Я не хотела думать о прошлом. Мучительным усилием подавляла, душила в сознании все эти вновь и вновь всплывающие образы, слова, движения, жесты. Нет, нет, нет, я не буду вспоминать. Я буду жить дальше. И разве все кончено? Разве навсегда я рассталась со своими близкими? Нет, нет, мы еще увидимся, встретимся.
Я бродила по кораблю, смотрела на корабельную жизнь, спрашивала у Брюса названия снастей. Все относились ко мне с большим почтением, ведь я была матерью их капитана. Я видела, что матросы ценят храбрость моего сына, что он и сам умелый моряк. Это наполняло сердце неведомой доселе радостью. Мы уже приближались к Стамбулу. «Вот он, город, где прошли детство и юность моих друзей», – невольно подумалось мне.
Но нет и еще раз нет! Я сдержу слезы. Я буду жить. Уже вздымались купола церквей и высокие узорные башни, назначение которых было мне неведомо.
– Что это за башни, такие высокие и узкие? – спросила я Брюса.
– Это минареты, мама. С этих башен призывают к молитве мусульман.
Это был совсем новый мир.
Корабль наш встал на якорь в огромном порту, где теснились суда множества стран и звучали все на свете наречия.
Множество людей шумело, бранилось, хохотало, обманывало друг друга, скалило зубы, хмурилось. Здесь были негры и белые, были люди с очень желтой кожей и узкими глазами, были черноволосые и с волосами светлыми, как белая льняная скатерть, привезенная из далеких земель.
С корабля спустили шлюпку, я набросила плащ. Гребцы налегли на весла. Мы поплыли к берегу – Брюс, я и двое вооруженных матросов.
– Куда мы теперь отправимся? – спросила я у сына.
– К одному моему другу. Мы будем жить у него.
– И что ты намереваешься делать?
– Покупать оружие и боеприпасы, – он весело улыбнулся.
– Береги себя!
– Мама, это ты скажешь мне, когда я окажусь в открытом море и возьму на абордаж неприятельский корабль!
На берегу нас ждали крытые носилки и кони, приведенные слугами в тюрбанах. Я села в носилки. Брюс ехал рядом.
Улицы были то широкими, то узкими, то многолюдными, то тихими, почти пустыми.
– Это огромный город, – сказал мне Брюс. – Столица величайшей империи мира.
Я вдруг вспомнила, что говорил об этом городе отец Николаоса.
– Многие полагают, что законы этой империи несправедливы, – заметила я, – и что правят ею завоеватели и угнетатели.
– Справедливых законов я не знаю в нашем мире, – ответил Брюс. – Завоевателем и угнетателем можно окрестить кого угодно, любой народ и любое государство заслуживают подобных определений. Но я полагаю, величие достойно уважения. И когда люди разрушают его, им после свойственно жалеть и с печалью вспоминать о минувшем.
Я с гордостью подумала, что сын мой умен. Мы остановились перед огромным домом. В сущности, это был дворец с голубыми узорными стенами.
– Здесь мы будем жить, – сказал Брюс! – Это дом моего друга, Хайреттина.
– Твой друг, очевидно, богатый человек.
– Он всего лишь пират, как я, – Брюс снова улыбнулся.
Его друг Хайреттин приветствовал нас во дворе. Это был высокий человек лет сорока, с рыжеватой бородкой и раскосыми глазами. Он поклонился нам, приложив ладонь к груди. Брюс ответил таким же поклоном.
– Это моя мать, – Брюс указал на меня. – Она знатная дама, она была наложницей нашего прежнего короля. Она не закрывает лицо, потому что у нас это не принято.
Хайреттин поклонился мне. Я почтительно наклонила голову. Меня удивило, что Брюс говорил с ним по-испански. Впрочем, кому и владеть многими языками, как не пиратам.
Хайреттин что-то сказал слугам на незнакомом мне языке, Брюс тихо пояснил мне, что это турецкий.
– Ты будешь жить на женской половине дома, – сказал мне Брюс, – Вместе с женами моего друга.
– С женами? – переспросила я.
– Да, в этой стране позволено иметь по несколько жен, но, конечно, только тем, кто может дать им все – прекрасные покои, одежду, драгоценности. Поэтому большинство довольствуется тем, что имеет по одной супруге.
Я усмехнулась. Интересная и странная страна! Здесь можно иметь по несколько законных жен и гордиться тем, что твоя мать была наложницей короля, и говорить об этом открыто.
Идя следом за черной рабыней на женскую половину дома, я подумала о том, как же я буду объясняться с турчанками, ведь я не знаю турецкого языка. Но оказалось, я напрасно беспокоилась. Я приблизилась к узорным дверям и уже слышала плеск фонтана и пение. А когда рабыня распахнула обе створки, я услышала пение отчетливо и поняла, что поют на испанском языке. Трудно было бы описать мою радость. Вслед за негритянкой я вошла в обширный покой. Посредине вздымал легкие струи мраморный фонтан. Вокруг на коврах в самых живописных позах раскинулись изумительные красавицы в полупрозрачных кофточках и пышных шароварах. Их было четверо. Все они были буквально усыпаны драгоценностями с головы до пят. Длинные волосы их были заплетены в косы. Служанки сновали рядом, приносили на золотых подносах затейливые кушанья и напитки. Одна из молодых красавиц играла на лютне и пела испанскую песню. Должно быть, они были предупреждены о моем приходе, потому что поднялись и приветствовали меня поклонами.
– Я говорю на вашем языке, – обратилась я к той, что пела только что испанскую песню.
– О, это чудесно! – воскликнула она. – Так давно никто не говорил со мной на моем родном языке.
Меня усадили на подушку. Передо мной поставили поднос с едой и напитками. Я уже успела проголодаться и, подкрепляя свои силы, с любопытством поглядывала на жен Хайреттина.
Сначала я думала, что все они должны принадлежать к одной народности. Но что эта была за народность? Нет, пожалуй, я ошиблась. Эти женщины родились в разных краях.
Та, что пела, не походила на испанку. Она не была рослой и темноволосой, но хрупкой, изящной, словно золотая статуэтка. Нос у нее был с горбинкой, волосы рыжеватые и вьющиеся, глаза большие и светло-голубые. На вид ей было лет шестнадцать.
Та, что сидела рядом с ней, наоборот, была высокой и сильной, у нее были широкие бедра и тяжелые груди, лицо округлое, волосы светло-каштановые.
Третья поражала своей необычной красотой. В жилах ее, конечно, текла негритянская кровь, это видно было по ярким выпуклым губам, белым зубам и очень смуглой коже. Но все же она была необыкновенно хороша.
Четвертая походила на вторую, но казалась более хрупкой и утонченной.
– Ваши подруги тоже говорят по-испански? – спросила я ту, что пела.
– Увы, нет, – ответила она. – Все мы здесь из разных краев и у каждой свой родной язык.
– Но вы совсем не похожи на испанку. Кто вы?
– Да, я не испанка, хотя предки мои родились в Испании, но прошло более ста лет с тех пор, как они покинули эту страну.
– Кто же научил вас так хорошо говорить и петь испанские песни?
– Это сделала моя мать. Она говорила, что Испанию невозможно забыть, хотя для нас она оказалась жестокой.
– Но почему? Могли бы вы рассказать мне? – спросила я со свойственным мне любопытством.
– Конечно. Но не сейчас. Я приду в ваши покои ночью. Ведь сегодня с мужем проводит ночь Катерина, – она указала на пышную красавицу с каштановыми светлыми косами.
Затем моя новая приятельница снова взяла свой инструмент и возобновила пение и игру. Я спросила, знает ли она цыганские песни. Оказалось, что знает. И когда она запела, я невольно заплакала. Да, Испанию не забудешь.
Покои, в которых мне предстояло жить, отличались удивительной роскошью. Правда, здесь не было ни высоких столов, ни резных стульев, к которым я привыкла, но зато было много дорогих ковров и вышитых затейливыми узорами подушек. Постель мне была приготовлена прямо на ковре. Я знаками велела черной служанке принести еды. Вскоре она внесла поднос. Тогда я жестом отослала ее и принялась с нетерпением поджидать гостью.
Рыжекудрая красавица вошла, неслышно ступая маленькими ногами в легких вышитых туфельках, украшенных крупными драгоценными камнями.
– Как хорошо, что вы пришли, – обрадовалась я. – Садитесь же и расскажите мне о себе, о ваших подругах, о жизни в этом доме и в этом городе.
Она легко опустилась на подушку, налила из серебряного кофейника кофе в тонкую фарфоровую чашечку и заговорила…
– Мое имя – Сафия. Вы сразу поняли, что я не испанка. Да, я из иудейской семьи. Мои предки были изгнаны из Испании, как я вам уже говорила, более ста лет назад, по указу короля Фердинанда и королевы Изабеллы.
– Но за что же?
– О, всего лишь за то, что исповедовали иудейскую веру.
– И все же вы поете испанские песни и передаете из поколения в поколение испанский язык! Это странно!
И тотчас я подумала, что ничего странного в этом нет. В Испании меня держали в заточении, много раз мне угрожала опасность, но когда я услышала здесь, вдали от Испании испанскую речь, слезы навернулись на мои глаза.
– Многих из тех, кто исповедовал иудейскую веру, сожгли на кострах, – продолжала между тем моя собеседница. – Многие были казнены. И у всех было отнято имущество.
– Но неужели никак нельзя было спастись?
– О, можно было. Надо было только отречься от своей веры.
– Но если они так любили Испанию, почему же они этого не сделали? Это было так тяжело?
– Вероятно. Мне это оказалось легко. Я мусульманка.
– Но как же это произошло?
– О, моя история очень проста. Я родилась в этом городе, в семье бедного торговца-иудея. У меня было пятеро сестер. Родители не имели возможности покупать нам красивую одежду и украшения. На свадьбах и разного рода женских собраниях мы тихо жались у стены и ловили насмешливые и сожалеющие взгляды. Единственным нашим истинным развлечением было посматривать в окно из-за занавесок. Конечно, особенно нас занимали проезжающие мимо мужчины. Я заметила, что иудеи принуждены держаться робко и несмело, им запрещено носить красивую одежду, богато украшенное оружие и ездить верхом на горячих конях. Я твердо решила, что за иудея замуж не выйду.
Однажды утром я подошла к окну в каком-то странно приподнятом настроении. В комнате, где я спала с сестрами, стоял цветочный горшок. И как раз сегодня я украдкой сорвала только что расцветший цветок гвоздики. Собственно, старшая моя сестра заранее сказала, что цветок достанется ей, и она воткнет его в волосы. А я вот взяла да и сорвала его потихоньку. Сестра досадовала, однако я уверяла ее, что цветок просто еще не расцвел.
Но что же было делать мне с моим цветком? Украсить волосы я не могла, ведь сестра сразу заметила бы. Но мне вдруг показалось, что этот цветок принесет мне счастье. Пряча его в складках платья, я подкралась к окну.
И – о чудо! – по нашей узкой улочке медленно проехал всадник. Не знаю, почему так случилось. Прежде я видала и более молодых, и более красивых мужчин. Но именно этот человек с его рыжей бородкой и раскосыми глазами завладел моим сердцем. Я приподняла занавеску и бросила ему свой цветок. И еще совершила ужасное, чего прежде не совершала: я сделала так, чтобы он увидел мое лицо.
Он поднял глаза и зорко посмотрел на меня.
В ужасе я опустила занавеску и убежала в комнату.
Весь день я чувствовала себя преступницей. И на другой день не осмелилась подойти к окну. Так прошло три дня. Я сама не знала, что же меня тревожит. Ведь о моем проступке никто не знал и не мог узнать. Но мне стало душно в нашем тесном жилище, где только и слышались молитвы отца да бесконечные жалобы на непреходящую нужду.
Но на четвертый день одна из сестер сказала мне:
– А ведь тебя сватали.
– Кто же? – сердце мое отчаянно забилось.
– Угадай! – лукавила она.
Я назвала несколько имен соседских юношей, о которых знала, что их намереваются женить.
– Нет, нет, не угадала, – смеялась сестра, – Не угадала.
– Но скажи мне, скажи!
– Да что ты так всполошилась? Или замуж невтерпеж? Так ведь перед тобой еще две старшие. Прежде чем их не выдадут, нам нечего и думать о замужестве. А где отец возьмет деньги нам на приданое? Так что, видно так мы и пропадем, умрем старыми девами, нянча из милости чужих детей.
– Но скажи же, кто сватался за меня?
– Приходила сваха от богатого турка. Я все слышала. Разве что-то можно утаить в нашем ветхом домишке! Он морской разбойник и хотел взять тебя без приданого и даже обещал дать отцу денег.
Я не сомневалась, что знаю, о ком идет речь.
– А отец? – спросила я с замершим сердцем.
– Что отец! Отец сказал, что лучше умрет, чем отдаст дочь иноверцу.
Мне показалось, что я сейчас умру. Я убежала в наш тесный внутренний дворик, упала на землю под чахлым ореховым деревцем и зарыдала.
Мне казалось, моя жизнь кончена. Но тут любовь породила во мне решимость, прежде мне неведомую.
«Я убегу из дома!» – подумала я.
Но Стамбул – огромный город, и я его совсем не знала. И я даже не знала, как зовут этого человека.
«Нет, убегать глупо. Я его не найду. Что же тогда?»
И мне пришло в голову самое простое: снова стоять у окна и ждать. Нет, не может он так скоро забыть меня.
И вот несколько дней подряд я не отходила от окна. Но он так и не появился.
Я тосковала и плакала по ночам.
Но однажды ночью страшные крики раздались в нашем доме. Мать и бабка вопили отчаянно. Отец причитал. Сестры кричали в ужасе. Какие-то люди в черной одежде и с закрытыми лицами ворвались в наш дом. Поднялась суматоха. Но оказалось, опасность грозила только мне. Один из разбойников подхватил меня на руки и понес прочь из моего родного дома. Я громко закричала. Но он чуть приоткрыл лицо, и я узнала его!
Хайреттин привез меня на коне в свой дом, где я в ту же ночь стала его женой.
– А твои родители? – спросила я.
– О, судьба их устроилась. Хайреттин дал моему отцу столько денег, что тот смог удачно выдать замуж всех моих сестер.
– А как же то, что ты стала женой иноверца?
– Отец примирился с этим.
– Но если бы так же легко примирялись его предки, вы бы и до сих пор жили в Испании, о которой тоскуете.
– Должно быть, король и королева Испании не были так щедры, как мой Хайреттин, – задумчиво произнесла моя собеседница и вдруг рассмеялась нежным, словно колокольчик, смехом. – Ах, госпожа, в жизни столько странного, противоречивого. Вот, например, моя товарка Катерина. Она родилась далеко отсюда, в русских землях. Там она была рабыней, ее можно было купить, продать, жестоко избить, ее господин мог приказать ей стать его наложницей, и если бы она отказалась, он вправе был убить ее. Он продал ее одному из приятелей Хайреттина, купцу, который торгует с русскими. Казалось бы, что ей оплакивать, о чем тосковать? Но слышали бы вы, как она плачет о своей родине, где четверть года падает с неба холодный снег, и где ее купили и продали.
– Это не та ли высокая, русоволосая?
– Да, она. А вот Ганна, худенькая и тоже со светлыми волосами. Она полячка. Польское королевство давно враждует с русским царством. Казалось бы, здесь, в этом доме, мы равны. Однако Ганна не упускает случая похвалиться перед бедной Катериной знатностью своего рода, храбростью польских воинов и богатством своего отца, которое то ли было, то ли не было. Если ее отец был так уж богат, зачем же приехал сюда, перешел в правую веру и отдал свою дочь Хайреттину, и за большие деньги!
– А та красавица с полными губками и гладкой смуглой кожей? Откуда она?
– О, и ее судьба интересна. Мать ее была негритянкой. В этой стране негров покупают и продают. Вот и мать Инотеи еще совсем девочкой привезли из далекой Африки и продали здесь на рынке рабов. Ее купил молодой итальянец, находившийся на службе у султана. Видно, она была хороша собой. Он берег и баловал ее. Она родила ему дочь, вот эту Инотею, которая росла и воспитывалась в неге и в холе. Ее учили танцевать, петь, играть на музыкальных инструментах. Потом итальянец чем-то прогневил султана и был казнен. Все его имущество было передано в казну. Все рабы проданы. Инотея так и не узнала, где же теперь ее мать. Она только запомнила имя своего отца – Федерико. Инотею подарили Хайреттину в благодарность за какую-то услугу.
– Я вижу, ты, Сафия, очень любишь Хайреттина. Не мучительно ли тебе делить его с тремя товарками? – не удержалась я от вопроса, должно быть, не очень учтивого.
– Да, мучительно. Ведь он и их любит. Но я утешаю себя тем, что из всех нас одна лишь я люблю его всем сердцем и всей душой. И только от меня у него есть сын. Мальчика зовут Мехмед и ему уже два года.
Так мы поговорили с Сафией и уговорились встречаться в те ночи, когда она была свободна. Днем она показала мне своего сына, за которым присматривало несколько рабов и прислужниц. У мальчика были большие темные глаза, он был бойкий и живой ребенок.
Я сказала Брюсу о своем желании посмотреть город. Мне предоставили крытые носилки и вооруженных слуг. Город и вправду был огромен. Я посетила несколько гигантских базаров, сады, дворцы.
Спустя некоторое время я снова беседовала с Сафией. Я заметила, что Катерины не видно, и спросила, почему это.
– Разве господин ваш сын ничего не сказал вам? – моя собеседница немного удивилась.
– Нет. Случилось что-то плохое? Это касается моего сына?
– Простите, если я напугала вас. Ваш сын в добром здравии, и никакая опасность не грозит ему. Но два дня тому назад прибыл английский корабль. Оттуда в наш дом перенесли какую-то больную женщину. Катерина вызвалась ухаживать за ней. У себя на родине она ходила за больными.
– Она так добра? Ведь уход за больным – тяжелая и грязная работа.
– Да, Катерина добрая. И у себя на родине ей приходилось исполнять тяжелую и грязную работу. Но здесь иная причина ее усердию.
– Какая же? – мне стало любопытно. Сафия заговорила совсем тихо.
– Эту таинственную женщину сопровождает русский юноша. Катерина хочет упросить его взять ее на родину, в русское царство.
– Она влюбилась в него?
– Вероятно. Но больше всего она любит свою далекую страну и все время мечтает о возвращении.
Я вспомнила все, что мне рассказывала Сафия о Катерине, и задумчиво покачала головой.
Между тем моя молодая приятельница испытующе поглядела на меня и, накручивая на палец вьющуюся прядку, произнесла:
– Вы могли бы помочь бедной Катерине.
– Я? Но каким образом?
– Вы можете попросить вашего сына. Он большой друг Хайреттина и сумеет уговорить его отпустить Катерину.
– Но если Хайреттин любит ее…
– Он жаловался мне, что ее нелюбовь к нему выказывается слишком явно. А он не из тех, что получают наслаждение от неразделенной любви.
– Хорошо, я попытаюсь помочь ей. Но каким же образом ей удается видеться со своим единоплеменником?
– Он приходит навещать больную госпожу. Тогда-то Катерина ухитряется увидеть его и даже обменяться несколькими словами.
Мы немного помолчали. Я задумалась. Сафия, казалось, читала мои мысли.
– Вы, должно быть, полагаете, что я всего лишь хочу устранить соперницу? Я вижу это по выражению вашего лица. Но если вы не вполне доверяете мне, можете поговорить с самой Катериной. Ведь вы уже немного говорите по-турецки.
Я смутилась было, но затем решила, что буду откровенна.
– Да, Сафия, я бы предпочла побеседовать с ней. Ведь эта просьба достаточно серьезна, и я не хотела бы какими-то неуместными действиями повредить делам моего сына.
На другой день Катерина пришла в покои Сафии, где уже поджидала я. Она поклонилась мне и скромно присела чуть поодаль. Я с интересом рассматривала русскую девушку. Она, конечно, по-своему была прелестна. Не старше Сафии, но высокая, с гибким, хотя и мощным станом, с чуть округленными светлыми глазами и прекрасными русыми волосами, длинными, тонкими и сильными. Лицо у нее тоже было округлое, светлое, на щеках – легкий румянец. Смотрела она кротко и задумчиво. Я подумала, что если многие русские женщины таковы, то они явно хороши собой. Интересно, каков избранник Катерины? И что за женщину он сопровождает?
Но я не хотела сразу смущать девушку прямыми вопросами. Поэтому вначале принялась спрашивать ее о ее родине. Впрочем, обе мы не так хорошо знали турецкий язык и потому строили простые фразы, употребляя небольшое число слов.
– Моя родина очень красива, – сказала Катерина. – Это самая прекрасная в мире земля.
– Правда ли, что почти четверть года там лежит снег?
– Да, это правда. Но снег очень красив на Руси. Он летит, словно белоснежный лебединый пух. Дома у нас деревянные, узоры инея покрывают стволы деревьев и треугольные островерхие крыши. Полозья саней быстро скользят по накатанному снежному пути. Юноши лепят из мягкого снега круглые снежки и подстерегают девушек. Девушки выходят в разноцветных платках, пуховых и ковровых, а юноши кидают в них снежки. Но летом снега нет. Леса стоят совсем прозрачные, все деревья – в тонкой и светлой зеленой листве. У нас есть очень красивые деревья – березы. У них белые-белые стволы, усеянные маленькими темными полосками. Юноши играют на свирелях, девушки танцуют, держась за руки… – голос ее прервался, и она всхлипнула.
Я сопоставила ее рассказ с тем, что говорила Сафия, и вздохнула. Вот они – два разных взгляда на один и тот же предмет, в данном случае – на родину Катерины.
Сафия заметила слезы своей товарки, подошла к ней и обняла за плечи:
– Катерина, не плачь! Госпожа поможет тебе. Отвечай на все ее вопросы и не бойся. И спой нам ту красивую русскую песню, которую ты мне пела однажды.
Катерина покорно отерла слезы рукавом кофточки; я заметила, что это был ее характерный жест. Затем, не вставая, распрямила свой сильный и гибкий стан, и запела. Голос ее звучал протяжно и горестно. Сафия перевела мне слова:
«На высокой горе выросла маленькая ягода земляники. Солнце не хочет согревать ее. Девушка-сирота растет одиноко. Никто не хочет приласкать ее. Ягода земляники высохнет без ласки солнца. Девушка-сирота иссохнет без человеческого привета».
Меня тронули эти слова, такие горестные, и протяжный жалобный голос певицы. Я спросила девушку, кто ее родители, как она жила на родине.
– Я была рабыней, – отвечала она. – Мои родители – крестьяне. Однажды, когда я, еще девочка, собирала в лесу ягоды, меня увидел наш господин. Он выехал на охоту. Заслышав лай собак и трубные голоса рогов, я испугалась и кинулась бежать. Я уже знала, что нашему господину лучше не попадаться на глаза. Мать говорила мне, что он подвержен страшным приступам гнева, во время которых не помнит, что делает, и потому способен убить или искалечить. Далеко убежать я не успела. На поляну выехал он, наш господин. Охота разгорячила его, вид бегущей девочки раздразнил. Верхом он легко догнал меня. Я громко кричала и прикрывала голову руками. Мне уже казалось, что конь вот-вот затопчет меня. С воплем я упала ничком на траву. Господин спешился, и вдруг им овладела внезапная страсть. Тут же в лесу он овладел мною. Его сильная ладонь зажимала мне рот, а, взглянув в его страшные глаза, я уже не смела кричать. Обессиленную он бросил меня и поскакал к другим охотникам. Я горько плакала, мое платье было в крови. Немного оправившись, я огородами пробралась в наш бедный дом и обо всем рассказала матери. Мы плакали вместе. Наутро к нам пришли слуги из господского дома и увели меня. Родители не смели противиться. Я стала наложницей моего господина. Меня заперли в тесной и темной комнате, где я целый день сидела за прялкой. Он приходил обычно по вечерам, пьяный, и овладевал мною. Часто он бил меня. Жена его была доброй женщиной, он всячески выказывал ей свое пренебрежение, потому что она не рожала ему детей. Все знали, что у него есть незаконнорожденные дети, но по законам нашей страны он не имел права передать им в наследство свое имущество, и они не могли носить его имя. Часто, когда господин уезжал в город, жена его выпускала меня из моего заточения, и я могла вдохнуть свежий воздух. Она первая по некоторым признакам определила, что я жду ребенка. Я боялась сказать об этом господину, тогда сказала госпожа, и просила его облегчить мою жизнь. Но господин пришел в страшный гнев. Он избил ее жестоко. Обливаясь кровью, она упала на пол. Я забилась в угол, ни жива ни мертва. Он набросился на меня. Он кричал, что более не желает иметь незаконнорожденных детей. Схватив меня за волосы, он бил меня головой о стену. После швырнул на пол и топтал ногами, обутыми в крепкие сапоги с железными каблуками, мое несчастное тело. От ужаса и боли я потеряла сознание. Более десяти дней пролежала я в горячке, а когда очнулась, жена господина, которая из жалости ухаживала за мной, сказала, что у меня не будет ребенка, и вообще больше никогда не будет детей. А едва я оправилась, как меня продали турецкому купцу…
– И после всего этого ты хочешь туда вернуться?! – невольно воскликнула я.
Катерина с молчаливым упрямством кивнула.
– Иудеи и русские – это очень странно, – заметила Сафия. Мне кажется, никто из них не в состоянии полюбить живого единственного человека. Первые любят лишь свою веру, вторые – лишь родину.
– Я не могу в это поверить, – ответила я ей и снова обратилась к юной Катерине. – Но быть может, несмотря ни на что, ты все же любила своего господина и поэтому хочешь вернуться?
– Я? Любила? – глаза девушки злобно сверкнули, щеки вспыхнули. – Я удушила бы его собственными руками, выпила бы, высосала по капле кровь из его поганых жил!..
Но я по-прежнему не понимала.
– Может быть, все дело в том русском юноше, который здесь недавно появился, – осторожно заметила я.
Она посмотрела на меня настороженно, затем обменялась быстрыми взглядами с Сафией. Та повела глазами, показывая Катерине, что со мной можно быть откровенной.
– Вы о Константине, стало быть, знаете, – спокойно сказала Катерина. – Нет, не в нем дело. Просто если я не вернусь, я умру здесь. Здесь все чужое.
– Кто та женщина, которую сопровождает русский? – спросила я.
– Не знаю, – Катерина вздохнула. – Я не понимаю ее языка. Константин понимает, но не говорит мне. Она очень больна. Ваш сын, должно быть, знает, кто она. Он говорил с ней.
Что же это все значит? Почему здесь замешан Брюс? Не связано ли все это каким-то образом с королевой Франции? Что ж, я расспрошу его. Но тут мысли мои обратились к другим предметам.
– «Катерина» и «Константин», – это ведь греческие имена? – спросила я девушку.
– Нет, русские.
– Что же они означают по-русски?
– Ничего. Разве имена могут что-то значить? Имена – это имена. Младенца приносят в церковь, и поп дает ему имя того Святого, который приходится на день крещения.
– А такие имена ты знаешь: «Андреас», «Николаос»?
– Знаю, знаю, – она чуть подалась вперед и оперлась кулачками о колени. – Только вы неверно говорите. Надо – «Андрей», «Николай».
Я вспомнила, что наставником Николаоса и Чоки был некий московит Михаил, сын Козмаса.
– И имя «Козмас» есть у русских?
– Вы знаете много русских имен. Только выговариваете все неверно. Надо – «Кузьма», – она горестно вздохнула. – Это имя моего отца.
– А «Михаил»? Лицо ее омрачилось.
– И это русское имя. Так звали моего господина. Боярин Михаил Турчанинов.
Мне не хотелось, чтобы она вновь вспоминала обо всем том страшном, что пережила с этим человеком. Я поспешила отвлечь ее.
– А почему вас, русских, называют «московитами»?
– Наверное, потому что столица нашего царства – большой город Москва. У моего господина там дом. – Она вдруг подняла руку, согнутую в локте, сложила пальцы щепотью и перекрестилась.
Я видела, как крестились Николаос и греческий священник. Было очень похоже.
– Ваша вера – греческая? – спросила я. – Потому и имена у вас греческие?
– Нет, – она посмотрела на меня своими ясными глазами. – Наша вера – русская и имена у нас – русские.
– Но ваши святые – греки?
– Нет, – она заговорила мягко и видно искренне желала просветить меня. – К нам веру принес Святой Андрей, апостол Христа. Мы – первые христиане.
Она говорила по-прежнему мягко, но уже с гордостью.
– Однако сам апостол, судя по его имени, был греком, – попыталась возразить я.
– Но ведь это русское имя. Я уже сказала вам, – ответила она с прежней мягкостью и терпением.
– Значит, он был русским?
– Да, как может быть иначе!
– Так. А кем же был Христос? – вырвалось у меня.
– Сыном и посланником Божиим, – кротко отвечала она и снова перекрестилась.
Это, конечно, был чудесный ответ, и можно было дальше не спрашивать. Сафия с легкой улыбкой следила за нашим богословским диспутом.
Уже тогда начал для меня проясняться странный и удивительный характер русских. Во-первых, их вера в нелепости и в свое первенство неколебима. Во-вторых, они способны упорно и даже с каким-то злым и тупым упорством твердить, что белое – это черное. И самое интересное, что в конце концов каким-то непостижимым образом окажутся правы. И в-третьих, им безразличны страдания конкретного человека, будь-то даже собственные страдания, ибо в сравнении с понятием их о русском святом православном царстве эти страдания – ничто. И вот именно поэтому я утверждаю, что русские – великий народ и когда-нибудь силой, нет, не своего оружия или своего множества, но силой своего бесправия и твердостью своей веры в свое первенство, они завоюют если и не весь мир, то, во всяком случае, значительную его часть.
Я отправилась в комнаты, которые занимал Брюс. Мне было позволено ходить на мужскую половину дома.
Брюс обрадовался моему приходу. Он выглядел здоровым, веселым и оживленным. Он извинился передо мной за то, что в последнее время мы так редко виделись.
– У меня много дел, мама. Но скоро мы отплываем.
– Брюс, – начала я, – кое-кто в этом доме рассказал мне кое о чем. Я мало знаю здешние порядки, но я уверена, что ты никого не выдашь.
– Не может быть сомнения! Но о чем, собственно, идет речь. Это дом моего друга, здесь мы в полной безопасности.
– Я верю. И в твои дела я мешаться вовсе не хочу. Но все же прости мне мое естественное женское любопытство. Кто эта женщина, которую привезли недавно? И что за русский юноша сопровождает ее? Вероятно, все это так или иначе связано с твоей любовью к французской королеве. Но ты должен быть очень осторожен. Я не хочу потерять тебя. Ты мой первенец, мой старший сын.
Брюс обнял меня за плечи и легонько встряхнул.
– Мама, ты такая хрупкая. И почему ты решила, что все на свете связано с моей любовью к Анне? Успокойся, не о том речь. И никакая опасность мне не грозит. А если я что-то и скрываю от тебя, то, откровенно говоря, это потому, что я боюсь за тебя.
– Но при чем же здесь я? Не понимаю.
– Просто мне известен твой отчаянный характер, твоя жажда познавать и видеть новое.
– Брюс, дорогой, ты только разжигаешь мое любопытство. Если уж я узнала что-то, значит, не успокоюсь, пока не узнаю все! И ведь узнаю непременно. В доме, где столько женщин, трудно что-то скрыть.
– Что ж, пожалуй, ты права. – Он еще с минуту колебался. – Я расскажу тебе все. Эта женщина – англичанка, госпожа Горсей. Она занемогла в пути. Похоже, у нее злокачественная лихорадка. И боюсь, ей не выжить…
– Но почему это нужно скрывать от меня? Мне кажется, напротив, я могла бы облегчить страдания больной. Пусть она перед смертью хотя бы услышит родной язык, увидит единоплеменницу.
– Подожди, мама, подожди. Я хочу изложить все по порядку. Госпожу Горсей сопровождает русский юноша Константин Плешаков…
– Что такое «Плешаков»?
– Это не титул и не звание. Это фамилия. У русских довольно странные фамилии, к ним не сразу привыкаешь.
– Откуда ты узнал этого человека?
– Мы подружились в порту. Он плыл на английском корабле.
– Эта госпожа Горсей – его возлюбленная? Они бегут, скрываются от преследователей?
– Мама! – Брюс расхохотался. – Сразу видно, что ты не знаешь русских. Бежать из-за любви! Все, что ты сейчас здесь наговорила, любой русский сочтет для себя оскорбительным.
– Да, да, – я улыбнулась, – они любят только свою родину. Это я уже слышала.
– От кого?
– Не имеет значения. У меня тоже могут быть свои маленькие тайны. Но рассказывай дальше.
– Константин Плешаков был послан в Англию с тайной миссией. По тайному распоряжению царя он должен доставить в Россию повивальную бабку для самой царицы.
– Пока не очень понимаю. Разве в России нет повивальных бабок? Глупый вопрос. Но невольно…
– Разумеется, повивальные бабки имеются повсюду. Но русский царь Алексей Михайлович, вероятно, полагает, что в Европе повитухи более умелые и образованные. Кажется, его супруга страдает каким-то женским недомоганием…
– Что такое «Михайлович»? – снова перебила я. – «Алексей», вероятно, имя.
– А «Михайлович» – это отчество, то есть прозвание по отцу. У русских только очень знатные господа имеют право на отчество. Остальные довольствуются фамилиями. Русские – очень интересный народ.
– Не сомневаюсь, – пробормотала я.
– Ты что-то сказала?
– Нет, нет, рассказывай.
– В Лондоне Константину Плешакову удалось уговорить госпожу Горсей. Она согласилась отправиться в Россию и за большую плату оказать русской царице определенные услуги. Они благополучно добрались до Стамбула, и тут эта лихорадка. Константин в большом затруднении, на родине у него могут быть серьезные неприятности.
– Но все равно не понимаю, при чем здесь я.
– Хорошо, открою тебе все. Константин знает, что ты здесь. Он уговаривает меня, просит, чтобы я отпустил тебя с ним в Россию. Он уверяет, что это будет вполне безопасная поездка, и после ты сможешь благополучно вернуться в Англию. Но, разумеется, я отказал ему.
– Почему же ты скрываешь свой отказ от меня?
– Откровенно говоря, я боялся, что ты захочешь поехать.
– Ну, ты явно преувеличенного мнения о моем авантюризме! Отправиться в неведомую страну, с незнакомым человеком! Кроме того, я ничего не смыслю в повивальном ремесле.
– И прекрасно!
– Но я знаю кое-кого в этом доме, кто не прочь отправиться в Россию.
– Кто же это? – Брюс заметно оживился. – Женщина? Может ли она заменить госпожу Горсей?
– Едва ли. Да, это женщина, но совсем юная, ей лет шестнадцать. Это одна из жен твоего друга Хайреттина, она русская. Константин знает ее.
– А, так это Катерина. Бедняга! Едва ли ей стоит бежать с ним. Ведь на родине с ним обойдутся крайне дурно. Я все уговариваю его обосноваться в Англии. Если бы ты видела, какой это человек, он прекрасно образован, умен, красив.
– И он, конечно же, хочет во что бы то ни стало вернуться на родину?
– Увы!
– Вот и эта девочка Катерина хочет того же.
– Нелепое желание.
– Но это ее желание. Ты бы мог помочь ей?
– Помочь бежать из дома Хайреттина? Нет, не могу. Он мой друг.
– Но уговорить его, чтобы он отпустил ее, ты мог бы?
– Да зачем он станет отпускать свою жену?
– Она не любит его и не скрывает своей нелюбви. И он знает об этом. А твоего Константина он знает?
– Да, конечно.
– Я почему-то думаю, Хайреттин отпустит с ним эту девочку.
– Хорошо, я попрошу его.
– Пусть попросит твой Константин, так будет вернее.
– У тебя, я вижу, все продумано, – Брюс рассмеялся.
– Мне жаль эту девочку.
– По-моему, жалеть ее надо будет, когда она снова окажется в своей любимой России.
– Но это ее желание, Брюс, – серьезно возразила я. – Какой бы странной ни была любовь, это все равно любовь. Каким бы нелепым ни казалось желание, это все равно желание. И все это я поняла, когда твоя сестра влюбилась в своего Андреса.
– Но, мама, было бы странно, если бы она в него не влюбилась!
Я не стала ему рассказывать, что это была за любовь в самом ее начале.
– Так ты поможешь Катерине? – спросила я.
– Раз ты просишь, помогу.
– И мне бы хотелось побеседовать с твоим русским другом. Интересно, похож ли он на Катерину, каковы его мысли, мнения и убеждения.
– Охотно доставлю тебе это удовольствие. Потому что это действительно удовольствие – беседовать с Константином.
Комнаты, отведенные Брюсу, были обставлены европейской мебелью. Мы пригласили Константина Плешакова на чай. В предвкушении удовольствия беседы с ним, я с удовольствием сидела на стуле за столом, подушки на женской половине уже начали утомлять меня, от этого сидения со скрещенными ногами у меня побаливала поясница.
Рюмки и чашки были расставлены. Наконец-то дверь распахнулась, и вошел желанный гость. Судя по нему и по его единоплеменнице Катерине, русские славились своей телесной красотой. Передо мной предстал высокий молодой человек с красивыми светло-карими глазами. Одет он был по английской моде, но без парика. Волосы коротко подстрижены и прелестного золотистого цвета. Лицо выражало ясный и пытливый ум и дружественную открытость. Он отвесил мне изящный поклон. Казалось, вернулись времена моей юности, и я снова в лондонской гостиной среди нарядных и остроумных дам и кавалеров. Брюс украдкой поглядывал на меня, явно наслаждаясь тем впечатлением, которое производил его новый друг.
Брюс представил нас друг другу.
– Константин Плешаков, российский подданный. Леди Эмбер, герцогиня Райвенспер, урожденная графиня Майноуринг. Мама, я правильно называю все твои титулы?
– О, особенно сейчас это имеет такое значение! – сыронизировала я.
Константин едва заметно улыбнулся, наблюдая за нами, затем снова поклонился мне.
– Сядьте же, – обратилась я к нему.
– В присутствии герцогини… – начал он на великолепном английском языке.
– О, все это глупости! Садитесь, не беседовать же нам стоя.
Он снова улыбнулся чуть насмешливо и присел к столу.
– Где вы так хорошо изучили английский язык? – спросила я. – Вы говорите, как настоящий лондонский аристократ.
– Сначала меня обучал в Москве один английский переводчик, служивший в посольском приказе, затем я просто жил в Лондоне, – ответил мой новый собеседник скромно и с приятной простотой.
– Что такое «посольский приказ»?
– Это нечто вроде министерской коллегии, ведающей сношениями с иностранными державами, – учтиво объяснил он.
Я решила по возможности удовлетворить свое любопытство.
– А что означает «боярин»!
– О, это нечто вроде герцога.
Значит, хозяин Катерины был знатного происхождения.
– В России много сословий? – продолжала спрашивать я.
– Я бы не сказал, – теперь он говорил осторожно и несколько стесненно.
– И каковы они?
– Дворяне, мещане, купцы, крестьяне. Чувствовалось, он не желает вдаваться в подробности.
Я решила не выспрашивать. Возможно, он сам происходил из бедных дворян. А возможно, просто не хотел распространяться о том, что крестьяне на его родине – рабы своих господ. Я поспешила перевести разговор на другое.
– Каковы ваши впечатления от Англии? Это моя родина, хотя я давно не была там и не знаю, вернусь ли.
Может быть, эта откровенность в моем голосе побудила и его к откровенности.
– Англия прекрасна! – искренне произнес он. – Особенно я люблю Лондон. Это удивительный город. Его невозможно забыть!
– И тем не менее, ты не хочешь там остаться, – заметил Брюс.
Константин чуть нахмурил брови.
– Я не могу. Не имею права. Брюс пожал плечами.
– Вы твердо решили вернуться на родину? – спросила я.
– Да.
– Могли бы вы взять с собой одну вашу молодую единоплеменницу, Катерину?
На лице юноши выразилась досада.
– Катька дура! – сердито пробормотал он. – Мало ее пороли, еще захотела!
– Катька?
– Кэт, Кэти.
– Вы полагаете, ей не нужно ехать?
– А как можно полагать иначе!
– Но возможно она неравнодушна к вам и именно это побуждает ее…
– Она?! Ко мне?! К плетям она неравнодушна, любит, когда ее бьют!
Я вспомнила Теодоро-Мигеля и замолчала.
– Простите, – произнес Константин, – я был резок.
Я улыбнулась и решила пока не возвращаться к вопросу о Катерине.
– Я слышала мнение, будто русские являются первыми христианами, хотя, судя по всему, они явно заимствовали свою веру у греков.
Константин снова нахмурился.
– О России бытует много различных мнений, – проговорил он сдержанно. – Некоторые считают нас дикарями, но это полная чушь и ересь. В России много образованных людей. Есть монастырские библиотеки. Что же касается вопроса о первенстве, то совсем недавно обнаружены неоспоримые доказательства того, что апостол Андрей действительно…
Да, русский характер не походил ни на один из ведомых мне характеров.
Примерно, минут через десять Константин покончил с апостолом Андреем. Причем, Брюс жадно слушал своего русского друга. Затем я позволила себе вернуться к вопросу об отъезде Катерины.
– А почему бы вам не поехать в Россию, в Москву, – вместо ответа предложил Константин, обаятельно улыбнувшись. – Ведь наша столица не уступает Лондону по красоте, вы увидите!
– Мама не поедет, Константин, не трать слова понапрасну, – вмешался Брюс.
Но Константин продолжал с жаром уговаривать меня.
– Ведь сегодня скончалась госпожа Горсей, – заметил Брюс.
Я не знала эту женщину. Но мне стало грустно. Умерла в одиночестве, среди чужих людей. Быть может, и меня ожидает подобная смерть.
Константин между тем убеждал Брюса и меня, доказывал, что путешествие в Россию будет необычайно интересным…
– Но чем я могу помочь вам? – воскликнула я. – Ведь я ничего не смыслю в повивальном ремесле, я уже говорила Брюсу.
– О, герцогиня, тут вам не о чем тревожиться! Вас ведь попросту не допустят к царице. Ведь вы не православной веры, и бояре не допустят, чтобы ребенка русской царицы принимала заморская еретичка.
– Но если вы так уверены, что английскую повивальную бабку не допустят к царице, то не все ли равно привезете вы ее или нет?
– Разумеется, не все равно! Во-первых, во дворце достаточно сильна партия реформаторов, и они, конечно, сделают все возможное… А во-вторых, даже если повитуха и не попадет к царице, важен сам факт, что я привез ее.
В таком роде мы проговорили около получаса. И чем же вы думаете все кончилось?
– Хорошо, я согласна, – произнесла я. – Но только с условием, Катерина поедет с нами.
– Если Хайреттин ее отпустит, – уклончиво заметил мой русский искуситель.
– А этого добьетесь вы! – заявила я, очень довольная, что хотя бы в этом частном вопросе победа осталась за мной.
Разумеется, когда Константин ушел, Брюс, в свою очередь, принялся отговаривать меня от поездки в Россию.
– Ну не могу, Брюс, не могу, пойми! Я уже решилась. Я сама не думала, что у меня еще остались силы для подобных приключений. Но вот, оказывается, остались. Я поеду, Брюс. Пусть это нелепо, но я поеду.
– А обратный путь? – Брюс покачал головой.
– Не знаю, – меня охватило какое-то состояние беспечности. – Доберусь как-нибудь.
Брюс задумался, затем произнес:
– Хорошо, я найду способ уладить твое благополучное возвращение.
– Брюс! – я виновато погладила его плечо. – Не сердись на меня. Если будешь в Америке, узнай о судьбе Санчо и детей Коринны. И непременно побывай в Мадриде. О моем отъезде ничего там не говори, незачем им тревожиться понапрасну, ведь твоя сестра ждет ребенка. Прошу тебя, теперь, когда мы нашли друг друга, помни о том, что ты – мой старший сын и будь Селии и Карлосу старшим братом.
Брюс молча поцеловал мне руку.
Вопрос об отъезде Катерины уладился удивительно легко. Хайреттин согласился отпустить ее со своим русским гостем, то есть он попросту подарил ее Константину. Сафия оказалась права, этот турецкий пират не был создан для неразделенной любви. Я простилась с Сафией и с остальными женами Хайреттина, простилась и с ним самим.
В порт нас провожал Брюс.
Корабль ждал.
– Я обо всем уговорился, – предупредил меня Брюс. – Ровно через полгода Константин доставит тебя в северный русский город Архангельск. Там тебя будет ждать английский корабль. Капитаном буду или я или мой друг Питер Айрленд, он опытный моряк.
Питер Айрленд! Что-то знакомое послышалось мне в этом имени, но точно вспомнить я не могла.
И вот я снова на корабле, который везет меня к новой жизни. Я долго стояла на палубе и махала Брюсу платком. Потом ушла к себе в каюту. Казалось, мне было о чем подумать. Но странно, меня занимало лишь одно: кто же такой этот Питер Айрленд, где я прежде слышала это имя…
И наконец-то вспомнилось. Баснословно далекие времена. Коринна, Санчо Пико, Этторе Биокка. Он рассказывает нам о странной любви Дианы и Джона Айрленда. Питер Айрленд – это их сын. Вот как странно и неожиданно прошлое настигает нас. Я не понимала, как мы доплывем из Средиземного моря в северный Архангельск, но Константин объяснил мне, что мы пройдем сухим путем через Крымское ханство. Катерина была весела, она надела свою русскую одежду и то и дело запевала протяжные русские песни. Одежда ее состояла из белой рубахи и надевавшегося поверх безрукавного платья под названием «сарафан». Волосы Катерина заплела в одну косу и повязала голову красным платком.
Я была в своем черном испанском платье и в плаще.
Во время этого достаточно длительного пути я не уставала удивляться сообразительности и уму Константина. Он достал удобную крытую повозку и сумел, благодаря своему знанию восточных языков уладить наш путь по Крымскому ханству.
Вещей у меня было совсем немного – несколько платьев и накидок, обувь, белье, драгоценностей у меня не было. Вместе с нами ехало несколько английских торговцев и двое лондонских дворян, собиравшихся поступить на службу к русскому царю. От них я узнала, что русский царь Алексей Михайлович хочет сделать Россию европейским государством, как Англия или Франция. Его придворные противятся ему, но он тем не менее завел во дворце театральную труппу, позволяет своей молодой жене выезжать в открытой карете и даже детям выписывает игрушки из Германии. Он также охотно принимает на службу иностранных дворян, особенно тех, кто хорошо владеет европейским оружием.
Мне очень хотелось увидеть снег, эту отличительную черту русской природы, тот самый снег, о котором так красиво говорила Катерина. Но когда мы добрались до Москвы, стояла осень. Однако и русская осень показалась мне красивой. Наша повозка ехала по лесной дороге, мужчины ехали рядом верхами. Листва полыхала багрянцем и сверкала золотом. Затем зазвенели колокола, мои русские спутники начали креститься.
– Мы приближаемся к Москве, – сказал мне Константин. – В этом городе множество церквей.
Все это вместе – яркая листва, колокольный звон, золоченые купола с крестами и показавшиеся огромные стрельчатые башни, – производило впечатление странного праздника.
– Видите башни? – указал Константин. – Это кремль – царские дворцы – сердце города. Кремль построен итальянскими архитекторами.
Мы уже были совсем близко к Москве, когда Константин начал принимать меры предосторожности. Он ушел в кусты и переоделся в русский костюм – красный кафтан ниже колен, меховую шапку и шаровары, заправленные в высокие сапоги. Мне он велел не выглядывать из крытого возка.
Мы уже ехали по улицам, но я не видела ничего, только слышала речь на непонятном языке. Преобладали мужские голоса. Константин уже начал учить меня русскому языку (кстати, по собственной методе), но пока мне было трудно понимать, когда говорили быстро.
Кажется, в Москве не было мостовых. Повозка наша подпрыгивала на ухабах и увязала в грязи. В конце концов она увязла так основательно, что Константину пришлось позвать на помощь прохожих. Я слышала, как они шумели, цокали языками и, судя по всему, подбадривали себя соленой бранью. Впрочем, все завершилось благополучно и мы поехали дальше. Нас впустили в ворота. Теперь мы с Катериной осторожно пересели поближе и выглянули. Внезапно она побледнела и прижала руки к груди.
– Что с тобой? – прошептала я по-турецки.
– Ах нет, ничего.
Но она явно была встревожена.
Я увидела широкий двор перед большим деревянным домом. Дом как бы разделялся на множество строений с округлыми и треугольными крышами. Во дворе собралось несколько мужчин, одежда их была похожа на одежду Константина. Английские торговцы и дворяне спешились. На нижней ступеньке наружной лестницы остановился рослый чернобородый человек. Голова его была непокрыта, черные волосы коротко подстрижены. Видно было, что у него черные, глубоко посаженные глаза, тяжелые нависшие брови, смуглая кожа, большой рот и крупный нос с широким переносьем. Черты лица и взгляд показывали жесткость и упрямство. Одет он был примерно так же, как и остальные, но кафтан его не был застегнут на пуговицы, а распахнут, и сшит из дорогой тяжелой ткани.
Все, что говорилось тогда, Константин перевел мне позднее. Я довольно быстро овладела русским языком и стала все понимать. Поэтому я сейчас перескажу и то, что говорилось в тот первый день.
Катерина отпрянула вглубь возка. Я не понимала, что ее могло так напугать, да и не особенно над этим думала. Мне было интересно смотреть и я, стараясь, чтобы меня не замечали, смотрела во все глаза.
Чернобородый, видно, был знатной особой. Константин приблизился к нему и поклонился, низко и унизительно согнувшись. Чернобородый махнул рукой.
– Привез? – спросил он.
– Привез, – почтительно отвечал Константин и снова согнулся в унизительном поклоне.
Затем Константин, обратившись ко мне по-английски, попросил меня выйти из возка. Я сошла, кутаясь в плащ.
Чернобородый молча и без всякого почтения разглядывал меня.
– Что ж она рябая-то? – наконец произнес он.
– Большая искусница в ихнем повивальном деле, – льстивым голосом заметил Константин! – Роду дворянского, вдова.
Чернобородый кинул на меня новый беглый взгляд и усмехнулся. Константин заглянул в возок и велел выйти и Катерине. К ней он обратился жестко и даже сердито. Я заметила, что девушка перекрестилась, прежде чем вылезла из возка. Затем встала, потупившись, низко нагнув голову в платке и прикрывая уголком платка рот и нижнюю часть лица.
– Что за девка? – спросил чернобородый.
– Турок подарил, – ответил Константин с улыбкой. – Ходила за английской госпожой.
Я думала, что стройная фигура Катерины привлечет внимание чернобородого и что именно этого она и боится. Но он только сказал равнодушно:
– Ну так пусть и дальше ходит.
Он уже хотел сделать какое-то распоряжение о нас, но тут к нему обратился один из английских дворян и на ломаном русском языке начал объяснять, что хочет наняться на службу в России и отлично владеет шпагой. Чернобородый взял из его рук оружие, деловито осмотрел, согнул и распрямил.
– Тонко, – бросил он.
– Это очень действенное оружие, – вмешался второй дворянин. – Им учатся владеть с детства, это требует особого умения.
– Умения, говоришь, требует? – Я уловила тяжелый взгляд чернобородого. – Мишка, Ванька! – крикнул он повелительно.
Тотчас же из группы мужчин, теснившихся вокруг нас, выказались двое молодых людей. Одежда их не отличалась от одежды Константина (я поняла, что здесь принято так одеваться), они были высоки и стройны. У одного была небольшая черная бородка, у другого – русая.
– А ну-ка, ребятки, покажите им, что какого умения требует! – скомандовал чернобородый.
Тотчас же молодые люди взяли шпаги у дворян и принялись фехтовать с необычайным искусством и проворством. Мои единоплеменники только разводили руками от удивления.
– Где они учились? – воскликнул один из них.
– Эти-то? – чернобородый хохотнул. – А у меня на конюшне их учение. Вот высеку их пару разов, так они еще и не то сделают. – И, глядя на изумленную физиономию англичанина, снова захохотал раскатисто. – Это ж холопы мои, – он повел широко рукой, – Мишка Шишкин да Ванька Алексеев, да прочие. И Коська Плешаков – холоп мой, – теперь чернобородый смотрел на меня. – Даром, что барина большого из себя строит! – он грубо хлопнул Константина по спине и тот угодливо захихикал.
Слово «холоп», я уже знала. Оно означало «раб». Значит, эти прекрасные фехтовальщики – рабы. И вот почему Константин был так сдержан, говоря о сословиях в России. Он здесь всего лишь раб. Но если в Америке рабами были чернокожие негры, привезенные из далекой Африки, то здесь рабами рождались и умирали, по внешнему виду ничем не отличаясь от своих господ.
Наконец чернобородый распорядился и насчет меня. Мы с Катериной должны были жить в женских покоях, которые располагались в высоком строении, называвшемся «терем».
Провожал нас туда все тот же Константин. Я шла рядом с ним, Катерина позади. Он нес баул с моими вещами. Некоторое время он молчал, затем заговорил по-английски несколько нерешительно:
– Наши обычаи… – начал он.
– Да, я видела, – процедила я сквозь зубы.
– Но когда-то так было и в Европе, и даже не так уж давно, – быстро проговорил он.
– Было или не было, но вы, образованный человек, умный, как вы это терпите?
– Все может измениться, – отвечал он уклончиво, – то есть, я уверен, что все изменится. И этот человек, который несомненно показался вам таким грубым и диким, на самом деле он горячий сторонник реформ и перемен в государстве. Он…
– О да, я не сомневаюсь!
На этот раз в моем голосе прозвучал такой сарказм, что Константин счел за лучшее переменить тему.
– Какими языками вы владеете?
– Говорю почти на всех европейских, – я пожала плечами.
– Ну, все европейские вам здесь у нас не пригодятся, а вот с госпожой вы сможете беседовать по-немецки, здесь из европейских предпочитают немецкий язык.
– Почему?
– Немцы издавна на службе у русских. Здесь даже есть целая слобода (квартал), населенная немцами.
Я снова пожала плечами. Мне не хотелось говорить с ним. Я не понимала, как он может позволять, чтобы его так унижали.
Мы поднялись по крутой лесенке наверх, где нас встретили две молодые служанки в костюмах, похожих на одежду Катерины. Им было поручено проводить нас в отведенные нам комнаты. Потом хозяйка приглашала нас к столу. Мужчины и женщины здесь, как правило, не ели в одном помещении, разве что в бедных крестьянских семьях.
Комнаты оказались маленькими, очень жарко натопленными, с красивыми изразцовыми печами, занимавшими очень много места, и низкими потолками. Деревянные стены были расписаны разноцветными узорами, преобладал красный цвет. Для меня была приготовлена широкая постель. Катерине полагалось спать на войлоке у дверей. Мои вещи она убрала в большой деревянный резной сундук, похожий на испанские сундуки. Я сказала ей, что хотела бы умыться. Катерина принесла снизу оловянный таз немецкой или голландской работы и глиняный кувшин с водой. Мыла не было. Она полила мне на руки, затем подала льняное вышитое полотенце. Я заметила, что пальцы ее дрожат.
– Чего ты боишься? – тихо спросила я. – Нам угрожает опасность? Чей это дом?
Она задрожала, пролила воду мне на подол и вдруг села на пол и закрыла лицо руками.
– Что с тобой, девочка? – спрашивала я по-турецки и гладила ее по плечу, пытаясь успокоить.
– Знала бы я, чей этот дом, – запричитала она. – Знала бы я! Ох, Коська, лиходей проклятый! За что сманил, загубил меня!
Разумеется, она должна была знать, что ничего хорошего ее на родине не ожидает. А «лиходей» Коська не только не сманивал ее, но и брать-то не желал. Но у нашей женской логики свои законы.
– Катерина, успокойся, прошу тебя, и говори, в чем дело! С тобой ничего не посмеют сделать. Ты моя прислужница и находишься под моей защитой. Когда я уеду отсюда, я возьму тебя с собой, увезу в Англию.
Это как-то само собой вырвалось у меня. Но на Катерину это подействовало.
– Правда? – тихо спросила она, подняв ко мне заплаканное лицо.
– Правда. Говори все!
Быстро же она пресытилась своей желанной родиной!
– А что говорить-то! – Катерина утерлась рукавом. – Мишки Турчанинова это дом, душегуба! И Коська – холоп его. А мне-то не сказал! (Будто она выспрашивала!).
– Значит, это дом твоего прежнего господина боярина Михаила Турчанинова?
– Его. Мишки-душегуба! Погубителя моего!
– Но он, кажется, не узнал тебя.
– У него не поймешь. Может – и узнал, а может – и нет. Я прежде махонькая, не такая гладкая-то была, – сказала она уже со странным равнодушием, словно бы заранее примирившись со всеми возможными вариантами своей грядущей судьбы.
Я снова повторила, что не дам ее в обиду. То, что я от нее знала о боярине Михаиле Турчанинове, вовсе не располагало в его пользу.
Между тем мысли Катерины приняли новый оборот.
– Как бы мне теперь своих повидать! – произнесла она, словно впадая в лихорадку.
Я испугалась, что она и вправду заболела.
– Но ведь твои родители не живут в городе, – тихо сказала я, пытаясь вернуть ее к действительной жизни.
– Я бы полетела, побежала, добралась бы, отнесла бы им чего-нибудь, – забормотала она.
– Чего отнесла?
– Припасов, барахлишка.
– Они так плохо живут?
– А как им жить-то? Когда Мишка у них все отбирает, как есть все! Они с голоду пухнут! Может и померли уже! – она истерически заплакала.
– Неужели он так разоряет своих крестьян? – произнесла я в неуместной растерянности.
– А вы думали как он их разоряет? По-аглицки? Нет уж, так по-нашему, по-русски и разоряет! – выкрикнула она с какой-то непонятной злобой (на меня-то она что злилась?). – Вам небось Коська наплел про наши русские края невесть чего! А у нас страшно! Ох, как страшно у нас! – это уже был вопль протяжной тоски, будто она сама наслаждалась своим отчаянием.
Можно было, конечно, напомнить ей, что если кто мне чего и плел о России, так это не Коська, а она сама. Но зачем было дразнить ее?
Она принялась бессвязно бормотать о своих братьях и сестрах и несчастных родителях, которым она хочет помочь. Было их что-то уж очень много, не то десять, не то двенадцать. Особенно горестно и жалобно она вспоминала о своем самом младшем брате Андрее, который был еще совсем крохотным, когда Турчанинов изнасиловал ее и поселил в своем деревенском доме. Этого мальчика она нянчила, когда и сама была еще ребенком, ему принадлежали ее первые, еще неосознанные материнские чувства, которым так и не суждено будет претвориться в жизнь, ведь у нее никогда не будет детей. И сейчас она о своем младшем братике причитала и заранее оплакивала его, уверенная, что он умер от голода и недосмотра.
У меня от всех этих выкрикиваний, воплей и несвязных причитаний голова пошла кругом. Имя ее брата напомнило мне о Чоки. Он почти ничего мне не рассказывал о том, как был рабом. Но, видно, было и с ним страшное. И потому он так часто останавливался у картины, изображавшей мальчика-калеку, и перед свадьбой он вспоминал своих родителей, которые так и не увидели его свободным.
– Хватит вопить! – сердито приказала я. – Замолчи! И нечего пугать меня. Я и не из таких переделок выбиралась. Скажу Константину, он свезет тебя в твою деревню. Только потихоньку, чтобы Турчанинов не узнал. И соберем для твоих родных еды и барахлишка, – я усмехнулась.
Она глубоко по-детски вздохнула и снова утерлась рукавом. Затем заговорила уже спокойно:
– Нет, вы Константина не просите. Иуда он, кого хочешь предаст. Вы лучше Мишку попросите…
– Какого Мишку? – удивилась я. – Самого Турчанинова?
– Да что вы! – она вдруг прыснула. – Мишку Шишкина, того, с черной бородишкой, что на палках дрался. Я его помню. Он в деревне бывал. Добрый. Раз хлебушка мне дал, краюшку целую.
– Хорошо, попрошу Мишку Шишкина.
– Не обманете?
– Или ты будешь верить мне, девочка, или ступай к своему Турчанинову, – строго сказала я.
Она упала на колени.
– Ну прекрати. И чтобы больше ничего такого не было. А то с тобой никакого театра не надо! Подотри пол и дай мне другое платье. Весь подол замочила. Она быстро и молча подтерла лужицу на полу и помогла мне переодеться.
– Ну, что теперь нам полагается делать по вашим российским обычаям? – спросила я, присаживаясь на резной стул.
Стул был также немецкий.
– А ничего, – девушка улыбнулась. – Подождем. Сейчас хозяйка за вами девку пришлет – обедать звать.
– А тебя кто накормит?
– Я с другими дворовыми поем. – Не узнают тебя?
– Нет. Здесь меня никто не знает.
– Ну смотри! Турчанинову не попадись.
Она вдруг засмеялась.
Я строго посмотрела на нее.
– Знаешь что, Катерина, не ходи никуда обедать. Я тебе сюда пришлю обед. Ты моя прислужница. Сиди здесь и молчи. Так лучше будет. А если нарушишь теперь мое приказание, ты мне больше не нужна. Сама справляйся.
Она тоже посерьезнела, прикусила верхнюю губу и кивнула.
Вскоре за нами пришла служанка жены Турчанинова. То есть за мной, конечно, а не за Катериной. Но на Катерину она с любопытством поглядывала и, видимо, ей не терпелось начать Катерину расспрашивать и выспрашивать. От меня это не укрылось.
– Катерина, помни, что я тебе приказала! – напомнила я по-турецки, уже стоя в дверях.
Катерина быстро закивала.
Служанка проводила меня в комнату жены Турчанинова. Комната эта походила на мою, хотя была расписана и украшена гораздо богаче и пестрее. Здесь тоже была изразцовая печь, пуховая постель, несколько резных сундуков, резная же деревянная скамья и одинокий немецкий высокий стул.
Сама хозяйка сидела у окошка на скамье и вышивала на пяльцах. Я заметила, что узор был очень затейлив, и вышивала она золотыми нитями. Одета она была не так, как Катерина и служанки. На ней была тяжелая длиннополая одежда, шитая золотом и драгоценными камнями. Этот балахон совершенно скрывал ее хрупкую фигурку. Волосы ее были скрыты под странным головным убором, отдаленно напоминавшем папскую тиару или шапку венецианского дожа. Сделанный из какой-то очень плотной материи, этот убор тоже был богато унизан крупными жемчужинами. Должно быть, это одеяние должно было создавать вид внушительный и величественный. Но эта женщина казалась в нем девочкойподростком, которую нарядили так нарочно, чтобы помучить.
Когда служанка отворила дверь, я вошла и остановилась на пороге в своем испанском черном закрытом платье и с мантильей, черной кружевной, на голове.
Жена Турчанинова поднялась как-то робко. Я заметила, что она хромает. Обута она была в красные сапожки. Легким взмахом руки она отослала прислужницу, а когда та вышла, женщина некоторое время подождала, затем с неожиданной быстротой захромала к двери и резко распахнула ее. Я догадалась, что она проверяет, не подслушивают ли служанки. Что же она намеревается мне доверить?
За дверью никого не было. Женщина вздохнула. Этот глубокий грустный вздох напомнил мне вздохи Катерины. Жена Турчанинова медленно прикрыла дверь и вышла на середину душной своей комнаты. Эта духота в русском жилище очень удивила меня. Ведь на улице, на воздухе было так хорошо, по-осеннему свежо.
Жена Турчанинова подняла на меня глаза. У нее было худенькое личико девочки, совсем прозрачное, с впалыми щеками, и глаза, большие, прозрачно-зеленоватые. Должно быть, и волосы у нее были светлые, может быть, с рыжинкой. Она улыбнулась мне бледными губами и произнесла на дурном немецком, голосок у нее был тонкий, певучий и чуть нарочитый:
– Ну вот! – она снова вздохнула, словно очень устала. – Теперь познакомимся. Мое имя – Татиана Путятовых. А вы из Германии, ведь так?
Поскольку она не садилась, то и я продолжала стоять. Кроме того, я успела подзабыть немецкий и теперь лихорадочно вспоминала. Наконец я ответила:
– Нет, я из Англии. То есть я родилась в Англии и в юности жила там. А после жила в Америке, в Испании.
– О, как это интересно! – воскликнула она своим тонким детским голоском.
Она все еще не приглашала меня присесть. Но у меня возникло ощущение, что это не какой-то там русский обычай, а просто она очень рассеянна и забыла, что это надо бы сделать.
– А где вы так хорошо научились говорить по-немецки? – спросила я, в свою очередь.
Говорила она не так уж хорошо, но я уже поняла, что у русских женщин нет особых возможностей для обучения языкам.
– У меня бабушка была из нашей немецкой слободы. Ее звали Оттилия. Дедушка увез ее насильно, и ее родители ничего не смогли сделать. Мне так нравится имя «Оттилия»! И почему только меня не зовут таким именем? Ведь это какое-то сказочное имя, правда?
Все это было произнесено все тем же тонким, нарочитым и нежным голоском. Мне ничего не оставалось, как учтиво кивнуть.
– Ах, я и забыла! – нежно воскликнула она. – Как же вас-то зовут?
Я вдруг почувствовала самое сердечное расположение к этому хрупкому болезненному существу с таким нежным голоском. И этот балахон, и эта шапка, которые, казалось, пригибали ее к полу.
– Меня зовут Эмбер Майноуринг, это по-английски. А по-испански меня зовут Эльвирой.
– Эльвира, – мечтательно протянула она, – тоже красивое имя.
– Но и «Татиана» мне нравится, так певуче звучит, – заметила я и не солгала.
– Ах, нет, – она попыталась сдвинуть бровки, – вовсе некрасиво.
Мне почему-то захотелось развлекать ее, как ребенка, рассказывать что-то занятное.
– Мое английское имя «Эмбер» означает «янтарь», – сказала я. – Знаете такой камень? Или нет, – я вспомнила Николаоса, – не камень, а вещество, застылая смола…
– Янтарь знаю. У меня есть бусы янтарные и серьги. Показать вам?
– Да, мне было бы приятно.
Мне и вправду было с ней приятно и как-то жалко ее.
Она прохромала к сундуку, откинула крышку и вынула деревянную шкатулку.
– Вот! – она поставила шкатулку на стол, выудила откуда-то из-за пазухи ключик и отперла шкатулку.
Внутри я увидела целую россыпь янтарных украшений, самых разнообразных – от густо-желтых капель твердых до нежно-тепло-прозрачных сгустков.
– Янтарь, – певуче произнесла она. – Это красивое имя – «Янтарь». А почему?
– Моя мать так назвала меня, потому что у моего отца были янтарные глаза. Она очень любила его. Она умерла при моем рождении.
– Ах вы бедняжка! – грустно воскликнула Татиана. Я подумала, что это, пожалуй, немного комично – в моем возрасте жаловаться на сиротство.
– У меня тоже никого нет, – грустно проговорила она. – Все умерли. Только муж вот остался. Бровки ее чуть сдвинулись с каким-то странным недоумением. Я о ней уже знала от Катерины, и то, что я знала, располагало к ней.
Она вынула из шкатулки янтарное ожерелье, и не успела я оглянуться, как ожерелье очутилось у меня на шее.
– А ушки-то у тебя проколоты? – она охватила мои щеки тоненькими холодными пальчиками в кольцах и повернула вбок мою голову.
Затем вынула и серьги и вдела мне в уши.
– Вот, стало быть, носи на здоровье, – просто и очень сердечно сказала она.
– Но мне нечем вас отдарить, – я немного смутилась.
– Да у меня и так всего много. Это все мое приданое. Могу распоряжаться, – она снова нахмурилась.
Я поняла, что муж не дает ей особенно распоряжаться имуществом. Но, возможно, он и прав, она производит впечатление такой хрупкой и рассеянной, не знающей цены вещам.
– Вот справишь свое дело, тогда и отдаришь меня, если захочешь, – продолжала она.
Эти слова заставили меня вздрогнуть. «Дело»! Ну да, конечно, ведь я сюда за делом привезена. Я ведь повивальная бабка.
– А что, – осторожно начала я, – разве меня, еретичку, допустят к самой царице?
– Ш-ш! – Татиана приблизилась ко мне вплотную и приложила палец к моим губам.
Затем быстро зашептала мне в самое ухо:
– И не допустили бы! Да мой Мишка всех вокруг пальца обведет. Он такой! Он, у! какой страшный!
Кажется, ей нравилось, что ее «Мишка» страшный. Наверное, это как-то примиряло с ним и даже внушало любовь. Наверное, здесь любят, когда страшно. Вот и Катерина… Но, значит, меня все же поведут к царице. Это ужасно! Что делать? Но делать нечего. Остается одно лишь томительное ожидание. Хоть бы «Мишке» никого не удалось обвести вокруг пальца. И наверняка не удастся. В этой стране сторонники старых порядков должны быть очень и очень сильны.
– Что ж, это хорошо, – почти машинально произнесла я, стараясь выговаривать слова как можно спокойнее.
– Говорили, будто ты искусная лекарка, так, да? Мне вовсе не хотелось выступать в роли целительницы.
– Да нет, – ответила я уклончиво, – я только по женскому повивальному делу.
Она посмотрела на меня грустно-грустно. Я поняла, что она полагает, будто мне запрещено применять мое искусство к кому бы то ни было, кроме царицы.
Татиана снова посмотрела на меня большими, прозрачно-зеленоватыми глазами и покорно вздохнула.
– Ты чем-то больна? – ласково спросила я.
«В конце концов чему-то я у Сантьяго Переса научилась. Может, и помогу этой девочке».
– Да вроде бы здорова, детей вот только нет. Уж я ездила на богомолье, ездила, – она снова покорно и грустно вздохнула, и договорила примиренно. – На это лечения-то нет. Это Господь не дает, за грехи мои.
Я развела руками.
– А почему ты хромаешь? – спросила я.
– Хромаю-то? Пустое. Это Мишка вчера медведя натравил, я побежала, ну и грохнулась.
– Натравил медведя? Что это значит?
– Да ничего худого не значит. Что же ты так? Или я тебя напугала? У вас медведей, должно быть, нету. Они и не такие уж страшные, медведи. Вот у Мишки один, в подвале сидит.
– Но как он мог натравить медведя на тебя?
– Да ведь он пьяный был, Мишка. Он когда трезвый, тогда и вправду может избить серьезно. Однажды руку мне сломал, другой раз живот весь истоптал сапогами. А пьяный он шутит только. Он в шутку медведя спустил. Да я бы и не испугалась, но он медведю водки дал, вот медведь и остервенел.
Не постучавшись, вошли три служанки, одна за другой. Первая накрыла стол красивой скатертью, ее товарки поставили подносы и сняли с них деревянную и глиняную посуду с кушаньями. Это была русская посуда, ярко разрисованная красными и золотыми цветами и крупными ягодами. Казалось, сама яркая русская осень порхнула, опустились стаей странных птиц на этот стол и замерла. Но ароматный пар, шедший от кушаний, отвлек меня. Я поняла, что сильно проголодалась.
Служанки ушли и мы с хозяйкой сели за стол и ели деревянными ложками. Еда была жирной, обильно приправленной пряностями. Густой наваристый суп из говядины и капусты особенно мне понравился. Я легко привыкаю к новым для меня кушаньям.
После трапезы мы еще немного поговорили, затем расстались. Кажется, я понравилась Татиане; она же вызвала у меня странноватое чувство: какую-то смесь жалости и даже нежности. Когда мы сидели друг против друга, я подметила, что она уже не так молода, ей могло быть под тридцать, я увидела, что кожа ее уже немного дряблая, а от носа к губам пролегли горькие складки.
Когда я вернулась к себе, Катерина явно ждала меня. Девушка с трудом сдерживалась – так ей хотелось что-то сказать мне.
– Ну, – обратилась я к ней. – Тебе принесли поесть?
– Да я с другими поела, – она чуть склонила голову в смущении.
Впрочем, она не притворялась, она и вправду была смущена.
– Ты что, забыла мои слова? – сердито спросила я. Она в ответ принялась уверять меня, что никто ее не узнал, а Мишке Шишкину она сама открылась.
– Но он добрый, он никому не скажет. Я уж уговорилась с ним – завтра и съездить можно.
– Куда? – я сначала не поняла.
– К моим-то. Вы же обещали.
– Быстро, – заметила я. – Ты же хотела для них собрать одежды и припасов.
– Мишка в кладовой возьмет.
Меня рассмешила беспечность в ее голосе. Я почувствовала, что эта беспечность заразительна, что я и сама сейчас начну говорить и вести себя с этой беспечностью.
– Украдет что ли? – я фыркнула.
Она, конечно, почувствовала мое настроение.
– Там всего полно, – оживленно принялась объяснять она. – Ведь у нас все отбирают, до крохи последней!
– Ну, раз у вас отбирают, берите и вы, – Я пожала плечами и улыбнулась.
– Завтра с утра поедем, – оживленно продолжала Катерина, увидите, как у нас красиво.
– Погоди! Я-то почему увижу?
– Так вы же с нами едете. Мишка уж Турчанинову сказал, что повезет вас Москву смотреть.
Я хотела было возразить, что никуда завтра не собиралась, но вдруг подумала, что ведь ничего плохого мне не предлагают. И вправду посмотрю город и деревню, и пусть эта девочка поможет своим родным.
– Хорошо, поедем завтра, – согласилась я.
Она радостно всплеснула руками. Мне было странно, что несмотря на все перенесенные мучения, в Катерине оставалось столько детского. Она казалась даже не женщиной, не девушкой, – девочкой. Ни кулаки Турчанинова, ни гарем Хайреттина не сделали ее женщиной, то есть практичной, расчетливой. Нет, она была девчонкой. И вот эта девчонка вертела мною, как хотела. Но я не сердилась ни на нее, ни на себя, мне все это почему-то было даже забавно.
А наутро мы отправились в ее деревню. Мы с Катериной сидели в экипаже, напоминавшем карету, здесь такой экипаж называется колымагой. Шишкин правил лошадьми (наша колымага была запряжена парой).
В колымаге были окошки, я принялась разглядывать город. Улицы были немощенные, устланные бревнами, во многих местах люди передвигались чуть не по колено в грязи. Но пестрая толпа мне понравилась. В одежде преобладал красный цвет. Женщины были с открытыми лицами. Лица их показались мне очень яркими. Приглядевшись, я поняла, что они сильно набелены и нарумянены. В архитектуре русской столицы главным элементом конечно были золоченые купола церквей и высокие стрельчатые башни царской резиденции – Кремля.
За городом меня снова окружила русская осень. Воздух был изумительно чистым, листва сверкала золотом и огнистой краснотой. Но вот запахло дымом. Мы приближались к деревне. Я решила, что не стану смущать родных девушки своим присутствием, не пойду с ней, а подожду поодаль. Шишкин сказал, что я решила правильно.
Дом родителей моей Катерины находился на самом краю деревни. Колымага остановилась в роще. Людей я не видела. Должно быть, работали. Дом представлял собой жалкую лачугу. Было ощущение, что за ним не присматривают, не поправляют. Шишкин и Катерина с большими узлами в руках пошли вперед. Вот я уже не могла видеть их. Мне стало любопытно. Я тихо прокралась вслед за ними и заглянула в маленькое оконце.
Я много в жизни видела горького и страшного, но почему-то именно это зрелище заставило меня отпрянуть. Тянуло дымом (вероятно, в жилище не было дымохода), вместе с людьми здесь жили теленок и овца. Шишкин возился с узлами, развязывая и вынимая принесенное. Катерина "стояла у печи, занимавшей почти все помещение, она прижимала к груди маленького мальчика, он видимо был болен и не мог стоять. Другой мальчик, постарше, обхватил ее колени. Изможденная, сгорбленная женщина припала к ее плечу и словно бы с каким-то странным наслаждением от собственного страдания подвывала тихо. Не знаю почему, но мне вдруг почудилось, что лишь теперь я вижу истинное человеческое горе, а все, что я видела и пережила прежде, было какое-то другое, не то чтобы ненастоящее, а именно другое. Я не могла больше смотреть и быстро отошла за деревья.
Прошло довольно много времени. Я прохаживалась среди деревьев, мне не хотелось видеть людей. Кажется, впервые в жизни я подумала, что природа может утешать тебя, успокаивать; среди человеческих взаимных мучений она одна пытается сохранить спокойствие, даже когда люди набрасываются на нее с топорами и лопатами.
Шишкин и Катерина быстрым шагом приблизились ко мне. Девушка запыхалась, глаза у нее были заплаканы.
– Видела своих? – коротко бросила я. И почувствовала, что краснею. Ведь я подглядывала. Но почему я краснею? Разве такое в первый раз? Разве прежде не приходилось подглядывать, лгать? Что со мной? Будто это какая-то новая я.
– Видела, – быстро и с каким-то странным придыханием откликнулась Катерина, – Видела Андрюшу и Гришу. Матушку видела.
Она вдруг широко, по-детски приоткрыла рот. Мне показалось, что она сейчас заплачет громко, в голос. Но Шишкин тронул ее за плечо.
– Не реви, – тихо сказал он, – Хорошо же все. Мать жива, братишки живы.
Она все так же по-детски повела плечом, отводя его руку.
– Что, случилось что-то? – спросила я его.
– Да ничего такого, – он повернулся ко мне, – Ничего такого, чтобы реветь. Привыкла там, в чужих краях…
Действительно, ничего такого необычного для здешних мест не случилось. В деревне прошла какая-то заразная хворь. Заболел отец Катерины. Он не мог работать и по приказу Турчанинова был наказан плетьми. Вскоре он умер. Затем умерли ее братья и сестры. В живых остались только мать и два младших брата: Григорий и самый маленький, ее любимый, Андрей. Все трое были больны и слабы.
– Будем помогать твоей семье, – сказала я Катерине, вздохнув, – Не плачь только.
Она кивнула и села вместе со мной в колымагу. Теперь она замкнулась и напряженно о чем-то думала.
Когда Шишкин повернулся ко мне и говорил, я хорошо разглядела его. Так же, как и Плешаков, он был высок и хорошо сложен, но выглядел более хрупким. Смугловатым цветом лица и небольшой черной бородкой, а также черными волосами он напоминал Турчанинова. Глаза у этого юноши были ярко-голубые, а в выражении лица сохранялось что-то мальчишеское. Но говорил он и держался серьезно, с какой-то основательностью, что забавно контрастировало с этим «мальчишеским элементом» во всем его облике. Серьезность его была серьезностью мальчика-подростка, умного и даже не по годам развитого, и потому решившего поиграть «во взрослого». Впрочем, он и сам, кажется, сознавал, что играет. И казалось вдруг, что вот он сейчас бросит эту игру в серьезность и взрослую основательность, и громко, по-ребячески рассмеется, чуть запрокинув голову.
Колымага наша остановилась. В окошко я увидела это серьезное мальчишеское лицо Шишкина. Катерина вышла. Они обменялись несколькими короткими фразами. Девушка усмехнулась с какой-то горечью и бесшабашностью. Потом они взялись за руки и отошли подальше к деревьям (мы все еще ехали через лес). Мне они ничего не сказали. Но я и так поняла, что они хотят делать. Мне стало грустно. Годы брали свое. Еще недавно я жила, а теперь надо все больше свыкаться с этой грустной ролью свидетельницы чужой жизни.
Молодые люди, должно быть, каким-то чутьем поняли, что меня можно не бояться и не стесняться. Катерина прислонилась к широкому стволу огромного дуба. Она подняла платье, движения у нее были легкие, пронизанные силой и какими-то странными изяществом и стыдливостью. Начались сильные движения, быстрые, ритмические, двух тел, слившихся воедино.
Затем оба вернулись ко мне. Шишкин уселся на козлы. Катерина села рядом со мной. Она снова замкнулась в своих напряженных мыслях. Только что происшедшее, казалось, не затронуло ее.
– Что ж вы – стоя и так быстро? – неожиданно для себя самой спросила я, – Полежали бы, я бы подождала.
– Что лежать-то, разлеживаться, – сухо отозвалась она, – Домой надо.
Я спросила, нравится ли ей Шишкин. Она вдруг легко рассмеялась и ответила, что она всего лишь отблагодарила его.
– А что мне Мишка Шишкин! У него Аришка есть.
– Какая Аришка?
– Аришка с царицына верха.
И Катерина коротко рассказала мне историю любви. «Верхом» называются покои царицы. Городские русские женщины почти изолированы от мужчин. Поэтому любовные интриги в Москве развиваются примерно так же, как в Истанбуле. Тайные свидания, плотные покрывала, дворцовые переходы и лестницы. В покоях царицы (да и почти каждой богатой и знатной русской женщины) обретается множество женщин, которые ее развлекают, молятся вместе с ней, занимаются рукоделием. Как правило, это вдовы, сироты, нищие. Царица или боярыня оказывают покровительство им и их родне. И вот, среди подобных насельниц царицыных покоев жила и Аришка, крещеная еврейская девочка, сирота. Царица намеревалась дать ей приданое и выдать замуж. Но тут на беду (или не на беду) случилось так, что царю понадобился опытный толмач. Те, что в посольском приказе, не годились, не доверял он и людям из немецкой слободы. Надо было вести тайные переговоры с какими-то советниками из немецких княжеств. И близкий царю Турчанинов предложил своего холопа Мишку Шишкина. Прежде он Мишку в Германию посылал и Мишка знал немецкий в совершенстве, как Плешаков – английский. Женщины с «верха» конечно очень интересовались мужским миром, подглядывали, подслушивали. И когда им этого хотелось, давали возможность хорошо разглядеть себя. Так Аришка увидела Мишку, а Мишка – Аришку. Катерина объяснила мне, что у русских нет публичных домов, это запрещено; но за определенную плату можно найти себе приют с подругой в каком-нибудь домишке возле бани или где-нибудь на окраине. Обычно старые неимущие вдовы пускают на ночь влюбленных. Можно и за город выбираться втихаря. Пылкая юная страсть Мишки и Аришки не осталась без последствий. Турчанинов ни за что не отпустил бы Шишкина на волю, он дорожил им, а Аришке могла грозить немилость царицы. Но благодаря кроткому вмешательству Татианы, жены Турчанинова, все уладилось по возможности. Аришка и ее маленький сын по-прежнему живут в «верху». Мишка с ними видится. Возможно, когда-нибудь Турчанинов отпустит его.
– А что, Татиана дружна с царицей? – полюбопытствовала я.
Катерина ответила, что супруги Турчаниновы близки к царской чете.
Интересно, что все эти многочисленные сведения Катерина успела получить, в сущности, за один день, и без особых усилий.
Когда наша колымага въехала во двор, Турчанинов стоял на верхней ступеньке наружной деревянной лестницы. Я вдруг почувствовала, что боюсь – вдруг он остановит нас, что-то скажет. Но он казался равнодушным. Тем не менее, я скорее осознала, нежели увидела, что он посмотрел на меня. Это был странный мужской взгляд, без похоти, с каким-то странным интересом, я не понимала, что это. И это не было похоже на то чудовище, каким мне уже представлялся Турчанинов.
Прошло еще несколько дней. Пока я не могла понять, как все будет складываться дальше. Придется ли мне все же оказывать царице услуги повивальной бабки? На всякий случай я принялась за изучение книг, которые подарил мне Сантьяго Перес.
Несколько раз я обедала с Татианой в ее комнатах. Она мне все больше нравилась своей добротой, хрупкостью и своеобразным умом.
Каждое утро я умывалась холодной водой. Я спросила Катерину, как вообще в Москве моются. Она ответила, что здесь есть бани общественные и домашние. Домашняя баня имеется и в доме Турчанинова. И мне стоит только сказать хозяйке, и специально для меня истопят баню. Катерина добавила, что русская баня – это нечто исключительное, она врачует от всех недугов и возвращает молодость.
Сама Катерина была озабочена тем, чтобы поставить на ноги свою мать и братишек и как можно чаще видеться с ними. Мы еще несколько раз были в ее деревне. Она не предлагала мне познакомиться с ее родными. Шишкин всякий раз получал свое вознаграждение за помощь.
И все же Катерина нашла возможность передать Татиане мое желание вымыться. Татиана стала говорить, что давно бы истопила для меня баню, но не знала, водится ли у нас вообще такое. Я рассказала ей, что в Лондоне, например, тщательное мытье всего тела не шибко популярно, но сама я мыться люблю, и не считаю, что ароматные притирания и духи могут заменить мыло и горячую воду.
Вечером перед купанием я по ее приглашению пришла к ней. Она сидела в легкой пестрой одежде, очень шедшей к ее тонкой фигурке. Ее тонкие, с рыжинкой, длинные волосы были распущены по плечам. И снова она показалась мне хрупкой девочкой. Не знаю уж почему, но русские вообще часто казались мне детьми. Татиана мне улыбнулась. Перед ней на столе стояло блюдо каленых орехов, на коленях она держала толстую растрепанную книгу.
– Вот, – сказала она, придвигая ко мне блюдо, – Читаю. Скоро баня будет готова. Хорошо будет, увидите.
Читала она, к моему удивлению, моего любимого «Дон Кихота» в переводе на немецкий.
– Это моя любимая книга! – воскликнула я.
– Книга необыкновенная! Мишка Шишкин эти книги из Германии привез для Турчанинова моего.
– А твой Турчанинов – охотник до чтения? – мне стало любопытно.
– Еще какой! – ответила она даже с гордостью, – Его, случается, от книги за уши не оттащишь.
Я с удивлением заметила, что этот Турчанинов занимает меня. Но почему? Разве не ясно, что на самом деле – это отвратительное чудовище.
Совсем стемнело. Татиана взяла большую свечу в серебряном подсвечнике и повела меня в баню. Это оказалось небольшое деревянное строение во дворе. Внутри было жарко и много пара. Мы разделись догола. Татиана восхитилась моим сложением. Но она и сама была хороша – тоненькая с маленькими грудками, в этом пару тело ее виделось совсем светлым, почти призрачным. Нога ее зажила, она уже не хромала. Мы долго мылись. Потом она велела мне лечь на деревянную скамью, взяла большой растрепанный веник из сухих лиственных веток и принялась хлестать меня по спине. Я вскрикивала. Затем она велела, чтобы я то же проделала с ней. Теперь уже кричала она. Потом мы снова обливали друг друга водой.
– Это березовые веники, – сказала она, переводя дыхание, – От них как здоровеешь! А сок березовый какой. Это уж весной. А зимой после бани как на снег выскочишь – хорошо!
– На снег после такой жары? – я удивилась.
– На снег, непременно на снег, – смеялась она.
И мне очень захотелось, чтобы скорее пришла зима и можно было бы это проделать.
Мы оделись, вышли в маленькую прихожую, которая называется предбанником, и там выпили из деревянных кружек квас, очень вкусный, немного терпкий и кисловатый русский напиток, чуть похожий на английское пиво.
После бани я чувствовала себя легкой, чистой и поздоровевшей. Мы вернулись в комнаты Татианы и сели за стол. Трапеза была уже приготовлена. Мы принялись с аппетитом есть.
Я решила, что пожалуй самое время поговорить о моей дальнейшей жизни здесь.
– А что, Танюша, – начала я, – Как же все решится? Поведут ли меня к царице?
Татиана задумалась.
– Не знаю, – наконец призналась она, – Это уж как Турчанинов мой.
Я принялась выспрашивать ее, уверенная, что она все-таки что-то знает. Она отнекивалась; должно быть, боялась своего Турчанинова. Наконец она все же рассказала мне осторожно, что боярская партия, противоположная партии Турчанинова, упирает на то, что я не православной веры.
– Но Турчанинов Мишка мой, он уж найдет, как извернуться-то! – в голосе ее снова прозвенело восхищение.
Может статься, она любит его. Все бывает!
Мне бы очень хотелось знать, как намеревается «изворачиваться» Турчанинов в отношении меня. Но Татиана или и вправду больше ничего не знала, или боялась говорить.
Но спустя еще несколько дней, я уже кое-что узнала сама, и при обстоятельствах довольно любопытных.
Плешакова я со дня приезда видела мельком. И вдруг он явился. Заговорил он со мной по-английски. Катерина не могла нас понять. Плешаков сказал, что Турчанинов хотел бы поговорить со мной.
Я насторожилась. Почему-то мне подумалось, что это не будет обычный разговор, и надо собраться с силами и быть готовой к чему угодно.
– Хорошо, я поговорю с ним, – ответила я.
– Это сейчас, – спокойно сказал Плешаков.
Я задумалась на мгновение. В конце концов я здесь не рабыня, я свободна. Я не пойду на поводу у этого Турчанинова.
– Сейчас я не могу, – так же спокойно возразила я, – Разговор придется перенести.
– Одевайтесь, – Плешаков будто и не слышал моих возражений. – Господин Турчанинов ждет вас.
Целую минуту мы смотрели друг на друга. Затем я невольно отвела глаза.
– Выйдите! – произнесла я повелительно, – Я оденусь.
Плешаков вышел, всем своим видом являя почтительность. Я начала переодеваться. Я заметила, что двигаюсь быстро, тороплюсь. Но почему? Разве мне грозит опасность? Разве я чего-то боюсь? И вдруг меня осенило: да только я одна здесь и боюсь! Никто не боится: ни Константин Плешаков, ни Катерина, ни Татиана. Одна я боюсь. Но почему? И как перестать бояться? Как подавить этот странный страх? Я же вовсе не трусиха.
В черном платье с закрытым воротом, накинув на волосы, собранные в узел на затылке, покрывало из плотного шелка, отделанное черным кружевом, я вышла к Плешакову. Он почтительно поклонился. Катерина встревоженно коснулась рукава моего платья. Константин заметил это.
– Что тебе? – грубо спросил он по-русски. Она не успела ответить, потому что он сильной рукой втолкнул ее обратно в комнату и почти злобно произнес:
– Давай! Пошла! – и прибавил грубое непристойное ругательство.
Затем сильно хлопнул дверью. Конечно, девушка хотела о чем-то предупредить меня. О чем? О какой опасности? Но теперь за дверью она молчала, больше не пыталась помочь мне. Значит, нельзя было. Иначе бы она не оставила меня.
Мы спустились по лестнице, я следовала за Константином. Мы перешли двор, затем поднялись по главной наружной лестнице и вошли в покои Турчанинова.
Остановились мы в комнате со сводчатым потолком. По убранству она напоминала комнаты Татианы и мое здешнее жилище. Но в глаза мне бросился высокий застекленный шкаф с книгами. Шкаф был немецкой работы. Я вспомнила, как Татиана говорила мне о любви Турчанинова к чтению.
Турчанинов сидел в большом кресле с подлокотниками. Перед ним на столе лежали бумажные листы, стояла чернильница с гусиным пером. Здесь же я заметила песочницу.
Плешаков, до того шедший впереди, теперь пропустил вперед меня. Едва завидев меня, Турчанинов резко поднялся из-за стола и вышел мне навстречу. Он был с непокрытой головой, в красной рубахе с длинными рукавами, ничем не подпоясанной, в темных штанах, заправленных в красные высокие сапоги. Я невольно смотрела на эти сапоги, припоминая его расправу над девочкой Катериной, и то, как он топтал сапогами свою жену. Мне было страшно.
Я взяла себя в руки и подняла глаза. Теперь его лицо казалось мне совсем азиатским, с черными узкими глазами и сильно выступающими скулами. Я впервые пристально смотрела на него и встретилась с его взглядом. К моему изумлению, я не увидела в его глазах ничего зверского, ужасного. Во взгляде его было даже какое-то страдание, но главное – явная напряженная работа мысли. Это удивило меня.
Казалось, он направлялся ко мне. Но не дошел, вернулся за стол. Константин скромно остановился у притолоки. Я стояла посреди комнаты. Никто не предлагал мне сесть.
– Скажи ей, – начал Турчанинов по-русски, обращаясь к своему рабу.
– Она понимает, можете говорить, – Константин поклонился боярину.
Но Турчанинов снова замолчал. Я понимала его. Одно дело – вести разговор через переводчика, и совсем другое – говорить самому.
Некоторое время он размышлял. Затем все же заговорил. И снова я удивилась. Этот страшный человек говорил со мной, словно бы он подавлял внутреннюю робость. Кажется, он вовсе не привык беседовать с женщинами, это я поняла. Он мог бить или ласкать женщину, она могла быть его женой или наложницей, но просто говорить с посторонней женщиной он не умел. И он, это чудовище, он робел. Мне стало жаль его, захотелось помочь.
– Всем вы довольны? – наконец спросил он, не глядя на меня.
Эти опущенные глазищи были уж полной неожиданностью. А ресницы у него оказались длинные, как у моего Чоки. Все было так странно.
– Всем довольна, благодарю вас, – сдержанно отвечала я.
– Знаете вы, зачем вас сюда привезли?
– Да. Ваш посланный объяснил мне. Я должна оказать помощь вашей царице.
Он сделал порывистое движение, словно останавливал меня. Я послушно замолчала.
– Вы ведь веры христианской? – спросил он серьезно.
– Да, – тихо отвечала я.
– Что ж не креститесь на Святые иконы? – спросил он с некоторой укоризной, но и с какой-то неожиданной странной теплотой.
Я повернула голову и заметила висящие на стене изображения Святых. Изображения были сделаны на досках, перед ними теплились лампады. Я вспомнила, что то же видела и в комнатах Татианы. И в помещении, отведенном мне для жилья, были эти иконы. И Татиана, и Катерина, и служанки, и Плешаков крестились, глядя на них. Но никто не говорил мне, что и я должна это делать. Изображения казались неловкими, странно скованными, похожими на греческие и старинные итальянские изображения Святых. Я хотела было сказать Турчанинову, что у нас другие обряды, но вместо этого почему-то послушно приблизилась к иконам и перекрестилась.
– Не по-нашему крестишься, – произнес он с какой-то странной печалью.
И снова я, действуя словно бы вопреки себе самой, не возразила, а только вздохнула и наклонила голову.
– Я скажу отцу Гавриилу, он тебя в вере наставит, – все с той же задумчивой печалью продолжал Турчанинов.
Тут вдруг оцепенение прошло. Я поняла, что мне просто предлагают перейти в греко-русскую веру. И не то чтобы эти все вопросы вероисповедания были так уж важны для меня. В конце концов я дружила с людьми, для которых это не было так уж важно – ни Санчо, ни Андреас и Николаос не придавали этим вопросам особого значения. Но тут почему-то я заупрямилась, мне не хотелось слушаться Турчанинова. А я чувствовала, что невольно уже слушаюсь его. Но нет… Нет!
– Я не могу отказаться от своей веры, – я проговорила это с опущенными глазами, преодолевая это странное желание покориться.
– Вера-то неправильная твоя, – возразил он почти мягко и с грустью.
– Какая бы ни была, – обронила я.
– Подумала бы, – в голосе ни тени злобы, даже заботливость какая-то.
– И думать нечего! – я возразила уже с резкостью.
Боже мой! В голосе его звучала такая мужская серьезность, что я ощутила себя несмышленой девчушкой. Мне вдруг почудилось, что он все знает обо мне, все понимает, и потому я должна быть с ним совершенно правдива, не должна притворяться даже в малом. Нет, это было какое-то колдовство, наваждение.
Я ничего не ответила ему. Продолжала стоять с опущенной головой.
– Согласна ли? – спросил он. Я молчала.
– Отведи ее, Константин, – Турчанинов махнул рукой.
Плешаков подошел ко мне и взял за локоть. У него были сильные пальцы.
Я дернулась, пытаясь вырваться. Но он держал крепко. Дверь закрылась. Я молча сопротивлялась, Плешаков так же молча вел меня. Я ощутила, как он силен. Я не чувствовала потребности в крике. Наконец я смирилась и шла за ним, он не отпускал меня.
Я заметила, что мы идем не к лестнице, а в противоположную сторону. Плешаков начал спускаться вниз. Лестница была узкая. Он не отпускал меня. Я споткнулась. Чуть не упала. Мы спустились и он вел меня по какому-то коридору.
Такое в моей жизни уже было. И теперь я легко догадалась: меня ведут в тюрьму. Но когда-то давно я не знала, что со мной хотят сделать, за что меня мучают. Теперь же все было предельно ясно. Все было просто. Просто было освободиться. Но почему же я не покорялась? Я даже как-то наслаждалась этим своим непокорством и тем, что мое непокорство принесет мне страдания.
Константин подвел меня к прочной деревянной тяжелой двери. У двери стоял слуга. Константин молча подтолкнул меня к нему. Тот раскрыл дверь. Внутри было темно. Я смело шагнула. Дверь за мной заперли.
Вот когда я пришла в себя, стряхнула с души это наваждение. Было сыро, было темно. Запах был ужасный. Звериный запах. И словно бы в подтверждение моей догадки раздался рев. Значит, где-то поблизости содержался тот самый медведь, убегая от которого Татиана повредила ногу. А что если он совсем близко от меня? Да нет, не похоже. И все равно ничего приятного. Я хотела сразу позвать на помощь, переменить свое решение. Но какая-то нелепая гордость удерживала меня. Я решила подождать. Ощупью двинулась по камере. Стены были сырые. Пол тоже, и на полу не было даже соломы. Нет, глупо торчать здесь. Надо выбираться. Но как? Если я постучу, услышит ли меня караульный? А если я брошена здесь одна, обречена на голодную смерть?
Я решительно постучала. Тотчас же откликнулся мужской голос:
– Что вам угодно?
Что-то показалось странным в этом голосе. Но что? Не могла понять. Или я так отупела? И вдруг – озарение. Голос говорил по-французски. Удивительно! Французский! Это сразу заставило меня вспомнить мой самый первый приезд в Лондон, когда после возвращения Карла II столица заполнилась французами. Французские портные, парикмахеры, трактирщики, учителя танцев. Брюс Карлтон тогда взял для меня учителя французского языка.
– Кто вы? – спросила я тоже по-французски, – Могли бы вы позвать слугу?
– Я и есть слуга, – доброжелательно ответил голос, – Я здесь караулю. Мое имя – Дмитрий Рогозин.
– Можно попросить огня и воды, пить хочется.
– Нет, к сожалению, пока это запрещено.
Я хотела было попросить его, чтобы он привел Турчанинова, но решила, что подобная торопливость сделает меня смешной. А мне не хотелось, чтобы Турчанинов считал меня смешной трусихой. Поэтому я не попросила послать за Турчаниновым, а спросила:
– Откуда вы знаете французский язык?
– Я учился во Франции, – ответил голос.
Меня это уже не удивило (после Плешакова и Шишкина).
– Странно, – заметила я, – Такие образованные слуги у господина Турчанинова. А сам он, кажется, ни на одном европейском языке не говорит.
– Он пишет и читает, – донесся до меня голос Дмитрия Рогозина, – У него пассивное владение языками.
– А вы владеете только французским?
– Еще турецким.
– О, и я немного! Но объясните мне, как же это так: неужели господин Турчанинов, будучи за границей, не сумел обучиться тому, чем в совершенстве овладели его слуги?
– Да почему вы решили, что он бывал за границей?
– Но если даже слуги бывали…
– А сам он никогда. Из нашей страны можно выехать только по особому дозволению царя. А господин Турчанинов никогда не получит подобного дозволения, царь слишком дорожит им.
Нашу занимательную беседу прервали громкие шаги. Не знаю почему, но я догадалась, что это Турчанинов. И вправду это оказался он.
– Отвори, Митька, – обратился он к слуге.
Дверь открылась. В руке Турчанинова теплилась свеча без подсвечника.
Я смутно различала в полумраке два мужских силуэта.
– Согласна ли? – тихо произнес Турчанинов.
И странно, еще несколько минут назад я хотела, чтобы послали за ним, хотела согласиться. Теперь же, когда он пришел сюда, когда я различала его, непокорство снова охватило меня. Почему я не соглашалась? Все мое существо было охвачено смутным ощущением, что если я соглашусь теперь, сейчас, я словно бы потеряю себя. И тогда я потеряю и… И кого? И что? Я ничего не понимала.
– Нет, – коротко и глухо бросила я.
Дверь спокойно закрылась.
Я подождала, пока шаги не затихли. Затем снова окликнула Рогозина. Я принялась расспрашивать его о Париже. Это было так приятно. Но ни воды, ни огня, ни пищи я в тот день так и не получила. Периодически нашу приятную болтовню прерывал надрывный медвежий вой.
Миновало примерно несколько дней. Каждое утро Дмитрий Рогозин приносил мне хлеб и воду. Я рассмотрела его, насколько позволял полумрак. Он был ровесник Плешакову и Шишкину, такой же высокий стройный молодой человек. Впрочем, он не был так красив, как они, но кого-то он мне напоминал. Волосы у него были русые, нос уточкой. Где-то я уже видела такое лицо, только… с бородкой. Я вспомнила, как Турчанинов велел своим холопам показать, как проворно и ловко они умеют фехтовать. Один был Михаил Шишкин, а второй… Второй был этот самый Митька Рогозин, только с бородкой… Нет, это не был человек, похожий на него, это был он сам. Но, кажется, Турчанинов называл его иначе…
– Вы не были во дворе в день моего приезда? – спросила я.
– Был, как же.
– Вы еще фехтовали с Шишкиным? Мой собеседник рассмеялся.
– То не я был. То брат мой – Ванька Алексеев.
– Вы так похожи!
– Как не похожи! Мы близнецы!
Теперь я поняла это удивительное сходство. Но если они не просто братья, а даже близнецы, почему же у них разные фамилии? Впрочем, стоит ли особенно задумываться над этим? Ясно, что хозяин здесь Турчанинов, захотел он – и вот у братьев-близнецов – разные фамилии. Только и всего, и думать особенно нечего.
Турчанинов приходил еще два раза, спрашивал, согласна ли я. Я отвечала, что нет. Теперь уже он не казался мне странным и даже таинственным, ничего такого я уже в нем не различала. Обычный жестокий самодур. И ничего более.
Где-то на шестой день (или седьмой) меня почему-то вывели из подвала. Вел меня Рогозин. Мы поднялись по лестнице. Меня немного пошатывало. Рогозин провел меня в одну из комнат Турчанинова. К своему удивлению (я ожидала нового разговора), в комнате был накрыт стол. Рогозин (при ближайшем рассмотрении он мне совсем понравился своей вежливостью, а также внимательностью) попросил меня поесть и смущенно предложил поспешить. Я села за стол.
– Что за спешка? – быстро спросила я.
– Да так, не знаю, велено поторопиться.
Я вдруг догадалась, что к царице меня все же поведут. Сегодня, очень скоро. Женская интуиция мне подсказала. Значит, так обстоятельства складываются, что надо меня вести, нет другого выхода. А что же Турчанинов? Как он теперь «извернется» или «вывернется»? Не помню. Я поспешно глотала. А окончив есть, быстро сказала Рогозину:
– Я предполагаю, куда именно меня поведут. На мне грязная одежда. Я должна быстро переодеться. Проводите меня в мои комнаты.
Он вдруг улыбнулся, кивнул и послушно встал у двери, готовый сопровождать меня.
Я думала, что мы пройдем через двор. Но он повел меня по каким-то внутренним лестницам и переходам. Но в конце концов мы оказались у подножья лестницы, которая вела в мои комнаты. Я взбежала бегом. Теперь я думала о том, что в моей помощи, возможно, нуждается роженица и потому надо спешить.
Катерина сидела у окошка и вязала детский чулок. Должно быть, все эти дни она с помощью Шишкина опустошала кладовые Турчанинова. Впрочем, должна же она была поставить на ноги свою мать и братишек. Она увидела меня и непритворно обрадовалась.
– Катерина! Быстро! – скомандовала я, – Я должна умыться и переодеться.
Она бросила вязанье, притащила таз и кувшин с водой, вынула платье из сундука. Через минут двадцать я была готова. Рогозин ждал меня снаружи. Уже спустившись по лестнице, я почему-то почувствовала, что на меня кто-то смотрит сверху. Я подняла голову и увидела Татиану. Я обрадовалась и поняла, что соскучилась по ней.
– Танюша! – закричала я.
Она улыбнулась, кивнула и вдруг сложила пальцы правой руки щепотью и перекрестила меня.
Турчанинова не было. Рогозин вывел меня во двор. Мы сели в закрытую карету. Это была карета, не возок и не колымага. Было совсем темно. Лошади помчались.
Меня привезли во дворец. Снова ввели в какую-то крытую галерею, освещенную и пестро расписанную. Быстро подошел ко мне какой-то человек. И через мгновение я узнала Турчанинова. Рогозин сначала отступил в сторону, затем и вовсе ушел. Михаил Турчанинов приблизился ко мне. Не знаю почему, но краем накидки я прикрыла лицо.
– Сейчас попросят перекреститься, – деловито бросил он, словно между нами уже была твердая договоренность, – Перекрестишься по-нашему. Сможешь?
– Да, – быстро ответила я. И пошла следом за ним.
Все ясно. Меня ведут к царице. Я уже не думала о Турчанинове, но лихорадочно освежала в памяти все, что узнала от Сантьяго Переса и из его книг. А как же крестятся по-русски? Я вспоминала, как поднималась и опускалась рука Татианы.
Мы подошли к очередной тяжелой дубовой двери.
Турчанинов постучал легонько, костяшками пальцев. Дверь приоткрылась. Высунулось старческое женское лицо, обрамленное дорогой головной повязкой.
– Привел, – тихо проговорил, почти прошептал Турчанинов.
– А то… – начала старуха.
– Перекрестись, Марфа, – Турчанинов обернулся ко мне.
Я не могла спросить, почему я Марфа, времени не было. Я представила себе движения руки Татианы и перекрестилась.
Дверь приоткрылась шире. Старуха впустила меня. Турчанинов остался снаружи.
И снова мы шли по коридорам, под низкими сводчатыми потолками.
– Куда вы ведете меня? – спросила я тихо.
– В царицыну мыльню, – отвечала старуха.
Я знала, что «мыльня» значит «баня». Но почему в баню меня ведут? Что я должна буду сделать? Я встревожилась. Правда, я родила трех детей. Я что-то знаю. Но сумею ли я принять роды? А если возникнут или уже возникли какие-либо осложнения? Что тогда? Если здоровье роженицы настолько плохо, что она может умереть на моих руках? Кто вступится за меня? Но как всегда, не было времени додумывать до конца:
Я уже слышала страшный истошный женский вопль. Нет, я когда рожала, никогда не кричала так. Значит, очень трудные роды. И что я буду делать? Пропала я! Но ведь сама согласилась ехать сюда, в Москву, в этот странный мир, где все так странно. Кого мне теперь винить? Константина Плешакова? Но я не Катерина. Я понимаю, что могу винить только себя. И никого больше.
Жаркий воздух ударил мне в лицо. И снова распахнулась очередная дверь. Меня впустили в мыльню. Я невольно широко раскрыла рот и вдохнула горячий душный воздух. Это была баня. На широкой, приподнятой скамье лежала женщина в задранной рубахе. Я с трудом различала черты ее покрасневшего от натуги лица. Волосы ее были расплетены, свисали вниз. Она то и дело напрягалась, синела даже, на мгновение затихала, затем снова кричала. Вокруг, как угорелые, сновали еще какие-то женщины, вероятно, служанки и приближенные. Моя провожатая держалась близко ко мне.
– Почему здесь, в бане? – шепнула я ей в самое ухо.
– От тепла костям мягче, ребеночек легче выйдет.
Я сбросила на пол свою головную накидку. Быстро подошла к роженице. Она снова закричала. Надо было действовать решительно.
Я начала ощупывать живот. Когда что-то делаешь, всегда легче. То есть делать легче, чем думать, изнурять себя размышлениями, предположениями.
Я знала, что я должна определить, в какой стадии роды и в каком положении ребенок. Головка должна была быть внизу. Роженица кричала. Две женщины держали ее руки, еще одна – поддерживала голову.
Я сосредоточилась на своем деле. Я должна понять, в каком положении плод. Я почти успокоилась. Не обращала внимания на крики и суматоху.
Но результаты осмотра меня встревожили. Судя по всему, плод лежит боком. Как действовать? Я вспомнила одну из книг Сантъяго Переса. Написал ее некий Эмилио… не вспоминалось, как дальше… Зорро? Дзалло? Зали? Ну да все равно. Я с изумлением заметила, что снова перекрестилась, повторяя запомнившиеся мне движения Татианы.
– Принесите миску топленого свиного сала! Быстро, бабы! – скомандовала я.
Женщины кинулись врассыпную.
– Быстрее, быстрее! – повторяла я.
Теперь я знала только свое дело. Роженицы, конкретной женщины для меня не существовало. Пусть ею занимаются остальные, держат, утешают, отирают пот с лица. Для меня реален лишь этот живот и плод в нем. Я вспомнила, что когда плод именно в таком положении, может выпасть ручка. Это очень опасно. Ведь плечику не пройти. Роженица будет напрасно напрягаться и страдать. Она не сможет разрешиться. В конце концов погибнут и ребенок и мать.
Наконец принесли топленое сало. Я засучила рукава и тщательно смазала руки. Теперь – самое главное. Сумею ли я? Ведь я никогда ничего подобного не делала.
Я осторожно вправила ручку. Так. Теперь я просовываю свою руку. Я должна правильно повернуть ребенка. Я ощущаю под пальцами биение его сердечка. Нет, повернуть не удастся. Что же? Может быть, вытянуть плод? Пусть ножками пройдет. Вот они, ножки. Осторожно я ухватилась и потянула. Так. Еще. Еще. Пошло.
Я ослабила пальцы. Роженица с новым криком напряглась. Вот родились ягодички, туловище. Но головка все еще не показывалась. Теперь надо было ждать. Все зависит теперь от усилий самой матери.
Новые потуги, новые крики. И вот ребенок у меня на руках. Он жив. Мне подают нож, я перерезаю пуповину. Вокруг суетятся. У меня берут ребенка. Я слышу его крик и успокаиваюсь. Его обмывают и пеленают.
Теперь я смотрю на лицо роженицы. Оно бледно и в испарине. Она без памяти.
– Она задохнется! – громко говорю я, – Ее надо вынести отсюда.
Роженицу несут. Я иду, бегу. В комнате, тоже жарко натопленной, но все же более прохладной, чем баня, я стою у постели, на которой лежит женщина. Я щупаю ее пульс. Она жива.
– Надо быть осторожными, – говорю я, – Теперь может быть опасность сильного кровотечения. Дальше время начинает идти как-то странно быстро. Я все время у постели этой женщины. Иногда отхожу в соседнюю комнату, где в нарядной колыбели лежит ребенок. Господи, как же здесь жарко! Ну, если они привыкли…
Женщина начинает выздоравливать. Теперь я вижу, что она красива. У нее тонкие черты лица, нежная кожа, легкий румянец и длинные черные волосы, которые служанки заплетают в косу и прячут под головную повязку. Оказывается, их распустили потому что здесь верят, что женщина легче родит, если волосы у нее распущены. Ребенок похож на мать. Он большой, у него круглое личико и темные глаза. Когда-нибудь он сделается очень красивым юношей. Странно и смешно немного; когда он родился, я так была встревожена, что даже не сразу поняла, что это мальчик.
Не помню, но, кажется, я так и не говорила с царицей, может быть, несколько слов, коротких фраз. Это была совсем еще молодая женщина. Она – вторая жена царя. Первая умерла от родов. У царя много сыновей и дочерей, но сыновья его слабы здоровьем. Именно поэтому он хотел иметь сыновей и от второй жены. Он надеялся, что рожденные молодой женщиной, они будут крепче. Но ей никак не удавалось родить ему сына. Однако этот мальчик явно оправдает его надежды. Он уже сейчас крепкий и большой. Младенца нарекли Петром.
Я стою на каком-то широком дворе. Господи, какое счастье, наконец-то полной грудью вдыхаю свежий воздух. Что теперь? Я прихожу в себя. Да, все. Все сделано. Мне заплатят, я еще побуду здесь, уже спокойно. А после вернусь на корабле в Лондон. До этого самого Архангельска уж как-нибудь доберусь. Турчанинов пошлет со мной кого-нибудь из своих высокообразованных слуг. Мне становится смешно и я смеюсь.
Вдруг я чувствую, что на меня кто-то пристально смотрит. Двор вымощен каменными плитами. В зазорах пробивается пожухлая трава. С громким карканьем взлетает большая ворона.
Я оборачиваюсь.
Турчанинов стоит чуть поодаль и смотрит на меня. Он снова смотрит как-то смущенно, будто робеет. На нем коричневый кафтан, перехваченный в поясе кушаком. В такой одежде видно, что он сильный и еще стройный, чем-то похожий на своих молодых и ученых рабов. И глаза он опустил, и ресницы у него длинные и темные.
Я совсем не боюсь его.
– Вы приехали за мной? – спокойно спрашиваю я. Он низко наклоняет голову.
Теперь я чувствую, что он как бы в моей власти. Впрочем, с таким человеком, как Турчанинов, это может быть очень даже обманчивое ощущение.
– Что же молчите? – спрашиваю я.
– Вы сами говорите, – вдруг произносит он так странно-беззащитно, что я не знаю, что и подумать.
Чоки был совсем молодой парнишка, но даже в его голосе я не слышала таких интонаций. Я даже теряюсь на мгновение.
– Что говорить? – спрашиваю я.
– Не знаю. Что-нибудь.
Ужасно удивительно все это. Этот человек, ведь я знаю, что это страшный человек, и вот он со мной так говорит. А я растерялась. А ведь я столько с мужчинами говорила.
– Все обошлось, все хорошо, – говорю я, – Вы, наверное, уже знаете?
– Знаю, – произносит он все с теми же интонациями.
– Я еще побуду в Москве, – продолжаю я, чувствуя, как одолевает меня эта необычная робость, растерянность.
Он молчит и вдруг поднимает глаза и смотрит.
Глаза у него необыкновенно красивые. Они немного узкие, с такими плотными смуглыми веками, они черные, и такие ресницы!..
Он немного щурится. Может быть, от осеннего солнца? Такие у него странные глаза, так странно смотрят, прищур такой. И что в этих глазах? Какая-то победность и робость и отчаянное веселье. Немного похоже на глаза Чоки.
– Ну что? – я отступаю на шаг, хотя он не приближается ко мне, – Ну что, что?
А он опять молчит.
– Ну скажите что-нибудь. Вы скажите, – прошу я с этой своей новой робостью.
А он не говорит ничего.
– Мы поедем? – спрашиваю я.
А он молча поворачивается и идет. И ничего не говорит мне, не говорит, чтобы я шла за ним. Но я знаю, что мне надо идти за ним. И я иду.
Мы доходим до ворот. Ждет этот неуклюжий и смешной возок – не то карета, не то не знаю что – колымага. Я становлюсь на опущенную подножку и чуть приподымаю юбку с туфель. Оглядываюсь – нет его. Но мне не странно. Он такой. Колымага трогается.
Меня привозят в его дом. Я как в тумане. Все вижу и слышу смутно. Иду за кем-то. Сумерки. Почему? Или утро?
Стою в его комнате. На столе по-прежнему – чернильница, бумаги, песочница. В шкафу сквозь стекло поблескивают корешки книг. И еще – на столешнице, оттесняя все, – золотые монеты, много. Его рука накладывается на это золото. У него красивые смуглые пальцы. Он собирает монеты в большой кожаный кошель и отдает мне. Он что-то говорит. Сначала я не слышу. Потом вдруг начинаю слышать. Кошель я держу, опустив руку.
– Ты умеешь ездить на коне? – спрашивает он.
Я знаю, что это страшный человек, и то, что я знаю о нем, тоже страшно. Страшно и отвратительно. Он должен внушать отвращение. И ведь он внушал это отвращение. Я помню, так было со мной. Но сейчас я вижу только смуглое лицо, длинные ресницы; и черная борода не может уничтожить этого ощущения его юности. Почему, почему?
– Да, я умею ездить верхом.
– Поедешь со мной? Сейчас? Это твои деньги. Много.
– Тогда я отнесу их к себе, – говорю я.
– После придешь?
– Да.
Я одна спускаюсь по лестнице, перехожу двор, снова лестница, теперь поднимаюсь. Дверь в мои комнаты заперта. Стучу.
– Отвори, Катерина.
Быстрые шаги. Она распахивает дверь и кидается мне на шею. Я целую ее в щеку. На столе разложено шитье.
– Как твои братья? – спрашиваю я, как будто прошло уже много времени, как будто мы давно не виделись. Мне и вправду кажется, что прошло много времени, а всего-то несколько дней прошло.
– Получше, – отвечает она, – Вы-то как?
– Видишь? – я встряхиваю кошелем, – Поедешь со мной?
– Куда? – она вдруг сникает и робеет, – Ребята на мне, они пропадут без меня.
– Возьмем их с собой. Деньги у нас теперь есть.
– Не знаю… – задумчиво произносит она.
Я держу кошель на весу. Это очень странные деньги. За что я их получила? Не за любовь, не за свою женскую красоту, не как милостыню. Я получила их за ремесло, за умение, за помощь. Прежде, кажется, никогда не бывало со мной такого. Я совершенно не боюсь за эти деньги. Я не боюсь, что их возьмут, украдут. Я откидываю крышку сундука и кладу кошель. После снова опускаю крышку.
– Если уж очень сильно тебе захочется, возьми для своих немного, – поворачиваюсь я к девушке. – Но много не бери. Эти деньги нам еще пригодятся.
– Я ничего не возьму, – произносит она быстро и серьезно.
Я понимаю, что нет, не возьмет.
– Я сейчас ухожу, – говорю я, – Не знаю, когда вернусь.
Она кивает.
Я снова спускаюсь по лестнице, иду через двор, поднимаюсь по лестнице.
Он стоит в своей комнате, у стены. Стоит не как властный и жестокий хозяин всего здесь, а смущенно, в каком-то напряжении, неловко стоит, перенеся всю тяжесть стройного еще тела на одну ногу, согнув другую как-то неловко в колене, опустив голову. И прижимает ладонь правой, согнутой в локте руки, к пестрой росписи стены. А я вхожу.
– Все, – говорю я, – Вот я.
– Здесь все видят, – говорит он, – Ты выйди тихонько, так обогни дом. Там черная лестница. Там жди.
Я наклоняю голову и иду.
И вот уже стою и жду у черной лестницы. После он приходит.
Он легко ступает и ведет в поводу коня. Он легко вскидывается в седло и протягивает мне руку. Он сажает меня перед собой на седло. Руки у него смуглые, большие и горячие.
Я знаю, что у меня в жизни часто все бывает впервые. Наверное, в это трудно поверить, но я это знаю. Все начинается заново, как будто раньше и не было ничего.
Но как мы поедем? Нас увидят. А, впрочем, это ведь его забота.
И он везет меня на коне по какой-то дороге. И никто нас не видит. Никого нет. Только деревья, желтые и красные листья на деревьях.
Лес. Такие стройные стволы, белые, в таких черных черточках. Это березы, я знаю. Он спешивается, протягивает руки и ставит меня на землю. И привязывает коня.
– Это березы, – говорит он, – Весной надрежешь вот здесь – и польется сок. Его пьют.
Смуглая ладонь гладит ствол. Ствол белый, и черные черточки.
Я знаю, что он чудовище. Это правда. Он жестокий насильник, ему не может быть прощения. У него нет совести.
Но… он очень странный человек. Он только смотрит на меня и говорит, говорит, говорит.
Он просит, чтобы я осталась с ним. Я ничего не отвечаю, я молчу. Но это диалог. Потому что он неведомо как узнает мои мысли и отвечает на них.
Он говорит, что я – это я, что он не может сказать, почему я – это я, но он знает, что я – это я. И он знает, что он – это он. Он хотел бы быть другим, но ведь он здесь родился, его растили здесь. Он с детства знает и чувствует два состояния души – власть и унижение. Властвовать самому, или унижаться, или быть униженным. Или самому мучить и унижать других. Он – это он. Он не просит прощения. Он знает, почему это. Потому что прощение должно быть истинным. А для истинного прощения должно прийти время. Оно придет. Он знает.
– Так, Марфа.
– Отчего ты меня Марфой зовешь? – спрашиваю я. И сама не узнаю своего голоса. В нем появилась какая-то новая мне, страдальческая протяжность и терпеливость странная.
– Оттого, что Марфа – сестра Лазаря, друга Господня. О многом печется, а не знает, что Господу одно нужно. И не сразу поверила, что воскреснет ее брат, ведь он уже четыре дня был во гробе. Но и она – святая. Во всем этом она – святая. Она – как мы, ты и я.
– Зови меня так, – говорю я, – Скажи священнику, чтобы он наставил меня в вере. Я приму твою веру.
Это очень странно, но мы вернулись такими же, какими уехали из дома. Между нами не было телесной близости.
Я стала избегать Татиану. А что мне еще оставалось делать? Но это была какая-то совсем странная любовь. Такой у меня прежде никогда не было. Сначала совсем без тела, одна только душа, которая впитывала странные слова богослужебных книг. Я открыла одну тайну: здесь все чувствуют, что к Богу можно прийти через страдание. Об этом не говорят, многие и не думают, не все это знают, но все чувствуют.
Когда я это осознала, я больше не избегала Таню. Я попросила ее быть моей крестной матерью.
После моего крещения в православную веру он сказал мне, что хочет венчаться со мной. Между нами так ничего и не было.
– У тебя есть жена, – сказала я.
– Пусть она уйдет в монастырь.
– Она любит тебя.
– Она и других любит.
– Танюша? Нет, это неправда. Тебе солгали. Это клевета.
– Я знаю.
– Нет! А даже если это и так, она тебя любит.
– Ты хочешь сказать, я сам дал ей право не любить меня?
– Ты жесток с ней и я не верю, что этим ты мстишь ей.
– Не мщу. Никогда. Я жесток, потому что жесток. Потому что еще не пришло время прощения, ты знаешь.
– А если не простят тебя?
– Простят. Я мучиться буду тогда, и меня простят. За мои муки простят меня.
– Но мы не можем быть обвенчаны.
– Она уйдет в монастырь, потому что сама захочет.
– Ты принудишь ее. Я не хочу соединяться с тобой еще и через этот грех, через это грубое, жестокое и мелочное принуждение.
– Да, это будет грех жестокий, мелочный, грубый. А ты какого хочешь греха? Чистого? Красивого? Такого греха желаешь, который легко было бы простить, замолить? Нет, я не из тех грешников. Мои грехи – иные, ты их знаешь. И принимаешь ли меня? Такого? Принимаешь ли?
– А если не приму, тогда что? Принудишь? Заставишь?
– Сам не знаю, – тихо произносит он.
– Вот и я не знаю. Но ты в моем сердце. И что бы ты ни делал, все равно – в моем сердце.
Он назвал мне имена тех, с кем Татиана изменяла ему, – Максим и Борис. Я спросила, кто они такие.
– Крещеные жиды. Максимка – толмач из посольского приказа, а Борис мехом торгует, белок наших немцам продает.
– Что ж они оба, хороши собой, или добры с ней, ласковы?
– А пес их знает! – он вдруг сплюнул на землю. Мы сидели на его плаще под стволом березы. – Пес их знает, какие они с ней!
– Если бы ты не мучил ее…
– Я – это я!
– Слышала, знаю.
– Чего ж спрашиваешь?
Я замолчала.
И вот случилось так, что я потеряла Татиану и увидела ее много позже и совсем уж в странных обстоятельствах.
Михаил Турчанинов твердо решил добиться того, чтобы его жена постриглась в монахини. Он хотел обвенчаться со мной.
Он странно любил меня. Наши свидания происходили в холодном осеннем лесу. Все холоднее становилось. Листья облетали с деревьев. В просветах между переплетениями ветвей показывалось небо, светлое и серое. Он стелил на землю свой плащ и мы подолгу сидели рядом. Однажды подбежала собака, серая, оскалила зубы. Михаил свистнул. Собака повернулась и затрусила прочь с поджатым хвостом.
– Волк, – сказал Михаил.
Я не почувствовала и тени испуга.
Близости телесной между нами по-прежнему не было. Он не целовал меня. Я даже порою думала, что он и не знает, как это – целовать женщину. Он только брал мои руки в свои. Так мог сидеть часами. Он не сжимал мои ладони, но в его горячих смуглых пальцах была какая-то странная тяжесть. И когда он вот так сидел и держал мои руки в своих, мне казалось, что это почти забытье у меня. И никогда прежде так не было в моей жизни.
Как это все произошло у него с Таней, я не видела. Но он мне рассказал. После мне рассказал Плешаков, который при этом был. После я сама увидела ее, и поняла, что все правда, все так и было.
Прежде я уже сказала, что при желании в Москве человек мог побыть с женщиной, заплатив за комнату где-нибудь на окраине города. Таким образом и Татиана встречалась со своими возлюбленными. Михаил часто оставлял ее одну. В сущности, она была предоставлена самой себе. Положение женщины в мире, где она жила, было таково, что женщина, казалось бы, не имела никакой свободы. Муж и отец могли знать каждый ее шаг. Мать, многочисленные родственницы, служанки и приживалки следили за молодой девушкой. А молодая замужняя женщина зависела еще и от свекрови. Но, разумеется, этот строгий надзор не давал никаких результатов, только разжигал страсти. Татиана была сирота, родители ее умерли, родных у нее не осталось. Она была совсем еще девочкой, когда старая бабка, на попечении которой она находилась, выдала ее замуж за Михаила Турчанинова, человека уже не такого молодого и похоронившего двух жен. Бабка считала подобный союз удачным для внучки еще и потому, что Турчанинов был бездетен, трое его законных детей умерли вскоре после рождения. Если бы Татиана стала матерью его сына, она бы получила доступ к имуществу и деньгам мужа, особенно после его смерти. Вдова, имевшая сына, пользовалась в здешнем обществе некоторой свободой. Но у Татианы детей не было. После смерти родителей и бабки ей досталось немного. В сущности, она была бедна. Как протекала ее жизнь с Михаилом? Я плохо представляю себе. Этот странный человек мог меняться, он мог быть разным. Но, вероятно, было одно важное обстоятельство – он желал, чтобы личностью из них двоих был только он. Только ему должно было принадлежать право любить, мучить, прощать. Она же должна была принимать его таким, каким он был. А она была еще девочка и хотела, чтобы он любил ее, чтобы все было между ними просто и ласково, чтобы у нее родились дети, которых она будет без памяти любить и ласкать. Те условия, те отношения, которые он ей (нет, не предложил) навязал, она не могла и не хотела принимать. Она противилась, как могла. Пыталась укротить его тяжелый нрав ласками и смирением, пыталась ссориться с ним, браниться; пыталась возражать ему. А то вдруг пыталась взять на себя его роль – делалась сильной и решительной, пыталась диктовать, навязывать ему свои условия. Такое ее поведение он встречал резко и гневно.
Долгое время он был ее единственным мужчиной. Она испытывала к нему странное чувство неискоренимой привязанности. Она его любила, в сущности.
Но хотя русские женщины из богатых и знатных семей и живут замкнуто, все же у них есть свои развлечения. Они собираются друг у дружки, едят сладости, пьют вино и сладкую водку, поют любовные песни и танцуют танцы с непристойными телодвижениями. Они много сплетничают и бесстрашно хвастаются своими любовниками. Сначала юной Танюше было неловко и стыдно в этих компаниях. Но постепенно она привыкла, ведь это хоть как-то разнообразило ее тяжелую замужнюю жизнь. Особо близких приятельниц у нее не было. Но периодически она доверялась кому-нибудь из товарок. В конце концов ее уговорили завести любовника. Впрочем, «уговорили» – в данном случае определение не вполне точное. Она уже и сама была готова к этому. Ей этого хотелось. Ведь остальные женщины делали это. Ей хотелось жить. Она чувствовала, что ее жизнь с Турчаниновым – это некое странное и страшноватое прозябание. Ее уже одолевало желание хотя бы ненадолго вырываться из этой мучительно затягивающей трясины. Она была молода, наивна. Неопытна? Опыт этого мучительного прозябания она уже приобрела. Ее любовниками стали бывшие любовники ее товарок. Она сознавала, что Максим и Юрий не любят ее. Она даже пыталась убеждать себя, что любви и быть не может, и не бывает вовсе. Только один Борис относился к ней более мягко и даже по-своему был привязан, и даже, кажется, был ей благодарен за ее нежные ласки и заботливость женскую о нем. Но и он не любил ее, она чувствовала. Она была несчастной женщиной, в сущности. Ее бы надо любить просто ради нее самой, за эту хрупкость и тонкий певучий голосок, за эти большие светлые глаза, тонкие светлые волосы и беззащитность. Но такого человека не находилось.
В том мире, где она жила, уберечься от сплетен было просто невозможно. И Михаил все о ней знал. Но никогда не упрекал ее, ни единым словом не намекнул. И словно бы признал ее право изменять ему. При его странном характере ничего удивительного во всем этом не было. Но теперь она часто вела себя с ним вызывающе. Она понимала, что он все знает. Она хотела любви, которая бы заполнила жизнь, но такой любви не было. И возникало тогда желание заполнить эти жизненные пустоты, то самое, где должна была быть любовь, еще и мучениями, еще и страданиями. И тогда она дразнила его и радовалась его побоям. И, возможно, хотя это странно и страшно, но он бил ее нарочно, чтобы доставить ей эту горькую извращенную радость. Вот так они жили.
Что со мной тогда произошло? Я просто утратила волю. Этот человек околдовал мня, пронизал собой всю меня. Я не могла без него. Я ничего не могла сделать. Я не могла остановить его. Моя жизнь вдруг потекла как бы вне моих желаний и стремлений. Я поняла, что означает «судьба». Наверное, подобное возможно было лишь в Древней, античной Греции, да вот в России такое возможно. А ведь прежде я знала себя. Я должна была остановить его, заставить его по-человечески относиться к жене. Наконец я должна была просто уйти из их жизни. Но это все там было возможно – в Лондоне, в Мадриде, даже в Америке, но не здесь, не в России.
В сущности, он мог просто объявить ей о своем намерении сослать ее в монастырь. Он мог бы уличить ее в прелюбодеянии. Ему это было бы легко, он знал, где она встречается с любовником. Но ни того, ни другого он не сделал. А сделал по-своему. И мучил ее, и надрывал ей душу.
Знала ли она о его отношениях со мной? Мне кажется, да. Она вдруг сделалась со мной такая тихая, подавленная, растерянная. Говорила совсем тихим голосом. Смотрела на меня робко. Мне стоило большого труда не открываться ей во всем, не заговорить прямо. Мы уже не могли с ней говорить так свободно, как прежде. Я начала избегать ее. Мне уже хотелось, чтобы Турчанинов скорее закончил все с ней. Именно чтобы он закончил. А не чтобы я говорила ему, убеждала, отговаривала бы. Нет.
Становилось все холоднее. Однажды я взглянула в окно и увидела в воздухе медленно кружащиеся белые большие пушинки – предвестие зимних снегопадов. Уже темнело рано. Зажигали свечи. Да и днем солнце светило бледно как-то, словно устало и было ему тяжко, невмочь светить.
В такой вот полдень Таня сидела в своей комнате наверху. Положив на стол большую раскрытую книгу, она читала. Тонкие ее детские локти свешивались со столешницы, неубранные светлые волосы падали на плечи. На ней была одна только сорочка на голое тело, без рукавов. Она сидела босая, маленькие ступни мягко светились на плотном темно-красном ковре. Это чтение на языке, который был ей не совсем понятен, давало ей какое-то забытье. Она не уподобляла себя героям книги, не сравнивала себя с ними; просто проникалась всем своим существом этими буквами, из которых нанизывались слова и фразы и повествование о чем-то.
Дверь громко хлопнула. Она подняла голову и увидела Турчанинова. Светлые ее зеленоватые глаза были затуманены забытьем. Она не хотела встречать его взгляд, опустила глаза. Она не хотела видеть его лицо. Только мелькнули его глаза на смуглом его лице – черные живые черточки раскосые. Она не видела и не хотела видеть выражения этих глаз.
Она поняла, что он не один. Посмотрела и заметила чуть поодаль от него Константина Плешакова. Так никогда не бывало и не было принято, чтобы другие мужчины, пусть даже и с хозяином, вот так входили бы к хозяйке, а тем более – холопы. Ей стало страшно, сердце заныло. Она почувствовала, что вот, очень скоро изменится ее жизнь. Изменится так мучительно, что она будет жалеть об этом своем нынешнем прозябании. Она схватила брошенную на постели беличью душегрейку и закуталась. Хотела было прибрать волосы.
– Оставь, – сказал Турчанинов, в голосе его не было враждебности, скорее странная усталость и еще более странная покорность судьбе.
И она покорно оставила волосы неприбранными и прижала ладони неловко к груди. Остановилась у стола и наклонила голову.
Присутствие Плешакова смущало и раздражало ее вовсе не потому что он был раб, холоп ее мужа. Нет, она просто поняла, что здесь он был свидетелем, тем сторонним свидетелем, присутствие которого при твоих страданиях так болезненно растравляет и сковывает душу. Ей захотелось плакать.
«Зачем, зачем, зачем? – думала она о Турчанинове. – Зачем он так обижает, унижает меня? Что бы я ни сделала, это я не заслужила, нет!»
На глаза ее навернулись слезы. Глаза, полные слез, сделались совсем большими и вроде как прозрачными.
– Ну ты, Танька, все знаешь ведь? – спросил он, и таким голосом спросил, как будто у нее была возможность выбора, как будто она могла возразить ему или что-то обсудить с ним, как будто он сам намеревался выслушивать ее мнение. Но ведь ничего подобного не было и быть не могло. И все было решено и предопределено заранее.
– Знаю, – ответила она тоненько и бесцветно.
– И ты не думай, – продолжал он, стоя на пороге (а Плешаков остановился чуть поодаль и стоял в комнате и даже ближе к ней), – Я тебя не виню. И я все знаю. И давно знаю. И знай и ты, что я не виню тебя. Но я иду по своему пути. К покаянию своему иду.
– Ты надо мной волен, – вдруг смело перебила она, не поднимая головы.
Она словно бы говорила ему, что не хочет его слушать и даже, быть может, и не верит ему. Осмеливается не верить.
Но он не разгневался. Он понял, что у нее есть такое право.
– Да, я волен над тобой, – честно сказал он.
– Что же? – спросила она.
Она и вправду не знала, что он сделает с ней. Она даже допускала, что убьет. В сущности, она и этого не боялась. Только немного было страшно, что долго будет мучить. А так, ничего.
– Постричься тебе придется, – обронил он.
И вдруг она всполошилась. И, как и предчувствовала, все это нынешнее и, казалось бы, бескрайнее прозябание стало таким дорогим. Ведь оставалась, пусть бессмысленная, надежда на любовь. Пусть ее никто не любил, но она сама еще могла любить и заботиться, и жалеть кого-то. И она могла вообразить, что живое мужское тело, припавшее к ее худенькому телу, это тот, кто ее по правде любит. И даже с Турчаниновым она могла это вообразить. А теперь все кончится. Все, все кончится!
Она знала, что противоречить бесполезно. Ведь это она не мужу будет противоречить, а судьбе. Но все в ее существе вдруг всколыхнулось, забилось, как птица пленная. И она бездумно и сладко закричала в голос, так отчаянно:
– Нет! Нет! Нет! Нет, Мишенька, нет!
И в этом сладком отчаянии она кинулась к нему, и ладонями и губами ощутила его замкнутое лицо. И заплакала безнадежно, запричитала горестно и сладко:
– Не губи меня, Мишенька, не губи! Я ведь люблю тебя, я ведь всегда любила тебя! Мишенька, любимый, мой родненький, золотой мой, ненаглядный мой! Не губи! Лучше убей меня. Я не смогу так жить! Лучше убей, лучше убей! Сапогами затопчи!
И рыдала в голос и билась простоволосой головой уже о его сапоги, сникнув у его ног.
– Лучше убей! Лучше убей! Лучше убе-ей!
Он нагнулся и взял ее за руки. И она вдруг страшно вскрикнула и потеряла сознание. А он вышел. И Плешаков следом за ним. И уже за дверью Турчанинов что-то сказал Плешакову, и тот позвал прислужницу и велел ей идти к боярыне.
Я сидела, запершись у себя. Я молчала. Катерина тоже ничего не говорила. Осуждала ли она меня? Или понимала? И до сих пор не знаю.
Обе мы слышали, как увозили в монастырь Татиану. Мы слышали отчаянный ее плач и как она кричала надрывно в голос: «А-а-а!» Она, должно быть, упиралась. Ее тащили. И она упиралась и кричала. Совсем беззащитная. Ее некому было защитить, да и непонятно было: от чего защищать. От жизни? От судьбы? И меня охватило это примирение, почти безразличие. Я не чувствовала себя виновной в ее несчастье. Я была всего лишь, да нет, никаким не оружием, всего лишь частичкой ее судьбы. Я не могла быть виновна.
Потом я венчалась с Турчаниновым. Русская церковь с ее иконами, свечами завораживала меня. И протяжное пение завораживало. Это не был храм, это была судьба.
После была ночь. Ночью он был яростным. Но и в ярости его ночной какой-то надрыв был, страдание какое-то. И утром – когда гладил смуглой ладонью мое лицо и тихо, грустно произносил с этой странной теплотой, которую услышишь раз – и после душу заложишь, лишь бы услышать снова, – произносил:
– Марфа… Марфа… Рябенькая… Красивая!
Я не знала, сколько нам предстоит быть вместе. Я теперь жила по судьбе, а не по своим желаниям и намерениям. Началась зима.
Я продолжала носить свою одежду – черное платье и накидку на голове. Он ничего не говорил мне, не просил надеть русское платье. В доме я ничего не меняла, не заводила новых порядков. Однажды я спросила его, узнал ли он Катерину. Он опустил голову и ответил тихо и беспомощно:
– Да, узнал.
Это странно. Да, это странно. Ведь я знала, что он сделал с этой девочкой, как искалечил ее, как погубил. Он был чудовищем. Но вот теперь, слыша этот тихий беспомощный, болезненный голос, я жалела его. Да, я его жалела. Я саму Катерину так не жалела, как его.
– Пусть она перевезет сюда, в дом, своих братишек и мать. Им трудно в деревне. Мальчики еще маленькие. А мать Катерины больна и не может работать.
– Что же с ней? – вдруг спросил он все так же беспомощно и тихо.
– Какая-то внутренняя хворь изнуряет ее.
– Может, ты лекаря позовешь из немецкой слободы, когда ее сюда перевезут?
Я так и сделала.
Со мной он был телесно близок еженощно. И днем все старался не отходить от меня. Он говорил со мной доверчиво, показал мне книги, сказал однажды, что хотел когда-то в молодости отправиться в путешествие.
– Может, тогда и я был бы другой. Как хорошо было бы. А теперь уж поздно.
– Ты думаешь, что не сможешь измениться? – осторожно спросила я. – А если все же попытаться? Или совсем невозможно?
– Совсем, – тихо ответил он.
В доме Турчанинова было много слуг. В основном это были люди развращенные рабством, настоящие холопы, все мысли которых лишь о том, как бы поменьше работать, да побольше есть и тащить у хозяина что ни попадя. Эти слуги при доме назывались «дворней».
Но четверо слуг выделялись в этой толпе. Этим четверым Турчанинов доверял, они были умны и образованны. Разумеется, я говорю о Константине Плешакове, Михаиле Шишкине, Дмитрии Рогозине и Иване Алексееве.
Все это были молодые еще люди, высокие и стройные. Трое из них – Плешаков, Шишкин и Рогозин, бывали за границей, владели языками. Алексеев был вроде попроще. Он обучался лекарскому ремеслу у врача из немецкой слободы. Шишкин и Плешаков были красивы, но именно Иван Алексеев слыл местным дворовым донжуаном. У него и прозвание было: «Мужик на одну ночь». Алексеев и Рогозин были близнецы.
Во всех четверых я различала что-то общее. Но что? Я полагала, что их роднит то, что они все получили образование, все были умны. Но и еще что-то было? Я не могла определить, что же именно.
Загадка разгадалась совершенно случайно, как это часто бывает.
Как я уже сказала, Турчанинов старался не разлучаться со мной. Поэтому меня удивило, когда однажды утром он куда-то уехал, и словно бы тайком от меня. Меня охватило странное чувство. Что это было? Ревность? Да нет, пожалуй. Просто я уже привыкла быть рядом с ним и это нарушение привычного уклада вызывало какую-то горечь и растерянность.
Я думала, куда же он мог поехать. Мне пришло в голову, что к Татиане. Я знала, в каком она монастыре. Это было на окраине города. Мне было захотелось поехать следом. Но тотчас такая мысль сделалась мне неприятна. Если он хочет видеть ее, это его право. А вот у меня нет права ревновать его к ней. Да ведь и ее я люблю. И я знаю, что если бы он приехал, это доставило бы ей радость. Но ведь он такой странный. Если бы он еще и решился сблизиться с ней телесно, как бы ей было хорошо. Она ведь всегда хотела, чтобы кому-то от нее было хорошо.
Теперь я жила в ее покоях. Я ничего в них не изменила. Здесь осталось много ее рукодельных работ. Она, как почти все русские женщины, вышивала золотом по бархату, и бисером вышивала. Почти все ее работы предназначались для церкви. О чем думала, когда водила иглой, склонив голову. В монастыре она может делать то же самое. Но как ей тяжело. Надежда на любовь ушла из жизни.
Пользуясь отсутствием Турчанинова, я перебирала рукоделье Татианы, рассматривала, любовалась тонкостью и изяществом ее работы. Внезапно в дверь тихо постучались. Я сразу поняла, что это не Турчанинов. Наверно, кто-то из прислужниц.
– Кто? – спросила я.
Катерина открыла дверь и вошла. Теперь я реже виделась с ней. Я позволяла ей ухаживать за больной матерью и присматривать за братьями. Лекарь из немецкой слободы нашел, что мать Катерины больна неизлечимо. Он прописал ей микстуру, но готовил эту микстуру и лечил больную наш Иван Алексеев. Мне было любопытно, видится ли Катерина с Шишкиным, и если да, то где, и как поживает неведомая мне Аришка с «верха». Но я не спрашивала Катерину обо всем этом. Я думала, что подобные расспросы унизили бы меня.
– Здравствуй, Катя, – сказала я, – Ты что? Надо тебе чего?
Она покачала головой.
– Как мать? – участливо осведомилась я, – Что Гриша и Андрюша?
– Они-то хорошо. Играют, – девушка улыбнулась, – За все вас я должна благодарить.
– Не стоит благодарности, – быстро произнесла я, – Не стоит.
Я уже давно знаю, и тогда знала, что от самой искренней, горячей благодарности как раз и недалеко до самой искренней горячей ненависти к своему благодетелю.
– Ты садись, Катерина, – я сделала ей знак рукой. Она присела на скамью и посмотрела на рукоделье, разложенное на столе.
– Вот видишь, перебираю, – я вздохнула.
Вдруг мне так захотелось говорить прямо, захотелось, чтобы меня поняли, чтобы мне посочувствовали.
– Как она вышивала, бедная, – заметила я и нагнулась над вышитой жемчугом тканью.
Катерина конечно поняла, о ком идет речь, но промолчала.
– Ты осуждаешь меня? – спросила я.
– Как можно! Судьба, – заметила она кротко.
– А зачем ты сейчас пришла, Катя? – я посмотрела на нее, – Ты ведь не просто так пришла. Ты мне что-то сказать хочешь.
– Может, и хочу, – неопределенно отозвалась она.
– Ну и говорила бы, – я улыбнулась. В этой ее неопределенности было что-то детское.
– Скажу, – протянула она.
– Говори! – я снова улыбнулась.
– И скажу!
– И говори!
Мы будто затеяли с ней смешную игру.
– Вы ведь хотите знать, куда он поехал? – наконец прямо спросила она.
Многие не поверят мне, я знаю, но в первый момент я и вправду не поняла, о ком она говорит.
– Кто? – машинально спросила я.
– Турчанинов, – ответила она. И я уловила в ее голосе иронию.
Я почувствовала, что краснею. Конечно, она не могла понять, как я отношусь к нему. Господи, да ведь она давно поняла, что его, преступника, я жалею больше, чем ее, жертву. И какими глазами она теперь должна смотреть на меня?
– Послушай, Катерина, – начала я решительно, – Вот ты сама говоришь «судьба». Значит, судьба. И я не виновата. А как я к тебе отношусь, ты знаешь, – она хотела было что-то произнести порывисто; должно быть, снова начать благодарить меня, но я не дала ей, сделав нетерпеливый жест рукой, – Нет, послушай! Мне все равно, как ты относишься ко мне. По крайней мере в этом ты можешь быть свободна.
– А я и во всем свободна, – проговорила она неторопливо.
Уж не ревнует ли она? Любит она его? Но мне во всех этих трагических переплетениях не хотелось разбираться.
– Раз уж пришла, говори, что хотела сказать, – бросила я почти жестко.
Она пожала плечами.
– Что особенного говорить-то! К стрельчихе Сироткиной он ездит, только и всего.
Я растерялась. Зачем она мне это сказала? Чего она добивается? Чтобы я ревновала?
– Зачем ты мне это сказала, Катерина? Чего ты хочешь? Я его ни о чем спрашивать не буду. Он может ездить, куда хочет.
– Вы не понимаете меня. То, что вы на него думаете, здесь и близко не лежало.
– Что с тобой сегодня, Катерина? Дразнишь ты меня? Помучить хочешь? Не спрашиваю, за что…
– Да не хочу я вас дразнить, не хочу мучить. Поезжайте вы к ней сами. Вот Мишка Шишкин свезет вас. Пусть она сама вам все расскажет.
– Да что ты говоришь так с сердцем? Не поеду я никуда. Надо будет, он сам все мне расскажет. Не поеду.
– Воля ваша.
– Ступай, Катерина. Бог тебе судья. Вижу, что-то тебя мучает, и не сержусь на тебя. Ступай.
Она глянула на меня и вышла.
Я твердо решила, что ни о чем не буду его спрашивать. Надо будет, сам скажет. Но если уж быть откровенной, слова Катерины о том, что мои предположения неверны, порадовали меня. Она конечно поняла (чего проще), что в первую очередь я могу заподозрить его в неверности. Но этого нет. Или она сказала неправду? Но что ей нужно? Ясно одно: он ей небезразличен. Я задумалась.
В чем дело с Катериной? А ведь скорее всего вот в чем: конечно, она всегда была неравнодушна к нему. Что бы там ни было, он оставался ее первым мужчиной. При Татиане все было ясно, Татиана была его женой. Вроде как у каждой из них было всегда свое место. И вдруг появилась я. Все переменилось. И вот за то, что я эту перемену внесла, девушка на меня и сердится. Ведь это из-за меня она, должно быть, задумалась о своей судьбе, всколыхнулись в сердце боли, скорби, надежды. Но что же теперь делать? Я всегда была возмутительницей спокойствия.
А с Турчаниновым все оказалось очень просто.
Он приехал и сразу спросил, где я. Прошел в комнаты Татианы и увел меня к себе.
– Ты думала, где я мог быть?
– Думала, – честно ответила я.
– Тревожилась?
– Да, пожалуй.
– Хотелось тебе следить за мной, все вызнать обо мне тайком от меня?
– Я бы не стала так поступать. И не стану.
– К женщине я ездил. Деньги ей отвозил.
– Твое дело.
– Но я хочу, чтобы ты узнала.
– Если скажешь, буду знать.
– Хочу, чтобы ты поехала со мной. Сейчас.
Я молча взяла накидку, сверху покрыла голову ковровым пестрым платком, надела шубку на беличьем меху. На какое-то мгновение, словно бы легким уколом дала себя знать моя прежняя логика. Ведь он мог бы сразу взять меня с собой. Почему он сначала поехал один? Но не все ли равно. Скоро я все буду знать.
Мы поехали в возке. Теперь, зимой, ехать было гораздо легче, чем летом. Земля замерзла. Возок был на полозьях и легко катился по снегу.
У одного строения я вдруг с изумлением увидела совершенно голых мужчин. Они выскочили из дверей и вслед за ними вырвалось облако пара. Я вспомнила, как Таня говорила о зиме, как можно будет выбегать из бани прямо на снег. Но как она теперь? И как давно я говорила с ней. Кажется, прошло уже очень много времени.
Теперь мы ехали по улице, напоминавшей деревенскую. Дома были маленькие, деревянные, с небольшими открытыми дворами. Крыши были треугольные. Я уже знала, что такие дома называются «избами».
Возле одной из этих изб мы остановились. Вез нас Рогозин.
– Поводи лошадей, Митька, – велел Турчанинов, – Скоро мы выйдем.
Следом за ним я вошла в дом. Потолок был так низок, что не только Турчанинову, но и мне пришлось пригнуться. В комнате было совсем бедно. Но предметы стояли те же, что и в доме Турчанинова, в Татианиных покоях: сундук, скамья, стол. Я отыскала взглядом иконы, подошла и перекрестилась.
Сгорбленная, сморщенная старуха, закутанная в какое-то тряпье, кланяясь, кинулась нам навстречу. Она что-то бормотала и пыталась поцеловать Турчанинову руку.
Он отстранил ее.
– Вот, Марфа, – сказал он мне. – Смотри. Это Матрена Сироткина, вдова стрельца, так у нас служилых воинов зовут – стрельцами. Я вот денег ей привез. Видишь, она нуждается. Давно я не был у нее. А ведь я ей многим обязан. Она детей моих выходила.
– Как? Что это? – невольно вырвалось у меня, – Это – мать твоих детей. Где же они? О чем ты?
Старуха кинулась ко мне. Как-то так чутко она все уловила и поняла. И принялась, хотя и немного бессвязно, но все же успокаивать меня. Она говорила, что она, конечно же, не мать детям Турчанинова, да и не может быть им матерью. Она всего лишь глядела за ними, когда они были маленькими.
– Кто же они? – спросила я его, – Где их мать? Он перекрестился.
– Вот она знает все, – он указал на старуху, – И ты, Марфа, знай. Трое матерей у них. И все это были мои крепостные девки. Продал я их за море. Молодой был, связывать себя не хотел бабьими криками да слезами.
– А что сталось с детьми? – мой голос прозвучал так тихо, что он не расслышал и посмотрел на меня вопросительно, – Что сталось с детьми? – повторила я погромче.
Он посмотрел на меня как-то жалко, затравленно.
– Да ты, Марфа, знаешь их. Всех знаешь. И Мишку Шишкина, и Коську Плешакова, да и Ваньку Алексеева с Митькой Рогозиным. Всех знаешь.
Так вот что в них во всех было общего, сходного! Вот почему Шишкин похож на самого Турчанинова.
– Поедем домой, – попросила я.
Не помню уж, как мы приехали. Но помню, как мы сидели в его комнате и я говорила, говорила…
– Как же это? – спрашивала я, – Твои родные сыновья – твои рабы, холопы твои! Как ты допускаешь такое? У тебя четверо прекрасных сыновей! Почему ты не выделишь им часть своего имущества? Что все это значит?
– Ах, Марфа, моя рябенькая, только одно это все значит, не могу я по законам нашим сделать их своими наследниками. Если бы я посмел это сделать, меня бы били кнутом и сослали бы в Сибирь, а им вырвали бы ноздри.
– Но почему ты не дашь им свободу?
– Боюсь, – голос его мучительно дрогнул, – Они бросят меня. А ведь они – все, что у меня есть, единый мой свет очей. Они и ты.
– Они знают?
– Нет. И пусть никогда не узнают.
– А о матерях своих?
– Знают, что их матери проданы.
– Они должны ненавидеть тебя.
– Они мне преданы.
– Странно, что не дошло до них. Ваша ведь поговорка: «слухами земля полнится».
– Я так все устроил. Не любил, когда о моих любовных делах знали. Я ведь женат был. У жены родня была большая, у первой моей жены.
– Это ты называешь «любовными делами», – с горечью сказала я.
– Ты презираешь меня?
– Ты – это я. Тебя презирать, значит саму себя презирать.
Мы еще долго говорили. После говорили еще и еще.
Постепенно меня все больше начали занимать некоторые мысли.
А если здесь, в России, хоть что-то можно изменить. Ну не все, не все, но хоть что-то, что-то. Я начала делиться этими своими мыслями с Турчаниновым. Я заметила радостно, что и его они начали занимать.
– А почему бы нам не собраться всем вместе, – предложила я, – Ты, твои сыновья, я. И все обсудим подробно. Может быть, что-то можно сделать. Хотя бы этот ужасный закон о наследовании. Пусть твои сыновья – незаконнорожденные, но почему у тебя отнято право позаботиться о них? Ведь ты близок царскому семейству, я знаю…
– Того уж нет, – глухо бросил он.
– Но почему? Что произошло?
– То, что Танюху в монастырь услал, то и произошло.
– Значит, все из-за меня.
– Да нет же! Царица Наталья – Танюхе дальней родней приходится. Нашему забору – двоюродный плетень, а все же!..
– Таня об этом никогда не говорила.
– Да она не от мира была, юродивая. И пользоваться-то родством этим дальним не умела.
– Я знаю, что она заступалась…
– На это ее хватало!
– Это много, Михаил.
– Да знаю я, знаю. Не стоил я ее, замучил, погубил. Ну, что еще? Что?!
– Ничего. Призови сыновей. Поговорим все же.
На другой день вечером мы все сидели в кабинете Турчанинова. Я пристально разглядывала его сыновей. Рогозин и Алексеев были совершенно сходны, только у Алексеева бородка. Шишкин поглядывал на меня со своей детской серьезностью. Константин улыбался дружески и даже как-то светски.
– Это напоминает мне чаепитие в Истанбуле, – сказал он по-английски и улыбнулся.
Я вдруг ярко вспомнила своего старшего сына Брюса. А мои младшие дети! Через какое-то время я стану бабушкой. Зачем я здесь? Не пора ли проснуться? Ведь в далеком Архангельске меня будет ждать корабль. Может быть, это будет Брюс. Или его друг. А я сижу здесь, живу этой странной жизнью.
Я начала говорить о возможности перемен. Кажется, я все излагала четко и ясно. Я сказала, что менять что-либо сразу, должно быть, нелегко. Нужны постепенные реформы. Но к моему удивлению юноши, когда я замолчала, не поддержали меня горячо. Откровенно говоря, я рассчитывала именно на их горячую поддержку. Ведь они были умны, образованны, бывали в Европе. Но сейчас они молчали.
– Что же? – нерешительно спросила я.
– Мне кажется, вы чего-то не понимаете в нашей жизни, – мягко заметил Константин, – У России свой путь развития. И это не путь механического перенимания у Европы ее институций, это…
– Да какой же свой путь, Костя, – с сердцем воскликнула я, – Какой же свой путь, когда вы раб, холоп!
– Существует духовная свобода, она выше, – ребяческим басом вступил Шишкин.
– В России уж если что менять, так сразу и кнутом! – Алексеев усмехнулся.
– А черт его знает, кто здесь прав! – Рогозин поднес руку поближе к глазам и поглядел на свои пальцы, словно видел их впервые.
– Ну вот что, мальчики! – я резко поднялась, – Теперь я хочу о деле говорить, о своем деле. В Архангельске меня через месяц будет ждать корабль. Это будет корабль моего сына или его друга. Я уплыву на этом корабле.
– Марфа! – вскрикнул Турчанинов.
– Подожди! – я повела головой в его сторону, – Вы все могли бы ехать со мной.
– В Англию? – почти с восхищением спросил Алексеев.
– Да, сначала в Англию, а после – куда захотите. Снова воцарилась молчание, довольно напряженное.
– А, пожалуй, это идея, – задумчиво произнес Плешаков, – В Англии мы могли бы начать эту тщательную подготовку отечественных реформ.
– Я никуда не поеду, – прозвучал глухой голос Турчанинова.
Я заметила, что он сказал «я не поеду». Не «мы не поедем», не «я никуда не пущу вас всех», но именно «я не поеду». Я подумала, значит, он согласен отпустить сыновей. Но неужели он и меня согласен отпустить? Это задело меня. Турчанинов был из тех, от чьей тирании всячески стремишься избавиться, но когда такой человек вдруг сам отпускает тебя, испытываешь какую-то обидную пустоту в душе.
– Давайте все обдумаем, – предложила я, – И вернемся к этому вопросу, пожалуй, через несколько дней.
Турчанинов охотно согласился, остальные поддержали его. Разумеется, уговорились хранить все в тайне.
Должно быть, именно поэтому на следующий день вечером Катерина спросила меня:
– Вы с Турчаниновым уезжаете скоро? Я не удивилась этому вопросу.
– Не знаю, – ответила я, – Но если ты будешь об этом рассуждать с кем попало, мы уж точно никуда не поедем.
– Я-то не поеду.
– Счастливо оставаться!
– Медом там что ли намазано, на чужбине? – продолжала она.
Я вдруг поняла, что она нервничает. Я ведь прежде обещала взять ее с собой. И я знаю, она не за себя тревожится, а за своих братьев.
– Ну, Катя, – сказала я, смягчаясь, – И ты поедешь, я ведь обещала. И мальчиков возьмем.
Она вздохнула и быстро, проворно принялась прибирать в комнате. Я подумала, что вообще-то даю опрометчивые обещания, но отказываться уже поздно. Хотя бог знает сколько до этого самого Архангельска пути. И как мы одолеем этот путь, да еще с двумя детьми?
Но никакого обсуждения вопроса об отъезде у нас не получилось. И, в сущности, по двум причинам. Во-первых, Турчанинов принялся меня уговаривать не ехать. Произошел у нас мучительный разговор. Я уже поняла, что не могу оставаться здесь. Он вполне разумно говорил, что не может уехать. В отношении себя он был прав. Он был уже немолод, ему было поздно меняться. Но и я не могла, не могла оставаться здесь. Мы говорили сумбурно, перебивая друг друга. И ни о чем не договорились. А ведь корабль будет ждать. И если не дождется?..
Но тут все изменилось, решительно все. Явилась на сцене нашей жизни вторая причина. И нечего уже было обсуждать, едем мы или не едем. Надо было не ехать, надо было бежать.
Мы играли в шахматы с Турчаниновым, когда неожиданно в комнату влетел Плешаков. Турчанинов поднял голову от шахматной доски и сдвинул свои нависшие темные брови.
Плешаков сообщил нам, что вчера ночью скончался один из сыновей царя Алексея Михайловича.
– Петр? – я взволнованно прижала ладони к груди. Этого мальчика я принимала, на мои руки он пришел в эту жизнь, и я хотела, чтобы он жил долго.
– К счастью, нет, – успокоил меня Константин, – Умер Симеон, младший сын царя от первой жены. Мальчик давно болел.
– И что? – Турчанинов опустил руку на колено.
– А ничего! – Плешаков выразительно посмотрел на меня, – Просто боярская партия противников реформ уверяет, что смерть ребенка произошла по вине иноземных лекарей. Народ возбужден. Сейчас идет погром в немецкой слободе. Много убитых. Заодно громят винные погреба. Я слышал призывы перебить всех иноземцев в Москве. Кричали также: «На Турчаниновский двор! Смерть изменнику! Смерть христопродавцу! Сожжем ведьму!» – он снова посмотрел на меня.
Турчанинов вскочил.
– Рогозин и Алексеев ждут с лошадьми за домом, – сказал Константин и я благословила его хладнокровие, – Выберемся по черной лестнице.
– Мне нужно взять деньги, – быстро сказала я, вставая.
– Каждая минута промедления опасна, – Плешаков уже стоял у двери, ведшей на черную лестницу.
Теперь он снова был сильным человеком, способным на решительные действия.
Едва переводя дыхание, я помчалась в свои комнаты.
Откинула крышку сундука, вынула кошель. Казалось, было совсем не до того, но я заметила, что он совсем не полегчал. Значит, Катерина не брала денег. Странная девочка!
– Катерина! Скорее! Мне некогда сейчас дожидаться. Мы будем за домом. Бери мальчиков и быстро!
Я натянула сапоги, повязалась платком и надела шубку. Я не побежала в покои Турчанинова, а сразу кинулась за дом. Было холодно и темно, снег скрипел под ногами. Я уже слышала крики и смутно различала зарево пожара. Надо было спешить.
За домом уже ждали меня Турчанинов и его сыновья. Было шесть лошадей. Я умела ездить верхом. Но скакать по обледенелым дорогам, ночью. Господи, спаси и помоги!
Алексеев, Рогозин и Плешаков держали в руках факелы.
– Где Мишка? – спросил с тревогой Турчанинов. Я поняла, что он спрашивает о Шишкине.
– Догонит! – коротко бросил Плешаков. – Ну, все готовы? В седла!
Я помедлила минуту. И кстати. Запыхавшись, бежала Катерина с младшим братом на руках. Другой, постарше, бежал рядом с ней. Платок на ней сбился, шубка расстегнулась. Следом поспевала ее мать. Близкая неизбывная разлука с детьми придала ей сил. Я почувствовала молчаливое отчаяние этой женщины, я видела, какая она худенькая и изнуренная. Она упала на колени, лихорадочно целуя старшего мальчика, затем легко поднялась, схватила из рук дочери своего младшего сына и крепко прижала к груди. Она не плакала и не кричала.
– Мама! Мама! Скорее! – в отчаянии повторяла Катерина, пытаясь взять у нее мальчика.
Внезапно женщина заметила Турчанинова и обмерла. Катерина взяла у нее ребенка. Мать стояла, обхватив голову обеими руками. Турчанинов в несколько широких шагов приблизился к ней и вдруг тяжело опустился перед ней на колени. Нам надо было спешить, но мы ждали.
– Прости! – сказал Турчанинов, – Если можешь.
Худая изможденная женщина дрожащей рукой сотворила над ним крест в темном воздухе тревожной это ночи.
– Иди, мама, возвращайся. Я не выдержу! – просила Катерина.
Мать припала к ней. Затем быстро повернулась и ушла.
Мы взобрались на лошадей. Рогозин и Алексеев взяли на седла мальчиков. Я не знала, как все будет. Но вот крупной рысью пошла моя лошадь. Свет факелов озарил снежную ночную дорогу.
Сначала мы скакали быстро. Затем поехали медленнее. Теперь я ехала рядом с Турчаниновым. Что-то мучило его. Что? Он сказал мне. Ему хотелось проститься с Татианой и судьба Шишкина тревожила его. Этот человек любил своих сыновей.
Громкий топот копыт заставил нас вздрогнуть и насторожиться. Всадник догонял нас. Впрочем, их было двое в седле. Мы узнали Шишкина. Перед ним сидела на седле молодая красивая женщина, прижимая к груди маленького мальчика. Из-под платка выбивались рыжеватые прядки, глаза были карие и блестящие. Я догадалась, что это и есть Аришка с «верха» и маленький Мишанька, сын Шишкина. Он за ними ездил, потому и пришлось ему догонять нас.
– Еле вырвались! – заговорил Шишкин, – В городе такое! – он махнул рукой, и прибавил, – Быстрей надо! Погоня за нами!
– За тобой погоня! Козел! – процедил сквозь зубы Плешаков.
Я хотела было пустить лошадь вскачь, но обернувшись, увидела, что уже поздно. Большая группа всадников, вооруженных чем-то вроде алебард, настигала нас. Наши мужчины соскочили на землю.
– Прорывайтесь! – крикнул Плешаков.
Я ухватила за поводья лошадей Плешакова и Турчанинова. Катерина, Аришка и оба мальчика резко послали своих лошадей вперед и поскакали по дороге. Прорвались!
Алебардщики быстро спешились. Плешаков увернулся от удара и сам, резко выбросив вперед ногу в красном сапоге, ударил своего противника, выбив из его руки оружие. Шишкин с криком разбежался и боднул другого в живот. Турчанинов, обнажив саблю, отбивался от двоих. Рослый воин повалил Рогозина и прижал к земле, но Алексеев кинулся на помощь брату. Все трое клубком покатились по снегу, затем братья-близнецы быстро вскочили на ноги.
Я заметила, что противники их порядком обессилены.
– В седла, скорее! – выкрикнула я уже привычный наш призыв.
У нас было теперь три лошади на шестерых. Мы сидели в седлах по двое. Турчанинов обхватил меня за пояс. Поехали мы быстро. Но наши преследователи были уже не в силах гнаться за нами. А мы вскоре нагнали женщин и детей. Затем решили хоть на несколько минут спешиться, чтобы дать передохнуть лошадям. Но маленькие братья Катерины остались в седлах. Младшему было не больше шести лет. И этот мальчик только что гнал коня вскачь и удержался в седле.
– Ты что, Андрей, – спросила я, – И прежде на лошади ездил?
– Прежде ездил, а так быстро – в первый раз, – искренне ответил мальчик.
Он раскраснелся и явно получал удовольствие от всего этого приключения.
– Они у меня целыми днями на конюшне вертелись, – не без гордости заметила Катерина.
– Ну, с такими всадниками мы не пропадем! – заключила я, и все рассмеялись.
– Пора! – сказал Константин.
– Я должен проститься с ней, Марфа, – Турчанинов подошел ко мне.
Я знала, о ком идет речь. Я подошла к Плешакову.
– Все равно ведь это нам почти по дороге, – убеждала его я.
– Это опасно, – возражал он. С трудом я его уговорила.
Уже светало, когда мы подъехали к воротам монастыря.
– А если и здесь засада? – ворчал Плешаков, – И как мы после выберемся?
Турчанинов спрыгнул на белую от снега, утоптанную землю и подошел к воротам. Взялся за кольцо и постучал. Решетчатое оконце приоткрылось, женский голос спросил, кто это и что надо. Турчанинов ответил, что надо ему инокиню Филагрию (таково было монашеское имя Татианы). Он назвал себя. Какое-то время мы ждали. На всякий случай Плешаков не велел спешиваться. Наконец в воротах открылась калитка и показалась хрупкая женская фигурка в черном одеянии монахини. Легко, словно по воздуху, ступая, Татиана приблизилась к Турчанинову. Она стала так, что я увидела ее лицо, обрамленное черным монашеским платком. Лицо было светлое, бледное, а глаза – совсем прозрачные, и губы – бледные-бледные. Она подняла голову и посмотрела на нас этим прозрачным неземным взглядом. Я не выдержала, соскочила на землю подошла к ней и прижала ее голову к своей груди. Она тихо отстранилась и перекрестила меня.
– Таня! – воскликнула я, – Таничка!
Я хотела плакать отчаянно и молить о прощении. Она отрешенно молчала.
– Почему она молчит? Что с ней? – со слезами в голосе повернулась я к Турчанинову.
– Обещалась так. Обет у нее такой.
Он тяжело опустился перед ней на колени.
– Прости, Таня, за все! И она перекрестила его.
Затем легкими шагами обошла его, стоящего на коленях, и приблизилась к остальным. Она посмотрела на детей, улыбнулась открыто и беззащитно, перекрестила нас всех, а мальчиков – каждого по отдельности. И вновь опустила голову и тихо-тихо ушла в калитку.
Как мы добрались до Архангельска, я уже и не вспомню. Только мелькает череда картин и много, много снега. И еще – Россия ужасно большая.
В Архангельске, большом северном заснеженном городе, нам пришлось ждать корабля. По моим подсчетам до его прибытия оставалось еще недели две. Деньги у нас были и мы наняли деревянную избу, где все и жили. Покупали провизию и мы, женщины, по очереди готовили. Дети играли. Мужчины наши бродили по городу. Все мы очень подружились. Мы понимали, что все это пройдет, распадется наша компания, и нам уже было жаль. Я знала, что когда-нибудь каждый из нас будет вспоминать это время ожидания новой жизни и поймет, что именно тогда мы жили по-настоящему.
Вот уже несколько дней Плешаков уверял, что за нами следят. Ему удалось купить пистолеты и теперь мужчины наши были вооружены. Мы не так уж боялись. За последнее время мы вышли победителями из стольких передряг, что сделались немного по-детски гордыми и бесшабашными.
В то утро вдруг пошел мягкий тихий снег. Турчанинов колол дрова у сарая. Аришка пришла с коромыслом и поставила ведра на землю. Катерина в доме готовила пшенную кашу. Мы собирались завтракать. Остальные были в доме. Маленький Мишанька спал на печи, разметав ручки во сне. Гриша и Андрей где-то бегали. Но как-то вдруг сталось, что все мы кроме детей очутились во дворе. Катерина слепила круглый мягкий снежок и кинула в Шишкина. Турчанинов оставил топор и кинул снежок в меня. И через минуту мы уже перебегали по двору, играли в снежки и смеялись. И я знала, что нигде так хорошо, как в России, не бывает и не будет. И тут во двор влетели наши мальчики.
– Скорее! Сейчас нас хватать будут! Скорее! Сейчас всех похватают! – кричал Гриша.
– Корабль! Наш корабль пришел! – вторил ему Андрей.
Оба были в восторге, ожидая новых приключений.
Мы все поняли. Поняли, что кончилась эта полоса нашей жизни. И не усядемся мы за длинный деревянный стол, не будем есть кашу из котелка деревянными ложками, не сядем вечером у большой беленой печи. Все кончилось.
Мы быстро-быстро оделись, взяли детей, мужчины заткнули за пояса пистолеты, и мы побежали в порт. Я догнала Алексеева, который нес младшего братишку Катерины.
– Ты как узнал, Андрюша, что это наш корабль?
– Там говорят, как вы!
Уже несколько дней я учила мальчиков английскому языку.
По улицам мы пробежали благополучно. В порту я сразу узнала английский корабль. Сердце сильно забилось. Вот и моя жизнь после стольких дорог возвращается к самому истоку, к детству.
Мы уже бежали к кораблю.
– Брюс! – закричала я, – Брюс! Мне хотелось, чтобы это был мой сын.
Зазвучала речь, слова на моем родном, детском еще языке. Мы побежали по сходням.
За нами кричали, выкрикивали угрозы. Капитан, незнакомый мне человек, приказал убрать сходни. Мы уже стояли на палубе. И вдруг Турчанинов стремглав кинулся по сходням вниз. Туда, где сгрудились стрельцы, готовые схватить. Он выхватил из-за пояса пистолет и швырнул на снег. И быстро, не оглядываясь, пошел вперед. Стоявший рядом со мной Плешаков что-то пробормотал. Катерина медленно ступила на сходни и сошла вниз. Она побежала, догнала Турчанинова и пошла рядом с ним. И ни с кем они не простились. Я увидела, как стрельцы окружили их. И тут Аришка, прижимая к груди своего ребенка, заплакала. И братишки Катерины заревели громко. Сходни убрали и корабль двинулся в море. Все так быстро сделалось. Я только поняла, что моего сына здесь нет, а эти мальчики остались совсем одни. Как-то так вышло, что я только это понимала. Потом капитан подошел ко мне. Он сказал, что его зовут Питер Айрленд. И я вспомнила, что и прежде была у меня жизнь, кого-то я любила, и об этом человеке я слышала. Но то все прежнее, как будто и вовсе не бывало.
– Вы – друг моего сына, – сказала я, удивляясь, как это я говорю.
Он кивнул и пожал мне руку. Я хотела заплакать, и не могла.
Корабль вышел в открытое море. Мы стояли на палубе.
– Теперь не будет земли? Только море? – спросил маленький Андрей.
– После России не будет земли, – серьезно сказал Гриша.
Мне вдруг подумалось, что они как-то странно правы. После России если и будет что-то, то какое оно будет? Будет ли земля? Или и вправду одно море?
Я посмотрела на мальчиков и взяла их за руки. Они славные были ребята – волосы русые и немного вьющиеся, а глаза – карие.
– Будет земля, – сказала я, – Будет совсем другая земля. Но вы маленькие, вам легче будет.
Через несколько дней четверо моих спутников уже помогали матросам, серьезные и сосредоточенные. Мальчики успели исходить и излазить весь корабль, уже знали кучу английских ругательств и много просто слов. Новая жизнь начиналась.
В Лондоне я встретилась с Брюсом. Выяснилось, что мои имущественные дела ему удалось уладить. Он собирался в Париж. У Селии и Чоки родился сын, ему дали имя – Николаос. Я порадовалась этой вести. Константин Плешаков обосновался в Лондоне. Шишкин с женой и ребенком отправился в Берлин, а близнецы Рогозин и Алексеев поехали в Париж вместе с моим сыном. Братья Катерины остались со мной. Я все же решилась ехать в Америку к Санчо. Мальчиков я хотела оставить в доме Питера Айрленда. Но они не хотели этого, хотели ехать со мной. И я взяла их с собой.
После России все воспринималось совсем по-другому. Уже в порту я узнала, где дом Санчо Пико. Помню, как я вошла в сад во внутреннем дворе и увидела его. Я его узнала. Узнала его бородку, совсем седую, и очки. Он сидел в глубоком кресле и читал. Он поднял голову и узнал меня. Тогда он поднялся с книгой в руке, положил ее на кресло, подошел ко мне и бережно обнял. Мальчики смотрели на него.
– Вот и я, – сказала я, – А эти мальчики – из очень далекой страны. Они умные. Попробуй научить их чему-нибудь.
В сад вышла молодая женщина и двое Молодых людей. Это была Мелинда, дочь Коринны, моей сестры, со своим мужем, и ее младший брат Джон-Хуан. Мелинда меня не узнала, а Хуан даже не помнил. Потом какая-то старая женщина с плачем кинулась мне на шею. Это была моя милая верная служанка Нэн Бриттен.
До самой смерти Санчо Пико я уже с ним не разлучалась. А когда он умер, мы с Нэн вернулись в Лондон. Андрей и Григорий остались в Америке. Они занялись книгопечатанием и торговлей книгами, и дело это у них процветает и до сих пор.
После трагической гибели королевы Франции мой старший сын Брюс переехал в Лондон. Сейчас он женат и счастлив в своей семье. В Лондоне теперь живет и мой сын Чарльз-Карлос. И у него семья.
А я, как мне когда-то нагадали, вернулась к истокам. Живу в провинции, хозяйничаю в своем поместье. Дочь мою Селию и зятя Андреаса я так больше и не видела. Анхелита и Мигель живы и счастливы детьми и внуками. Но одно горе омрачило их жизнь – ранняя смерть Аны. Бедная девочка умерла при родах, умер и ребенок. Николаос больше не женился. Он остался жить в семье своего друга. У Чоки и Селии родилось девять детей: шесть сыновей и три дочери. Вот так думаешь, будто жизнь вошла в какое-то устойчивое русло, глубокое, и будет течь себе спокойно. И тут вдруг происходят перемены. Умер Чоки в несколько дней, от воспаления легких. Самая младшая девочка родилась через две недели после его смерти. Ей дали имя Эльвира, ведь так я себя называла в Испании. Горько мне было от этой смерти. Я оплакивала Чоки и каждый день писала дочери, умоляя ее не предаваться горю так отчаянно, ведь ее жизнь нужна ее детям.
Недавно мне привезли из Мадрида большую картину. Теперь она висит на стене в гостиной. И я то и дело подхожу к ней и смотрю. И вот как будто Чоки, мальчик мой, и не умирал. Ведь вот он, вот на этом холсте, вот его лицо, его глаза. Это его сыновья. А вот и еще лица. И в них я различаю и свои черты. И это тоже дети моего Чоки и моей Селии. Вот только дочь мою я с трудом могу узнать в усталой, располневшей женщине, с грустной и милой улыбкой сидящей среди своих детей. А вот эта маленькая девочка, которую она держит на коленях, это моя внучка. Я смотрю, и мне кажется, будто моя внучка это и есть моя дочь. И значит, и сама я еще молода и красива.
Когда я начинала все это писать, я думала, что кому-то что-то смогу посоветовать, поделюсь своим опытом жизни и бог весть что еще. Очень даже глупо. И теперь, прощаясь с вами, я могу сказать только одно: Старайтесь быть счастливыми и не мучить других людей. Вот, пожалуй, и все.