ГЛАВА ПЯТАЯ ПЛОЩАДЬ РЕВОЛЮЦИИ

1

Я чистила лук – целую гору луковиц – и на глазах у меня выступили слезы. Печь была растоплена, и в кастрюльке булькало совсем неаппетитное варево, к запаху которого, однако, жадно принюхивался малыш Ренцо, прислонившийся прямо к очагу – там было теплее.

Вот и вся наша еда – хлеб да луковый суп! Бобовая, чечевичная и гороховая похлебки теперь уже стали лакомством. Недавно я раскошелилась на сладкий тыквенный суп для детей, жидкий, почти как вода, а потом целую неделю раскаивалась. Давно мы не видывали и белого хлеба – только ржаной да ячменный, изредка маисовый, но и за ним приходится выстаивать бешеные очереди. Хорошо, что у нас есть еще каштаны… И это накануне святого Рождества!

Стефания, вытирая лицо тыльной стороной ладони, присела к столу передохнуть. Руки у нее были красные и распаренные после недавней стирки – она уже давно привыкла стирать чужое белье за двадцать су в день.

– Не могу понять, что творится с деньгами: они обесцениваются не по дням, а по часам. Все гоняются за золотом, бумажки уже никому не нужны. А цены взвинчиваются каждый день, товары становятся недоступными, вокруг полно безработных.

Я знала об этом. Говорили, в Париж из Лиона хлынули толпы обездоленных рабочих – что-то около тридцати тысяч. Разве могла столица, сама задыхающаяся без хлеба, прокормить такую ораву? А причина безработицы была в том, что аристократы эмигрировали, и у Лионских шелковых мануфактур не стало клиентов, фабрики обанкротились. Владельцы просили Конвент взять на себя содержание шелковой промышленности, но депутаты отказались. Отказ был горд и суров: роскошь во Франции исчезла, народу шелк не нужен. Отныне повсюду вспыхивали стачки…

– Я очень хорошо понимаю тех женщин, – продолжала Стефания, – которые врываются в лавки и платят столько, сколько могут. Согласно с ценами 1790 года… Я слышала, в Версале и Рамбуйе разгромлены рынки – и это правильно, проклятые спекулянты хоть чуточку уймутся… Где это видано: при жалованье в 20 су фунт хлеба стоит целых 8 су? Как при таких ценах можно прокормить детей?

Я закончила чистить лук и, вытерев руки, взяла Ренцо на колени. Малыш, в отличие от своих старших сестер, привык ко мне и даже успел полюбить меня за последние три месяца. Его сестры, Жоржетта и Флери, разделяли настороженное отношение матери ко мне и держались отчужденно, хотя я и пыталась преодолеть это. Жоржетте было двенадцать лет, это была рослая, сильная девочка, помогавшая матери таскать корзины с бельем. Младшей, Флери, шел десятый год, она казалась молчаливой и замкнутой. Обе сестры были смуглые, как андалузки, с курчавыми смоляными волосами, растущими едва ли не от самых бровей, – я ясно видела, что их развитие пойдет не в сторону тонкой одухотворенности Джакомо, а в сторону ранней чувственности Джульетты Риджи, Звезды Флоренции.

Приятно было, играя с малышом, хоть немного забыть о том, что в Париже голод и бешеные цены, что меня все так же преследует полиция, а Батц еще не вернулся из Англии. Ренцо напоминал мне Жанно. У этих малышей даже возраст одинаковый, да и внешне они в чем-то похожи. Правда, глаза у Ренцо были черные, лукавые, как блестящие бусинки, а у Жанно – голубые и огромные, как озера.

– Подумать только – ничего не стало: ни хлеба, ни ячменя, ни свечей, ни дров… И куда только это исчезло? Ведь урожай был хороший. Похоже, среди изобилия нам грозит нищета… И ничего народ не выиграл, свергнув короля… Разве что начавшуюся войну.

– Но ведь мы побеждаем, – возразила Жоржетта.

– Что с того, что побеждаем, доченька? Да, я слышала, что Дюмурье разгромил коалицию где-то в Лотарингии. Он молодец, этот Дюмурье… Но ведь армия забирает львиную долю хлеба! Это скверно, Жоржетта. А Конвент только тем и занимается, что решает – судить или не судить короля.

– Стефания, прошу тебя, перестань, – произнес Джакомо. Он сказал это мягко, но Стефания послушалась. Не знаю почему, но она всегда ему подчинялась. Я не вникала в тайны их взаимоотношений, но замечала, что она не решается бранить меня, когда это может слышать Джакомо. В его отсутствие это случалось довольно часто. Стефанию, казалось, все во мне раздражало: и мое давнишнее богатство, и белые руки, и даже мое нынешнее неустойчивое положение… Иногда я даже опасалась, что она донесет на меня. Я отгоняла такую мысль, понимая, что не по своей воле Стефания так изменилась. Я вообще старалась с ней не связываться, сознавая, сколько трудностей обрушила на нее судьба. Время от времени я представляла, во что превратилась бы сама, если бы мне пришлось столько работать и выстаивать в очередях, при мысли об этом мне становилось страшно, и сердце замирало.

– Ты отослала письмо Антонио? – спросил Джакомо по-итальянски.

– Да. Только вряд ли оно попадет по адресу. Я давно потеряла с ним связь. Может быть, он переехал. К тому же недавно я читала газеты: восстание негров на Мартинике подавлено, и белые плантаторы хотят отделиться от Франции, а английский флот полностью отрезал острова от королевства.

Я по старой привычке говорила «королевство», хотя Франция в 1792 году была торжественно объявлена Республикой.

– Ты, Ритта, видела Антонио совсем недавно. А я… я не встречался с ним с той поры, как он ушел на вендетту.

– Ты имеешь в виду убийство Антеноре Сантони? Ах, Джакомо, временами мне кажется, что все это мне приснилось – и наша очаровательная деревушка, и Нунча, и все эти кровавые вендетты…

– Почему же приснилось? Все это было, и мы ничего не забыли. Так уж получилось, что судьба разбросала нас. Но мы соберемся вместе, обязательно соберемся.

– Не будет только Винченцо, – проговорила я тихо. – Я помню, как он приносил мне кексы-панджалло и холодный капуччино[8] в медной фляжке… Зато будет Розарио. Вот уж не представляю себе, каким он стал!

Розарио уже полгода служил в республиканской армии генерала Кристофа Келлермана, сражающейся против австрийцев и пруссаков. Я знала, что в сражении при Жемаппе он был ранен и две недели провел в госпитале в Нанси, а потом, получив чин капитана, был откомандирован в армию генерала Монтескью, которая захватила Савойю.

– Война, вечная война, – произнесла я. – Не понимаю, за что мы воюем сразу со всеми и против всех. Кажется, нет ни одной страны, с которой бы Франция не воевала.

Джакомо, не отвечая, поднялся: наступило время отправляться на уроки итальянского, которые он давал нескольким буржуа.

– Ты уже уходишь, Джакомо?

– Да, мне пора. Ты проведешь с нами Рождество?

Я замялась, не зная, что отвечать. На улице Мелэ, где я жила, меня ждали Валентина и аббат Эриво. Да еще Брике… Нет, я должна позаботиться о том, что они будут есть на Рождество.

– Не знаю… Наверное, нет. Но я обязательно зайду к вам в сочельник.

– Может, это и к лучшему. Ты же знаешь, что у нас не будет ничего, кроме мучного супа, заправленного салом.

Когда он ушел, на кухне воцарилась тишина, ясно говорившая мне, что я здесь лишняя. Но я не торопилась уходить. У меня на коленях сладко уснул Ренцо, и мне не хотелось так быстро менять теплую кухню на декабрьский холод улицы.

– На какие средства ты живешь, хотелось бы мне знать? – вдруг вырвалось у Стефании. – Ты нигде не работаешь. Откуда же у тебя берутся деньги на еду?

– У меня есть любовник, – совершенно серьезным тоном отвечала я, – этакий сказочно богатый молодец с роскошными усами, который не интересуется ничем, кроме женщин. Он меня и содержит. Если захочу, он будет содержать и всех моих друзей и родственников.

К моему удивлению, Стефания восприняла это всерьез.

– Я так и знала! Знала, что ты не приучена к честному труду и всегда останешься куртизанкой… Но будь уверена: мы не польстимся на деньги твоего любовника. И ты очень правильно сделала, что отказалась прийти к нам на Рождество. Я даже не ожидала, что ты проявишь такой здравый смысл.

– Не надо оскорблять меня, – предупредила я, – а то я могу передумать. Вот возьму и нагряну к вам на праздник… Ладно, не бойся, я шучу. Я вовсе не намерена портить тебе торжество.

Я набросила на плечи старый плащ, повязала голову белым пушистым платком, как это делали все парижские простолюдинки, и предпочла выйти, не попрощавшись.

Было 13 декабря 1792 года, день святой Люции, шла предпоследняя неделя рождественского поста – адвента, придерживаться которого нынче вынуждены даже атеисты, так как мясные продукты были по карману только богачам. Раньше, до революции, в эти предрождественские дни монахи-августинцы, следуя давнему обычаю, пекли бы блины, поливали бы их лимонным соком и рассылали бы мальчишек продавать их. Сейчас о блинах и речи не было.

Несколько дней назад выпало много снега, и теперь он таял, смешиваясь с уличной грязью и чавкая под ногами. Небо над Парижем было свинцовое, затянутое серыми тучами, и, несмотря на то что было всего лишь два часа пополудни, день был хмурый, казалось, уже надвигаются сумерки. Зима не обещала быть холодной и снежной, а обещала скорее типичную французскую зимнюю погоду – ветреную, промозглую, влажную, с мокрым снегом и слякотью. Это радовало женщин: значит, фонтаны не замерзнут и можно будет без лишних трудностей набирать оттуда воду.

Вместо того чтобы отправиться прямо к себе домой на улицу Мелэ, я сделала небольшой крюк и повернула на улицу Тампль. Это здесь в средневековых башнях уже четыре месяца был в заключении свергнутый король Людовик XVI с семьей. Два дня назад короля допрашивали в Конвенте: он все отрицал, отвергал все обвинения, так что даже Марат, кровожадный истеричный Марат воскликнул: «Как велик бы он был для меня в этом унижении, если б не был королем!» Увы, теперь главным обвинением было именно последнее обстоятельство…

Я подошла поближе. Серые толстые каменные стены, чисто выметенные голые дворы, где вырублены все деревья, стража – в каждом углу, на каждом этаже. Надо думать, рыцари-тамплиеры, которые возвели пять веков назад этот замок, не отличались веселостью нрава. И похоже, проживание в этом замке даже им не принесло счастья.

Возле Тампля, как всегда, собралась толпа любопытствующих. Несмотря на то что башни были отделены от зевак тремя дворами, от желающих увидеть короля за прогулкой отбоя не было. Мне было грустно. Когда-то, до революции, замок Тампль был веселым и уютным гнездышком, его стены хранили серебристые переливы очаровательной музыки Моцарта…

– Короля я видела однажды. Он гулял с сыном.

– А я видел, как дофин запускал змея…

– Ходят, взявшись за руки. Тоже мне, родственнички!

– А королеву никогда не увидишь. Она, стерва, гордая. Не желает прогуливаться под стражей.

– К черту и Капета, и его будущую вдову! Пойдемте-ка лучше на бульвар, там, кажется, мыло дают!

Толпа зевак поредела и меньше стало проклятий по адресу Луи Капета. Так теперь называли короля, по аналогии с Гуго Капетом, родоначальником династии Капетингов, пришедшей к власти в 987 году.

– Газеты пишут, что он тиран, кровопийца и мерзавец… Я что-то не верю. Луи Капет толстый, спокойный, он и мухи не обидит. Похож на булочника с нашей улицы… Как-то не верится, что он такой уж подонок, как о нем толкует Эбер.

– Это королева виновата, мерзавка. Шлюха проклятая… У нее все комнаты были в бриллиантах. Ну, ничего, пусть теперь посидит взаперти!

Я слушала это и думала о том, как бесчеловечно разлучать мужа с женой. А ведь именно так поступили с королем и королевой. Как только Людовика XVI стали считать не узником, а преступником, его перевели в помещение этажом ниже, запретив общаться с семьей. Как, должно быть, тяжело сознавать, что твой сын, твоя дочь, твоя любимая жена находятся рядом, но увидеть их ты можешь только через щелку в ограде! А каково королеве? Она, конечно, не любила Людовика XVI, но прожила с ним всю жизнь, и он всегда был добр к ней и предан ей. Мария Антуанетта, наверное, слышит даже его тяжелые шаги где-то внизу, но не может ни узнать о судьбе, которая его ожидает, ни расспросить адвокатов, защищающих ее мужа. Это пытка похуже той, которой подвергаюсь я, не имея возможности покинуть Париж и вернуть себе детей.

– В голоде виноваты роялисты и аристократы.

– Организатор голода – в Тампле!

– Я был в Конвенте и слышал, как Сен-Жюст требовал крови тирана. Он так и сказал: «Граждане, я смело говорю, все затруднения будут жить до тех пор, пока будет жив король». К тому же Сен-Жюст – истинный патриот, он друг Робеспьера. Я верю ему.

– Да и Коммуна требовала мести Луи Капету и его шлюхе…

Я уже устала слышать подобные глупости. В глазах большинства парижан король по-прежнему был виновен во всех бедах, хотя уже четыре месяца сидел под замком в Тампле. «Луи Капет – организатор голода» – вот что было лейтмотивом разговоров на улицах. Всем почему-то казалось, что, как только король будет казнен, разрешится и продовольственный вопрос. Иногда это походило на маразматическую идею фикс, и меня удивляла способность некоторых политиков вроде Робеспьера и Сен-Жюста придавать подобным софистическим идеям видимость правдоподобности.

Впрочем, далеко не весь Конвент был настроен против короля. Конвент давно разделился на две враждебные партии. Правые, более спокойные и менее кровожадные, назывались жирондистами[9] и возглавлялись Бриссо и Верньо. Левые, во главе которых стояли знаменитые триумвиры – Дантон, Марат и Робеспьер, главную свою задачу видели в казни короля. Их называли монтаньярами.[10] Часто бывало, что дебаты по вопросу о судьбе бывшего короля накалялись до такой степени, что жирондисты вроде Барбару, Ребекки, Бюзо срывались с места и с поднятыми вверх кулаками бросались к монтаньярам, готовые вступить с ними в рукопашный бой, и начиналась потасовка, подогреваемая одобрительными возгласами и улюлюканьем трибун.

– Надо было поубивать всех роялистов и священников и закончить революцию.

– Да, эта вечная политика уже всем надоела.

– Давали бы побольше хлеба, а не лозунгов…

Из-за угла улицы Рамбюте показалась группа национальных гвардейцев, и зеваки благоразумно умолкли. Гвардейцы подошли к Тамплю и, сказав несколько грубых выражений по адресу королевы, принялись рассказывать, что сказал в Коммуне знаменитый патриот, пивовар Сантерр. Он советовал перебить в Париже всех собак, которые ведь тоже едят, и дважды в неделю питаться картошкой. Я не могла понять, как относятся к этому сами гвардейцы, но во всяком случае зеваки не в состоянии были оценить мудрость таких советов.

– Куда же все делось? – наконец хмуро спросил один из них.

– Ушло в армию, приятель, – весело отвечал гвардеец, которому наверняка выдавали на службе паек. – Армия-то у нас почти полумиллионная, ее надо кормить и одевать.

– Твердые цены нужны… таксация…

– Зачем же надо было затевать войну? – вырвалось у меня.

Я очень испугалась, что осмелилась вставить слово, но гвардеец смотрел на меня весело и снисходительно, как на глупенькую женщину, которую приятно поучить.

– Как зачем? Для освобождения народов, красавица! Дюмурье уже занял Брюссель и Антверпен, всю Бельгию… И мы успокоимся только тогда, когда вся Европа будет в огне.

– Вот как? – спросила я мрачно.

– Да, красотка. Шометт, наш прокурор, обещал, что вся территория, которая отделяет Париж от Петербурга и Москвы, скоро будет офранцужена, муниципализирована и якобинизирована. А знаешь, что сказал в Конвенте епископ Грегуар? Что республика будет скоро существовать и на берегах Темзы!

Он неплохо разбирался в географии, этот гвардеец, но все равно был глуп как скамейка. Я слушала его с хмурым видом.

– Вот так, красавица. Мир хижинам, война дворцам! Скоро все народы будут такими же свободными, как и французы.

– Вот оно что, – произнесла я. – Но если уж у вас действительно такие грандиозные планы, то не мешало бы Конвенту прекратить бесполезные споры и заняться делом.

– Это не вина Конвента, красотка. Это вина жирондистов. У них ведь большинство. Вот если бы власть взяли монтаньяры…

Он принялся уверять меня, что вина за все теперешние бедствия Франции лежит на жирондистах, которые спелись с роялистами и вражескими агентами. Он с таким жаром живописал все прелести монтаньяров, что мне захотелось зажать уши. Я не видела разницы между этими двумя партиями. По мне, так и те, и другие достаточно сделали для того, чтобы ввергнуть Францию в пропасть.

Отвязавшись от гвардейца, я поспешила домой. Башмаки у меня промокли до самых чулок, а тем временем начинался сильный дождь, смешанный с мокрым снегом. Совсем недавно я простудилась и не хотела больше повторять свою ошибку. Барон де Батц должен приехать в декабре, и будет скверно, если я окажусь больной.

Вид всадников, остановившихся на бульваре возле Тампля, заставил меня насторожиться. Что-то знакомое было в одном из них… Эта военная двухугольная шляпа, этот трехцветный республиканский пояс, эти эполеты…

Франсуа. Адмирал де Колонн, мой бывший супруг.

Я не видела его с ноября 1791 года, с тех пор, как мы развелись, то есть год с лишком. Я вычеркнула его из сердца и уже давно перестала терзаться его отсутствием. Но эта неожиданная встреча меня поразила. Не осознавая, что делаю, я пошла вперед, зачерпывая башмаками мокрый полурастаявший снег.

– Сударь!

– Вы?

Меня интересовало, не убежит ли он тут же, испугавшись, что мое присутствие его компрометирует. Но он не убежал. Лицо его побледнело, и он поворотил лошадь ко мне, правда, не сочтя нужным спешиться и снять шляпу перед дамой.

– Вы, наверно, давно похоронили меня?

Об этом не нужно было даже спрашивать. Конечно, похоронил. Ведь он воспользовался тем, что во время развода я ничего не требовала, и бросил меня без средств к существованию. Ни разу потом он не зашел и не поинтересовался, как живет его бывшая жена, мать его единственного ребенка, который хотя и умер, но все же был когда-то.

– Как поживает ваша ненаглядная революция? Она так же красива, эта ваша единственная возлюбленная?

Лошадь всхрапнула, дернулась, обрызгав меня грязью.

– Я думал, вы эмигрировали, гражданка.

– Вы называете меня гражданкой? – Я весело расхохоталась. – Я и не замечала раньше, как вы смешны в своей фанатичности. Ладно, сударь, я не стану вас мучить неизвестностью. Я не могла эмигрировать, и вы это отлично знаете. У меня ведь не было денег. А куда едете вы?

– В Ниццу, к своей эскадре.

Я понимала очень хорошо, что этот разговор и мои насмешливые упреки бесполезны, но я их выстрадала и не могла не высказать. Теперь мне стало легче, спокойнее.

Я ошиблась. О, как я ошиблась! Непонятно, неужели это из-за такого человека я так мучилась, пролила столько горючих слез? Я страдала оттого, что ощущала к нему целую гамму чувств – от любви до ненависти, но не могла ощутить презрения и поэтому не могла разлюбить.

А теперь презрение было. И я полностью разлюбила его.

За тот год, что мы не виделись, я очень изменилась. Я стала несоизмеримо выше, умнее, мудрее моего бывшего мужа. Я одна, слабая и беззащитная, перенесла страшные испытания, которые закалили меня. И теперь он, со всем своим темным прошлым и революционным настоящим, был просто мальчишкой по сравнению со мной. Теперь он был мне не нужен.

Да, поистине женщина – изменчивое существо. В ее любви возраст мужчины не имеет значения. Если мужчина может быть защитой, его года ей безразличны.

– Я была больна вами, – произнесла я искренне и с явным сожалением за свою прошлую глупость, – но эта болезнь была ложной. И теперь я выздоровела.

Понял ли он меня? Не знаю. Наверное, понял. Но на его лице не дрогнул ни один мускул. У меня всплыли в памяти слова Рене Клавьера: «Вы любили своего дубину адмирала, который помыкал вами и ни в грош вас не ставил». Клавьер, как всегда, прав и подобрал самое точное сравнение.

– Вы дубина, адмирал, – сказала я весело, – несмотря на все ваши университеты и школы навигации, вы все-таки дубина. Почему я не знала этого раньше?

Он смотрел на меня, глаза его сузились.

– Прощайте, – сказала я без всякого сожаления.

Я шла по лужам и растаявшему снегу, чувствуя, что он провожает меня взглядом. Я не знала, увижу ли его еще когда-нибудь, да и зачем? Я была очень довольна тем, что ничего ему не должна. Ничего. Я чиста, как лист бумаги. В моем сердце не осталось никаких давнишних чувств… Теперь любовь может заново начать свои записи.

Только теперь, после этой встречи, я по-настоящему почувствовала, что освобождаюсь от внутренних оков. Я свободна и самостоятельна. Я забыла о прошлом и, кажется, могу… могу открыться навстречу новой любви.

О Боже, неужели?

Вернувшись в свою тесную каморку, я застала все семейство в полном бездействии. Валентина глядела в окно, аббат Эриво молился, а Эли де Бонавентюр и Брике – они были почти ровесниками – играли в карты. Игра была самая примитивная, которой Брике наверняка научился в своем Дворе чудес и обучил ей Эли. Я невольно подумала, какую объединяющую силу имеют карты: они подружили аристократа и уличного мальчишку.

Уличный мальчишка, как всегда, мурлыкал себе под нос:

Антуанетта поклялась,

Что к черту опрокинет нас.

Да опрокинуть не пришлось,

Сама разбила нос.

Так спляшем карманьолу!

Слышишь гром? Слышишь гром?

Так спляшем карманьолу!

Пушки бьют за бугром!

Это была «Карманьола» – новая песня, которую распевали на улицах Парижа, очень популярная и революционная.

– Замолчи, пожалуйста! – сказала я в сердцах. – Я слышу эти глупости на улицах, и не хватало мне еще выслушивать их дома.

Брике обиженно наморщил нос – лицо у него стало смешным, как печеное яблоко:

– В таком доме можно петь что угодно. Я никогда страшнее дома не видал. И зачем было уезжать из Сен-Жермена? Там мы жили в настоящем дворце.

Да, наш дом был страшен: маленькая комнатка с закопченным потолком и прогнившим полом, которую мы с Валентиной перегородили ширмой из простыни, разделив таким образом на две части – мужскую и женскую.

– Что ты болтаешь? – набросилась я на Брике. – Тебе же самому не нравилось в Сен-Жермене!

– Не слушайте его, дочь моя, – отозвался аббат. – Вы поступили, как подобает христианке, отказавшись от соблазнов.

– Ну да, ну да! – воскликнул Брике. – Отказавшись! Из дома уехали, а едим то, что присылает нам хозяин того самого дома!

Это была правда. Все продукты мы получали от Клавьера. Я приказала Брике замолчать, но не могла не признать, что он прав.

– Взгляните, Сюзанна, – сказала Валентина, – сегодня снова приезжал посыльный и привез сверток.

– И хлопнул Валентину по заднице! – воскликнул Брике, заливаясь смехом.

Я пришла в ужас, услышав, как он говорит о Валентине, урожденной герцогине де Сейян де Сен-Мерри, но возражать ничего не стала. Брике – уличный мальчишка, сорванец. Он говорит так, как принято в его хулиганской среде. Но видит Бог, этот сорванец – единственный из моего окружения, который хоть чего-то стоит.

Я развернула сверток: грудинка, лосось, ветчина с оливками, плитки шоколада, банка кофе и несколько апельсинов. Да еще несколько свежевыпеченных белых булок и бриошей… Господи ты Боже мой, видели бы это парижане!

– Не понимаю! – вырвалось у меня. – Не понимаю, почему этот человек сначала с такой настойчивостью разорял меня, доводил до полной нищеты, а теперь так трогательно заботится! Это просто унизительно, если не сказать больше…

В моем голосе звучало раздражение, но не по той причине, о которой я только что говорила Втайне мне было ясно, что мне не хватает Клавьера. Не то чтобы я влюбилась в него. Но мое сердце давно уже дрогнуло. Я столько думала, столько сомневалась… Теперь, как раз теперь было самое время поговорить с ним, если уж его чувства ко мне и вправду серьезны. Только разговор с Клавьером помог бы мне рассеять сомнения.

Еще бы раз услышать его голос, ощутить ту спокойную силу, которая заключена в нем и которая так благотворно действует на меня, еще раз улыбнуться в ответ на его остроумную шутку. Я была вынуждена признаться, что хотела бы видеть его. Но Клавьер не приезжал. Он присылал свертки с едой и букеты цветов – регулярно, дважды в неделю, зная, что более частые подношения я не приму. Но сам не приезжал, и все тут. А искать его мне было слишком унизительно. К тому же я даже не знала, в Париже ли он.

– Это просто старый трюк! – воскликнула я гневно, забывая, что не одна в комнате. – Не приезжать, чтобы я потом сама бросилась ему на шею! Но неужели он думает, что я так проста? То, что действует на других женщин, меня раздражает!

– О чем это вы говорите, дочь моя? – спросил аббат.

Я давно подозревала, что он постепенно сходит с ума, погружаясь в религиозное благочестие и мистицизм, и поэтому не сочла нужным отвечать на его вопрос.

– Он влюблен в вас, – шепнула Валентина.

– Кого вы имеете в виду? Аббата?

– Нет! Этого вашего белокурого красавца.

Я покачала головой. Влюблен? Уж не слишком ли нежное слово для банкира и спекулянта? «Человека, который сам себя сделал и завоевал богатство для того, чтобы его любили красивые женщины»

Я ничего не ответила Валентине, пытаясь думать о другом. В частности, о том, что мне делать со всем этим семейством. С Брике все ясно, он еще раньше заявлял, что будет сопровождать меня в Бретань. А что будет с остальными, когда я уеду? Валентина может жить здесь, я попробую раздобыть для нее денег. Она говорила, что с потеплением, когда придет весна, поедет к себе на юг разыскивать своего возлюбленного, графа де Сент-Эмура, который неизвестно куда делся. Но как можно поехать, не имея пропуска? И что делать с аббатом? Для него лучше всего было бы оказаться в приюте Бисетр. Там есть больница и столовая. Там о нем будут заботиться…

А Эли? Предложить его Клавьеру? Другого выхода я не видела. Но Клавьер быстро увидит, что способности у этого юноши не для банкирской конторы…

Словом, вопросов было больше, чем ответов. Я так задумалась, что не сразу услышала стук в дверь.

– Гражданка Лоран! – Это был голос нашей хозяйки. – Потрудитесь заплатить мне за эту неделю.

Это требование адресовалось мне, гражданке Лоран – под таким именем я поселилась в пансионе мадам Груссе. Я нащупала в кармане несколько мелких монет и со вздохом отправилась платить, предвидя новые упреки и жалобы со стороны хозяйки.

2

Наступило время зимних праздников. Рождество Христово я со своими товарищами по несчастью отмечала по всем правилам. В сочельник, перед мессой, – постная трапеза, состоящая из супа с шалфеем и чесноком, шпината, зеленых и черных маслин, приправленных перцем и замаринованных в свежем оливковом масле, жареной рыбы, цветной капусты, сельдерея в анчоусном масле и улиток. Была даже месса, несмотря на то что с некоторых пор новые власти к религии и церковным обрядам относились неодобрительно. Для рождественского ужина стол застилался тремя скатертями, украшался тремя блюдами, увенчанными зелеными всходами, и тремя свечами. К столу подавался специальный рождественский хлеб, который украшали зеленью и остролистом, – его полагалось разрезать на три части: для бедных, для животных и для воды, – а также жареный гусь, кровяная колбаса и запеченная свиная голова. Весело рассыпало искры рождественское полено, окропленное растительным маслом… Мы со смехом посыпали его солью, чтобы защититься от колдунов и прочей нечистой силы. Очаг был растоплен сильно и жарко – чтобы обогрелись ангелы и умершие, а возле очага мы поставили стул, чтобы святая Дева, когда придет, могла отдохнуть и перепеленать Иисуса.

Я впервые праздновала Рождество так, как это делает народ. Вспоминая пышные празднества в Версале, когда гремела музыка, кружились в изящном котильоне пары и ночное зимнее небо расцвечивалось ослепительными вспышками фейерверка, а парк был залит иллюминацией, я почему-то не жалела об этом. Я жалела только того, что со мной нет Жанно. Он так любит Рождество! Любит, когда приходит Пэр Жанвье – Отец Январь – и приносит подарки. Кто принесет подарки моим малышам в это Рождество?

Этот праздник открывал всеми любимый цикл Двенадцати дней – цикл зимних праздников. Если Рождество пришло в Париж, когда на улице была слякоть и туман, то ко дню святого Сильвестра ударил легкий морозец, а к Новому году выпал снег – мягкий, пушистый, он белой пеленой устлал крыши и тротуары. Веселый, бурный День королей прошел как раз в таком заснеженном, красивом Париже. Я вспомнила, что в Бретани в это время жгут «костры королей», пекут «пирог королей» с запеченным бобом и выбирают «бобового короля», а парни с девушками разыгрывают легенды о трех королях-магах и, переходя от дома к дому, громко поют: «Здравствуй, хозяйка дома, вы, и ваша семья! Если я пришел сюда, то не из-за лакомства, а из любви к Богу – дайте мне Божью долю».

В Париже распевались иные песни, вроде этой:

Темно, аристократ, вокруг,

Лишь роялист еще твой друг.

Тебя поддержит иногда —

У труса нет стыда.

Так спляшем карманьолу…

К 6 января, празднику крещения Господня и святого богоявления, снег снова растаял и установилась сухая, но холодная погода. Воды Сены сделались неподвижны и неуклюжи от холода, но лед никак не успевал установиться, и все надеялись, что зима окажется мягкой.

Праздники миновали, но настроение у парижан отнюдь не улучшилось. В Париже был голод – голод в самом полном смысле слова, когда из лавок исчезло все, кроме хлеба, но и за ним приходилось выстаивать огромные очереди. Санкюлоты создавали продовольственные комитеты, которые следили за тем, чтобы спекулянты не скупали товаров, и обыскивали крестьян в поисках излишков зерна. Толпы безработных наводняли улицы. Когда нужен был один рабочий, приходило десять, и хозяин нанимал того, кто меньше требовал. Это вызывало гнев Коммуны и ярость тех, кто заседал в секциях. Они требовали твердых цен и смертной казни для спекулянтов, за что и получили прозвище «бешеных». Бешеные собирались в группы, рвались в Конвент зачитывать свои требования, сообщали о том, что их движение поддержано восстаниями в департаментах Эры, Луары, Орна, Нижней Сены. Конвент посылал на усмирение голодных бунтов войска и обзывал бешеных роялистами и пособниками роялистов.

Дело дошло до того, что хлеб стал считаться эквивалентом золота. В январе враждебная коалиция сдавила Францию как обручем, английский флот перекрыл все морские пути, торговля замерла, а если кто-то и пытался торговать, то лишь прорывая блокаду, с риском для жизни. Только Швейцария, Дания и США сохранили с Францией дипломатические отношения, но это приносило мало пользы, так как Англия зорко следила, чтобы из Америки и Дании не проникали съестные припасы.

Кризис становился все острее, голодные нищие нападали на прохожих, повсюду развелись разбойничьи банды, грабившие постоялые дворы и дилижансы. Несмотря на то что был принят декрет о смертной казни за вывоз зерна за границу, хлеба в лавках не прибавилось. Положение усугублялось тем, что успех на фронте стал сомнительным. Генерал де Кюстин, бывший аристократ, захвативший Франкфурт-на-Майне, так обложил его контрибуцией, что населению это пришлось не по вкусу, и 2 декабря 1792 года Франкфурт был сдан пруссакам. Генерал Дюмурье в Бельгии строил какие-то таинственные планы, не двигаясь с места; в Париже уже кричали об его измене. К Дюмурье был послан Дантон, который вместо переговоров занимался мародерством и наворовал в Бельгии три телеги добра, с чем и вернулся в Париж. Наблюдался полнейший упадок французского флота, и англичане, изгнав французов с Антильских и Маскаренских островов, с Сен-Пьера и Микелона в ньюфаундлендских водах, полностью отрезали Францию от всех морей. Единственным неизменным успехом был захват Савойи и присоединение Ниццы.

Но самой большой потерей был, конечно, Франкфурт. В его сдаче злые языки упорно обвиняли старого министра финансов Клавьера, отца банкира Рене Клавьера. Ведь именно этот министр, получив в качестве контрибуции два миллиона гульденов, отказался их возвратить, заявив: «Контрибуция – это необходимый аксессуар войны; Франция отказывается от завоеваний, но не от контрибуций. Мы должны сбыть свои ассигнаты и взять много твердой валюты». Теперь имя этого министра, равно как и имя его сына, проклинали на всех перекрестках, В это самое время раскол в Конвенте достиг апогея, особенно проявившись в вопросе о судьбе короля. Партии кристаллизировались и разошлись в разные стороны. То и дело между ними возникали словесные поединки. Все призывали к «святому единству», но никто не хотел прийти к нему на деле. Жирондистами верховодила прелестная Манон Ролан, жена министра внутренних дел, в которую были влюблены чуть ли не все члены этой партии. Собираясь у нее, или в салоне богатой вдовы откупщика мадам Лоден, или на квартире у жирондиста Валазе, они с комфортом изливали злобу на Робеспьера, Марата и Дантона. У монтаньяров пока не было единого лидера. Более радикальных возглавлял Робеспьер, более умеренных – Дантон. Робеспьер окружил себя верными, фанатично преданными друзьями – Кутоном, безногим калекой, которого возили в инвалидном кресле, и Сен-Жюстом, молодым человеком необыкновенной красоты и необыкновенной жестокости. Теперь я вспомнила, отчего его лицо было так мне знакомо… Давно, примерно шесть лет назад я встречала его в кабинете своего отца: тогда Сен-Жюст освобождался из тюрьмы, куда попал за то, что обокрал собственную мать. Теперь Сен-Жюст становился правой рукой Робеспьера…

А что же король? Его решили судить с соблюдением революционной процедуры. Положение Людовика XVI ухудшилось в ноябре, когда слесарь Гамэн, столько лет служивший королю в мастерской, пришел к министру Ролану и рассказал о тайном железном шкафе. Они сделали его вместе с королем, чтобы прятать там секретную переписку. Шкаф был найден, на свет Божий извлечена переписка короля с другими монархами, принцами, даже с Мирабо. Прах последнего был выброшен из Пантеона за измену, а короля теперь уже ничто не могло оправдать. «Я ищу среди вас судей, – сказал адвокат короля де Сюз, – а нахожу только обвинителей».

Людовик XVI был обречен. Не помогло даже вмешательство короля Испании Карлоса IV Бурбона. Испанский поверенный в делах Оскарис обещал Конвенту нейтралитет Испании, если Луи XVI будет освобожден, и получил отказ: «Мы вступаем в переговоры не с королями, а с народами». Ходили слухи, что Дантон обещал спасти короля за четыре миллиона, но из этого ничего не получилось. Конвент отверг даже предложение провести голосование по поводу судьбы короля – такое голосование, в котором участвовал бы весь народ. Было сказано, что нельзя отдавать дело в первичные собрания, так как там получат преобладающее влияние роялисты, а народ, работающий в поте лица, не сможет уделить достаточно времени для решения, как поступить с Людовиком XVI.

Робеспьер вещал по этому поводу, используя свой обычный выспренный стиль, который раньше вызывал бы смех, а теперь возбуждал страх: «В то время как все самые мужественные граждане проливали бы кровь за отечество, подонки нации, самые подлые и развращенные люди, все ползучие гады сутяжничества, все надменные буржуа и аристократы, рожденные для раболепия и угнетения под властью короля, став хозяевами первичных собраний, покинутых благородными, но простыми и бедными людьми, безнаказанно уничтожили бы все созданное героями свободы, обратили бы их жен и детей в рабство и одни нагло приняли бы решение о судьбах государства». Он так осязаемо представлял коварные замыслы врагов, что людей охватывала подозрительность и шпионофобия.

О том, что будет после казни короля, как-то не думали. Не думали, какая волна возмущения прокатится среди крестьян, все еще преданных королю и донельзя разъяренных бесконечными принудительными реквизициями. Как объединятся все страны, как в войну вступит Англия, как начнется гражданская война… Нужно было ввязаться в бой, а потом будет видно.

На улицах пели:

Пред королем темничный ров.

Он говорит: «Я жив-здоров,

Но, судя по такому рву,

Недолго проживу».

Так спляшем карманьолу…

Все были твердо уверены, что, как только Луи Капет сложит голову на плахе, голод сразу прекратится, и очень раздражались, что Конвент так затягивает это дело.

Наконец 15 января началось голосование в Конвенте по трем вопросам: виновен ли Людовик, выносить ли вопрос о судьбе короля на всенародное обсуждение и какую меру наказания избрать. Всем Конвентом Луи Капет был признан виновным в злоумышлении против нации. Чуть меньшим большинством было отвергнуто всенародное обсуждение. Большинством в 53 голоса мерой наказания была признана смертная казнь – гильотинирование.

А 19 января 1793 года Конвент проголосовал за смертную казнь без промедления, без всяких отсрочек.

С этого времени «тирана» охраняли тысячи гвардейцев, и думать о каком-то побеге или нападении на Тампль было если не безумием, то уж во всяком случае самоубийством.

3

Клавьер приехал внезапно и в очень странное время: не было и шести утра. За окном была кромешная тьма, я спала и не понимала, кто это стучится к нам в дверь. Сквозь сон я слышала, как встала Валентина, потом вернулась ко мне и, потормошив за плечо, прошептала:

– Вставайте, Сюзанна, это к вам.

В комнате было до того холодно, что я долго не решалась спустить босые ноги на пол. Потом, поднявшись, на ощупь набросила на себя юбку и ночную кофту, плеснула несколько раз в лицо ледяной водой – в ней плавали кусочки льда – и, кажется, окончательно проснулась. Я спустилась в просторную общую кухню на первом этаже дома, где никто не мог помешать разговору.

Клавьер был одет так, словно и вовсе не спал эту ночь: камзол цвета темного изумруда, расшитый брабантской вышивкой, темный галстук заколот бриллиантовой булавкой, белый стоячий воротничок выглядел как только что накрахмаленный, белокурые волосы связаны сзади бархатной лентой на манер санкюлотов. Лайковые перчатки, теплый с иголочки плащ, шляпа «а ля андроман» – словом, Клавьер смотрелся так, будто только что вышел из модного магазина.

– Почему вы приехали? – спросила я, удивленно его разглядывая. – Еще даже не рассвело.

– Я не ложился сегодня. Я к вам прямиком из клуба и только потому, что не хочу, чтобы вы наделали сегодня глупостей. Вы ведь знаете, какой предстоит день.

О да, я знала это. День казни короля. Именно сегодня на площади Луи XV, переименованной в площадь Революции, будет казнен Луи XVI.

Я намеревалась пойти на площадь. Но я не собиралась делать какие-нибудь глупости.

– Вот и хорошо. Но будет лучше, если этот день вы проведете вместе со мной.

Я закрыла глаза. Мне показалось, что я не видела Клавьера лет сто. Или сейчас впервые с ним встретилась. Как бы то ни было, но я только сегодня забыла о том, что было раньше. Я сознавала лишь то, что, когда он рядом, я могу ни о чем не волноваться.

– Обнимите меня, – сказала я вдруг.

Мне хотелось не любовных объятий, и он это понял. Он обнял меня как раз так, как мне нужно было: сильно, нежно, спокойно. Мне сразу стало тепло, я перестала дрожать, и улеглось внутреннее волнение. «С ним я могу ничего не бояться, – стучало у меня в висках. – Ничего. С ним я могу забыть обо всем и больше ни за что не бояться».

Я прижалась щекой к его сильному плечу, с удовлетворением чувствуя, как он гладит распущенные по плечам, спутанные после сна волосы.

– У вас совершенно восковое лицо, – произнес Клавьер. – Прежними остались только глаза, но это глаза испуганной птицы.

– А чего же вы хотели? – прошептала я. – Я вообще скоро сойду с ума. Целый год вдали от своего ребенка – вы можете себе это представить? И никто, никто не хочет мне помочь. Даже вы.

– Я должен заметить, что ваше отношение ко мне изменилось.

– А что же мне остается? Вы один, на кого я еще могу надеяться. Но надеюсь, наверное, зря.

Он крепче прижал меня к себе, и его шепот обжег мне ухо:

– Вы говорите о ребенке, имея в виду пропуск? Дорогая, я не Батц. У меня нет его связей. Я готов заплатить за этот пропуск сколько угодно денег, но надо еще знать кому. А я не знаю. Я говорю чистую правду, дорогая, и, хотя у меня много пороков, терзать ваше сердечко – нет, на это я не способен.

Я верила ему, верила с первого же слова. Он не мог меня обманывать. Это было бы слишком чудовищно.

– Остается ждать Батца. И ради Бога, успокойтесь. Ведь ваш ребенок где-то в Бретани, не так ли?

– Да, он там… но он так далеко от меня!

– Но с ним же есть какая-нибудь нянька, кормилица?

– Да.

– Вы уверены в ней?

– Вполне. Она моя вторая мать.

– Так какие же основания так волноваться? У меня действительно отлегло от сердца. Клавьер прав. Даже если с Маргаритой что-то случилось, в Сент-Элуа есть Франсина, Паулино, кучер Жак – в каждом из них я полностью уверена.

– Как вы замерзли, – сказал Клавьер. – Неужели у вас не топится?

Он сжимал меня в объятиях так бережно и осторожно, словно я была хрупким сокровищем, и чувствовалось, что этого момента он ждал очень долго. Нет, это не может быть ложью, он меня не обманывает, он искренен, и я потому так уверена в этом, что под влиянием его искренности сердце у меня тоже дрогнуло. Я огорчалась, что этого не произошло раньше, и с моих уст уже был готов сорваться извечный женский вопрос: «Вы меня любите?»

Но я сдержалась, слушая его повелительный голос:

– Вы сейчас же пойдете и оденетесь. Надеюсь, у вас есть во что одеться? Потом я отвезу вас в одно место, далеко не такое скверное, как это, где вас приободрят и помогут прийти в себя.

Я даже не спросила, куда именно он меня повезет, и послушно отправилась одеваться. То ли сон полностью исчез, то ли встреча с Клавьером так на меня подействовала, но я почувствовала себя бодрее и энергичнее, чем полчаса назад. Выйдя во двор, заваленный нечистотами, где меня ожидала карета Клавьера, я уже могла вполне искренне улыбаться.

Садясь в карету, я обратила внимание на то, что она окружена десятком вооруженных всадников, а на запятках стоят два дюжих лакея, всем своим видом похожих на головорезов.

– Что это? – спросила я тревожно.

– Это мои телохранители. Ведь я спекулянт, а спекулянтов нынче парижане очень не любят.

Не знаю почему, но я заволновалась. Тревожно поглядывая на верзил, окружавших тронувшуюся карету, я спросила:

– Вы спекулянт, это правда? Я думала, это сплетни. Он рассмеялся, целуя мне руку:

– Дорогая, а почему же, по-вашему, я не бывал у вас без малого четыре месяца? Я работал по шестнадцать часов в день, как самый настоящий каторжник. Я исколесил всю Францию, я провел великолепную финансовую операцию. Она принесла мне семь миллионов чистым, звонким золотом, которые я тут же перевел в свой женевский банк. А что касается спекуляции, то она была главным источником этих денег. Я спекулировал всем – хлебом, свечами, ячменем, железом, и, надо сказать, эти прозаичные товары принесли мне доход вдесятеро больший, чем экзотическая продукция Вест-Индии.

– Вы хотите сказать, что вы скупали хлеб по дешевке, придерживали его, играя на понижении курса бумажных денег, и вздували цены?

– Да. За сетье хлеба я платил двадцать пять ливров, а в Париже, выждав некоторое время, продавал за шестьдесят. Теперь я могу немного отдохнуть, у меня в запасе целый месяц. На февраль у меня запланирована грандиозная авантюра с мылом – я взвинчу цены так, что у наших добрых санкюлотов пропадет дар речи.

Меня все это мало трогало. Я сознавала, что спекуляция – это скверно. Более дурного поступка в глазах аристократов и представить нельзя. Но где они сейчас, эти аристократы? А что касается санкюлотов, то мне их совсем не жалко.

– Боже мой, – вырвалось у меня, – у вас столько денег, но почему же за эти деньги никто не хочет продать вам пропуск? Или эти новые власти так неподкупны?

Клавьер мягко привлек меня к себе.

– Странная вы женщина, мадам де Тальмон. Я ожидал всего в ответ на мой рассказ о спекуляции, но только не такой реакции. Любая другая на вашем месте предпочла бы возмутиться и обозвать меня негодяем, или, наоборот, выразила бы восхищение моей ловкостью, или, на худой конец, была бы просто поражена суммой, которую я вам назвал. Но в вашей голове засела явно одна мысль – пропуск.

– Да. Ничего на свете я не хочу так, как этого.

– И это желание завладело вами так, что вы даже не считаете нужным сказать мне, что спекуляция – это дурно?

– Ах, я давно уже перестала быть щепетильной. Каждый делает то, что считает нужным. Меня задевает только то, что касается меня лично. Я стала эгоисткой.

– Да неужели?

Этот иронический вопрос я решила оставить без ответа. Кучер правил лошадьми мягко, осторожно, словно имел на этот счет особый приказ, и карета очень приятно покачивалась на рессорах. Я прижалась виском к плечу Клавьера, и мне это уже не казалось нескромным. Я хотела, чтобы меня хоть кто-то любил. Я так долго была одна, брошенная и никому не нужная. Ну разве я не имею права на чью-то привязанность?

– Рене, – произнесла я тихо.

Я впервые назвала его по имени. Его лицо склонилось к моему лицу, я видела шрам на левом виске – след от ножа индейца, видела свежие и твердые мужские губы, которые, наверно, так хорошо умеют целовать, и невольно думала о том, как чудесно находиться рядом с сильным чистоплотным мужчиной, который испытывает к тебе какие-то теплые чувства.

– Рене, почему вы обо мне так заботитесь?

Он молчал, задумчиво глядя мне в глаза. Не знаю почему, но я вздохнула, и мой вздох смешался с горячим дыханием Клавьера.

– Потому, что вы нужны мне. Без вас моя жизнь была бы слишком пуста. Я хочу, чтобы вы навсегда вошли в нее. Вы – единственная женщина, которой я вполне искренне хочу помогать, хочу защищать, хочу сделать счастливой. Я хочу, чтобы даже мои деньги приносили вам пользу. Вы вызываете во мне чувство нежности, Сюзанна. После смерти моей жены никто не вызывал во мне таких ощущений. – Я молчала, и тогда он продолжил: – Четыре месяца назад вы сказали мне, что не любите меня. Остались ли ваши чувства прежними?

Я думала, подыскивая нужные слова. В моих чувствах царил такой разброд, что я сама себя с трудом понимала.

– Я… я не знаю. Между нами так много скверного и непонятного. Мы, в сущности, незнакомы. К тому же мой ребенок не со мной, и я не могу думать ни о чем другом, кроме этого. Но я чувствую, что вы нужны мне, Рене.

Я прикоснулась пальцами к его ладони – он сжал мою руку в своей.

– Рене, мне безразлично, что вы делаете за моей спиной и сколько у вас денег. Я никогда не считала это главным. Мне нужны вы, отдельно от ваших денег и вашего состояния, и мне бы не хотелось, чтобы вы думали, что во мне говорит алчность. Но в то же время, пока мое дитя вдали от меня, я не стану думать о своей личной жизни.

Я говорила так путано, что даже смутилась, но Клавьер, кажется, меня понял. Он сжимал мою руку так бережно, что я даже не подозревала, что он способен на такую нежность. В эту минуту мне страстно хотелось, чтобы лошади бежали вечно и никогда не останавливались…

– Приехали, – громко сообщил кучер.

Я не понимала, в какой квартал Парижа мы приехали. По времени езды и некоторым другим признакам можно было предположить, что в Булонь-Бийонкур. По узкой винтовой лестнице мы поднялись на второй этаж невзрачного на первый взгляд дома и оказались в небольшом отдельном кабинете, где нас приветствовал учтиво, но без подобострастия хозяин заведения – тучный, краснощекий, важный и пахнущий ароматными уксусами. Я узнала в нем Рампоно, одного из самых крупных рестораторов Парижа. Он стал знаменитым давно, еще при Старом порядке.

– Что-нибудь легкое и бодрящее для прелестной дамы, которую следует привести в чувство, – распорядился Клавьер. – А мне – только вино; ты знаешь какое.

– Знаю, господин Клавьер.

Я присела к камину – он полыхал так жарко, что я онемела от такого притока горячего воздуха. Я ясно чувствовала, как кровь приливает к щекам. От тепла хотелось спать, и я, чтобы окончательно не расклеиться, благоразумно отодвинулась от огня подальше. Каминные часы пробили семь утра. В зеркале, висевшем напротив, я могла видеть себя: широкополая шляпа, затеняющая лицо, разметавшиеся по плечам волосы, вспыхнувшие румянцем щеки и ярко-пунцовые губы. Подумав, я сняла шляпу и стянула волосы сзади лентой.

Мне было так спокойно с Клавьером, что я вела себя как в собственном доме, забравшись в кресло и подобрав под себя ноги. Он ничего мне не говорил, и я была рада этому. Рада и благодарна за то, что он привез меня сюда: в своей квартирке на улице Мелэ мне ни за что не удалось бы так обогреться.

Лакей принес еду: бланкет, крабы в соусе и горячее красное вино к голубиному паштету. Все это было до такой степени нашпиговано острым майонезом, жгучим мускатным орехом, горчицей, молотым красным перцем и прочими специями, что я едва могла есть. Во рту у меня горело, я схватила бокал с вином и залпом выпила, но тут же ждал меня новый сюрприз: красное вино было так насыщено имбирем, что я подскочила, как ужаленная.

– Это чтобы меня взбодрить? – выдохнула я с возмущением.

– Ешьте, – сказал Клавьер смеясь, – через полчаса вы будете свежей, как ранняя клубника.

Он был прав. Вся эта еда подействовала на меня ободряюще: сон полностью исчез, кожа приобрела розовый оттенок, и я чувствовала себя способной пройти двадцать лье без передышки. Но в то же время мне было стыдно, что я сижу и завтракаю в то время, когда к королю, возможно, привели священника.

– Может быть, вы не пойдете? – спросил Клавьер. – Будет столпотворение, давка. Гильотинирование – не слишком приятное зрелище. С вами может случиться истерика, вы крикнете что-нибудь роялистское, и тогда…

– Замолчите! – сказала я, внезапно раздражаясь. – Вам всегда была безразлична судьба его величества, вам все безразлично. А я… я любила короля. Он, именно он приветствовал меня, когда я была при дворе впервые, он всегда был добр ко мне…

Я замолчала, чувствуя, что могу разразиться слезами.

– С чем только не приходится мириться, когда ухаживаешь за аристократкой, – произнес он очень спокойно.

Я ничего не ответила.

В карете мы смогли доехать только до Бурбонской площади.

Было уже восемь утра, и все улицы и бульвары были запружены народом. Казалось, весь Париж покинул свои дома и квартиры, чтобы посмотреть на казнь короля. Дальше ехать в карете не было никакой возможности из-за наплыва людей и из-за того, что лошади были остановлены патрулем национальной гвардии.

– Я пойду пешком, – заявила я упрямо.

Мне удалось самой распахнуть дверцу и спрыгнуть на землю. Толпа отнеслась к моему появлению враждебно, видимо, приняв меня за «одну из девок Клавьера», но прямых оскорблений я не слышала. Вскоре ко мне присоединился и мой спутник. Я ничего не сказала, но втайне была очень благодарна ему за поддержку: перед толпой я всегда испытывала безотчетный страх.

Утро было серое и дождливое, влажный холодный туман повис над крышами домов, окутал непроницаемой пеленой вывески лавок и мастерских. Толпа толкалась, била друг друга локтями, волновалась и перемещалась, но, к моему удивлению, была странно молчалива. Обычно, когда мне приходилось мельком видеть ту или иную казнь, эта человеческая масса всегда радовалась, найдя повод утолить свои звериные инстинкты, обменивалась грубыми кровожадными шутками и выкрикивала оскорбления. А теперь парижане молчали, словно были чем-то слегка смущены. Разговаривая, они не повышали голоса и ничего не выкрикивали.

– Говорят, вчера вечером ему позволили встретиться с Антуанеттой и детьми.

– Это чистая правда, мне об этом рассказал сам секретарь Эбера.

– А сегодня к королю привели священника.

Я попыталась пробраться вперед, поближе к Тамплю, пустив в ход локти и ногти, но толпа так грозно навалилась на меня, так неумолимо сдавила, что я охнула, не в силах перевести дыхание. От запахов чужого пота, чеснока и дрянного мыла мне едва ли не стало дурно.

– Стойте спокойно, гражданка! Или вы захотели получить оплеуху?

Если бы не Клавьер, поддерживающий вокруг меня некоторое свободное пространство, мне бы пришлось совсем невмоготу.

Да и вообще, мало кому удавалось пробраться поближе к Тамплю: толпа сурово пресекала все подобные поползновения, ворча, что право на лучшее место имеют люди, занимавшие очередь в три часа утра. Если кому и удавалось преодолеть тиски массы, путь скоро преграждали могучие ряды национальных гвардейцев. Ими охранялись все улицы, все переулки вокруг Тампля. Восемьдесят тысяч гвардейцев должны были обеспечить казнь одного-единственного человека…

– Вот казнят короля, так хоть наедимся досыта.

– Не верю я в это. Причина голода вовсе не в Капете.

– Как не в Капете? Это его измены довели нас до такого состояния. Это он хотел низвергнуть Республику…

– Надоела мне ваша Республика. При короле было хорошо – тихо, спокойно, сытно. А теперь болтовни до черта, а дела никакого. Да еще, гляди, Кобург с Брауншвейгом по носу щелкнут.

– С такими изменниками, как ты, все возможно.

– Хватит всех изменниками называть. На себя лучше посмотри. За что маленького Капета в Тампле держат? А король ничего такого плохого мне не сделал, я и видел-то его всего два раза…

– Тише, кругом шпионы!

– Плевал я на шпионов.

– Вот плюнешь собственной головой в корзину, тогда узнаешь!

Спор затих. Вдали началась какая-то суматоха, послышались едва различимые возгласы. Люди, не понимая, в чем дело, начали толкаться и вытягивать шеи, стремясь разглядеть, что же происходит. Послышались бранные слова, несколько ремесленников уже обменялись первыми тумаками, кто-то кричал, что ему отдавили ногу…

– Везут! Везут! – послышался пронзительный вопль.

Толпа возбужденно всколыхнулась, и натиск на ряды гвардейцев стал так силен, что они дрогнули. Маленький гвардейский капитан, смешно топорща усики, сурово предупредил, что арестует всякого, кто своим любопытством будет мешать торжеству правосудия и Республики.

Я ухватилась за плечо Клавьера, поднялась на цыпочки, не замечая, что вонзила ногти ему в руку. Меня толкали и тискали со всех сторон, но я не обращала на это внимания. Как я была зла сейчас на свой рост, недостаточный для того, чтобы быть свидетелем происходящего! Значительно позже других я увидела в начале широкого прохода, тщательно охраняемого гвардейцами, кавалькаду всадников, а за ними – грубую карету зеленого цвета. Эта процессия двигалась медленно и размеренно, словно желая всем дать наглядеться. За каретой следовал священник и еще какие-то чиновники.

Шагом прошли мимо меня лошади охраны, протащилась карета. Занавесок на ее окне, разумеется, не было. Парижане подпрыгивали, пытаясь разглядеть короля, один ремесленник больно ударил меня по лицу, но тут же сзади получил от Клавьера такого тумака, что поспешил немедленно отойти от нас.

– Фи, Капета совсем не видно! – обиженно пискнула какая-то девица.

– Успокойся, Фелонида. Ведь когда ему будут рубить голову, его обязательно вытащат из кареты.

– Нужно было повезти его в возке. Тогда все бы могли наглядеться.

– Ничего, палач Сансон обещал показать голову Капета народу…

Они пришли посмотреть на казнь, как на спектакль. То же можно было сказать и о других. Правда, и особой злобы к Людовику XVI никто не испытывал. Прозвучало всего лишь несколько оскорблений, да кто-то дважды крикнул «Да здравствует нация!» и «Смерть Капету!». Когда мимо меня проследовали чиновники Коммуны, я вместе со всей толпой двинулась за процессией. Клавьер оказался оттесненным толпой шагов на пять от меня.

Тягостные чувства разрывали мне душу. Невольно в голове всплывали воспоминания, связанные с Версалем, с моей юностью, с Людовиком XVI. Когда я, ветреная шестнадцатилетняя девушка, дрожа от робости, впервые попала в залы Версаля и даже не знала, как удержать равновесие на скользких паркетах дворцов, Людовик XVI оказал мне теплый, радушный прием, он ободрил меня, поприветствовал, пожелал счастья и был несказанно смущен, когда я, согласно этикету, стала перед ним на колени. Король, которого смущают знаки почтения подданных. Людовик был демократичен по природе. Он тяжело переживал беды Франции, терзался ее болями, покровительствовал наукам и географическим экспедициям. У него не было острого ума и умения поддерживать светскую беседу, в обществе дерзких придворных он терялся и предпочитал ему свою токарную мастерскую, где вытачивал замки, табакерки, шкатулки, и охоту. Вся его беда заключалась в том, что он был слишком добр и не терпел крови. Он мог бы, еще до начала революции, казнями и пушками подавить всякое сопротивление, как это делал Людовик XIV. Но он отказался от этого и созвал Генеральные штаты, сделав, таким образом, первый шаг к эшафоту.

Вот почему он был лучшим из французских королей после Генриха IV, убитого в 1610 году. Лучшим по своей природе и душевным качествам. В моих глазах на Людовике XVI не было никакой вины, он был чист, как лист бумаги. Принеся себя в жертву кровожадной толпе, он навсегда останется королем-мучеником, вторым Людовиком Святым. Вот только толпа этого никогда не поймет…

Клавьер, наконец, пробрался ко мне, сильно сжал за локоть.

– Что с вами? Вы идете, ничего не видя перед собой.

– Я задумалась. Хорошо, что вы рядом, Рене.

Мимо меня двигались чиновники Коммуны, сплошь увитые трехцветными кокардами, все, как один, в республиканских поясах. Толпа сама называла мне их имена: тот, с круглым лицом и редкими грязными волосами, – прокурор Коммуны Шометт, прославившийся тем, что больше всего на свете ненавидит проституток, тот – инспектор парижских тюрем Мишони, тот – Лепитр, тот – сам мэр Парижа Паш, а вот тот, в напудренном парике, – это заместитель прокурора Эбер, знаменитый Папаша Дюшен!

Я слышала об этом Папаше Дюшене – так называлась и газета, которую выпускал Эбер, в прошлом бродячий циркач и вор, женившийся на бывшей монахине. Невозможно было представить газеты вульгарнее и отвратительнее. Теперь Эбер, купаясь в лучах славы, приветливо махал народу шляпой. Когда процессия вышла на угол бульвара Бон-Нувель и улицы Люн, стало ясно, что парижане ожидают от Эбера какой-то речи.

Они ее получили – краткую и вразумительную:

– Ну, ребята, скажу я вам, казнь короля – это самая лучшая из радостей Папаши Дюшена! Казнить надо также и австрийскую тигрицу, эту жалкую проститутку, а вместе с ней и тех пораженных гангреной ублюдков, что вышли из ее трехэтажной утробы!

Толпа взревела, услышав такое потакание своим самым низменным вкусам со стороны члена Коммуны. Последние слова Эбера потонули в общем шуме. Люди натыкались друг на друга, рычали от восторга и наступали друг другу на ноги. Недалеко от меня вспыхнула драка, в другом конце драка переросла в потасовку, и я видела, как туда спешат гвардейцы. Какой-то шутник, которому хотелось позабавиться, истошно вопил петухом. И тут чей-то сильный, звучный голос громко воскликнул:

– Да здравствует король!

Теперь обернулись даже гвардейцы, плотными рядами окружавшие карету Людовика XVI. Люди в черном, подозрительные и наблюдательные, – видимо, агенты Комитета общей безопасности, – пробирались через толпу, пытаясь поймать того, кто выкрикивает контрреволюционные речи.

Потрясенная, я увидела человека, внезапно вынырнувшего из массы людей и вскочившего на каменный парапет. Теперь смельчак был виден всем. Он выхватил саблю, лезвие которой даже в тумане ярко блеснуло.

– За мной, кто хочет спасти короля! Я узнала барона де Батца.

Его неслыханный призыв ошеломил всех. Люди стояли молча, лица у них вытянулись от потрясения. Оцепенение длилось недолго.

– Держите аристократа! Держите! – завопил кто-то так пронзительно, что мне захотелось зажать уши.

И тут же тысячи рук взметнулись вверх, толпа подалась сначала в одну, потом в другую сторону, как темная колышущаяся масса, и бросилась к темному парапету. Не желая бежать, я прижалась к стене дома и только благодаря Клавьеру не была затоптана. Женщина, наблюдавшая все происходящее из окна, щелкала нам на головы орехи и кричала:

– Да ловите ж его, роялиста! Ловите! Он же уходит!

В такт ее крикам встревоженно щебетала канарейка в клетке. Я видела, как Батц исчез. Дальше уже ничего нельзя было понять. Схватили ли его? Я была уверена, что схватили. Какую неслыханную дерзость нужно иметь, чтобы попытаться спасти человека, которого охраняют восемьдесят тысяч вооруженных гвардейцев!

– Я так и знал. Я знал, что он выкинет какую-нибудь штуку. Нынче я не дал бы за его голову и одного су… С этого дня за нашим дерзким другом, дорогая, будет охотиться вся полиция Франции – тысячи шпионов, агентов и гвардейцев.

Клавьер, как всегда, был абсолютно прав. Но что же делать мне, если Батц был единственным, кто мог достать пропуск бывшей аристократке?

Процессия была уже далеко, словно желая доказать, что недавнее событие совершенно ее не затронуло и ничто не может поколебать триумфальной поступи правосудия. Толпа схлынула, идти стало свободнее, и я, подобрав юбки, побежала. Идти оставалось совсем немного…

На площади Революции мы оказались так далеко от эшафота, что я ничего не видела. Клавьер обхватил руками мою талию и легко, словно я была ребенком, усадил на плечо. Честно говоря, я впервые находилась в обществе такого физически сильного мужчины. Я кожей чувствовала, как перекатываются у него мускулы под камзолом. Уцепившись руками за его голову, чтобы не упасть, я смотрела вперед.

Зеленая карета подъехала к эшафоту, и гвардейцы открыли дверцу. Когда вышел король, воцарилось молчание. Я видела безбрежное, волнующееся море людей и оцепленный гвардейцами четырехугольник посреди площади.

Человек в черном зачитывал обвинительное заключение, но я не слышала ни слова. Впрочем, мне было безразлично, что он читает. Я смотрела на короля. Он был без сюртука и без туфель, только в сорочке, в пикейном жилете, в серых шерстяных штанах и серых шелковых чулках. Обреченному на смерть не нужна теплая одежда… Волосы Людовика XVI были обрезаны очень коротко, чтобы нож гильотины не встретил никаких препятствий.

Палачи приблизились к Людовику XVI, и один из них держал в руках веревку.

– О, что до этого, – воскликнул король, – я никогда не соглашусь!.. Оставьте веревку! Делайте, что вам приказано. Но вы меня никогда не свяжете, никогда, никогда!

Палачи не отступали, ибо им был отдан соответствующий приказ. Казалось, готова была начаться борьба, которая в глазах света могла бы отнять у жертвы всю честь шестимесячного спокойствия и покорности судьбе. И тогда духовник короля, маленький худой аббат, произнес:

– Государь, вспомните об Иисусе Христе! Что значит это новое унижение? Оно лишь увеличит сходство между вашим величеством и Богом, распятым на кресте. Вас ждет награда на небесах.

Король замер на мгновение, и я поняла, что эти слова подействовали на него. Пример, приведенный аббатом, заставил Людовика XVI подчиниться. Шагнув к палачам, он протянул им свои руки.

– Делайте что хотите, – сказал он, – я выпью чашу до дна. Священник протянул королю крест, и король приложился к нему. Затем, получив последнее благословение, стал медленно подниматься на эшафот. Руки у него уже были связаны за спиной, а конец веревки держал какой-то гвардейский капитан.

Громко били барабаны, но король, внезапно повернувшись, взглядом заставил их замолчать.

Я поняла, что сейчас он что-то скажет.

– Господа, – произнес Людовик XVI. – Я умираю невиновным во всех возложенных на меня преступлениях. Прощаю виновникам моей смерти и молю Бога, чтобы кровь, которую вы сейчас прольете, никогда не пала на Францию. Я хочу сказать, что убийства десятого августа…

Гвардейский капитан рванулся вперед и громко заорал:

– Бейте в барабаны!

Голос короля затих, заглушенный и потерявшийся во всеобщем шуме. Он еще пытался что-то сказать, но его уже никто не слышал и не слушал.

– Исполняйте вашу обязанность! – ревели, обращаясь к палачам, люди с пиками, окружавшие эшафот.

Король, некоторое время молчавший и стоявший неподвижно, тихими шагами вернулся к гильотине.

Я смотрела, чувствуя, как возрастает щемящая боль у меня в груди, и все вокруг становится туманным от слез, застилавших мне глаза. Людовик XVI держался прямо и гордо, ни разу не дрогнув при восхождении на свою Голгофу. Лицо его было очень бледно, но спокойно, оно не выражало ни ненависти, ни злобы, ни вражды к народу, окружавшему эшафот, а только спокойствие и сознание собственного достоинства, которого никто уже не смог бы отнять, даже революция. При жизни этот человек был скромен и легко смущался. И я, удивляясь, откуда он берет силы после четырех лет медленного продвижения к могиле держаться с таким достоинством, чувствовала невыразимое преклонение перед этим человеком. Сейчас он олицетворял собой все то, что было во Франции хорошего за полторы тысячи лет монархии и что теперь было обречено на гибель. Людовик XVI оказался достойным преемником своих гордых и великих предков – Людовика Святого, Филиппа IV Красивого и Генриха IV. Там, в потустороннем мире, он сможет спокойно взглянуть им в глаза.

Палач с подручными проверил, крепко ли связаны у короля руки, затем повернул обреченного лицом к народу, словно хотел, чтобы парижане надолго запомнили того, кого около двадцати лет назад прозвали Людовиком Желанным.

На душе у меня было тяжело.

Короля положили на доску, шею его охватил позорный кожаный ошейник, и в наступившей могильной тишине я слышала, как мерзко заскользил стальной треугольник. Раздался отвратительный звук, то ли всплеск, то ли всхлип, струями брызнула кровь, и голова короля скатилась в корзину.

– Ах, Боже мой! – прошептала я одними губами.

Я видела, как палач показывал голову казненного народу, орошая потоками крови края эшафота, но никак не могла поверить, что все так быстро кончилось. Какая-то доля секунды – и не стало короля… Я не замечала, что творилось вокруг меня, просто стояла неподвижно, пораженная и окаменевшая. Люди кричали, бегали вокруг эшафота, смачивали свои платки королевской кровью, прославляли республику и обменивались впечатлениями. Я словно застыла на месте, не в силах поверить, что все уже кончилось.

Клавьер обнял меня, осторожно прижал мою голову к груди.

– Не плачьте, – проговорил он мягко. – Вы должны радоваться, что бедняга так легко отделался. Карла Стюарта казнили топором, а здесь гильотина. Признаться, мне тоже жаль Капета. Он слегка мешал мне развернуться со своими капиталами – еще тогда, при Старом порядке. Но для устранения этого препятствия мне вовсе не нужна была его кровь.

– Ах, эти ваши капиталы! – прошептала я устало.

Он вытирал мне лицо мягким белым платком, и я только тогда поняла, что слезы ручьем струились у меня по щекам. Мне казалось, что и на моей жизни поставлена точка. Не год назад, не во время сентябрьских убийств, а именно сегодня зачеркнута вся моя прежняя жизнь, все ее радости…

Я вцепилась руками в камзол Клавьера и заплакала навзрыд.

– Перестаньте, моя прелесть, – говорил он мне на ухо. – Плакать от жалости к королю у всех на глазах сейчас очень скверно. Это мало кому понравится…

Оттолкнув его, я, спотыкаясь, пошла к эшафоту. Шел мелкий надоедливый дождь, и огромная лужа крови постепенно расплывалась. Я видела, как кровь просачивается и каплями падает с грубо сбитых досок эшафота. Одна капля упала мне на руку. Я смотрела на нее, и слезы дрожали у меня на ресницах.

– Прощайте, ваше величество, – прошептала я. – Прощайте, государь.

Я слышала, как кто-то шлепает по лужам, подходя ко мне, и думала, что это Клавьер. Нет, шаги были слишком неуклюжи для него… Я чуть повернула голову и с ужасом увидела, как мощный кулак Клавьера нанес сокрушительный удар по лицу какого-то грузного прохожего. Удар был так силен, что прохожий рухнул на землю. Гвардейцы, шествовавшие вдалеке, не считали нужным вмешиваться.

– Зачем… зачем вы это сделали? – прошептала я, заикаясь.

Я ничего не понимала. Это происшествие казалось мне неожиданным и нелепым.

– Вы ударили его. Но зачем?

Клавьер, разминая руку, казался озабоченным.

– А вы взгляните на него. Не узнаете?

Я подошла ближе и, подавив внутреннюю дрожь, взглянула на разбитое лицо этого увальня.

– Мишо! Это Мишо! Один из тюремщиков тюрьмы Ла Форс!

– Я так и думал. Мне показалось, что вам не хочется, чтобы он вас увидел и узнал.

– Но откуда… откуда же…

– Откуда я его знаю? Дорогая, я сам вручал ему взятку за то, чтобы он перевел вас в мужское отделение.

Я вспомнила и бутылку спирта, и ту омерзительную цену, что я за нее заплатила, и противные прикосновения рук этого тучного негодяя. Ненависть с такой силой всколыхнулась во мне, что я с яростью плюнула в сторону Мишо, потом вернулась и пнула его ногой.

– Ну, довольно, сударыня! Мне совсем не хочется быть замешанным в уличную драку. Спектакль окончен, и нечего ожидать, пока этот ваш Мишо очнется.

Клавьер схватил меня за руку и потянул прочь с площади. Я не поспевала за ним, но он не умерял шагу. Я то и дело оглядывалась на эшафот и лежащего под ним человека. Меня снова преследовали воспоминания и радость, безумная радость оттого, что я хоть один раз осталась отомщенной.

Клавьер… Странно, но это он защитил меня. Именно он уже четыре месяца ограждает меня от голода и холода, от нужды и преследований революционных комитетов. Неужели я все-таки нашла того, кого искала?

Я остановилась, всхлипывая и дрожа от волнения, и крепко вцепилась в сильную руку Клавьера.

– Что с вами? – спросил он встревоженно.

– Не оставляйте меня одну! – произнесла я горячо. – Никогда не оставляйте! Я прошу вас, Рене…

Мокрый снег смешивался с дождем. Туман никак не рассеивался, и все вокруг – дома, вывески, фонари, фигуры людей – подернулось серой туманной дымкой. Струйки дождя стекали по мутным окнам. Темные, как размазанные чернила, тучи неслись по свинцовому, отяжелевшему от влаги небу, но сквозь ненастье, зимний мрак и тучи мне уже брезжил, ясно брезжил тоненький луч надежды.

4

Жан де Батц, несмотря на свою немыслимо дерзкую выходку, не был схвачен полицией и гвардейцами. Он ушел, как вода уходит сквозь пальцы, исчез, вырвался из рук огромной толпы, что было гораздо труднее, чем верблюду проскользнуть сквозь игольное ушко.

Батц дал знать о себе уже 1 февраля 1793 года, через каких-то десять дней после казни Людовика XVI. Казнь, надо сказать, ничуть не улучшила продовольственное снабжение города. Теперь парижане дрались у лавок с теми, кто приезжал в столицу за хлебом из окрестных городков, и роптали, что совершенно незачем было рубить голову королю, если их теперь каждый день пожирают спекулянты и скупщики.

Так что во Франции смерть Луи Капета мало что изменила. Иного мнения были иностранные державы. Премьер-министр Великобритании Уильям Питт назвал эту казнь «самым гнусным преступлением». В целом реакция Англии и Голландии была столь резкой и негативной, что Конвент объявил им войну.

Англия, в свою очередь, объявила французского поверенного в делах Шовелена персоной нон-грата.

Таким образом, положение Франции осложнялось, а анархия внутри страны усиливалась. Как я поняла позже, наступило время, наиболее благоприятное для Жана де Батца и его загадочных планов.

К барону меня отвез тот самый Черный Человек, таинственный Бальтазар Руссель, имевший, как и все остальные помощники Батца, то ли двойника, то ли дублера. Но на этот раз Руссель не задавался целью напугать меня или следить за мной. Он был одет во все черное, но вел себя крайне любезно. Руссель предложил мне следовать за ним, и я поспешно согласилась.

Я полагала, он везет меня к человеку, загнанному в угол, к государственному преступнику, за которым безуспешно гоняются все полицейские агенты Республики. Мы ехали долго. Когда экипаж наконец остановился, я увидела, что оказалась на каком-то заброшенном пустыре, где возвышался такой же заброшенный старый дом. С первого взгляда он казался необитаемым. Тусклые огни просвечивали сквозь плотно занавешенные окна. И я тем более удивилась, когда Бальтазар Руссель важно и гордо, сделав царственный жест рукой, будто показывая мне дом, объявил:

– Эрмитаж де Шаронн!

Так назывался этот старинный особняк, расположенный на окраине Парижа, куда, казалось, не заглядывали ночью ни прохожие, ни полиция.

Руссель постучал трижды – видимо, это был условленный стук. Сквозь окошко в двери чей-то глаз пристально оглядел нас. Русселя, видимо, здесь хорошо знали. Нас впустили, и я услышала, как туго скрежещут петли в обитой железом двери. Дверь была такой толщины, что ее, пожалуй, не одолела бы и пушка.

Мы шли по каким-то коридорам, на первый взгляд совсем пустынным, но я интуитивно чувствовала, что это не так. Интерьер дома разительно отличался от его внешнего вида: везде царила чистота, убранство комнат отличалось почти спартанской простотой, но все необходимые вещи были дорогие и подобраны со вкусом, в котором можно было узнать любителя античности. В Эрмитаже де Шаронн было много мраморных бюстов: Жан Жак Руссо соседствовал с Кромвелем, а Марк Юний Брут с маленьким дофином Шарлем Луи. Это слегка напоминало мне обстановку помещений, где заседали революционные секции: та же неразбериха изваяний и политических взглядов.

– Прошу вас, принцесса.

Я вздрогнула от этого обращения. Меня называли так давным-давно… Да и осталась ли я той принцессой де ла Тремуйль де Тальмон после всех тех поступков, на которые меня толкала необходимость?

– Прошу вас, не надо называть меня так. Руссель ничего не ответил, распахивая передо мной дверь. От внезапно вспыхнувшего яркого света я даже зажмурилась. В большом зале пировали какие-то люди, и мне не нравилось то, что я стала центром внимания этой веселой компании. На мгновение затих даже звон бокалов. Все уставились на меня. Я заметила, что многие из гостей мертвецки пьяны, и меня охватило раздражение: неужели я снова приехала не для разговора, а для пирушки?

Застолье, видимо, началось уже давно; стол, сохранявший еще остатки роскошного ужина, был залит вином, скатерть съехала набок, грозя потащить за собой посуду. Трезвыми были только двое: барон де Батц, занимавший место во главе стола, и красивый молодой человек, меланхолично стряхивающий пепел с сигары. Я вспомнила его имя – Эро де Сешель. Племянник герцогини де Полиньяк, которому Мария Антуанетта когда-то подарила собственноручно вывязанный шарф! Раньше Эро де Сешель был одним из блестящих завсегдатаев Версаля, которого считали очень интересным из-за его вольтерьянства и дерзости. Теперь он стал монтаньяром.

Монтаньяр – в гостях у барона де Батца?! У закоренелого роялиста, убежденнее которого я никогда не встречала!

Впрочем, мне еще не раз суждено было поразиться. Рядом с Эро целовался с бокалом пьяный Камилл Демулен. Близкий друг Дантона! Так же, как и Эро… Напротив Демулена сидел Жак Эбер собственной персоной. Соседство этого человека с друзьями Дантона было просто невероятно. Бешеный – собутыльник снисходительных! Я ничего не могла понять. Неужели вино всех так объединяет?

Наконец, гостем врага Республики был и представитель республиканской власти Мишони, инспектор парижских тюрем. Он-то в первую очередь должен был бы арестовать Батца. Но он почему-то не спешил и предпочитал мило развлекаться в обществе экзальтированной худой красотки, которую я уже знала под именем мадам Амарант, содержательницы одного из столичных борделей. Здесь же был и тот невзрачный человек по имени Шабо, которого я встречала в банкирской конторе Клавьера и на которого никто не обращал внимания. Теперь он, кажется, нашел себе компанию: он держал на коленях девицу лет шестнадцати, говорившую с немецким акцентом и явно такую же пьяную, как и он. Был здесь и смешной маленький толстяк, лицо которого показалось мне знакомым… Но главным для меня сюрпризом было присутствие на этом ужине самого министра финансов, одного из столпов Жиронды, старого Этьена Клавьера.

– Ах, черт побери, что это за милашечка! – прорычал Эбер, оборачиваясь. – Надо бы только приодеть ее получше или раздеть совсем, и тогда, клянусь дьяволом, старый распутник Папаша Дюшен будет доволен!

Он был пьян до того, что не мог подняться со стула, и изо рта у него текла слюна. Речи этого человека были мне особенно омерзительны. Я брезгливо обошла его и села на свободное место рядом с Камиллом Демуленом. Этот друг Дантона мгновенно повернулся ко мне: глаза его были полны пьяных слез.

– Ах, что за прекрасный вечер, не правда ли, сударыня! Луна, звезды, первые поцелуи и все такое… Вы очень похожи на мою жену, уверяю вас, очень похожи. – Он всхлипнул. – О, моя нежная Люсиль! Когда же снова повторятся чудесные дни нашей юности?!

Он залился слезами, словно переживал огромное горе. Инспектор тюрем игриво щипал за талию мадам Амарант, и та нервно вскрикивала, разражаясь весьма странным смехом.

– Какое мне дело до вашей политики? – говорил старик Клавьер. Он был пьян, но не до крайней степени. – Уж позвольте мне брать пример с моего сына – все знают, что он мерзавец и все делает мне назло, но никто не скажет, что он не умеет делать деньги. Так позвольте же мне интересоваться финансами. Волнения в Вандее, недавний раздел Польши, это злосчастное падение Франкфурта – ну и что же? Всегда и везде я преследовал не интересы политики, а интересы своего министерства… За что пострадал от королевского произвола, да-да, пострадал.

Было трудно понять, о чем он говорит, и к нему мало прислушивались. Шабо целовал в шейку ту самую юную девицу и спрашивал ее, вправду ли она еврейка и для ее братьев двести тысяч – пустяк.

Эро де Сешель вскоре ушел, забрав с собой Камилла Демулена. Мишони с мадам Амарант куда-то скрылись, видимо, решив предаться любви. Эбер упал лицом на скатерть и безмятежно захрапел, забыв о том, что завтра ему снова предстоит лаять со страниц «Папаши Дюшена». Клавьер-старший безуспешно метался по коридорам, громко призывая своего лакея.

Барон де Батц вздохнул с видимым облегчением и знаком пригласил меня следовать за ним. Он, видимо, нажал какую-то потайную кнопку, и книжный шкаф, повернувшись вокруг своей оси, открыл мне узкую темную лестницу, ведущую вниз. Удивленная, я спустилась вслед за Батцем. Потом что-то громко звякнуло. Я увидела большой железный люк, крышка которого была открыта и давала возможность видеть странную передвижную площадку – на ней могли бы уместиться четыре человека. Барон подал мне руку. Я ступила на эту площадку, со страхом чувствуя, что она приходит в движение и мы спускаемся куда-то вниз. Шуршали канаты. Сквозь скрип блоков я едва расслышала приказ барона пригнуться – едва я сделала это, как над нашими головами с ужасным лязгом сомкнулись длинные острые ножи, узкие, как бритвы, и установленные по обеим сторонам люка с такой частотой, что, если бы не предупреждение Батца, мне бы отрезало голову.

– Для кого это вы устроили такую ловушку? – произнесла я, со страхом выпрямляясь.

– Для непосвященных, разумеется. Никогда не знаешь, кто захочет проникнуть в твои тайны. Тем, кому я доверяю, они открываются сами, а предателей они убивают.

Я ничего не сказала на эти зловещие слова, произнесенные без всякого юмора. Лифт тем временем прибыл на место. С помощью Батца я сошла на пол и наблюдала, как площадка поднимается вверх. Мы были в комнате, где вся мебель состояла из трех стульев, кушетки и масляной лампы.

– Здесь мы можем поговорить спокойно. Даже на дне океана мы не были бы в большей безопасности.

Я молчала, ожидая, что же он мне предложит, и чувствуя, что начинаю немного бояться этого человека – невозмутимого, расчетливого и в то же время способного на самые безумные поступки, вроде попытки спасти короля. Я не знала о Батце совершенно ничего, он представлял для меня полнейшую тайну, окутанную странными подробностями. Эти двойники, люки, заброшенные особняки… Я не была суеверна, но все это нагоняло на меня почти мистический ужас.

– Как я понимаю, вы хотите достать пропуск и свидетельство о благонадежности и с их помощью покинуть Париж, – произнес Батц, удобно усаживаясь и вытягивая длинные скрещенные ноги. – У вас есть дети, и вы хотите забрать их.

– Да.

– Сколько же у вас детей?

– Трое.

– Так много?

– Видите ли, они не совсем мои дети. Словом, у меня есть воспитанница и… – Я решила не продолжать. – Не понимаю, почему это вас интересует.

– Почему? Я хочу предложить вам сделку. Я чуть не рассмеялась.

– Сделку – мне? Но я ничего не могу.

– А по-моему, можете очень многое. У вас есть одно незаменимое качество – вы были при дворе и имели честь быть подругой Марии Антуанетты. Таких людей сейчас поискать – они либо убиты, либо эмигрировали. Так вот, я хочу, чтобы вы выполнили мое поручение, а я взамен дам вам пропуск, и вы доедете до своей Бретани, не встретив ни малейшего препятствия.

Я смутно, подсознательно догадывалась, чего он хочет, и меня охватил страх. Меня впутывают в политические интриги, в те самые дела, за которые можно поплатиться головой. Я столько раз давала себе зарок, что не буду ввязываться в политику, но меня снова и снова влечет туда, как в омут, где можно найти гибель.

– Что же вы хотите в обмен на пропуск? – тихо спросила я, чувствуя, что бледнею в ожидании ответа.

– Спасения королевы.

Так я и знала! Этот человек полагает, что если он может среди толпы выхватывать шпагу и призывать спасти короля, то и я стану поступать таким же образом! Спасти королеву! Можно ли представить себе задачу более безнадежную? Этот человек явно решил посвятить свою жизнь несбыточной мечте, но у меня есть дети, и я не желаю подвергать себя опасности!

Ужас так ясно отразился на моем лице, что барон недовольно сжал губы, и его черные, как ягоды терновника, глаза метнули молнии.

– Разве вы не роялистка? Отвечайте!

– Разумеется, роялистка, но…

– Вы любите королеву?

– Да.

– Сознаете ли свой долг перед ней?

– О да, но я полагала, что исчерпала все свои возможности и…

– Если сознаете, так почему же не хотите спасти ее?

И тут я взорвалась. Кровь прихлынула к моим щекам, ладони гневно сжались в кулаки.

– Не смейте на меня кричать! Вы просто невежа! Если уж вы аристократ и роялист, то потрудитесь хоть вести себя соответствующе! Вы говорите мне всякую чушь и сердитесь, когда я отказываюсь вас понимать… Почему я не хочу спасти королеву? Да это же абсурд! Конечно хочу. Но вы просто глупы, если полагаете, что я могу это сделать!

Он порывисто наклонился ко мне, лицо его было бледно от гнева:

– Вы настоящий дракон, да? Но мне не составит труда убедить вас в том, что вы выполните то, что мне от вас нужно. Иначе я выдам вас полиции, и вы никогда не увидите своих детей.

Я замерла от неожиданности, словно мне выплеснули в лицо стакан холодной воды. Постепенно до моего сознания доходило, что я всецело в его руках. Он впутывает меня во что-то темное, непонятное, не предоставляя даже возможности выбора! И я вынуждена – вернее, меня заставляют – думать о каких-то интригах и заговорах в то время, когда моя голова занята лишь мыслями о Жанно!

– Дело по спасению ее величества организую я, – уже мягче продолжал барон. – Вам предстоит выполнить только одну часть этого спектакля – не скрою, очень опасную и трудную.

– И этот спектакль, вероятно, провалится так же, как и тот, что вы устроили в день казни короля!

Он откинулся на спинку стула, пристально меня разглядывая.

– Господин барон! – начала я умоляюще. – Чего же вы хотите от меня? Я только женщина. Ей-богу, я ничего не могу. Я не заговорщица и не авантюристка, у меня не та натура. Я хочу видеть своих детей, и то, что вы пользуетесь материнскими чувствами в своих целях, – это просто бесчеловечно! Сама Мария Антуанетта, моя подруга, которую я люблю и уважаю, презирала бы вас за это и не приняла бы такой помощи.

– Королева свободна в своих чувствах. Вы – нет. Вы мне нужны.

– Но почему же именно я?!

– А кому же поверит Мария Антуанетта, как не вам? Меня она не знает, при дворе я не бывал. Вы нужны мне как связная, и я от вас не отступлюсь. Такая удача редко случается. Подруг у королевы было не так уж много.

Я поняла, что это последнее слово Батца, и сердце у меня упало. Господи ты Боже мой, до каких же пор это будет продолжаться? Кажется, я обречена вечно бродить по замкнутому кругу в поисках этого злосчастного пропуска и каждый, кто захочет, будет шантажировать меня этим!

– Так вы согласны?

– Что же мне остается? – выдохнула я. – Хотя, если бы не дети, вам бы ни за что не заставить меня.

Он тяжело усмехнулся. Мне было противно смотреть в это смуглое каменное лицо, и я опустила глаза. Пальцы у меня сжались до боли, до хруста в суставах – этим я пыталась хоть немного умерить гневную дрожь, охватившую меня.

– Что я должна делать, сударь?

– Прежде всего, принять от меня вот такую маленькую ампулу.

Решительным жестом я отвела его руку.

– Вы уже давали мне яд. Давно, еще в августе.

– Теперь я даю вам не яд. Это снотворное. Очень сильное средство, помогающее в тех случаях, когда необходимо кого-то выбить из колеи. Мало ли какие ситуации случаются… А этого вещества хватит, чтобы заставить уснуть десять человек, не меньше.

Я машинально взяла эту ампулу и спрятала. Поистине, теперь я оснащена не хуже заправской шпионки. Ах, как прекрасно было бы проявить гордость и послать Батца с его ампулами к черту! Но что будет с Жанно, если я попаду па гильотину? И я… я еще так молода, чтобы умирать!

– Расскажите мне суть дела, сударь.

– Суть? Нет, сути вам не узнать. Я расскажу вам только то, что будет основой вашей роли. Заговор – штука серьезная. В таких делах общую картину дела я не рассказываю никому. И никому не доверяю.

Он придвинулся ко мне и медленно начал свой рассказ… Я слушала его, как во сне, и с первого раза ничего не запомнила. Мало-помалу мне начинали вырисовываться масштабы той опасности, которой я подвергаюсь. И этому негодяю нет никакого дела до того, что я могу быть арестована, в то время как он будет отсиживаться в своих люках и подземных ходах! Валентина была права: этому человеку все нипочем, кроме своей идеи, он не щадит себя, но еще более беспощаден к другим…

– Итак, ваша задача будет двоякой: посвятить королеву в наши замыслы, служить, так сказать, связной между ее величеством и мной и, с другой стороны, попытаться выявить среди людей, которые ее обслуживают и стерегут, тех, которые способны продаться. Будьте наблюдательны, сударыня. И осторожны. Мне все равно, что случится с вами, но мне не безразлично, удастся ли мой план или нет.

Я была о нем такого плохого мнения, что даже его прямота меня не шокировала. Я подняла голову и, стараясь придать голосу твердость, спросила:

– Так когда же мне идти?

Жан де Батц поднялся, заложил руки за спину и прошелся по комнате. Затем обернулся и, будто что-то припомнив, ответил:

– Завтра 2 февраля, праздник сретенья Господня, внесения Иисуса во храм и очищения Богоматери. Завтра все дарят друг другу свечи… Вы же подарите ее величеству надежду. Надеюсь, вы запомнили, что и за чем выполнять.

Я с усилием кивнула.

– Вот еще что, – сказал барон небрежно. – Потрудитесь ничего не сообщать о нашем разговоре Клавьеру.

– Почему? – спросила я удивленно. Именно от Клавьера мне хотелось услышать совет!

– Потому что у него к вам слишком нежные чувства, черт побери! – крикнул Батц, внезапно разъяряясь. – Ненавижу, ненавижу этих нежных голубков, способных ворковать о любви в тяжелое для монархии время!

– Жизнь продолжается даже несмотря на казнь короля.

– Так вот, я вам запрещаю продолжать такую жизнь, запрещаю рассказывать Клавьеру о том, что вы услышали от меня!

– Может быть, вы потребуете, чтобы я стала монахиней, как вы? – спросила я едко.

Удар попал в цель. Я интуитивно нащупала слабое место Батца – одиночество, длинные ночи, которые он проводит в своей холодной постели, далекий от человеческого тепла, ласки и тем более женской любви, – нащупала и теперь была рада уязвить его побольнее.

Он тяжело перевел дыхание.

– Я скажу вам только одно: если Клавьер окончательно сойдет с ума и с помощью своих связей попытается вырвать вас из моих рук, я сделаю так, что о его делишках станет известно Комитету общей безопасности. Решайте сами, в ваших ли интересах сообщать ему содержание нашей беседы.

Решительно, этот человек всегда и во всем пользовался своим излюбленным средством – шантажом.

Я ничего не ответила. Про себя я уже решила, что ничего не скажу Клавьеру. Не следует никого впутывать в это дело… У Рене и так много забот: достаточно послушать, как его проклинают на всех парижских перекрестках… А я… Я, наверно, все-таки влюбляюсь в него, раз меня это волнует.

Батц повернулся ко мне. Левое веко у него чуть заметно дергалось, словно от нервного тика.

– Вы свободны, сударыня.

Даже король не мог бы закончить аудиенцию более высокомерно.

Когда я шла к карете, в которой Бальтазар Руссель, загадочный и молчаливый, должен был отвезти меня из Эрмитажа де Шаронн домой, из ночной темноты вынырнула коренастая приземистая фигура и направилась ко мне. Я услышала громкий, исполненный радости голос:

– Ах, как я рад, мадам, как я рад! Подумать только, встретить вас здесь – это так неожиданно!

Я узнала того самого толстяка, что присутствовал у Батца за ужином, и была уверена, что встречала его раньше, только не могла вспомнить фамилии.

– Разве вы не узнаете меня, мадам? Конечно, раньше вы так мало обращали на меня внимания! А ведь я Боэтиду.

Да-да, я его вспомнила. Этот человек при Старом порядке вечно вертелся вокруг моего отца, выпрашивая какие-то мелкие должности и пенсии. Я не знала, каков круг его занятий и зачем он нужен моему отцу, да и не хотела знать.

– Да, господин Боэтиду, я узнала вас.

– О, какое счастье! Дочь принца не забыла меня?

– Конечно нет, – произнесла я рассеянно.

– Могу ли я увидеть вас снова, чтобы засвидетельствовать свое почтение?

Я нетерпеливо переступила с ноги на ногу и увидела, что Руссель уже подает мне знаки. Торопливо отступив от Боэтиду, я равнодушно пробормотала:

– Мне очень жаль, сударь, но мне надо ехать. Поверьте, я была очень, очень рада с вами встретиться.

Боэтиду сейчас весьма мало занимал мои мысли.

Загрузка...