденного интереса к жизни. Я знаю, что многие, особенно те, что имеют изначально дурное мнение о женской природе, сейчас, читая эти строки, не верят мне. Но я пишу правду. Именно так я думала и чувствовала.
Когда я вышла из ванной, оказалось, что Чоки уже проснулся и ждет меня.
При дневном свете мне почудилось, что он уже выглядит получше. Впрочем, вполне возможно, что мое восприятие выдавало желаемое за действительное. Чоки очень мне обрадовался. Я снова принесла ему жасминовую веточку.
– Теперь это будет мой любимый цветок, – сказал он.
Я попросила его не говорить много, он был еще очень слаб. Сидя у его постели, я принялась развлекать его легким шутливым повествованием о нравах при дворе Карла II. Я живо изобразила смешные черты его главных фавориток – Барбары Каслмейн и Френсис Стюарт. Не утаила я и того, что сама была фавориткой короля, родила от него сына и всячески боролась с другими фаворитками. Но я так рассказывала обо всем этом, что на лице больного то и дело появлялась смешливая улыбка. Мне и самой уже начало казаться, что все это было очень смешно, хотя когда все это и было моей жизнью, то совсем не было смешным.
Затем Чоки должен был принять лекарство. После его начало клонить в сон. Я оставила его со слугой, который за ним ухаживал, и пошла к себе. Я почувствовала себя немного усталой, прилегла и незаметно уснула.
Конечно, тюремное заключение все же порядком ослабило меня. Да и годы… Хотя мне было неприятно даже думать о своем возрасте… Но короче, я проснулась лишь незадолго до ужина.
Чоки покормили раньше и он уже спал. (Его слабость раз в сто превышала мою.) Николаос ждал моего пробуждения, чтобы мы поужинали вместе. Я умылась, привела себя в порядок и прошла в столовую. Мы поужинали, выпили кофе. Затем Николаос пригласил меня побеседовать с ним в той самой гостиной, где мы сидели вчера. Откровенно говоря, я поняла, в чем тут дело. Он устраивал все так, чтобы если Чоки проснется и захочет видеть меня, я была бы поблизости. Я подумала, что нисколько не в обиде на Николаоса и вовсе не требую от него, чтобы он беседовал со мной просто потому, что ему приятно со мной беседовать. Я и сама заботилась о Чоки…
Но тут Николаос прервал мои мысли:
– Я, конечно хочу, чтобы вы были поближе к Чоки. Но в то же время мне приятно и интересно беседовать с вами.
– Боже мой, Николаос! – Воскликнула я, – Вы просто прочитали мои мысли! – и я сказала ему, о чем думала.
Мы оба засмеялись. Нам стало совсем легко и приятно.
– У вас здесь чудесные картины, – сказала я, – особенно вот эта, – я указала на холст, где был изображен мальчик-калека.
– Да, это удивительная картина, Чоки особенно привязан к ней. Одно время я даже хотел не держать ее здесь.
– Но почему? – удивилась я.
– Из-за Чоки, разумеется. Он глаз не сводил с нее. Я боялся, что она расстроит его воображение. Он очень чувствителен.
– Я это заметила.
– Вчера, когда вы, такая хрупкая, стояли у постели Чоки, всем своим видом силясь внушить ему, что вы живы, что вы воскресли для новой жизни, вы напомнили мне эту картину.
– Если говорить о новой жизни, то я полагаю, что мне следует немного заняться своей внешностью. Вы можете думать, что это из тщеславия, столь свойственного женщинам…
Я не успела договорить.
– Нет, – перебил он меня, – я думаю, что это для него.
– Мы с вами хорошо понимаем друг друга.
– На вас новое платье, и очень хорошо сшито. Сразу узнал работу хромого Торибьо!
– Да, этот умелец успел снабдить меня целым гардеробом.
– Прекрасно!
– Николаос, а вы не боитесь, что обратят внимание на то, как вы посылаете к одному из лучших городских мастеров какую-то безвестную женщину. А раз безвестную, значит, и сомнительной репутации…
– Не боюсь, конечно. Если желаете, завтра можете отправиться к Эмилии, а затем к старой Гертрудис.
– А это кто?
– Эмилия сделает вам зубы из металла или фарфора и вставит их. А Гертрудис снабдит пудрой, разными красками для лица…
– Вы знаете в этом городе всех нужных людей, – я улыбнулась. – Я действительно поеду к этим женщинам.
– О деньгах не тревожьтесь. Я заплачу за все.
– Благодарю вас.
– Благодарить вас должен я. Вы помогаете моему любимому другу выздороветь.
Некоторое время Николаос молчал, опустив по своему обыкновению голову. Затем решительно проговорил:
– Да, я многих знаю в этом городе, я ведь торговец. И я ничего не боюсь. Особенно теперь.
Разумеется, эта фраза заинтриговала меня. Я подумала, могу ли я спросить, почему он именно теперь никого не боится, с чем это связано. Мне показалось, что да, могу. По-моему, ему самому хотелось довериться мне.
– Почему же вы ничего не боитесь именно теперь? – осторожно спросила я.
– Почему? – переспросил он, медля с ответом, – Почему? Хорошо, я скажу вам, почему. Я не знаю, сведущи ли вы в мифологии древних греков…
– Кое-что мне известно, – скромно заметила я. И действительно, знакомство с доном Санчо Пико очень пополнило мое образование.
– Знаете ли вы историю Мидаса?
– Кажется, с ним связана не одна история. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду ослиные уши, которыми боги наказали этого древнего царя. Он прятал их под высокой шапкой и видел их только его брадобрей, который и голову ему брил по обычаю той страны. Брадобрею стало невмоготу хранить тайну. Однажды он забрался в лес, в самую чащу, отыскал дупло и крикнул, припав к нему: «У царя Мидаса ослиные уши!» Кажется, так, да? Я рассказывала эту сказку моей маленькой дочери и сейчас невольно повторяю так подробно… Простите…
– Нет, нет, я с удовольствием слушаю вас!
– Потому что таким образом тянете время!
– Ну конечно! – он пожал плечами и засмеялся.
– Но что же было дальше? Кажется, что-то вроде того, что дерево срубили, оно каким-то чудом заговорило и все узнали тайну царя. Так?
– Да, что-то вроде того… Но боюсь, моя тайна не так уж комична.
– А я, в свою очередь, намереваюсь оставаться честнейшим и неподкупным брадобреем!
– Вы удивительная женщина, хотя моя похвала очень и очень банальна. А моя тайна… – Николаос посерьезнел, – мне придется все сказать Чоки. Но не сейчас. Сейчас он болен…
– Это может огорчить его?
– Ну, не обрадует, во всяком случае. Я могу оправдываться, могу уверять его, что пошел на это лишь ради его спасения… И это будет правдой. Но все равно будет неприятно.
– Тогда может быть лучше совсем не говорить ему?
– Нет, не лучше. Мы привыкли все говорить друг другу.
– Я думаю, – сказала я, помолчав, – что он просто не может обидеться на вас или рассердиться, или разочароваться в вас, а вы – в нем. Ведь вы с ним – словно те половинки одного человека, о которых писал греческий философ Платон. Только вы уже давно нашли друг друга. И теперь вы навсегда вместе и ничто не сможет разлучить вас.
– Это чудесно, то, что вы говорите. И я хочу открыться вам, потому что мне тяжело. Когда я вернулся в Мадрид и узнал от старого слуги, что Чоки в тюрьме, я, конечно, хотел тотчас начать искать пути к его освобождению. Но слуга убедил меня на время бежать из города, скрыться в пригороде у его родных. Пряча меня, эти добрые люди рисковали жизнью. Ведь с инквизицией шутки плохи! Разумеется, теперь я вознаградил их деньгами. Но разве может быть вознаграждение, достаточное для тех, кто спас тебя от смерти? Думаю, нет. Сидя в подвале их дома, скорее сельского, нежели городского, я напряженно соображал, что же мне предпринять для освобождения Чоки. Меня особенно тревожило его здоровье.
После той поездки в горы, о которой вы знаете, он больше не болел, если не считать нескольких простуд, которые всегда выбивали меня из колеи, и заставляли опасаться худшего. А теперь пытки и сырость и дурная еда и отсутствие солнечного света, тепла и свежего воздуха могли сделать это «худшее» реальностью. Надо было мне начинать действовать – Николаос снова помолчал. – Я уже говорил вам, что я торговец. И Чоки говорил вам об этом. В Мадриде я знал самых разных людей. Но на первый взгляд могло показаться, что эти связи ничем не смогут мне помочь. Кому охота связываться с человеком, за которым охотится инквизиция! Но я не хотел сдаваться.
Я знал что Чоки, любимый мой друг, верит в меня, ждет от меня избавления от мук. И я начал действовать. Медленно (увы!) осторожно, по цепочке. Но не думайте, что я действовал вслепую, наугад. Я знал, чего добиваюсь.
Для вас давно не тайна, что мы с Чоки любим друг друга, и вы знаете, что в нашей любви участвуют и наши тела и наши души. Такую мужскую любовь многие полагают греховной. Но на самом деле она может быть всякой – и дурной, грязной и чистой, доброй, красивой, нежной. Это зависит от самих любовников. Думаю, самой низшей разновидностью подобной любви является та, когда в паре один притворяется женщиной. Есть любители как раз таких ощущений. Они тщательно бреют лицо, привязывают член к промежности, усваивают женские повадки… И я знал человека, который таков и был. Вот до него-то я и желал добраться во что бы то ни стало. Я был уверен, что когда доберусь, то уж сумею доставить ему такое удовольствие, какого он в жизни своей не получал, и уж тогда смогу выпросить у него что угодно…
– Кто этот человек? – тихо спросила я. Я подумала при этом: «Интересно, неужели сам король?»
– Этот человек… – Николаос посмотрел на меня. – Я пока окружаю его такой таинственностью, что вы вполне могли предположить, будто я говорю о короле. Но ничего подобного. Человек, о котором я говорю, обладает куда большей властью. Это, – Николаос понизил голос до шепота, – это сам Великий инквизитор!
Я замерла. Мне и вправду стало страшно. От Никола-оса мой страх не укрылся.
– Не бойтесь, – спокойно сказал он, – я звал этого человека по имени – Теодоро-Мигель. А еще чаще он просил, чтобы я называл его женскими именами – Теодора-Микаэла…
Да, это к нему я подбирался, осторожно, ползая на брюхе, льстя самым разным людям и людишкам, обманывая, притворяясь… – Николаос на несколько мгновений спрятал лицо в ладони, затем проговорил глухо и страдальчески: – Я все пытаюсь позабыть это. Но как позабудешь?! И вот я пробился, добрался. Все вышло, как я и предполагал. Самым наилучшим образом! – Николаос улыбнулся с горькой иронией. – Я не просто удовлетворил похоть этого человека, сумел доставить ему наслаждение, я привязал его к себе, к своему телу и лицу, к своему члену! Тогда он отдал приказ о вашей свободе – Чоки и вашей…
Я молчала, охваченная горечью. Вот оно – мое освобождение! Вот чего оно стоило! Вот она, плата… Я никогда не расплачусь с этим человеком, никогда. Чем я могу отплатить ему? За такое!..
– Чоки поймет вас, – еле слышно пролепетала я.
– Чоки? Вы еще не знаете всего. Подумайте сами, разве эта связь могла прерваться после того, как я получил желаемое?
Он замолчал, не давая ответа на свой вопрос. Я все поняла. Конечно, он не может отказывать Великому инквизитору, самому Великому инквизитору! Их отношения продолжаются.
– Очень это гнусно – с ним… – Николаос не договорил и отвернулся от меня.
Мне так хотелось помочь ему. Этот молодой человек, еще совсем недавно казавшийся мне таким сильным и мрачным, на самом деле был таким беспомощным, так нуждался в сочувствии, в поддержке, в ободрении. И он не мог открыться единственному своему любимому другу, тому, которому он привык поверять все свои мысли и чувства. Какое же это было мучение!..
– Николаос! – сказала я горячо, – вам нужно бежать из этой страны. Надо обдумать побег. Мы спрячем Чоки в горной цыганской деревне, в той, о которой я говорила. А когда он совершенно поправится, он переберется туда, где уже будете вы…
– Нет, невозможно, – грустно возразил Николаос.
– Но почему, почему?
– Причин много, – уклончиво заметил он. – Ну, например климат. В Англии Чоки не выживет.
– Есть Италия, Франция! Чем они хуже Испании? Там есть и театры, и живопись, и литература. Но там нет инквизиции. И вы и Чоки – вы оба молоды, вы сможете начать жизнь сначала. Я понимаю, что сейчас за вами следят. Но обмануть можно любую слежку! Можно бежать.
Николаос покачал головой.
– Нет, – снова произнес он.
– Но что, что вас держит именно в этой стране? – я настаивала, мне очень хотелось спасти их. – Привычка, привязанность? Что?
– Да, конечно, мы оба привязались к Испании, – помедлив, заговорил молодой человек, – но даже не в этом дело. Все гораздо сложнее. Разумеется, мне ничего не стоит рассказать вам, но я боюсь, откровенно говоря, что вы сочтете меня хвастуном. Так просто, да?
– Вы можете мне все сказать, Николаос. Вы понимаете это.
– Всегда в определенных случаях легче сказать о себе дурное, нежели хорошее.
– Я знаю, что вы хороший человек, добрый и умный.
– Ну, Бог со всем этим! Слушайте. Я, в свою очередь, знаю, что вашим другом был вольнодумец Санчо Пико…
– Что с ним? Он жив? Я много думала о нем.
– Вероятно, жив. Но не будем забегать вперед. Так называемое «дело» Санчо Пико тянулось не один год. Вы, конечно, и это знаете. Огромное число людей, самых разных, были привлечены к этому делу и посажены в тюрьму. Многих пытали. Многим уже грозили жестокие казни, сожжение на костре, ссылка. Когда я стал близок к Великому инквизитору, а заговорил с ним об этом деле. Не хочу выставлять себя защитником гонимых и борцом за справедливость, но мне удалось добиться многого. Правда, к сожалению многих я не успел спасти. Прежде всего скажу вам, что Санчо Пико остался жив и был выслан из Испании. Вероятно, он жив и до сих пор.
Я вздохнула.
– Скажите, Николаос, дорогой, а приходилось вам слышать имена Этторе Биокка, Нэн Бриттен и Джона Бига? Это двое моих слуг, англичан. А Биокка был нашим, Санчо и моим, другом…
Николаос подумал.
– Нет, об этих людях я ничего не знаю. Мне ничего не говорят их имена. Но если вы хотите, я могу узнать.
– Нет, нет, – воскликнула я, – это может быть опасно для вас!
– Но Теодоро-Мигель прекрасно знает, что вы живете в нашем доме. И об этих людях он знает. И можно не скрывать от него, что я спрашиваю для вас.
– Тогда спросите, – мое возбуждение прошло, теперь я говорила тихо. Я поняла, что все гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. – Расскажите, чего вам удалось добиться для обвиняемых по делу Санчо Пико? – кротко попросил я.
– Расскажу, – Николаос улыбнулся. – Вы видите, мне и самому хочется говорить, рассказывать. Так обычно и бывает, стоит только начать. Но все было просто. Люди были освобождены. А теперь представьте себе, если мне удастся бежать из страны… Или даже при неудачной попытке к бегству… Что будет с этими людьми? Фактически, они на свободе и живут спокойно только благодаря мне. А это много людей. И у многих из них – родные, дети, друзья. Кроме того, я и теперь имею возможность действовать. Я стараюсь влиять на решения Теодоро-Мигеля. Но приходится быть осторожным. Да, сейчас власть этого человека безгранична. Но и у него есть враги. Если они заметят, что приговоры, выносимые Великим инквизитором, чрезмерно мягки, они, в свою очередь, начнут действовать и добьются его смещения. Вот такую жизнь мне приходится вести. Все это грязно, мучительно, тяжело. Но такой человек, как я, должен быть в этом городе.
Я представила себе, как мучительна эта полная интриг жизнь для такого прямодушного человека, как Николаос. Но как странно, в самом начале он показался мне мрачным и замкнуто-эгоистичным; казалось, в этом мире для него существует лишь Чоки. Затем я увидела в Николаосе беззащитное, беспомощное существо, которому нужно помочь во что бы то ни стало. И вот теперь – передо мной такой мужественный и справедливый, такой бескорыстный человек, готовый мучиться во имя свободы других людей, многих из них он даже и не знает, и ему все равно, хорошие это люди или плохие; для него главное, чтобы их неотъемлемое право на свободу не нарушалось.
– Но тогда вам не надо тревожиться о разговоре с Чоки, – сказала я. – Теперь я спокойна. Можно не сомневаться, он поймет вас.
– И все равно тяжело. – Николаос снова опустил голову и показался мне беззащитным.
– Давайте я вас отвлеку, – я заставила себя улыбнуться. – Чоки рассказывал мне о шляпнице Элене. Что с ней случилось? Она действительно написала на него донос?
– А, наша с ним недолгая приятельница! Ее освободили. Недавно она вышла замуж. А донос… Да, она написала донос. Но злого умысла у нее не было. Просто она очень религиозна и полагала, будто делает благое дело. Причем, она заботилась не только о своей душе, но и о душе Чоки. К сожалению, иудейство и христианство полагают, будто лишь им известна истина. Поэтому я больше люблю античность, когда открыто признавалась всеми множественность истины.
– И все же странно! Неужели она не понимала, что Чоки могут сжечь на костре?
– Не только понимала, но, возможно, и хотела этого. Ведь огонь очищает душу.
– Что за странное существо – человек!
– Что за новая мысль! – Николаос расхохотался совсем по-детски.
Проснулся Чоки, и мы пошли к нему. Около часа мы провели с ним. Нам казалось, что здоровье его улучшается. Когда он снова уснул, мы вернулись в гостиную. Нам хотелось еще поговорить.
Я чувствовала, что Николаоса одолевает желание быть откровенным, поделиться всем тем, что ему приходилось таить. И он сделал правильный выбор, говоря все это мне. На мое молчание он мог положиться. Я бы ни за что не выдала его.
– Вы удивились человеческой странности, – начал Николаос, когда мы снова сели у стола.
– Это и вправду комично, – признала я. – Пора бы мне перестать этому удивляться.
– Да нет, удивляться есть чему. То есть, конечно, можно сказать себе: человек – существо странное и ничего удивительного в этом нет. Но все равно будешь сталкиваться в жизни с все новыми и новыми странностями, и волей-неволей удивляться. Вот, например, Теодоро-Мигель. Сколько в нем странного и отвратительного. Он – воплощенное единство противоречий. Интриган и в определенном смысле аскет. Кажется, он знал женщин лишь в далекой своей молодости. Жестокий, жесткий, властный. Он отнюдь не глуп. Он может раскинуть утонченную сеть доказательств того, что все люди мелочны, эгоистичны, порочны, злы, ничтожны и ничего хорошего не заслуживают. Допустим, меня ему в эту сеть не заманить, не поймать. Но многие другие, особенно совсем молодые люди…
И эта его мучительная потребность представлять из себя женщину. Он любит изображать гордую и странную девушку, которую жестокие обстоятельства толкнули на путь порока. При этом мне полагается разыгрывать роль ее спасителя, которого она всячески оскорбляет, – губы Николаоса покривились.
Я с ужасом представила себе, что ему приходится терпеть. Как извращенно-сластолюбив этот Теодоро-Мигель!
– Но в сравнении с другими его свойствами – это просто пустяки, – продолжал мой собеседник. – Его одолевает утонченная похоть. Мучения детей, растление малолетних доставляют ему особое наслаждение. Чтобы отвратить его от этого, мне приходится разыгрывать ревность. А каково это – играть перед таким утонченным зрителем, как сам Великий инквизитор… Причем, главное для него – довести ребенка до такого состояния, чтобы маленькое существо возбудилось и само хотело отвечать на его ласки. И он еще выставляет себя защитником детей. Его ищейки вытаскивают на свет малейший намек на дело о возможном растлении или истязании малолетних. Людей допрашивают, дети выступают свидетелями. Теодоро-Мигель рыдает над их мучениями и… смакует их, наслаждается. В сущности, он ведь готов обречь на смерть целые народы, города, государства. Особой гадкой ненавистью он ненавидит всех тех, кто не испанцы и не католики. Он уверен, что все злоумышляют против испанцев, что Испания должна бороться со всеми и непрерывно расширять свои границы. Разумеется, страшным образом ненавидит он иудеев. Недавно мне пришлось вступиться за некоего Алехандро Ронетти, которого угораздило написать и распространить довольно острый памфлет. Мой Теодоро-Мигель, с подозрением поглядывая на меня, спросил:
– Что это ты сочувствуешь этому жиду? Может быть, ты и сам – тайный жид?
Но я свою силу знаю.
– Если вы бросите меня в тюрьму, то через неделю пыток я признаюсь в чем угодно.
– Но ты ведь не сочувствуешь жидовству?
– Я сочувствую лишь праву человека на жизнь и свободу. Ни одному религиозному учению я не сочувствую.
– Как?! Ты хочешь сказать… Ты говоришь… И учению Господа нашего Иисуса Христа?
– Разумеется. И этому учению – тоже.
Он картинно разводит руками. Но я свою силу знаю. Вот так я живу.
– Убить этого человека было бы благодеянием для страны! – вырвалось у меня.
– Убить? – насмешливо переспросил Николаос. – Нет. Сейчас это лишь обострило бы и даже ухудшило ситуацию. Теодоро-Мигель не так уж молод, он умрет своей смертью.
– Но каким же может быть его преемник?
– Почти таким же, как он. Вначале будут послабления. Возможно даже, те, что пострадали от Теодоро-Мигеля, будут торжественно объявлены мучениками. Об их мученичестве будет позволено говорить открыто и этим немедленно воспользуются продажные писаки. А после… Все пойдет примерно так же, как было при Теодоро-Мигеле. Нет, не его надо убивать, и не его преемников. Надо уничтожить саму инквизицию и сделать так, чтобы изменилось сознание людей. Но это очень нелегко. Люди готовы терпеть рабство и унижения, если при этом их твердо убедить, что они, униженные и порабощенные, – частица чего-то великого. Так-то!..
– Все очень грустно, Николаос, – я тяжело вздохнула. Взгляд мой невольно обратился на картину с изображением мальчика-калеки. – Вот самое верное изображение человеческой сути, – я указала на картину.
– Да, это удивительный художник, – произнес Николаос, и в голосе его я ощутила странную страдальческую мечтательность, – Судьба его была трагична. Его звали Бартоломе. Он был женат на дочери своего учителя, которого превзошел. Жена рано умерла, оставив Бартоломе маленького ребенка, тоже дочь. Бартоломе больше не женился. Он работал и растил Инес. Ему казалось, что окружающая жизнь слишком грязна для этой чистой наивной девочки. Она не знала обычных девичьих развлечений – гулянья, веселой болтовни, легкого флирта. У нее не было подруг. Крайняя набожность отца передалась и дочери. Она уже мечтала о монастыре, и отец был согласен на это. Он не представлял себе единственную обожаемую дочь замужней дамой, ему искренне казалось, что объятия мужчины осквернят его чистую Инес.
Девушку приняли послушницей в процветающий и известный своим благочестием монастырь. Вместо вступительного взноса настоятельница заказала Бартоломе две картины. На одной он изобразил Благовещение, причем в виде мадонны изобразил свою молодую, рано умершую жену. Другая картина изображала Святую Инессу. Разумеется, на ней была изображена дочь художника. Девушка, чистая и прелестная, стоит на коленях на голом полу. Мучители сорвали с нее одежду, но тело ее целомудренно скрыто длинными пышными волосами, которые ниспадают с нежных округлых полудетских плеч на маленькие груди и словно бы стекают вниз длинными каштановыми прядями. Эти картины художник поднес монастырю. Мадонна и до сих пор там, а вот о судьбе Святой Инессы я сейчас расскажу вам.
Картину увидел Теодоро-Мигель. Тогда он был еще довольно молодым монахом-исповедником, только начал свою карьеру, но уже находился при тогдашнем Великом инквизиторе. Теодоро-Мигель тогда еще не превратился окончательно в то, чем он является теперь. Ему еще нравились женщины. Но женщины нравились и его высокопоставленному покровителю. По его указанию Теодоро легко узнал, что на картине изображена девушка, существующая в действительности. Великий инквизитор вступил в сговор с настоятельницей монастыря, ему показали юную послушницу. Теодоро-Мигель должен был доставить ее в тайное убежище Великого инквизитора. В награду Теодоро-Мигель получил картину с ее изображением. Он не знаток живописи, но, как это ни странно, способен тонко прочувствовать картину. Так, у него я видел картину одного французского художника на античный мифологический сюжет: в древесной зелени две фигурки – юноша и девушка. Теодоро-Мигель уверяет, что это олицетворение Золотого века.
Инес ни о чем не подозревала. Теодоро-Мигель почти не разглядел ее. Было темно. Девушка вышла в темном монашеском плаще с капюшоном. Теодоро-Мигель протянул руку, чтобы помочь ей сесть в карету. Тонкие, нежные и прохладные пальчики едва коснулись его ладони. Девушка не знала, куда ее повезут, но верила настоятельнице, которая сказала ей, что в другой монастырь. Инес не противилась, хотя ей было грустно оставлять свою келью и тенистый сад. Она ехала в карете одна. Теодоро-Мигель в костюме стражника сопровождал карету верхом. Он рассказывал мне, что ему не раз приходила в голову мысль спасти девушку, но страх за свою жизнь не дал ему сделать это. Надо сказать, Теодоро-Мигель из тех, что находят особое наслаждение, когда чернят себя и признаются в дурных поступках. Не знаю, действительно ли он хотел освободить Инес, был ли он влюблен или просто его одолевала похоть, но, конечно, страх у него был. В этой стране страх перед инквизицией – что-то врожденное.
Теодоро-Мигель отвез Инес в тайный дом Великого инквизитора, помог ей выйти из кареты. Какие-то женщины в черном ввели ее в дом…
– И с тех пор он никогда не видел ее? – не выдержала я.
– Если бы! Это был бы еще хороший конец. Нет, он увидел ее еще раз. Его снова вызвали в тот страшный дом. В подвале, на каменном полу, лежала Инес. Она была мертва. Ее обнаженное тело носило следы страшных истязаний. Над ней грубо надругались, ее замучили до смерти. И Теодоро-Мигель должен был по приказанию ее мучителя, Великого инквизитора, уничтожить труп. Такая доверительность значила многое, многое сулила молодому монаху на тернистом пути к самым вершинам карьеры. Он знал, что высокий покровитель не уничтожит его, Теодоро-Мигель ему нужен. Он в глубокой тайне расчленил труп девушки. Он сделал это сам. Из подвала шел ход в глубокое подземелье. Там он это сделал. Человек не должен делать такое, ведь это может ему внушить, что он способен на все и все может сделать.
При ярком дрожащем свете факелов на стенах Теодоро-Мигель сначала овладел мертвым истерзанным телом, овладел несколько раз. При этом им все более завладевала странная злоба. В сущности, он злился на себя самого. В глубине души, в самой глубине, он протестовал против того, что ему приходилось делать. Он пытался подавить этот мучительный протест, и вот тогда являлась злоба. И злоба эта обращалась на беззащитный истерзанный труп несчастной девушки. Он припал к этому телу, его трясло. Он овладевал ею вновь и вновь. Он рвал зубами ее хрупкую шею, он впивался в ее губы… Потом он расчленил тело. Он отрубил руки, ноги, голову. Он изрубил кровавый обрубок. Это страшное мясо он отдал свиньям, жившим в хлеву на хозяйственном дворе при доме.
Я содрогнулась.
– Художник начал поиски дочери. Он полагал, что девушка похищена, – Николаос повел рукой, словно бы останавливая мою дрожь. – Простите, дайте мне выговориться!..
– Да, да…
– Едва ли Бартоломе мог узнать правду о судьбе дочери. Но на всякий случай Великий инквизитор приказал Теодоро-Мигелю уничтожить и художника. Труп Бартоломе был найден за городом. Его убили ударом кинжала. Убийц, конечно, не нашли. Предположили, что это дело рук тех, кто похитил Инес. В сущности, так оно и было.
А картину я много раз видел. Она висит в спальне, над постелью. Чуть склонив головку, девушка смотрит на те мерзости, что мне приходится проделывать по желанию Теодоро-Мигеля, и будто хочет приоткрыть нежные темные губки и спросить робко: «Зачем? Зачем столько плохого на свете?..»
Николаос закрыл лицо ладонями. Что я могла сказать, чем утешить его?
– У вас есть Чоки, – решилась я наконец. – Вы хороший, честный и добрый человек. Все должно, должно уладиться, все это должно кончиться.
– Простите меня, – он поднял голову. – Я измучил вас своим рассказом. Но я уже не мог остановиться. Я поступил, как жестокий эгоист…
– Главное, чтобы вам стало легче!
– Да, мне легче.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи.
Я твердо решила не думать о том, что мне рассказал Николаос. Если думать о таких вещах, можно сойти с ума. Лучше просто вытеснять их из своего сознания, из памяти, из души.
Утром карета Николаоса отвезла меня к Эмилии. Это оказалась очень приятная, кокетливая женщина. Свое ремесло она унаследовала от свекра. Она занялась моими зубами и сказала, осмотрев мой рот, что за неделю приведет его в порядок. Затем я отправилась к Гертрудис. И вернулась от нее с прекрасно выкрашенными в теплый золотистый цвет волосами, нагруженная всевозможными косметическими снадобьями.
Вернувшись, я снова не застала дома Николаоса. Я невольно подумала, где он может быть, и содрогнулась. Но усилием воли заставила себя не думать об этом.
Я посидела у Чоки, поговорила с ним. Он уверял, что я сделалась еще красивее, чем прежде. Я остро чувствовала, что происходящие со мной превращения, ободряют его, внушают, пробуждают в его душе, во всем его существе жажду жить, выжить.
Обедала я снова одна, ужинала с Николаосом. Вечером мы беседовали в гостиной.
– Со мной происходит что-то странное, – призналась я. – Еще ночью я твердо решила, что сегодня поеду во дворец Монтойя, чтобы узнать о судьбе своих детей и близких. Но не поехала. Вместо этого занимаюсь своей внешностью. Знаю, что не поеду и завтра. Я придумала новый повод для того, чтобы не ехать. Я собираюсь подождать, пока будут готовы мои искусственные зубы. Они будут из белого фарфора… Но почему это все? Неужели я не хочу увидеть детей, узнать о них? Ведь я люблю их. Я глубоко уверена в том, что они живы…
– Наверное, именно поэтому, – сказал Николаос, – вы можете не тревожиться за них; вы знаете, что они не нуждаются в вашей помощи. Если бы вы чувствовали, что они в опасности, вы бы тотчас кинулись разыскивать их. А так вы просто боитесь встречи с ними. Вас пугает то, что они, взрослые, могут не признать, не понять вас. Но ведь эта встреча неизбежна. И я верю, они поймут и снова полюбят вас.
– Когда они были маленькими, они любили меня, мне так казалось, – задумчиво произнесла я.
– Так оно и было, и снова будет, – с мягкой уверенностью произнес мой собеседник, – Но ведь у меня для вас кое-какие новости, хотя и грустные. Нет, нет, это не касается ваших детей. Вы спрашивали меня о судьбе ваших друзей и английских слуг. Вот что я узнал. Санчо Пико уехал в Америку. Служанка Нэн Бриттен была освобождена. Возможно, она в Мадриде. Но ее муж Джон Биг и ваш друг, итальянский ученый Этторе Биокка, умерли в тюрьме.
– Их замучили, – вырвалось у меня вместе с тихим стоном.
– Вот то, что я узнал, – спокойно повторил молодой человек.
– Я благодарю вас, – произнеся это, я вдруг с ужасом осознала, каким образом ему удалось узнать все это. Его ладонь лежала на колене. Я потянулась вперед, взяла его за руку и поднесла его ладонь к губам.
– Не нужно, не нужно, – он быстро отнял руку. Потом мы пошли в комнату Чоки. Потом еще немного поговорили.
Прошла неделя. Дни были такими спокойными, теплыми. Мне было хорошо. Я продолжала спрашивать себя, почему готова всячески оттягивать посещение дворца Монтойя. Нет, причина не только в том, что меня пугает встреча с выросшими детьми. Нет. Хотя, конечно, и это тоже. Но сейчас я живу так спокойно. А я чувствую, что после визита во дворец Монтойя это спокойствие нарушится бесповоротно. А мне хочется покоя? Я и сама не знала.
Меня радовало то, что здоровье Чоки действительно улучшалось. В его комнате уже почти не ощущался этот страшный запах больного тела.
Я снова побывала у Эмилии. Теперь место темных впадин у меня во рту заняли чудесные фарфоровые зубы.
В ночь перед поездкой во дворец Монтойя я плохо спала. Что я там скажу? Николаос предложил самое простое и правдивое: я должна сказать, что меня освободили из тюрьмы и теперь я живу у своих друзей. Да, конечно, это было самое правильное. Но что еще пугает меня? Тайны Николаоса? Но это его тайны, я никогда не выдам их. Тогда что же?
Николаос предложил мне остаться в их доме, по крайней мере, пока не выздоровеет Чоки. Я, конечно, искренне согласилась. Но у меня вовсе не было уверенности, что мне предложат остаться во дворце Монтойя.
И еще. Мне не хотелось, чтобы мои дети хоть как-то соприкоснулись с миром Николаоса и Чоки. Но почему?
Я вспоминала, как художник Бартоломе берег от жизни свою Инес. Но ведь она выросла на его глазах, он берег ее всегда. А мои дети росли без меня. И потом, ведь Николаос и Чоки – прекрасные люди, честные, добрые, умные. Нет, я сама себя не понимала…
Но всем этим колебаниям и сомнениям и смутным предчувствиям надо было положить конец. Надо было начать жить, начать действовать. Завтра утром я еду!
Я проснулась очень рано. Николаос уже был на ногах. Мы позавтракали. Он снова предоставил в мое распоряжение карету. Сам он ездил верхом.
Я сделала высокую прическу, напудрилась, подкрасила губы и глаза. Платье я выбрала скромное, но добротное и даже нарядное – из коричневой тонкой шерсти с белым кружевным воротником, на голову накинула светлое кружевное покрывало так, чтобы видно было мою прическу.
Нарядившись, я вошла к Чоки. Он пришел в восторг от моей внешности. Он уже знал, что я еду узнавать о своих детях и близких.
– Но ведь ты вернешься? – спросил он с некоторой тревогой. – Ты ведь будешь здесь, пока я не поправлюсь?
– Даже и не думай, Чоки! И речи не может быть о том, чтобы я не вернулась! Я представлю тебе моих детей. Ведь они уже взрослые.
Так мы простились. Я прошла во двор и села в карету. Но зачем я сказала Чоки, что представлю ему моих детей? Хотя почему бы и нет? И хочу я этого или не хочу? И если не хочу, то почему?
Карета выехала из ворот. Кучер знал, куда ехать. Я уже ни о чем не могла думать. Молча, бездумно смотрела в окно. На какие-то мгновения я почувствовала себя беззащитной, беспомощной. Ах, если бы Николаос поехал со мной… Но что за глупости!.. Какое я имею право затруднять его еще и этим! Он и так столько сделал для меня…
Дворец Монтойя находился довольно далеко от дома Николаоса и Чоки. Но мне показалось, что карета приехала слишком быстро.
Кучер слез с козел, распахнул дверцу и помог мне выйти. Я остановилась у огромных парадных чугунных ворот. Они были решетчатые, очень изящные и одновременно мощные.
Я не знала, что мне делать, на что решиться. На краткий миг мною овладело желание тотчас уехать, снова укрыться в этой уже привычной мягкости, в этом тепле дома Николаоса и Чоки. Но нет, нет. Я войду…
Однако я продолжала стоять. Сквозь изящно переплетенные чугунные прутья ворот я хорошо видела фигуры двух привратников в ливреях. Я могла подойти, попросить позволения войти. Я уже знала, что сегодня непременно войду сюда. Но я все еще не решалась.
В это время к воротам подъехала щегольская, богато украшенная карета. Я невольно залюбовалась ею. Два расторопных лакея распахнули дверцы. Через несколько минут перед воротами уже стояли две юные девушки в сопровождении дуэньи в темном платье. Таких пожилых дам, как правило вдовых бедных дворянок, в Испании нанимают в услужение к дочерям знатных и богатых семейств.
Засуетились привратники, распахивая ворота. Карета въехала.
Но девушки и дуэнья остались. Они явно намеревались войти с другой стороны.
Я вдруг подумала, что одной из этих девушек вполне может быть моя дочь. Почему-то эта мысль повергла меня в ужас. Я поняла, что совсем не могу представить себе своих детей взрослыми. Для меня они остаются маленькими. Меня пугает само осознание того, что они уже выросли…
Но надо было решаться. Я быстро уверила себя, что эти юные красавицы не имеют ни малейшего отношения ко мне. Затем приблизилась к ним.
Должно быть, у меня оказался слишком взволнованный вид. Дуэнья посмотрела на меня с некоторым подозрением.
Я быстро опустила голову, стараясь казаться скромной просительницей. А разве я не была ею на самом деле? Была!
– Прошу вас! – поспешно произнесла я, обращаясь к дуэнье. – Вы ведь из дома де Монтойя, маркизов де Монтойя?
– Да, – в голосе ее слышалась подозрительность. – Чего вы хотите?
И тут выяснилось, что я ничего не продумала. Что сказать?
– Я… я хотела бы увидеться с маркизой де Монтойя! Мне нужно передать ей прошение.
– Кому? – вставила одна из девушек. – Бабушке или маме?
Я сообразила, что «бабушка» – это должно быть мать Хосе и Аны. Кто может быть молодая маркиза, я пока не могу определить. Но старой маркизе наверняка хоть что-то известно.
– Да, старшей маркизе, – ответила я.
– Вы можете передать прошение мне, – дуэнья едва приметно передернула округлыми плечами. – Маркиза получит его.
Разумеется, никакого прошения я не заготовила.
– Нет, – смутилась я, – мое дело такого свойства, что я сама должна отдать мое прошение маркизе. Когда она может принять меня?
– Бабушка ведь очень старая, она редко кого принимает, правда, Селия? – заметила девушка, обращаясь к подруге или сестре.
– Конечно! Я и не помню, чтобы кто-нибудь хотел добиться у нее аудиенции! – иронично откликнулась вторая девушка, состроив очаровательную гримаску.
«Дело плохо! – подумала я. – Возможно, старая маркиза уже в таком состоянии, что ничего не помнит и никого не узнает».
– Может быть, вам лучше поговорить с мамой? – по-доброму предложила первая девушка.
– Да, я согласна, – ответила я. А что мне еще оставалось делать?!
Но быть может лучше будет, если я назову какие-то имена?
– В сущности, я хотела бы увидеть Ану де Монтойя…
Девушка улыбнулась.
– Но это я! – удивление очень шло к ее совсем еще детским чертам.
Я поняла, что это дочь Аны и Мигеля. Уже легче!
– Не соизволит ли ваша матушка милостиво принять меня?
– Но она не Ана де Монтойя!
– Идемте, сеньориты! – дуэнья резко подхватила девушек под руки и повлекла к высокой дубовой двери. Ана оглянулась и в ее взгляде я прочла сострадание.
Дуэнья отперла дверь и пропустила девушек вперед, затем вошла сама, бросив на меня взгляд, исполненный подозрительности и даже, пожалуй, гнева.
Что она подумала обо мне? Скорее всего решила, что я одна из тех прилично одетых своден, которые по поручению знатных молодых вертопрахов передают юным девицам записки с дурными предложениями.
Ну, вот и все! Что теперь?
Странно, но я даже испытывала какое-то облегчение. На сегодня довольно. Завтра продолжу. А пока можно возвращаться домой. Я поймала себя на том, что дом Николаоса и Чоки стал для меня по-настоящему родным.
Я села в карету. Домой? Но Николаоса, вероятно, нет. Чоки спит. Я приказала кучеру медленно ехать по аллеям парка.
Кое-что я все-таки узнала. Я видела дочь неведомой мне Аны. Кажется, девушка очень красива. Но почему она сказала, что ее мать не зовут Аной? Неужели Ана умерла, Мигель вступил в новый брак и его дочь зовет мачеху «мамой»? Или просто Ана теперь зовется другим своим именем? Ведь в Испании при крещении знатный младенец получает много имен, чтобы иметь много святых покровителей…
Я приехала домой к обеду. Чоки попросил нас обедать в его комнате. Он был в хорошем настроении, расспрашивал Николаоса и меня о том, как мы провели день.
– Я провел день в скучных хлопотах, – сказал Николаос, – Прибыла большая партия английского сукна. Крупные мадридские лавки и богатые портные будут делать много оптовых закупок. Пришлось оговаривать кучу условий, подписывать договоры… Но Эмбер, надеюсь, провела день более интересно. Что вы скажете, янтарная сеньора?
Я с юмором рассказала о своем неудавшемся визите во дворец Монтойя. Чоки и Николаос не могли удержаться от смеха.
– Завтра поеду снова, – закончила я.
– Может быть, я могу помочь, – серьезно предложил Николаос. – Я торговец и знаю, как пройти в любой дом и добиться чьей угодно аудиенции.
– Нет, Николаос. Я должна сама все сделать. Было бы дурно мне снова затруднять вас.
Он не настаивал.
Наутро я отправилась снова к дворцу Монтойя. Я пыталась предварительно хоть как-то спланировать свои действия, но у меня ничего не вышло. Я просто решила, что дождусь появления юной Аны и буду упрашивать ее помочь мне попасть во дворец. Плохо, что я не знаю в лицо Ану-старшую и Мигеля. Но девушка назвала себя Аной де Монтойя! Что это значит? Скорее всего, только то, что титул маркиза перешел к Мигелю, ее отцу.
Я велела кучеру ждать меня близ парка. И отправилась к дворцу Де Монтойя пешком.
Я прохаживалась вдоль ворот. Привратники не обращали на меня внимания. Ждать пришлось довольно долго.
Наконец показалась карета, но не вчерашняя, другая. Кто-то выезжал.
Привратники распахнули ворота. Карета выехала на площадь. Я уже больше не в силах была ждать. Я кинулась к окошку кареты с криком:
– Выслушайте! Выслушайте меня! Умоляю! Кажется, я едва не оказалась под копытами. Кучер в нарядной ливрее резко натянул поводья. Карета остановилась. Я успела заметить мужчину с крупными красивыми чертами лица. Но рассмотреть его я так и не успела.
Женщина, сидевшая рядом с ним, привлекла мое внимание. Мгновение – и я узнала ее, хотя прошло столько лет и она несомненно изменилась. Но я узнала ее…
И тотчас словно воскресла та, прежняя, еще молодая Эмбер-Эльвира, которая так хотела спасти своих маленьких детей, которая любила предаваться любви и любила Санчо Пико.
– Анхелита! Анхелита! – вырвался отчаянный призыв из моей груди.
Вдруг все вокруг заволоклось туманом, горячей алой пеленой. Я потеряла сознание.
Очнувшись, я некоторое время не могла понять, где я, кто я.
Кто я? Освобожденная узница. Где моя семья? Есть ли у меня дети? Где я живу? В доме Николаоса и Чоки. Это и есть мои дети, мои братья, моя семья.
Но разве мне нужна какая-то иная семья? Зачем я здесь? Где я?
На этот вопрос ответить было труднее.
Я лежала на постели в каком-то небольшом, но удивительно дорого и изящно убранном покое. Надо мной уходил ввысь лепной потолок – белоснежный, с золотыми завитками. Стены были обиты светло-зелеными с легким узором шелковыми обоями. Я заметила позолоту на мебели красного дерева. Сама я лежала на бархатном покрывале, чуть сбившемся, богато затканном шелковыми нитями.
Изящная женская рука с длинными холеными пальцами поднесла к моему носу хрустальный флакончик с нюхательными солями. Я вдохнула и окончательно пришла в себя. Села на постели.
Передо мной в дорогом бархатном кресле сидела Анхелита. Да, это холеная, красивая зрелой красотой женщина с величественным и чуть усталым выражением лица, эта дама в нарядной домашней одежде, державшая в холеных нежных пальцах хрустальный флакон, это была Анхелита! Я узнала ее. Та самая странная девушка-служанка, которая прислуживала мне в доме старухи-преступницы. Та самая Анхелита, которая вместе со мной стирала платьица малышей бедной Коринны!
Заметив, что я пришла в себя, она тотчас дернула витой шелковый шнур. Зазвенел колокольчик. Бесшумная камеристка в черном внесла лакированный поднос с кофейником и фарфоровыми чашечками, и так же бесшумно удалилась.
– Давайте сначала выпьем кофе, донья Эльвира, – предложила Анхелита. В ее доброжелательном голосе слышалась властность. – Это подбодрит вас, – добавила она и сама налила кофе в чашки.
«Донья Эльвира»! Значит, и она узнала меня. Я хотела было спустить ноги с покрывала, но Анхелита махнула рукой.
– Не утруждайте себя, отдохните. У вас усталый вид.
А я-то думала, что выгляжу вполне оправившейся от своего тюремного плена. Но, должно быть, только бедному Чоки я кажусь такой. Ведь он сам болен и слаб.
– Кофе. Прошу, – Анхелита протянула мне чашку. Она говорила и держалась с таким достоинством и уверенностью, что я ощутила робость.
Я пригубила горячий темный напиток. Анхелита тоже отпила.
– Как вы нашли нас? – спросила она спокойно и властно. – Вы нуждаетесь в убежище?
Да, она, кажется, сделалась практичной, научилась сразу определять суть дела.
Но пусть она не боится. Я почувствовала, что и во мне пробудилось чувство собственного достоинства.
– Нет, благодарю вас, – ответила я. – Я законным путем освобождена из заключения. Живу я в доме своих друзей, здесь, в Мадриде… – я ощутила, что она немного расслабилась. Но теперь и мне стало легче говорить. – Я разыскала дворец де Монтойя, потому что надеюсь что-нибудь узнать о судьбе своих детей и близких, – я испытующе посмотрела на Анхелиту.
Она отпила еще кофе и молчала. Неужели она способна мучить меня?
– Я прошу вас… – произнесла я дрогнувшим голосом.
– Да, – наконец медленно заговорила она, – я ведь все помню. – Теперь голос ее звучал мягче. – Я хорошо понимаю вас. Но и вы поймите меня. Прошло так много времени. Столько перемен произошло. Вы видите, и я уже не прежняя. Конечно, я все расскажу вам. Но… дайте мне чуть-чуть собраться с мыслями. – Она провела кончиками пальцев по своему белому, гладкому, без единой морщинки лбу.
Господи, когда же эта неприметная девушка-служанка успела сделаться такой величавой красавицей? Впрочем, я все забываю о том, что времени было более, чем довольно. Мне это быстротекущее время принесло старость и уродство, Анхелите – богатство и красоту. Завидую ли я? Да нет, пожалуй. Но удивляюсь. Что же с ней произошло?
– Вы слышите меня, донья Эльвира? – доносится до меня озабоченный голос Анхелиты. – Вам дурно?
– Нет, нет, простите. Я задумалась. Так много неожиданного. Вот так, сразу.
– Да, да. Но прежде всего, о ваших детях и близких, – избавившись от растерянности, решительно начала она. – Я многое могу сообщить вам. Ваш друг Санчо Пико был освобожден из заключения. Он сумел разыскать нас. Кажется, ему помогла ваша служанка…
– Нэн Бриттен!
– Да. Он должен был вернуться в Америку, детей вашей покойной сестры он взял с собой. Он увез и гроб с ее останками, чтобы похоронить там, на ее родине. Помню, он уговаривал вашу служанку ехать с ним. Она отказывалась, говорила, что надеется на ваше освобождение. Но он так умолял не оставлять без попечения малышей, с которыми сам не мог справиться… Короче, она уехала с ним.
Милая Нэн! Санчо! Мои близкие! Теперь они так далеко от меня. Единственное, чем я могу утешаться, так это тем, что они свободны и скорее всего живут в достатке.
– А мои дети? – я спрашивала еле слышно.
– Дон Санчо говорил с нами о вашем старшем сыне. Но никаких его следов нам разыскать не удалось. Однако я верю, что он жив, мы ничего не узнали такого, что свидетельствовало бы о его смерти.
Я перевела дыхание.
– Успокойтесь, – мягко попросила Анхелита, – о ваших младших детях у меня более утешительные сведения.
– Где они?
– Здесь, с нами. Сын Карлос и дочь Селия…
– Сесилья?
– Этого имени мы не знаем.
– Они здоровы? Я могу увидеть их?
– Да, да, разумеется.
– Но… Простите меня за излишнее любопытство, как же все это произошло? Как они оказались у вас? И что произошло с вами? А ваша мать…
– Мамы уже нет в живых, – отчужденно произнесла Анхелита, но тотчас взяла себя в руки. – Но давайте я все расскажу вам.
И Анхелита начала свой рассказ.
Он снова вернул меня в то, уже далекое время, когда я осталась одна, в комнате дома зловещей старухи. Меня увели в тюрьму. Затем, больную, увезли в столицу.
Анхелита и ее мать оставались в доме старухи. Здесь же они прятали обоих детей Коринны.
События тогда начали развиваться стремительно.
К дому подъехали несколько карет. Это прибыли судебные чиновники, но не инквизиции, а светской власти. Они привезли маркизу де Монтойя, ее сына-преступника, а также Мигеля и Ану с двумя их детьми. Впрочем, нет, детей было четверо. Но как же это случилось?
У цыган, конечно, свои собственные способы передачи слухов, а также и правдивых сообщений. Когда карета проезжала мимо цыганского табора, расположившегося в окрестностях Кадиса, ее остановили несколько цыган. Они сказали, что им нужно кое-что сообщить Мигелю. Он узнал одного из них, пожилого, которого несколько раз видел в доме своего отца.
Все устали. Но судебные чиновники проехали все же дальше в город, ведь они везли преступника. Но Ане и Мигелю с детьми они позволили остановиться и передохнуть.
Пока Ану с детьми устраивали в шатре, Мигель спросил у своего знакомого:
– Что случилось?
– Да ничего, – отвечал тот. – Просто узнал тебя и захотел, чтобы ты с семьей передохнул здесь.
Мигель пожал плечами, но возразить ему было нечего, да и незачем.
Его дети и Ана выспались и вышли из шатра. Малыши тотчас принялись играть с цыганскими детьми. Ана обратила внимание на маленьких мальчика и девочку, которые отличались от остальных детей светлыми волосами и более светлой кожей.
– Чьи это дети? – спросила она одну из цыганок.
– Мальчишка привел их к нам. Они сироты.
Она почувствовала жалость к этим милым детям. Юная и порывистая, она тотчас решила взять их в свою семью.
«У нас им будет лучше, чем здесь», – подумала она.
И вот, взяв детей за ручки, она пошла искать Мигеля. Своих малышей она спокойно оставила у шатра.
Но внезапно она перепугалась, оставила детей и побежала. Она увидела Мигеля, который с криками бился на земле в кругу мрачных мужчин.
Ана бросилась к нему, убедилась, что он жив, обхватила его голову, покрыла поцелуями его лицо, никого не стыдясь. Ведь ее любовь была чиста.
– Мигелито, что случилось? Что с тобой? – повторяла она.
Пожилой цыган объяснил ей, что пришлось сообщить Мигелю скорбную весть: все его родные убиты в Мадриде.
– Но кто? Найдены ли убийцы? – воскликнула молодая женщина.
– Да, – хмуро ответил цыган, – это было сделано по приказу маркиза де Монтойя!
Ана уже знала, что ее брат виновен в мучениях Анхелиты, но вот она услышала, что он – убийца родных ее мужа!
– Нет! Нет! Этого быть не может! – невольно закричала она.
– Это правда, это правда, – отозвались цыгане.
Ана от ужаса лишилась чувств. Видя ее бесчувственной, Мигель окончательно пришел в себя. Теперь он утешал ее, умолял очнуться.
– Анита, любимая! Я никогда не разлюблю тебя! Слышишь, никогда!
Ана открыла глаза.
К ней подбежали ее дети, маленькие Ана и Мигель. Они привели с собой и моих Сесилью и Карлинхоса. Этим малышам пришлась по душе добрая и красивая Ана.
Все четверо детей кинулись к лежавшей на земле Ане. Она села и обняла всех четверых.
– Кто эти дети? – спросил Мигель.
– Это несчастные сироты, – Ана заплакала. – Я хотела, чтобы мы взяли их в нашу семью.
– Да, мы возьмем их, – ответил Мигель. – Теперь, когда я сам осиротел, я должен покровительствовать другим сиротам, – сказав это, он разрыдался.
Моя дочь забыла, что я дала ей имя «Сесилья», и говорила всем, кто спрашивал, как ее зовут, что ее имя – Селия. Так ей запомнилось.
Но она хорошо помнила, что я велела ей ничего не говорить обо мне, даже если будут спрашивать, и она молчала.
Карета с молодыми супругами и четырьмя детьми тронулась снова в путь. У дома они нагнали остальные две кареты.
Дальше все развивалось стремительно.
Детей отдали на попечение одной из служанок, а всех взрослых провели в самую большую комнату, которую старуха называла «залом».
В сущности, судебные чиновники собирались устроить то, что в судопроизводстве принято называть очной ставкой, то есть чтобы все взаимно дополняли свои показания.
Но все вышло совсем иначе.
Ана сразу узнала Анхелиту и ее мать. С радостным криком:
– Анхелита! Няня! – она бросилась к ним. Они приняли ее в объятия.
Ее мать, маркиза де Монтойя, грустно улыбнулась сквозь слезы. Дочь даже не заметила ее.
Хосе де Монтойя, сын маркизы, поддерживал мать под руку. Он не был закован в цепи.
В зале было достаточно народа. Стражники, чиновники.
Внезапно Мигель с кинжалом бросился на маркиза. Ведь тот был убийцей его родных, его отца, его сестер и брата.
Но ударить Мигель не успел. С воплем: «Нет! Мигель! Нет, не становись убийцей!» Ана молнией кинулась к нему и выбила у него из руки оружие. Она судорожно обнимала мужа, тот, внезапно ослабев, покорно позволил вести себя.
Но не прошло и минуты, как новые крики раздались в зале. Маркиз успел поднять кинжал. Держа оружие, он медленно двигался к окну, достаточно широкому для бегства.
– Нет, нет! Убийца не должен бежать! – крикнул Мигель, вырвался из рук Аны и снова бросился к преступнику.
Ана цеплялась за одежду мужа. Она пыталась заслонить его собой, ведь Хосе теперь был вооружен, а Мигель безоружен. Но вот маркизу удалось ударить Мигеля, тот упал. С воплем раненной тигрицы Ана выхватила кинжал за руки убийцы и замахнулась. Но тотчас же кинжал вновь оказался в руке Хосе. Видя опасность, грозящую Ане, в схватку вмешались Анхелита и ее мать. Тут наконец-то опомнились и стражники и тоже бросились на преступника, чтобы остановить его и обезоружить. Но маркиз успел нанести смертельные удары своей младшей сестре и матери Анхелиты. Обе были мертвы. Мигель лежал на полу, обливаясь кровью. Анхелита отчаянно рыдала. Старая маркиза была в глубоком обмороке.
Стражники и судебные чиновники еще усугубляли своей суетней общее отчаяние. Наконец с помощью старухи-преступницы, хозяйки дома, и двух ее служанок удалось навести какое-то подобие порядка.
Тела унесли. Мигелю оказали помощь. С трудом удалось привести в чувство старую маркизу.
Дальнейшее Анхелита теперь помнила как в тумане. Хосе, маркиз де Монтойя, был осужден за свои многочисленные преступления и казнен. По ходатайству старой маркизы титул перешел к детям Аны. Мигель остался без титула. Он медленно поправлялся после своей раны. Все они вместе с детьми уже находились в Мадриде, во дворце Монтойя. Кроме всего прочего, пришлось пережить и еще одно потрясение: вдова Хосе в отчаянии покончила с собой.
Вся эта суматошная череда ужасов, кровавых преступлений, все эти видения лиц, искаженных гневом, болью отчаянием, все это внезапно оборвалось для Анхелиты. Аны не было в живых. Мигель остался отцом и опекуном маленьких де Монтойя – своих детей – Аны и Мигеля. Анхелита медленно осознавала потерю матери.
Теперь у нее никого нет. Мать и Ана погибли. Полагаться на милосердие Мигеля? Да, он очень добр, но ведь он так еще молод, он встретит красивую девушку, женится. Дети? Но Мигель и старая маркиза обещали им всем покровительство и защиту.
А она, Анхелита?
Нет, ей не нужно покровительства. Она найдет в себе силы и пойдет по жизни в одиночестве. Она сама заработает себе на хлеб, ведь она прекрасная рукодельница.
Но куда идти? Анхелита задумалась. В конце концов она решила вернуться в горную деревню. Там она сможет жить. Ведь Мигель и дети остаются во дворце с матерью Аны.
Анхелита пустилась в путь. Она добиралась долго. Когда показались первые дома деревни, она горько заплакала. Она оплакивала себя и юную Ану и даже Хосе, и родных Мигеля. Она вспоминала себя совсем молодой, вспоминала, как она впервые увидела Мигеля, вспоминала, как пели и играли его родные… Наплакавшись, она поднялась с земли и решительно вошла в деревню.
Первая встречная женщина узнала ее. «Значит, я не так уж изменилась после всех этих мучений!» – невольно подумала девушка.
– Анхелита! Анхелита! Анхелита вернулась! – разнеслось по деревне.
Ей пришлось рассказать обо всем. Конечно, ее рассказ вызвал бурю гнева, негодования, жалости. Анхелита объявила о своем желании остаться в деревне. Разумеется, все были согласны. Сначала ее хотели поселить в доме, где прежде жили Мигель и Ана. Но Анхелита не захотела, это было бы для нее слишком мучительно. Она поселилась в маленьком домике какой-то старухи, недавно умершей.
Дни потекли за днями.
Анхелита занималась вышиванием, учила девочек, работала в огороде. Постепенно душевная боль стала глуше. Она жила просто и бездумно. Иногда ей приходило на мысль, знает ли Мигель, где она, как он, женился ли, как дети… Когда-то она любила его, боролась с собой… А теперь? Ей ничего не нужно, кроме этого спокойного бездумного существования. За день она сильно устает и спокойно, без сновидений, спит ночью. И ничего ей не нужно. Ничего…
Прошло около года. Как-то раз днем, дергая в огороде сорняки, Анхелита почувствовала, что за ней кто-то наблюдает, кто-то пристально смотрит на нее. Она быстро разогнулась. И так и замерла с пучком травы в опущенной руке. Молнией пронеслась мысль о том, что она в старой юбке, в мятой блузке, волосы растрепаны…
Возле скромной низкой ограды, сплетенной из прутьев, остановился красивый конь. Всадник был одет неброско, но добротность ткани изобличала богатство. Шляпа с перьями была надвинута на лоб…
Но она все равно узнала это лицо. То самое лицо, из-за которого прежде не спала ночами, плакала, страдала… Это был Мигель!..
Но теперь она не произносила ни слова. Она оцепенела. Она ничего не помнила, не понимала. Она знала лишь одно: сейчас она нелепа, даже, наверное, смешна. И пусть!..
Он молча спрыгнул с коня и привязал его к ограде. Анхелита по-прежнему не могла двинуться. Мигель приблизился к ограде и оперся обеими руками.
– Здравствуй, Анхелита, – степенно проговорил он каким-то незнакомым мужским голосом.
Она нашла в себе силы вглядеться в него.
Да, он очень возмужал, лицо вытянулось. Он совсем не похож на того прежнего юного Мигеля, которого она любила. Он другой. Но она не хочет этого другого! Зачем он приехал?.. Господи! Она сейчас расплачется…
Анхелита, ступая, как деревянная кукла на ниточках, подошла к Мигелю. Она резко бросила на землю пучок травы.
– Здравствуй, Мигель, – произнесла она оцепенелым каким-то голосом и снова замолчала.
Хрупкая ограда разделяла их.
В глазах его были серьезность и печаль.
– Как ты живешь, Анхелита? – наконец решился спросить он.
– Мне хорошо здесь, – отвечала она по-прежнему оцепенело.
Должно быть он ждал, что она спросит о нем, о детях, но она молчала, не спрашивала.
– Вот, я приехал, – произнес он.
– Да, я вижу.
– Ты позволишь мне переночевать?
– У тебя здесь есть дом.
– У меня нет сил войти в этот дом, Анхелита! Прозвучавшая в его голосе открытая боль заставила ее очнуться.
– Прости, прости меня, Мигель! – она протянула руки.
Но когда он протянул руки ей навстречу, она невольно отпрянула, таким порывистым было его движение.
– Прости, Мигель, – повторила она. – Конечно, ты можешь ночевать в моем доме.
– Я узнал, что отец Курро тяжело болен… Жаркая краска выступила на щеках Анхелиты.
Отец Курро! Священник, такой добрый и умный. Он венчал Ану и Мигеля. Еще недавно Анхелита исповедовалась у него и он утешал ее. Она каялась в том, что все люди стали ей безразличны, что она живет, как растение. И старый священник говорил, что это непременно пройдет.
– Но что я должна делать, отец Курро? – в тоске спрашивала она.
– Ничего, милая, ничего. Просто живи. Все придет само собой.
Как же она могла забыть, что отец Курро болен!
Но откуда об этом знает Мигель? Значит, он получает вести из деревни! Значит… Значит, ему давно известно, что она здесь!.. А она!.. Что она вообразила себе?! Что за бред! А что? Что она вообразила? Ничего, совсем ничего. Просто приехал Мигель, и это напомнило ей все прежнее, все то, что уже никогда не вернется, не повторится. Никогда!..
– Да, он болен, – она не узнавала своего голоса. Хорошо, что ты приехал.
– Я хотел бы пройти к нему. Это можно? Но прежде вот решил повидать тебя. Ты ведь мне здесь самый близкий человек, – произнес он с усилием.
Все! Все прояснилось. Теперь Анхелита все знает. Она спокойна, она не заплачет. Все хорошо. Она будет и дальше жить спокойно… Мигель уедет…
– Да, Мигель, думаю, ты можешь пойти к отцу Курро. С тех пор как он слег, за ним по очереди ухаживают все жители деревни. Если он будет спать, когда мы придем, нам скажут…
– А кто же теперь служит в церкви?
– Сильвио. Помнишь, он учился в Саламанке? Теперь он здесь, его недавно рукоположили.
– Да, да, помню. Я помню Сильвио. Но пойдем. Она вышла из калитки и приблизилась к нему.
– Пойдем.
Машинально она пригладила волосы. И тут же почему-то рассердилась на себя за этот жест.
Они спустились вниз по тропке. Мигель вел коня в поводу. Анхелита шла рядом с Мигелем. Встречные здоровались с ними. Мигеля тепло приветствовали и оглядывались на него.
Они вышли на площадь и подошли к дому отца Курро. Анхелита приблизилась к одному из окон.
– Пепа, Пепа, – вполголоса позвала она женщину, которая как раз присматривала за больным. – Отец Курро спит?
Анхелита сама не могла отдать себе отчет в том, почему ей хочется, чтобы отец Курро сейчас спал. Тогда… тогда она пойдет домой. Мигель… Она накормит его обедом. Но почему?.. Он может пойти к кому угодно. Везде его примут как желанного гостя. Но он же сам хотел остановиться в ее доме…
– Нет, не спит, – донесся голос. – А что?
– Да тут один человек хотел бы поговорить с ним. Это Мигель… Ты, наверное, помнишь…
– Мигель вернулся? – Пепе живо высунулась из окна. Эй, Мигелито! Что же ты столбом стоишь? Не узнаешь Пепу? Да входите же оба в дом.
Мигель слабо улыбнулся.
– Я не пойду, – ответила Анхелита. – Я ведь огород пропалывала, так и бросила. Видишь, какая грязная. Вечером приходи ко мне. Мигель у меня остановился.
– Вот как! – протянула Пепа.
Анхелите это не понравилось. Но Мигель уже входил в дом. Анхелита повернулась и пошла прочь.
У священника Мигель пробыл долго. Вернулся только к ужину. К этому времени (благодарение Богу!) во дворе маленького дома, где жила Анхелита, собралась куча соседей. Принесли пироги, яблоки, колбасы, вино, домашний хлеб. Принялись угощать Мигеля.
Анхелита все боялась, что кто-нибудь что-то не то скажет. Но все всё знали и никто ничего лишнего, ненужного не сказал.
Уже совсем стемнело, когда все разошлись по домам. Мигель ушел в комнату. Анхелита прибрала во дворе и тоже пошла в дом.
Теперь она думала только о том, что ей будет не по себе ночью. Ведь в соседней комнате будет спать Мигель. Или лучше ей лечь во дворе? Да, да, во дворе. Так она и сделает.
Когда Анхелита вошла, Мигель сидел у стола.
– Постелить тебе? – спросила она. – Я устала, сейчас и сама лягу.
Он вздрогнул.
Затем быстро проговорил:
– Да, конечно, постели. Потом я не хочу будить тебя.
Она сама не понимала, почему ей больно смотреть на него, больно слышать его слова, его голос. Анхелита быстро постелила ему постель.
– Погоди, – заметил он, – выходит я буду спать на кровати, а ты на полу или на большом сундуке? Так не годится.
– Нет, нет, не беспокойся. Я себе во дворе постелю, на деревянном топчане. Я летом привыкла там спать. – Она взяла в охапку свои одеяла и подушку.
Голос Мигеля остановил ее у двери.
– Тебе помочь?
– Нет, нет, ложись. Я сама.
Она быстро вышла. Кажется, она говорила с ним досадливо. Зачем? Он – гость, он приехал ненадолго. Она неласкова с ним. Это дурно. Надо быть доброй…
Расстилая одеяла на топчане, взбивая подушку, она сама ощущала лихорадочную быстроту своих движений.
Анхелита легла, не сняв юбки и блузки. Она солгала Мигелю. Она не любила спать во дворе.
Но почему она сейчас не разделась? Прохладно? Нет, тепло. Она всегда спит в сорочке. Она просто забыла взять сорочку. Но теперь она не пойдет за ней. Ведь в комнате спит Мигель.
Анхелита была уверена, что не заснет в эту ночь.
Господи, как тяжко у нее на душе! Но почему, почему? Пусть Мигель поскорее уедет! Завтра она скажет ему. Нет, она не должна так распускать себя. Она ничего ему не скажет. С завтрашнего утра она будет с ним добра, ровна, приветлива. Она будет внимательна к его желаниям. Она покажет ему, что он для нее желанный гость.
Анхелита широко раскрыла глаза.
Высоко в небе, казалось, прямо над ее лицом сиял огромный диск луны. Полнолуние!..
Свет медленно разливался вокруг. Видно, полночь давно миновала.
Значит, она заснула? Да, да, она спала. Но почему вдруг пробудилась? Почему ей так тревожно?
Она быстро села на постели, обхватила руками колени, приподнятые под одеялом.
Как все странно.
Ей вдруг вспомнилось детство. Ведь это в детстве так бывает: время то тянется, тянется, а то вдруг полетит стрелой, и вдруг остановится, вот как сейчас. И это ведь в детстве бывает, что все вдруг такое странное, и чего-то странного ждешь от жизни, и сама не знаешь, что же с тобой случится, но знаешь, что случится что-то странное, занимательное…
Внезапный страх охватил Анхелиту. Она почувствовала этот страх еще прежде, чем заметила мужскую фигуру.
Горло перехватило. Сердце забилось оглушительно. Но тотчас она узнала – Мигель! И кто бы еще это мог быть? Почему он во дворе?
Господи, как она глупа! Анхелита почувствовала, что краснеет.
Ну да, ясно, что ему понадобилось во дворе ночью! Ну да он жил в деревне не один год, знает, где находится то, что ему сейчас нужно…
Она быстро легла, чтобы он не видел ее, не заметил, что и она не спит. Она натянула одеяло до подбородка, хотела закрыть глаза, закрыла, но они как-то сами собой открылись. Она немного повернула голову и следила за Мигелем.
Нет, не эта определенная, простая телесная нужда повела его ночью во двор.
Он бесцельно прохаживался. Даже на расстоянии Анхелита чувствовала, что его что-то тревожит. Вдруг она почувствовала к нему такую мягкость, нежность. Боже, днем она была просто груба с ним!
А сейчас?
Почему она не может окликнуть его? Что в этом дурного? Наверное, он и сам хочет поговорить с ней. А с кем же еще он может поговорить, поделиться наболевшим?
Господи! Какая же она, Анхелита, жестокая! Разве она со дня смерти Аны хоть раз говорила с ним по душам? Как много она думала о себе, о своем душевном покое, и как мало – об этом несчастном человеке! А ведь они жили рядом, она была ему как сестра. И вот… Нет, она все исправит, она больше не будет жестокой и угрюмой. Еще не поздно!..
Она быстро откинула одеяло, одернула юбку, хотела было пригладить волосы, но махнула рукой. Все равно волосы, заплетенные на ночь в длинную косу, растрепались, пока она спала, а причесываться нет времени. Да и гребень остался в комнате.
Анхелита встала с топчана. Мигель был к ней спиной и не видел ее.
– Мигель! – окликнула она.
Он сразу обернулся и сделал несколько шагов ей навстречу. В движениях его ощущалась какая-то робость, скованность. Она подошла к нему совсем близко. Она тоже чувствовала какое-то странное волнение, но твердо решила быть доброжелательной и ласковой с ним.
– Ты не можешь уснуть на новом месте? – начала она разговор.
– Нет, я спал.
– А сейчас не можешь?
– Да, почему-то не могу…
– Ну давай поговорим. Хочешь? Мы так давно не говорили с тобой…
– Да, да, с удовольствием, – он заметно обрадовался.
– Подожди тогда…
Анхелита быстро подошла к своему топчану, свернула постель и помахала Мигелю, приглашая его.
Когда он подошел, она уже сидела. Он все еще несколько скованно присел чуть поодаль.
Снова оба молчали.
– Мы давно не говорили, – сказала наконец Анхелита.
– Давно, – эхом откликнулся Мигель. Анхелита было подумала, может быть ему вовсе не хочется говорить с ней. Может быть ему хотелось просто побыть одному?
– Может быть тебе сейчас хочется побыть одному? – заботливо спросила она.
– Да нет, не сказал бы. Честно говоря, мне хочется с тобой поговорить, – на этот раз он отвечал ей спокойно.
– Ну, я рада…
– Ты совсем забыла нас, детей, меня…
– Что ты! Просто… как-то так получилось…
– Но для меня в твоем уходе было что-то странное.
– Ты знал, что я здесь?
– Знал, конечно.
– Но вот уже год… – она осеклась.
– Но… Я знал, что ты здесь хорошо устроена, не нуждаешься в помощи… Ты захотела уйти… Я решил не беспокоить тебя.
Она молчала, напряженно вслушиваясь в эти простые, немного даже несвязные слова.
– Но если быть откровенным, – Мигель резко отвернул лицо, – если быть откровенным, то я был обижен на тебя. Да, я не мог понять, почему ты ушла, почему решила порвать со мной, с детьми, я не мог понять…
– А теперь? – настороженно спросила Анхелита. – Теперь ты понял?
– Не могу сказать, что хорошо понял. Но… сделал некоторые предположения. Ты устала? Тебе было тяжело после всего?
– Нет, не это главное, – уклончиво заметила она.
– Что же тогда?
– Я… я решила, что буду лишней в доме де Монтойя. – Анхелита заговорила быстро, словно кинулась с головой в воду. – Прежде я жила в вашем доме с матерью. Потом мы жили здесь…
– Ты хотела бы… Может быть, и вправду лучше перевезти сюда детей… Но пойми, я не могу, не имею права бросить мать Аны. Она очень привязана к внукам…
– Да нет… – Анхелита снова чувствовала растерянность. – То есть… Мы еще поговорим об этом…
Когда она это произнесла и увидела радость Мигеля, ей стало совсем неловко. Она опустила голову и теребила складку широкой юбки. Почему-то она снова подумала о том, что, наверное, выглядит сейчас ужасно – растрепанно и неряшливо.
– А помнишь, как мы в первый раз увиделись? – вдруг спросил Мигель. – Помнишь, ты Ану привела? – когда он произносил имя Аны, голос его чуть дрогнул и сделался печальным.
– Да, – ответила Анхелита, но почувствовала, что он хочет, ждет, чтобы она сказала что-нибудь еще, и она продолжила осторожно. – Нет, мы не тогда увиделись в первый раз. В первый раз я увидела тебя, когда мы ужинали в кухне, помнишь?..
Она не хотела напоминать ему все в подробностях, ведь тогда он был с отцом, со всеми своими родными, которые после так страшно были убиты.
– Да, я помню… вспомнил… – он не договорил; должно быть чувствовал то же, что и Анхелита. – Нам трудно вспоминать прошлое, – он грустно улыбнулся.
– Да, грустно, – тоже с грустью согласилась она.
– Но ты всегда была так добра к нам.
– Добра? – Анхелита снова заговорила с лихорадочной быстротой. – Я не была добра. Я всегда была эгоистична, думала лишь о себе… И тогда… когда все произошло и Аны не стало. Я подумала, что ты женишься снова, ты молод…
– Ты думала, что я женюсь и ты не поладишь с моей новой женой?
– Да, так я думала. Только о себе, не о детях, не о тебе. Видишь, только о себе. И еще… Когда была Ана, я была ей старшей подругой, сестрой. А прислуживать твоей новой жене я не хотела. Хотя я должна была подумать о детях Аны… Видишь, какая я?!
– Ты чего-то не договариваешь, – сказал Мигель, немного помолчав, – Или я что-то понял не так.
Она замерла с отчаянно бьющимся сердцем. Он подождал, пока она заговорит, но она молчала. Он уже хотел заговорить сам, когда она произнесла с некоторым даже вызовом:
– Я даже не спрашиваю о детях, о твоем здоровье, видишь?
– Подожди, Анхелита. Когда я ехал сюда, я еще сам не знал, как мы будем говорить. Вот я посоветовался с отцом Курро, но все никак не решаюсь выполнить его совет.
– Что же он тебе посоветовал?
– Он посоветовал мне прямо высказать тебе все.
– Ты хочешь попросить меня вернуться в дом Монтойя?
– Да. Но это не все.
– Что же еще?
– Мне казалось, что прежде я… я немного нравился тебе…
– Да, – теперь Анхелита говорила без смущения, прямо глядя ему в лицо.
– А теперь?
– Не знаю.
– Ты… ты не могла бы выйти замуж за меня?
Внезапно ей показалось, что это предложение для нее вовсе не неожиданность, что она еще с самого начала поняла – он для этого и приехал.
Но разве она когда-нибудь хотела этого? Ведь еще тогда, уже давно, во дворце Монтойя, она мыслила свою любовь к нему только как неразделенную любовь. Она не могла себе представить, как они вдвоем гуляют по саду, говорят друг другу нежные слова, целуются. Она была старше, была Ана… Любовь Анхелиты должна была быть неразделенной. Хотелось ли ей разделенной, настоящей любви? Теперь она и сама не знала.
– Ты знаешь, что стоит между нами, – наконец выговорила она.
– Старая маркиза? Она, в сущности, добрая женщина. Сейчас она сломлена несчастьями, почти не выходит из своей комнаты… К тому же речь идет о моем браке, у нее нет никаких претензий распоряжаться моей судьбой…
– Ах, Мигель! – она коротко нервно рассмеялась. – Я не о ней говорю.
– Тогда о чем? Я говорю о живой жизни. А то, что ушло из жизни, то ушло, и сколько бы мы ни плакали, не вернется. Я все помню. Но я жив, я молод. Если бы Ана была жива, она бы одобрила мой выбор. Я мысленно говорил с ней, и мне уже казалось, я слышу ее голос. Она бы не захотела моего одиночества, моей тоски. Она любила меня. Знаешь, иногда здесь, в деревне, я думал, что люблю и тебя и ее, что мы могли бы жить вместе. Жаль, что нельзя иметь двух жен.
– И сейчас жаль? – Анхелита улыбнулась.
– Сейчас? Нет… Тогда я только думал… Я бы, конечно, не стал, никогда не предложил бы тебе… Но мне всегда нравилось смотреть на тебя, как ты ходишь, говоришь, какие у тебя движения и жесты…
– Ах, Мигель!.. Я ведь ушла из дворца Монтойя потому, что мне было бы слишком тяжело видеть тебя женатым на другой девушке, не на Ане. И даже если бы ты ни на ком не женился, мне было бы мучительно жить в твоем доме чем-то вроде экономки… Видишь, я только о себе думала… Не о детях, не о тебе.
– Я понимаю. Но теперь ты вернешься?
– Лучше было бы жить здесь…
– Мы будем часто приезжать сюда. Когда мать Аны немного поправиться, мы будем часто приезжать.
– Хорошо.
– Завтра я объявлю всем о нашем браке.
– О! Нет, нет, не надо!
– Но почему?
– Не знаю. Мне стыдно.
Он хотел обнять ее, она выставила вперед ладони.
– Почему, Анхелита? Я неприятен тебе?..
– Что ты! Я… я просто боюсь… всегда боялась мужчин! Понимаешь?
– И меня боишься?
– Как мужчину? Да, боюсь.
– Ну ты совсем как ребенок. Это ведь совсем не страшно. Вот увидишь, как это хорошо. Не бойся.
– Не сейчас, не сегодня. Можно?
– Как ты хочешь. Но увидишь, все будет хорошо!
– Мигель! Давай уедем прямо сейчас!
– Ночью?
– Скоро утро. Но все равно прямо сейчас, чтобы никто не видел нас.
– А отец Курро?
– Ах! Вот видишь, какая я эгоистичная! Давай простимся с ним и уедем. Нет, он спит. Мы оставим ему письмо.
– Хорошо, пусть так и будет. Иди в дом, соберись.
– А мне и нечего собираться. Только переоденусь.
Анхелита побежала в дом, быстро надела свое праздничное платье, причесалась и заколола волосы. Затем снова вышла во двор.
– Знаешь, – сказала она Мигелю, – еще чуть-чуть подожди. Я отнесу постель в комнату, чтобы дождь не промочил ее.
– Я сам…
Он взял постель в охапку и ушел в дом. Анхелита охватила виски ладонями и стояла посреди двора, улыбаясь.
Мигель быстро вернулся.
– Идем, – он подал ей руку.
Она почувствовала, как его пальцы охватили ласково ее ладонь, и едва не заплакала. Мигель отвязал коня.
Снова они шли по деревне. Рядом. Мигель вел коня в поводу. Небо начинало медленно голубеть, светлеть.
Они дошли до площади и подошли к дому отца Курро.
Каково же было их изумление, когда они увидели старого священника, сидящего у окна. Они обрадовались и подошли совсем близко.
– Отец Курро! – Анхелита почувствовала, что вот этому человеку она готова рассказывать о себе все-все, о своих страхах и колебаниях, и он обязательно поможет.
Но он уже, казалось, все знал.
– Я знал, что вы придете, – тихо произнес он. – Я решил ждать вас. Я благословляю вас. Вы можете сейчас ехать. Но если вы желаете, Сильвио обвенчает вас прямо сейчас. Мне кажется, так будет лучше для Анхелиты.
Анхелита поняла, что и вправду после венчания ей станет легче, страхи улягутся.
– Я бы сам обвенчал вас, но из-за болезни не могу долго быть на ногах. Ступайте в церковь. Я пришлю к вам Сильвио.
Они пошли к церкви. Мигель привязал коня неподалеку. Вскоре пришел молодой Сильвио. Началось венчание.
После обряда они простились с отцом Курро.
Мигель сел на коня, Анхелита взобралась сзади и обхватила его за пояс.
Началось их свадебное путешествие. Они спустились с гор и ехали по красивым долинам, вдоль широкой реки, по улицам городов. Теперь они говорили друг другу нежные слова, целовались и обнимались, прогуливались рука об руку.
Анхелита все еще боялась первой брачной ночи. Но это Мигель отложил до их приезда в Мадрид.
В Мадриде, во дворце Монтойя, она радостно встретилась с детьми. Мигель окружил ее роскошью. Теперь он распоряжался деньгами и имуществом Монтойя. Он настоял, чтобы свадьба была пышной и многолюдной.
Своей ласковостью и мягкостью он уничтожил ее страх перед мужской телесностью. Она также перестала робеть из-за того, что была старше его, ведь в постели она чувствовала себя совсем юной неопытной девочкой, а он был зрелым мужчиной. Жизнь их складывалась прекрасно, много времени они проводили и в горной деревне. Отец Курро прожил еще несколько лет и скончался, оплаканный всеми. Молодой Сильвио стал его достойным преемником. Старая маркиза, мать Аны, была еще жива, но почти не выходила из своих покоев, где проводила время в молитвах.
Когда Санчо Пико отыскал их, он хотел увезти и моих детей, на этом настаивала и Нэн. Но Селия и Карлинхос очень привязались к своим новым родителям. Кроме того, можно было надеяться, что я жива и когда-нибудь разыщу их.
Я спросила Анхелиту, что рассказывали обо мне Нэн и Санчо. Она ответила, что они, кажется, даже не назвали моего настоящего имени.
– Вы так и не знаете, как меня зовут?
– Нет. Не помню, чтобы знала.
– Мое английское имя – Эмбер – «янтарь».
– Очень красиво.
Анхелита еще рассказала, что хотя ни Мигель, ни она не имеют титула, все как-то привыкли называть их де Монтойя, хотя на самом деле титул носят только дети Мигеля и Аны.
Я, в свою очередь, рассказала коротко о моих новых друзьях, Николаосе и Чоки. Анхелита их не знала, но порадовалась за меня.
Мы беседовали любезно и дружелюбно, хотя, конечно, той открытой доверительности, которая была у меня с Николаосом и Чоки, с Анхелитой не возникло. Я украдкой разглядывала ее. В ней теперь были та пышность и зрелость, которые свойственны женщине, когда муж любит ее, нежен и страстен с ней как самый страстный любовник. Вот чего я не испытала в жизни. И быть может никогда не испытаю.
Но это чувство зависти было почему-то даже приятным, и в то же время я искренне радовалась счастью моей былой товарки.
Конечно, я хотела увидеть своих детей, но невольно желала и оттянуть минуту встречи. Да, прав был Николаос. Сейчас я больше думала не о Карлосе и Селии, которые жили здесь, в довольстве и безопасности, но о своем старшем сыне Брюсе. Душа моя верила в то, что он жив. Но где он? Как складывается его судьба?
Я уже собиралась заговорить о детях, когда дверь внезапно приоткрылась и в комнату шаловливо проскользнула юная Ана де Монтойя.
Я чувствовала к этой девочке нежную симпатию еще с первой нашей встречи. И теперь обрадовалась ее появлению. И кроме того, это опять же отдаляло встречу с моими родными детьми.
У этой девушки было такое милое кроткое личико, такие нежные округлые черты. Мне вдруг показалось, что я уже видела ее. Но где? Где-то в городе? В парке? Было странное ощущение, что да, видела, и видела ярко…
– Что тебе нужно, Ана? – строго спросила Анхелита. – Ты видишь, я занята.
Но прелестная Анита нисколько не испугалась этой строгости.
– Я ведь тоже знаю нашу гостью! – воскликнула она, остановившись в дверях, словно нарядная весенняя бабочка, на мгновение опустившаяся на красивый цветочный лепесток.
– Это донья Эльвира, – по-прежнему строго представила меня Анхелита. – А это, – она указала на девушку и тон ее сделался немного шутливым, – прекрасная Ана, маркиза де Монтойя.
Мгновение – и Анита уже пристроилась на подлокотнике кресла матери. Девушка наклонилась и поцеловала Анхелиту в висок. Та ласково погладила плечико дочери.
– Но я не единственная маркиза де Монтойя, – защебетала Ана. – Я могу выйти замуж, и тогда у меня будет другой титул. Но нет, я лучше никогда не выйду замуж, как Селия! Мы будем жить вместе, вдвоем, и путешествовать по всему свету…
Я насторожилась, ведь речь явно шла о моей дочери. А девушка продолжала щебетать:
– Настоящий маркиз де Монтойя – это мой брат Мигель. Но я куда больше похожа на маркизу, чем он! Эти мальчишки вообще ни на что не похожи! У нас кроме Мигеля есть еще Карлинхос и Ласаро. Представьте себе, эта компания не любит Мадрид! Им больше нравится жить в деревне, бродить по горам и охотиться на оленей.
– Ну, ты все рассказала, болтушка? – спросила с улыбкой Анхелита.
Ана кивнула, надув губки.
– А теперь ступай, – Анхелита заговорила серьезно. – Вы сейчас поедете на прогулку с доньей Маргаритой. А мне еще нужно поговорить с доньей Эльвирой.
– Сказать папе, чтобы он зашел к тебе?
– Нет, мы увидимся за обедом. Ступай. Девушка убежала.
– Ласаро – это наш младший сын, – пояснила Анхелита, – мой и Мигеля. Мальчики действительно больше любят деревню. Я бы тоже с удовольствием поселилась там. И Мигель не возражает. Но мы не можем надолго оставлять старую маркизу, она часто болеет. Да и девочек пора выдавать замуж.
– Наверное, у Аны отбоя нет от женихов, – осторожно польстила я.
Анхелита чуть нахмурила брови.
– Не так-то все просто. Они обе – совсем еще дети. Кроме того, они очень привязаны друг к другу, – Анхелита снова нахмурилась, подумав о чем-то своем. Затем доброжелательно обратилась ко мне. – Вы, конечно, желаете увидеть своих детей?
– Да, – ответила я неуверенно. Что мне еще оставалось?
Она посмотрела на меня, откинувшись в кресле.
– Я могу говорить с вами начистоту?
– О да, да, разумеется, – я поспешила ответить.
Но что со мной? Откуда эта льстивость в моем голосе? Хотя с другой стороны… Ведь Анхелита спасла и вырастила моих детей. Благодаря ей, они живут в довольстве, в богатстве…
– Насколько я понимаю, – начала Анхелита, – вы не намереваетесь увезти детей из Испании?
Я подумала, что это очень разумный вопрос. Подумав еще, я заговорила:
– Я не знаю, что сталось с моим имуществом и деньгами в Англии (о том, что ношу титул герцогини, я упоминать не стала, опасаясь задеть самолюбие Анхелиты, ведь она не имела титула). После моего отъезда там произошло много самых различных событий. Но я владею имуществом и в Америке. Я могла бы уехать туда. Но мои дети выросли. Я не имею права увозить их куда бы то ни было против их собственной воли. Они привыкли жить здесь, здесь они чувствуют себя на родине. И наконец, я думаю, что они очень привязаны к вам…
(Я вспомнила, как Англия в лице герцога Бэкингема когда-то отреклась от меня… Но в Америке у меня – значительное состояние. Там Санчо… Странно, что я впервые думаю и говорю об этом, как о чем-то реальном…)
– Вы умная женщина, – сказала Анхелита. – Мы с мужем сделаем все возможное, чтобы помочь вам уехать в Америку. Разумеется, вы увидите своих детей. Но откровенно говоря, я не знаю, стоит ли им знать, что вы являетесь их матерью… – она замолчала и посмотрела на меня испытующе.
Я ответила не сразу. Я стала думать, что стоит за этими словами Анхелиты.
Вроде бы все просто: она и ее муж Мигель привязаны к этим детям, вырастили и воспитали их, и, конечно, не хотят отпускать их от себя. Логично. Но я чувствую, что есть еще что-то… И Анхелита подтвердила мою догадку, снова заговорив:
– Во всяком случае, нам не хотелось бы отпускать Селию. Ана и Селия очень привязаны друг к другу.
– Я понимаю, – осторожно начала я, – и признаюсь вам откровенно, я даже не предполагаю, что дети захотят уехать со мной. Но все же мне бы хотелось, чтобы они знали, что я – их мать.
– Хорошо, – коротко бросила Анхелита. – Ваша дочь здесь. А вашего сына я прикажу привезти.
Я уже давно поняла, что вторая девушка, которую я видела тогда у ворот, это и есть моя дочь. Но сейчас я не могла вспомнить ее черты. Новое косвенное упоминание о горной деревне заставило меня испытать чувство вины. Я вспомнила о Чоки. Как я могла забыть?
– Если вы не имеете ничего против, я бы лучше сама отправилась в деревню. Кроме того, у меня к вам просьба. Один из моих новых друзей болен, у него болезнь легких. Горный воздух был бы полезен ему. Мы бы могли поехать все вместе…
– Значит, решено, – голос Анхелиты потеплел, – так и сделаем. Я и Мигель, мы рады будем помочь вашим друзьям. А Селию вы можете увидеть когда вам будет угодно.
– Не сегодня, – быстро сказала я. – Мне нужно подготовиться, собраться с мыслями. Завтра?
– Хорошо. В какое время?
– Назначайте вы.
– После полудня.
Я, конечно, согласилась.
– А теперь я приглашаю вас пообедать с нами, – Анхелита величаво поднялась. – Девушки на прогулке со своей дуэньей. Старая маркиза обедает у себя. Мы будем втроем.
Я снова согласилась. Поднялась, оправила платье и прическу.
Обедали мы в роскошной столовой. Вся эта роскошь напоминала мне Уайтхолл – королевский дворец в Лондоне. Ведь когда-то я, герцогиня Райвенспер, жила в покоях королевского дворца. Почему же теперь, в столовой дворца маркизов де Монтойя, я испытывала какую-то неловкость, словно бы все это было мне чуждо…
Мигель оказался красивым моложавым мужчиной. Это его я видела в карете рядом с Анхелитой. У него был вид верного и счастливого супруга. Наклонясь над красивой фарфоровой тарелкой, я поймала его взгляд. Он посмотрел на меня с насмешливым состраданием.
Я представила себе, как я выгляжу рядом с красавицей Анхелитой. Рябое, припудренное лицо, впалые щеки, крашеная седина, скромная одежда… Я снова почувствовала боль. Но боль эта была уже не острой, а какой-то привычной, меланхолической. Да, я уже давно не прежняя победительная очаровательница, не королевская фаворитка. Но я все равно чувствовала себя женщиной, способной многое дать мужчине. Такие прямолинейные красавцы как Мигель не понимают этой моей новой прелести? Что ж, им же хуже. Я пожала плечами и стала спокойно есть.
Мигель обратился ко мне с несколькими вежливыми фразами, но я поняла, что Анхелита уже успела обо всем уведомить его.
После кофе Мигель вызвал слугу и тот проводил меня до кареты.
Дома, то есть в доме Николаоса и Чоки, мне сегодня было о чем рассказать.
– Значит, завтра вы увидите свою дочь? – Чоки явно старался ободрить меня. – Все будет чудесно! А сейчас какой вы представляете ее?
– В сущности, я уже видела ее. Но не запомнила. Гораздо больше внимания я обратила на другую девушку, Ану де Монтойя. Мне кажется, я уже где-то видела ее. И даже видела при каких-то странных обстоятельствах. Но где и когда, не могу вспомнить.
– Где-то, в парке, – предположил Николаос.
– Я тоже так думаю. Но есть кое-что поважнее. Я уладила поездку в деревню. Мы поедем все вместе. Вы сможете поехать с нами, Николаос?
Я чуть вздрогнула, подумав о его тайне. Но он успокоил меня.
– Да, – коротко ответил он, кивнув, – но не раньше, чем через месяц. Чоки должен еще окрепнуть.
– Кстати, я говорила кому-нибудь из вас, что я герцогиня?
Чоки с любопытством посмотрел на меня.
– Нет, не говорила.
– У вас такая сложная, запутанная жизнь, – с легкой дружелюбной иронией заметил Николаос. – Вы вполне способны забыть о такой мелочи.
Мы все трое рассмеялись.
– Но я и вправду герцогиня. В Англии остались мои поместья, мое имущество. Впрочем, я не знаю, что со всем этим сталось, ведь была революция. К власти пришел Вильгельм Оранский… Но зато я уверена, что мое имущество в Америке цело и приносит доход. Там, в Америке, Санчо Пико… Я хочу, чтобы мы, все трое побывали в Америке.
– Это было бы интересно! – Чоки понравилось мое предложение.
– Когда-нибудь непременно, – пообещал Николаос. Когда Чоки уже спал, а мы с Николаосом сидели в гостиной, я спросила, насколько свободно он может передвигаться, будет ли он сопровождать Чоки в горы.
– Все же я не пленник Теодоро-Мигеля, – сказал он. – В горы меня будут отпускать. А вот насчет Америки вряд ли. А жаль. Я вижу, Чоки хотел бы поехать.
– Все еще может измениться, – робко предположила я.
Он неопределенно пожал плечами.
Наступил день, когда я после многих лет разлуки должна была увидеть свою дочь.
Сидя в карете, которая, как мне казалось, слишком быстро катила к дворцу Монтойя, я вспоминала.
Сьюзен была моим вторым ребенком. Пожалуй, именно с ней я по-настоящему почувствовала себя матерью. Я помнила, что сама купала ее, любила играть с малышкой. Сьюзен была прелестным ребенком. Кажется, она по-своему была привязана к братьям, особенно к старшему, Брюсу.
Я мучительно напрягала память, но никак не могла себе составить представление о ее тогдашнем детском характере. Мне виделось что-то веселое, прелестное, детски своевольное, шаловливое…
Такой была маленькая Сьюзен. Но какова теперь взрослая юная Селия? Ведь ей минуло уже шестнадцать…
Меня уже ждали во дворце. Камеристка тотчас проводила меня в комнату Анхелиты. Та встретила меня приветливо и сказала, что Селия уже подготовлена к беседе со мной. Сейчас она придет.
Я почувствовала, что готова вот-вот воскликнуть: «Нет-нет, погодите!» Я с трудом удержалась от этого отчаянного возгласа. Я только спросила, что именно Селия знает обо мне.
– Она знает, что вы – ее мать, о ее отце я и сама ничего не знаю. Я предположила, что вы скажете ей все, что найдете нужным.
– Благодарю вас! Но как будет лучше, чтобы она говорила со мной в вашем присутствии, или вы оставите нас вдвоем?
– Вам хотелось бы побеседовать с ней наедине?
– Да. Если у вас нет возражений. Анхелита кивнула в знак согласия. Мы сидели в креслах и молча ждали.
Наконец раздался легкий стук в дверь. Я распрямилась в своем кресле. Анхелита поднялась.
– Входи, – сказала она, подойдя к двери. Я чувствовала, что не могу подняться.
Дверь распахнулась и в комнату легко вошла девушка. Это ее я видела тогда у ворот вместе с Аной и дуэньей. Одета она была, как большинство знатных испанских девиц, по французской моде. Пышная юбка голубого атласного платья усеяна была россыпью светло-алых шелковых цветков. Тонкий стан чуть колебался, словно стебель кувшинки. Светло-коричневая бархотка с золотой пуговкой подчеркивала нежность девичьей шеи. Широкое декольте открывало чуть приподнятые маленькие груди. Золотистые волосы, убранные в очень высокую прическу, украшены были страусовым пером. У пояса приколота была большая душистая роза. Девушка и сама казалась такой светлой, розовой, душистой. Глаза у нее были янтарные. Но то, как она сжала нежные розовые губы, указывало на сильную волю.
Уже держась за ручку двери, Анхелита кивком указала мне на девушку. Но та задержала ее:
– Ты уходишь, мама?
Это было сказано нарочно, это «мама»? А как иначе? Но почему? Нет, Анхелита не могла настроить девушку против меня. Анхелита была безусловно порядочным человеком. Значит, у Селии действительно был своевольный резкий характер. И вероятно Анхелите она доставляла немало огорчений.
Ничего не ответив девушке, Анхелита вышла и прикрыла за собой дверь.
Мы остались одни.
Девушка легкой походкой приблизилась к креслу, на котором недавно сидела Анхелита, грациозно опустилась на подушку, взяла со столика черный кружевной веер в оправе из слоновой кости и принялась небрежно играть им. Она снова сжала губы упрямо и своевольно.
Мы обе молчали.
Мне было странно видеть ее. Я сразу поняла, что она очень похожа на меня. Эти янтарные глаза, золотистые волосы, это весеннее цветение. В сущности, ее упрямство и своеволие – это были упрямство и своеволие моей юности.
Она не смотрела на меня, не бросила ни одного взгляда, даже мельком, даже украдкой. Но я не могла поверить, что ей не хочется взглянуть на меня. Какая же у нее должна быть сильная воля! Я испытала что-то вроде гордости.
Селия, откинувшись в кресле, равнодушно обмахивалась веером. Она вела себя так, словно находилась в этой комнате одна. Только чуть постукивала каблучком изящной туфельки об пол. Это выдавало ее нетерпение. Она хочет скорее уйти. Она не хочет говорить со мной.
Наверное, то, в чем я сейчас признаюсь, докажет, какая я плохая мать. Но глядя на эту равнодушную ко мне девушку, я не испытывала ни обиды, ни досады, ни горечи, даже не чувствовала себя оскорбленной. Мне было даже приятно видеть ее такой здоровой, красивой и, вероятно, счастливой. И тут я вдруг осознала, что мое присутствие вносит в ее жизнь какую-то смуту, делает ее встревоженной и… возможно, и несчастной…
Как только до меня все это дошло с беспощадной ясностью, я осознала в полной мере свой эгоизм. Зачем я буду мучить ее, навязывая ей себя в роли матери? Зачем это упрямство с моей стороны?.. Я смутно подумала о сыне. Вдруг самым близким из трех моих детей мне показался мой старший сын Брюс. Наверное, он, как я, живет трудной жизнью, он поймет меня…
Не тратя больше времени на раздумья, а повинуясь лишь внезапному импульсу, я быстро поднялась, бегом кинулась к двери и выбежала из комнаты. Последнее, что я все же успела уловить, был взгляд янтарных глаз моей дочери, вскинутых на меня с изумлением и даже с некоторым интересом. Но я уже ни о чем не могла задумываться. Поплутав по коридорам дворца, я свернула в какой-то узкий коридор, пробежала по нему, не оглядываясь… Я искала выход.
Вдруг я подумала, что когда Анхелита узнает, что произошло, Селии должно быть попадет от нее. Да, своим внезапным появлением я нарушила счастливую жизнь этой девочки. Но больше она не увидит меня. Никогда!
Я бежала все вперед и вперед. По каким-то безмолвным галереям. Боже, каким обширным оказался этот дворец Монтойя!
Наконец я поняла, что сама не отыщу дорогу к выходу. Надо у кого-то спросить. У кого-нибудь из слуг. Только бы мне не попалась Анхелита!..
Я увидела приоткрытую дверь, ведшую в чьи-то покои. Из-за двери доносились тихие голоса. Я встала за выступом стены.
– Почему вы прячетесь, донья Эльвира? – раздался милый, почти детский голос.
Выглянув из двери напротив, которую я не заметила, на меня смотрела Ана.
На ней было кремовое шелковое платье, каштановые светлые волосы распущены по плечам. Она выглядела такой по-домашнему очаровательной.
Девушка улыбнулась и подошла ко мне. И снова мне показалось, что я ее видела прежде.
– Что случилось, донья Эльвира? – участливо спросила она. – Вы такая встревоженная.
Она взяла меня за руку и вывела к приоткрытой двери, я не противилась.
– Ах, я знаю, – мягко щебетала Анита. – Во всем, конечно, Селия виновата. Я ведь уже знаю, вы – ее мать. А она мне сказала, что не хочет видеть вас. Но это у нее пройдет.
– А почему она не хочет видеть меня, она не сказала? – осторожно полюбопытствовала я.
– Она плохо думает о вас, – просто ответила девушка.
– Но почему? – я спрашивала спокойно. – Ей кто-то говорил плохое обо мне?
– Нет, ей говорили только хорошее. Но Селия такая гордая. И умная. И еще она очень подозрительная. Она всегда все подозревает и придумывает. Но это пройдет…
– Нет, – твердо возразила я. – Я больше не буду с ней видеться. Ей так хорошо жилось, но вот появилась я и принесла ей смятение, тревогу. Но я исчезну из ее жизни. Пусть все будет как прежде.
– Но вы просто не знаете, какая Селия! – Ана нежно рассмеялась. – Если она узнает, что вы не хотите видеть ее, она сразу сама захочет. Я-то ее знаю. Я всю жизнь с ней прожила.
Это было так прелестно сказано, что я невольно поцеловала девушку в щеку.
– Нет, Анита, – сказала я, – ничего не нужно. Скажи только маме, что я ушла и больше не буду пытаться увидеть Селию. И попроси маму, чтобы она не бранила Селию. Хорошо?
– Ну, если вы просите об этом, я сделаю…
«Да, – подумала я, – больше я никогда сюда не приду. Жаль только горной деревни. Но в конце концов это не единственное селение в горах…»
– Ты можешь незаметно вывести меня из дворца, Анита?
– Конечно! Я выведу вас через бабушкины покои. Идемте, – она потянула меня за руку.
Мы вошли в приоткрытую дверь и прошли через несколько комнат, очень чистых и скромно обставленных. В глубине одной из двух смежных комнат я заметила старую женщину в черном. Она сидела в глубоком кресле, медленно перебирая янтарные четки.
– Бабушка, не тревожься, это я, – громко и нежно окликнула ее Ана, затем, понизив голос, снова обратилась ко мне: – Это моя бабушка. Она очень старая, много болеет и очень грустная. Она все время молится за упокой души моей первой мамы, доньи Аны, и моего дяди дона Хосе. А хотите я вам сейчас покажу что-то удивительное?
– Хочу, – меня трогало обаяние этой девушки-ребенка.
Ана ввела меня в одну из комнат. Мне сразу бросилась в глаза картина на одной из стен. Где я видела ее прежде?
– Вот. Это я! – смеясь воскликнула Ана и встала рядом с картиной.
Сходство и вправду было разительным. Это просто был портрет Аны!
Я поняла. Нет, я никогда не видела эту картину. Но я слышала о ней. Это было изображение Святой Инессы, о котором рассказывал мне Николаос. Но почему эта картина здесь? Она же находится у Теодоро-Мигеля.
Девушка, нагая, стояла на коленях, длинные светло-каштановые пряди ниспадали с ее округлых нежных плечиков, прикрывая маленькие груди. Чуть склоненная головка, милые темные губки… Ана…
– Это твой портрет, Анита? – осторожно спросила я.
– Нет, нет! Эта картина была написана очень давно. Меня тогда еще на свете не было. И вообще это не настоящая картина, это копия. А настоящая называется «подлинник», и никто не знает, где она. Это Святая Инесса. А знаете, почему я на нее похожа? Сейчас я вам расскажу… Потому что эту картину написал бабушкин брат, дон Бартоломе, и копию и подлинник. Он еще "когда был молодым, ушел из дома, отказался от титула маркиза и стал художником. У него была дочь Инес. Это он ее написал в виде Святой Инессы. Ее похитили разбойники. Он стал искать ее и его убили. Это очень печально…
«Милая девочка, – подумала я, – это гораздо печальнее, чем ты думаешь!»
– Да, это очень печально, – сказала я вслух, – но пойдем, Анита, а то тебя хватятся.
– Да, да, – она снова взяла меня за руку. – Пойдемте! Вот еще одна дверь… Теперь сюда… – она снова понизила голос. – Однажды мы, Селия и я, убежали через эту дверь в город. Ну, не совсем в город, мы только успели спуститься по лестнице, потом мама нашла нас. Но с тех пор там стоит привратник. Придется обмануть его.
Ана распахнула дверь. В конце узкого коридора я увидела еще одну дверь, она-то и вела на улицу. У двери и вправду стоял привратник в ливрее. Анита смело подошла к нему.
– Пропустите эту сеньору. Мама велела мне проводить ее. До свидания, донья Эльвира, приходите к нам еще.
Привратник пропустил меня, затем дверь быстро захлопнулась.
Я стояла на верхней ступеньке широкой мраморной лестницы и жалела, что даже не успела проститься с чудесной Аной.
Конечно, Hиколаосу и Чоки я обо всем рассказала. Мнения их разделились. Николаос полагал, что я поступила абсолютно правильно. Чоки считал, что мне следует попытать счастья еще раз. Про себя я твердо решила, что во дворец Монтойя больше не пойду. Но, чтобы не огорчать больного даже в малости, обещала подумать.
Я очень полюбила наши с Николаосом беседы по вечерам в гостиной, где стены были увешаны прекрасными картинами. Я заметила, что весь день с нетерпением жду этих вечерних часов, когда можно было спокойно размышлять вслух и делиться своими мыслями и чувствами с близким понимающим человеком.
В тот вечер я поспешила сказать ему о своей встрече с прекрасной Святой Инессой.
– Сегодня у меня была удивительная встреча, Николаос. Нет, нет, я не о встрече с дочерью говорю, которая, конечно, тоже по-своему была удивительна, но вы уже о ней знаете.
– Тогда расскажите мне о встрече еще более удивительной.
– Попробуйте угадать. Я встретилась одновременно и с прошлым и с будущим. В двух разных лицах.
Николаос задумался.
– И с прошлым и с будущим. В двух разных лицах – повторил он. – Это опять же похоже на вашу встречу с дочерью, ведь вы нашли в ней много общего с вами в молодости.
– Близко, но не то.
– Не то? Ну тогда… И с прошлым и с будущим… А может быть лучше сказать: и с прошлым и с настоящим?
Я смутилась.
– Вы правы, Николаос, я плохо умею загадывать загадки. Конечно, лучше сказать по-вашему.
– Ну тогда… Тогда вы видели портрет и… человека, похожего на этот портрет. Но портрет исполнен давно, а человек живет сейчас. Так?
– Вы все угадали. Но я не буду вас мучить и скажу, какой портрет я видела…
И я рассказала ему об Ане и о копии изображения Святой Инессы.
– Если бы вы видели эту девочку, Николаос! Сходство удивительное!
Он улыбнулся, затем помрачнел.
– Не так важно, увижу ли ее я, важно, чтобы ее не видел Теодоро-Мигель. Странно, что он до сих пор не приметил ее.
– Насколько я знаю, они подолгу живут в деревне. Они прибыли в город, чтобы вывезти девочек в свет, заботятся об их замужестве.
– Эту Ану, о которой вы мне рассказали, лучше держать подальше от Мадрида.
– Но как узнать им об этом?
– Им подбросят анонимное письмо с предупреждением, что Ане грозит опасность.
– Кто из нас напишет это письмо?
– Я. Левой рукой. И доставлю по месту назначения.
– Отлично! – и задумалась. – Мне жаль, Николаос, что мы не поедем в ту горную деревню, о которой я знаю столько хорошего. Может быть, я поступила эгоистично, и мне все же следует снова отправиться к Монтойя и уладить эту поездку. Ради Чоки.
– Не думаю. Мы найдем другое горное селение, где ему будет хорошо. Кроме того… – он помолчал, – кроме того, я не знаю, когда состоится эта поездка… – он опустил голову и положил ладонь на колено. Я знала, что этот жест у него служит признаком тревоги.
– Что случилось? Был врач сегодня? Ведь это лекарство так хорошо помогало! – почти с отчаянием воскликнула я. – Что-то случилось? Врач нашел, что ему хуже? Почему вы мне сразу не сказали, Николаос?!
– У вас сейчас свои хлопоты… – пробормотал он.
– Как вам не стыдно так думать обо мне! Как вы могли подумать, что я забыла о здоровье Чоки!
– Ну, не сердитесь, – проговорил он мягче. – Я не хочу обижать вас. Да, врач нашел, что ему хуже. Хотя внешне это вроде бы и не проявляется. Врач изменил состав лекарства. Будем надеяться…
– Может быть надо везти его в горы уже сейчас, как можно быстрее?
– Я уже спрашивал. Нет. Он не выдержит. Умрет в дороге. Ему, конечно, нужен свежий воздух. Сегодня я на час вынес его во двор, укутал. Минут через пятнадцать началась лихорадка, жар, озноб. Так и не вышло часа. Дома с трудом удалось сбить жар теплым питьем. Что теперь? Будем надеяться на новое лекарство. Главное, – теперь он обращался уже не ко мне, а к себе самому, я это чувствовала, – главное, я не должен падать духом, не должен показывать ему, что тревожусь о нем.
Я понурилась. По сравнению с этим, то, что я испытала при встрече с дочерью, показалось мне пустяком.
Прошло еще несколько дней.
Может показать странным, но я забыла о дворце Монтойя. И причиной столь быстрого забвения, конечно, было здоровье Чоки. Теперь я и сама видела, что слабость снова начала нарастать, при кашле он сплевывал кровь. И этот страшный запах больного тела снова ощущался в его комнате.
Новое лекарство пока не помогало.
По-прежнему мы с Николаосом вечерами сидели в гостиной. Но теперь почти не говорили, не вели занимательных бесед. Молча прислушивались к малейшему шороху в комнате больного, чтобы тотчас идти к нему. Обоих нас мучила тревога.
Обмануть больного мы не могли. Он уже и сам понимал, что ему хуже. Однажды я чуть не разрыдалась в голос, когда он тихим голосом попросил у нас прощения за то, что мало говорит с нами.
– Я хочу силы поберечь, – тихо сказал он, не сводя с наших лиц страдальческого взгляда. – Хочу еще жить, хотя бы немного пожить. Не хочу умирать так скоро…
Не помню, как я сдержала рыдания.
Он постоянно просил нас побыть с ним. Причем, нас обоих. Постепенно мы поняли, почему. Он теперь ждал смерти каждый день, каждый час. Он не хотел умирать в одиночестве, хотел перед смертью проститься с нами.
Теперь Николаос не отлучался от него. Теодоро-Мигель знал, что Чоки умирает, скоро умрет, и не тревожил Николаоса.
Но несколько раз я замечала у ворот скромного монаха, который о чем-то беседовал с нашим привратником. Я спросила, кто это.
– Он приходил спрашивать, жив ли господин Андреас, – хмуро ответил привратник. – Это из церкви…
Не знаю, что было известно привратнику, но я знала, что это посланный Великого инквизитора. Значит, он считает дни… Он тоскует без Николаоса. Мне вдруг почудилось, что это желание смерти, исходящее от Великого инквизитора, как-то странно материализуется и воздействует на бедного больного… А если все еще проще? Если врач подкуплен и лекарство на самом деле отрава?
Я сказала о своем страшном предположении Николаосу.
– Нет, – отрезал он, – невозможно.
– Но почему?
– Это самый сведущий врач Мадрида. Теодоро-Мигель сам платит ему.
– Откуда эта уверенность в порядочности Теодоро-Мигеля?
– Я вовсе не уверен в его порядочности. Я просто сказал ему, что если умрет Чоки, я покончу с собой, – неохотно сказал Николаос. – Потому и приходит его посланный. Он мое самоубийство хочет предупредить.
Я поняла, что не следует спрашивать у Николаоса, действительно ли он решится покончить с собой. Не следует отговаривать, утешать его…
– Может быть, лучше все же попытаться ехать в горы? – предложила я. – Ведь когда-то это помогло ему.
– Когда-то он не был в таком состоянии, как сейчас.
– Но это невозможно: ничего не предпринимать!
– Но как рискнуть его жизнью? Каждый день для него – подарок судьбы. О, что делать, что же делать?! – он закрыл лицо ладонями.
Если бы я знала, если бы я могла хоть что-то придумать!..
На пятый или на шестой день (уже не помню), ближе к вечеру, один из слуг внезапно вошел в гостиную, где мы сидели с Николаосом. Чоки забылся в своей комнате. Он теперь почти все время находился в полузабытье.
Мы оба подняли головы. Обычно вечером слуги не входили в гостиную.
– Господин Николаос, – слуга говорил, понизив голос и подойдя к Николаосу совсем близко, чтобы ненароком не разбудить больного. – Там у ворот три дамы в карете. Они спрашивают донью Эльвиру…
Николаос посмотрел на меня вопросительно. Я ничего не могла понять.
– А, ну да… – устало догадался он. – Вы, должно быть говорили своим друзьям де Монтойя о нашем доме. И вот они нашли нас. Было бы невежливо не принять их, – он обратился к слуге: – Проводите их в гостиную на втором этаже, – затем снова ко мне: – Извинитесь за меня. Объясните, что здесь в доме – тяжелобольной. Я останусь в этой комнате.
Я кивнула и быстро вышла вместе со слугой.
Мы поспешили к воротам. Там и вправду стояла карета. Но это была не одна из тех двух нарядных щегольских карет, которые я видела. На этот раз Монтойя прибыли в простой карете.
Привратник отворил ворота. С дамами Монтойя не было ни одного лакея. Кучер помог им выйти из кареты.
«Что бы это значило? – думала я. – Почему такая простота, такое желание неприметности?»
И вдруг поняла. Конечно, Николаос сумел подбросить анонимное письмо с предупреждением. Теперь они принимают меры предосторожности. Но лучше бы им вовсе уехать из города.
Однако зачем они приехали сюда, зачем ищут меня? Может быть догадались, что я имею отношение к этому посланию?
Анхелита, Селия и Ана в темных плащах с капюшонами, напоминавших монашеские одеяния, остановились у ворот.
– Поезжай потихоньку, – велела кучеру Анхелита. – Вернешься за нами через час.
– Прошу вас, – пригласила я гостей, когда карета отъехала, – но тише, здесь в доме – тяжелобольной. Его друг тоже не может выйти к вам…
Мы пересекли тихо двор и вошли в дом. Анхелита и девушки откинули капюшоны.
– Простите меня, – прошептала мне Анхелита, когда мы начали подниматься по узкой боковой лестнице на второй этаж…
– Можно не говорить шепотом. Не надо только говорить слишком громко, – остановила я ее.
– А комната больного далеко? – спросила Селия.
Я поняла, что она обращается ко мне. Это был добрый знак! Она признала меня.
– На первом этаже, – спокойно сказала я, обернувшись к девушке.
Мы вошли в гостиную. Здесь было совсем мало мебели. Маленькая комната, очень опрятная, казалась полупустой. Я пригласила моих гостий присесть у стола. В комнате оказалось всего три стула. Слуга принес еще один.
– Простите меня, – снова проговорила Анхелита, когда мы остались вчетвером, – простите этот неожиданный приезд. – Теперь она уже не казалась мне такой холеной и довольной жизнью, тревога придала ее голосу теплоту, – меня так мучило то, что тогда случилось…
– Надеюсь, вы не бранили Селию?
– Ах, нет, нет. Но Селия тоже хочет попросить у вас прощения.
– Я бы не хотела насиловать ее волю, – осторожно заметила я.
– Нет, нет, она искренне… – Анхелита не договорила.
– Да, я хотела бы попросить у вас прощения, – заговорила Селия. – И простите меня за то, что я пока не в силах называть вас матерью…
– Это еще придет, – поспешно вставила Анхелита.
– Зовите меня доньей Эльвирой, – обратилась я к девушке.
Теперь в чертах ее лица не было надменности и своеволия. Она показалась мне загадочной и печальной. Анита тоже выглядела испуганной.
– Простите нас за то, что мы приехали втроем, без приглашения… – снова начала извиняться Анхелита.
– Мне бы хотелось угостить вас кофе, – предложила я.
– Да, пожалуй, – Анхелита прервала свои извинения.
Я сошла вниз, распорядилась насчет кофе, затем заглянула к Николаосу. Его не было. Значит, очнулся Чоки и Николаос пошел к нему.
Я снова поднялась наверх. Вскоре слуга принес кофе. Анхелита сказала, что легко нашла дом Николаоса и Чоки.
– Сначала я послала слугу разузнать, вы ведь мне говорили… Потом мы решили приехать…
– Вы получили письмо? – я наклонилась к ней.
– Да, да, – Анхелита сейчас выглядела еще более встревоженной. – Я сказала девочкам. И Мигелю.
– Девочкам, пожалуй, напрасно, – заметила я.
– О, они будут молчать. Но донья Эльвира, это вы написали письмо?
– Да, – коротко ответила я, – но я узнала случайно. Толком я ничего не знаю. Скорее всего Ану хотят похитить. Вам лучше поскорее уехать в деревню.
– Да, все уже готово, – Анхелита вздохнула. – Мы едем сегодня ночью. Сразу, как только вернемся от вас. То есть мы не заедем домой. Мигель и слуги ждут в переулке Святого Сикста. Мы увозим и старую маркизу… Но, донья Эльвира, вы можете поехать с нами!
– Нет, увы, – вежливо отказалась я, – я не могу оставить больного.
– Но ведь это тот самый человек, о котором вы говорили, что ему нужен горный воздух! – Анхелита подалась ко мне. – Он тоже может поехать. И его друг.
– Нет, – я покачала головой, – Этот человек очень болен, он может умереть в пути.
– Но если вы позволите, мы пришлем за вами, – предложила Анхелита.
– Да, благодарю вас, – это было единственное, что я могла сказать в ответ.
– Пойдемте, – обратилась Анхелита к девушкам, поднимаясь и запахивая плащ. – Пора.
– Можно посмотреть двор и сад? – внезапно произнесла Селия.
Она смотрела на меня. Я прочла в этом прямом взгляде не любопытство, но желание понять, узнать меня.
– Селия! – сердито произнесла Анхелита. – Отец ждет нас. Что за причуды!
– Позвольте ей, – мягко попросила я. – Пойдемте с нами. У нас действительно красивый сад.
– Что за прихоти! – продолжала ворчать Анхелита. – Ведь уже совсем темно. Что можно увидеть в саду?
– Можно почувствовать аромат зелени и цветов, и услышать пение ночных птиц, – произнесла молчавшая до сих пор Ана.
– Господи! Хорошо, идемте, если вам так хочется. Поднимите капюшоны.
– Но, мама, ведь уже темно, – запротестовала Анита.
Анхелита снова уступила. Вчетвером мы вышли в сад.
Анхелита и Ана деликатно приотстали и я шла рядом с моей дочерью. Это очень мне нравилось. Если бы еще Чоки не мучился так!
Селия стала заговаривать со мной.
– Это каштаны? – она указала на несколько высоких деревьев.
– Да, – мне тоже хотелось говорить с ней, – А вон там, розовые кусты. Чувствуешь, аромат?
– О, мы одни, – Селия оглянулась, – Наверное, мама и Ана уже ждут у ворот… – она вдруг смутилась. – Простите, я не хочу обидеть вас…
– Нет, нет, это вполне естественно, что ты зовешь донью Анхелу матерью, – я сама не заметила, как перешла с дочерью на «ты».
– Мне бы очень хотелось взглянуть на ваших друзей, – сказала она.
– Время неподходящее. Один из них очень болен.
– А если тихонько, в окошко… Ведь есть окна в комнате…
Я подумала, что ничего дурного в этом нет, если я тихонько покажу дочери моих друзей. В комнате, где лежит Чоки, и в самом деле есть большое окно. Чоки просил не занавешивать его, ему нравится глядеть в ночь…
– Хорошо, – сказала я, – сейчас мы тихонько подберемся к окну и ты их увидишь.
Дочь пожала мою руку быстрым жестом. Это почти привело меня в восторг.
Мы тихо приблизились к окну.
– Присядь, – прошептала я, – чтобы мы их видели, а они нас – нет.
Она снова пожала мне руку, словно подружке-заговорщице.
Мы присели на корточки.
Кровать, удобная, широкая, стояла так, что мы могли хорошо видеть лежащего Чоки, его лицо. Глядя на него теперь, как бы со стороны, я снова поразилась его изнурению. Сердце сжалось.
Николаос сидел на краю постели в профиль к нам и что-то говорил тихо, слышать мы, конечно, не могли.
Чоки не спал, глаза его были открыты. Но он смотрел на Николаоса и не видел нас.
Я устала сидеть на корточках, распрямилась и отошла. Прошло еще несколько минут. Я снова подобралась к окну и пригнувшись, тронула Селию за плечо.
– Пора, – прошептала я. – Тебя ждут.
Она неохотно поднялась. Я быстро отвела ее подальше. Мы пошли к воротам. Селия молчала. Мне показалось, что она снова отдалилась от меня. Наконец она спросила:
– Какие у них имена?
– Больного зовут Андреас. Но у него есть и другое имя – Чоки. А его друг – Николаос.
– Они здесь чужеземцы? У них чужеземные имена.
– Да, Николаос – грек, а его товарищ – из очень далекой земли, которая называется Унгария.
Девушка помолчала. Мы приближались к воротам.
– Но ведь и ты здесь чужеземка, – снова заговорила она. – И я, – теперь и она называла меня на «ты». – Ты должна рассказать мне об Англии. Ведь я там родилась, – внезапно она остановилась. – Я прежде слышала о тебе плохое, но теперь мне не кажется, что это правда.
Я подумала, что любопытно было бы узнать, от кого она слышала дурное обо мне. Но еще успею узнать.
– Я хотела бы остаться с тобой, – продолжила девушка. – Поговорить.
– Мы еще будем говорить, – уверила я ее. – А сейчас тебе лучше уехать вместе с остальными.
– А я не могу остаться в этом доме?
– Нет. Даже если бы мои друзья и позволили, я бы этого не хотела. Дом, где живут двое одиноких мужчин и нет ни одной служанки – неподходящее место для такой молодой девушки как ты. Не обижайся на меня.
– А как же ты?
– Я взрослая женщина.
– Но я знаю, что когда ты была моих лет, ты делала все, что хотела.
– Не знаю, кто сказал тебе это, но я была замужем, а ты еще живешь с родителями. И потом, Селия, в этом доме человек, страдающий тяжелой болезнью легких. Я слыхала, что эта болезнь может передаваться. Особенно если больной кашляет кровью…
– Он кашляет кровью?
Я почувствовала в ее голосе дрожь и ужас.
– Прости меня, Селия, я не хотела пугать тебя.
– Нет, я хочу знать жизнь. Мама все прячет меня от жизни. Но я не Ана, я хочу быть такой же свободной как ты. Ведь ты не боишься оставаться с этим человеком…
– Я уже немолода и много болела в своей жизни. Вот… – я взяла ее за руку и приложила ее пальцы к оспинам у меня на щеках.
– Что это? Что это за болезнь?
– Это оспа, девочка моя. Раньше лицо мое было красивым.
– Ты и сейчас красива, – ее пальцы погладили мою рябую щеку.
Я не выдержала и всхлипнула. Селия обняла меня.
– Не плачь, мама, не плачь, прошу тебя! Давай я останусь с тобой, ну давай, позволь мне! Прошу тебя!
– Нет, доченька, нет. Это невозможно. Ты должна ехать. Я приеду к тебе. Больной выздоровеет, и я приеду… Скажи Карлосу…
– Он выздоровеет?
«Она оказывается чувствительна, – подумала я, – Чужое горе может тронуть ее».
– Да, он выздоровеет, – твердо произнесла я. Я понимала, что лгу. Но что я могла сказать?
– Ты не обманываешь меня? – допытывалась Селия. – Не хочешь, как мама Анхела, убедить, будто в жизни все хорошо и все люди добры? Я-то знаю, что жизнь – довольно скверная штука.
– Откуда ты можешь знать? – спросила я с тревогой.
– Из того, что рассказывали о тебе, – был честный ответ.
Но я не собиралась выспрашивать, кто и что обо мне рассказывал.
– Жизнь всякая бывает, – сказала я.
– Но больной и вправду выздоровеет? Скажи мне…
«Как подействовал на нее вид умирающего юноши, – подумала я. – Прежде она наверное никогда не видела, как умирают молодые. Наверное ей казалось, что смерть – удел одних лишь немощных одряхлевших стариков».
– Я не знаю, – устало призналась я. – Я хочу надеяться. Это мои друзья. Они сделали мне много доброго…
Мы подошли к воротам. Селия молчала. Карета уже подъехала. Неужели прошел час? Так скоро?
Ана, уже сидевшая в карете, высунулась из окошка, и тепло простилась со мной. Анхелита торопила Селию. Девушка быстро обернулась и порывисто обняла меня. То же сделала Анхелита. Они сели в карету. Карета тронулась.
Привратник запер ворота. Я возвратилась в дом.