— Через неделю после сцены, рассказанной мною, — продолжал Альфред, — мы сидели друг против друга в нашем маленьком домике на Пикадилли и завтракали за чайным столом. Вдруг Полина, читавшая английскую газету, ужасно побледнела, выронила ее из рук, вскрикнула и упала без чувств. Я звонил из всех сил, горничные сбежались; мы перенесли ее в спальню; пока ее раздевали, я вышел, чтобы послать за доктором и посмотреть в газете, что послужило причиной ее обморока. Едва я раскрыл ее, как взгляд мой упал на следующие строки, переведенные из «Французского курьера»:
«Сейчас мы получили странные и таинственные подробности о дуэли, происходившей в Версале и имевшей причиною, как кажется, сильную ненависть, мотивы которой неизвестны.
Третьего дня, 5 августа 1833 года, двое молодых людей, по-видимому принадлежащие к парижской аристократии, приехали утром в наш город, каждый со своей стороны, верхом и без слуг. Один из них отправился в казармы на Королевской улице, другой — в кафе “Регентство”. Там каждый из них попросил двух офицеров сопровождать его на место дуэли. Каждый из соперников привез с собой оружие. По условиям поединка противники выстрелили один в другого на расстоянии двадцати шагов. Один из них был убит на месте, другой, имени которого не знают, уехал в ту же минуту в Париж, несмотря на серьезную рану в плече, полученную им.
Убитого звали граф Орас де Бёзеваль, имя его противника неизвестно».
Полина прочла эту новость, и та произвела на нее тем большее впечатление, что она не была к ней подготовлена. Вернувшись в Лондон, я ни разу не произносил при ней имени ее мужа и, хотя чувствовал необходимость рассказать ей когда-нибудь о случае, сделавшем ее свободной, не объясняя, однако, что было тому причиной, все еще не решил, каким образом исполнить это. Я был далек от мысли, что газеты опередят мое сообщение и откроют ей так грубо и жестоко новость, о которой ей, слабой и больной, надо было сообщить осторожнее, чем любой другой женщине.
В эту минуту вошел доктор. Я сказал ему, что сильное волнение вызвало у Полины новый припадок. Мы вошли вместе в ее комнату; больная была еще без чувств, несмотря на то что ей опрыскивали лицо водой и давали нюхать соль. Доктор заговорил о кровопускании и начал делать приготовления к этой операции. Тогда вся твердость моя исчезла, я задрожал, как женщина, и бросился в сад.
Там я провел около получаса, склонив голову на руки, раздираемый тысячами мыслей, бродивших в моем уме. Во всем том, что произошло, я действовал по двум причинам: из ненависти моей к графу и из любви к сестре. Я проклинал этого человека с того самого дня, когда он похитил мое счастье, женившись на Полине, и потребность личного мщения, желание причинить физическую боль за моральные страдания влекли меня как бы против моей воли; я хотел только убить или быть убитым. Теперь, когда все уже кончилось, я начинал понимать последствия моего поступка.
Кто-то дотронулся до моего плеча. Это был доктор.
«А Полина?» — спросил я, сложив руки.
«Она пришла в чувство…»
Я хотел бежать к ней, доктор остановил меня.
«Послушайте, — продолжал он, — то, что с ней произошло, достаточно серьезно; она нуждается прежде всего в покое… Не входите к ней в эту минуту».
«Почему же?» — спросил я.
«Потому что важно оградить ее от всякого сильного волнения. Я никогда не спрашивал о ваших отношениях и не требую от вас признания. Вы называете ее сестрой; правда ли, что вы брат ей или нет? Это не касается меня как человека, но очень важно как для доктора. Ваше присутствие, даже ваш голос имеют на Полину сильное воздействие. Я всегда замечал это, и даже сейчас, когда держал ее руку, одно лишь упоминание вашего имени ускорило ее пульс. Я запретил впускать к ней сегодня кого бы то ни было, кроме меня и горничных. Не пренебрегайте моим приказанием».
«Она в опасности?» — вскричал я.
«Все опасно для такого расстроенного организма, как у нее. Если бы я мог, я дал бы этой женщине питье, которое заставило бы ее забыть прошедшее. Ее мучает какое-то воспоминание, какая-то горесть, какое-то сердечное угрызение».
«Да, да, — отвечал я, — ничто от вас не скрылось, вы увидели все проницательными глазами ученого… Нет, это не сестра моя, не жена, не любовница. Это ангельское создание я люблю больше всего, но не могу возвратить ей счастья, и она умрет на руках моих с непорочным и мученическим венком!.. Я сделаю все, что вы хотите, доктор, я не буду входить к ней до тех пор, пока вы не позволите, я буду повиноваться вам как ребенок. Но скоро ли вы вернетесь?»
«Сегодня…»
«А что я буду делать, Боже мой?»
«Ободритесь, будьте мужчиной!..»
«Если бы вы знали, как я люблю ее!..»
Доктор пожал мне руку; я проводил его до дверей и там остановился, не в силах двинуться с места. Потом, выйдя из этого бесчувствия, машинально поднялся по лестнице, подошел к ее двери и, не смея войти, прислушался. Мне казалось сначала, что Полина спит, но вскоре до меня донеслись глухие рыдания. Я положил руку на замок, но, вспомнив свое обещание и боясь изменить ему, бросился из дому, вскочил в первую попавшуюся мне карету и приказал везти себя в Риджент-парк.
Там я, словно сумасшедший, бродил около двух часов между гуляющими, деревьями и статуями. Возвращаясь домой, я встретил у ворот слугу, бежавшего за доктором. У Полины случился новый нервный припадок, после чего она начала бредить. На этот раз я не мог выдержать, бросился в ее комнату, стал на колени и взял ее руку, свесившуюся с постели. Полина, по-видимому, не замечала моего присутствия; дыхание ее было тяжело и прерывисто, глаза закрыты, и она лихорадочно пыталась пробормотать какие-то слова, но они были бессмысленными и бессвязными. И тут вошел доктор.
«Вы не сдержали своего слова», — сказал он.
«Увы! Она не узнает меня!» — отвечал я.
Однако при звуке моего голоса ее рука задрожала. Я уступил место доктору, он подошел к постели, пощупал пульс и объявил, что необходимо второе кровопускание. После этого кровопускания волнение больной стало усиливаться и к вечеру началось воспаление мозга.
В продолжение восьми дней и восьми ночей Полина была добычею ужасного бреда; она не узнавала никого, думая, что ей угрожают, и призывая беспрестанно на помощь. Потом болезнь начала терять свою силу. Полная слабость и истощение последовали за этим безумным бредом. Наконец, на девятое утро, открыв глаза после недолгого спокойного сна, она узнала меня и назвала по имени. Невозможно описать, что происходило тогда во мне: я бросился на колени, положил голову на ее постель и расплакался как ребенок. В эту минуту вошел доктор и, зная, как опасны ей волнения, приказал мне выйти. Я хотел возразить, но Полина пожала мне руку, говоря нежным голосом: «Идите!..»
Я повиновался. Восемь суток я не смыкал глаз, сидя у ее постели, но теперь, немного успокоившись относительно ее состояния, погрузился в сон, в котором нуждался почти так же, как и она.
В самом деле, горячка начала постепенно отступать, и через три недели у Полины осталась только большая слабость. Но в продолжение этого времени хроническая болезнь, которой она страдала в прошлом году, усилилась. Доктор предписал ей лекарство, которое тогда ей помогло, и я решил воспользоваться последними прекрасными днями года, чтобы посетить с нею Швейцарию, а оттуда проехать в Неаполь, где рассчитывал провести зиму. Я сказал Полине об этом намерении; она грустно улыбнулась моим надеждам на эту возможность рассеяться, потом с покорностью ребенка согласилась на все. Итак, в первых числах сентября мы отправились в Остенде, проехали Фландрию, поднялись по Рейну до Базеля, посетили Бильское и Невшательское озера, остановились на несколько дней в Женеве, наконец побывали в Оберланде, преодолели Брюниг и посетили Альтдорф, где ты встретил нас во Флюэлене на берегу Фирвальдштетского озера.
Ты поймешь теперь, отчего мы не могли подождать тебя. Полина, видя твое намерение воспользоваться нашей лодкой, спросила у меня твое имя и вспомнила, что часто встречалась с тобой у графини М., у княгини Бел.
На лице ее при одной мысли оказаться вместе с тобой появилось такое выражение страха, что я, испугавшись, приказал гребцам отчалить, что бы ты ни подумал о моей невежливости.
Полина лежала в лодке, я сел рядом: ее голова опиралась о мои колени. Прошло ровно два года, как она покинула Францию, страдающая и имеющая опору только во мне. С того времени я был верен обязательству, принятому мной, и заботился о ней как брат, чтил ее как сестру. Я напрягал все способности своего ума, чтобы предохранять ее от горестей и доставлять ей удовольствия; все желания моей души обращались вокруг надежды стать когда-нибудь любимым ею.
Когда мы долго живем с кем-нибудь, появляются мысли, которые приходят в одно время обоим вместе. Я увидел ее глаза, полные слез, она вздохнула и пожала мою руку, которую держала в своей.
«Как вы добры!» — сказала она.
Я содрогнулся, услышав ответ на мою мысль.
«Все ли я исполняю как нужно?» — спросил я.
«О, вы были ангелом-хранителем моего детства, улетевшим на минуту и возвращенным мне Богом под именем брата».
«И взамен этой преданности не сделаете ли вы чего-нибудь для меня?»
«Увы! Что могу я сделать теперь для вашего счастья! — сказала Полина. — Любить вас?.. Это озеро, эти горы, это небо, вся эта величественная природа, Бог, создавший их, свидетели, что я люблю вас, Альфред!.. Я не открываю вам ничего нового, произнося эти слова».
«О да, да, я это знаю, — отвечал я, — но недостаточно только любить меня, надо, чтобы жизнь ваша была соединена с моею неразрывными узами, чтобы это покровительство, полученное мною, как милость, стало для меня правом».
Она печально улыбнулась.
«Почему вы так улыбаетесь?» — спросил я.
«Потому, что вы все время видите земное будущее, а я — небесное».
«Опять!..» — сказал я.
«Не надо иллюзий, Альфред: они делают горести тяжкими и неисцелимыми. Неужели вы думаете, что я не известила бы матушку о моем существовании, если бы сохранила какую-нибудь иллюзию? Но тогда я должна была еще раз оставить матушку и вас, а это уже слишком много. Я сжалилась сначала над собой и лишила себя большой радости, чтобы уберечь потом от сильной горести».
Я сделал умоляющий жест.
«Я люблю вас, Альфред! — повторила она. — Я буду говорить это до тех пор, пока язык мой будет в состоянии произнести два слова. Но не требуйте от меня ничего более и позаботьтесь о том, чтобы я умерла без угрызений совести…»
Что мог я сказать, что мог сделать после такого признания? Лишь одно: заключить Полину в свои объятия и плакать с нею о счастье, которое Бог мог бы нам послать, и о несчастье, в которое ввергла нас судьба.
Мы прожили несколько дней в Люцерне, потом поехали в Цюрих, спустились к озеру и прибыли в Пфеффер.
Там мы хотели остановиться на неделю или на две. Я надеялся, что теплые воды принесут какую-нибудь пользу Полине.
Мы пошли к целительному источнику, на который я возлагал большие надежды, и, возвращаясь, встретились с тобой на тесном мостике в этом мрачном подземелье. Полина почти дотронулась до тебя. Эта новая встреча так взволновала ее, что она захотела уехать в ту же минуту.
Я не посмел настаивать, и мы тотчас направились в Констанц.
В то время для меня не было уже сомнений: Полина заметно слабела. Ты никогда не испытал и, надеюсь, никогда не испытаешь этого ужасного мучения: чувствовать, как сердце, которое любишь, медленно умирает рядом с тобой; считать каждый день, слушая пульс, насколько он становится более лихорадочен, и говорить себе каждый раз, прижимая к груди со смешанным чувством любви и боли это обожаемое существо, что через неделю, через две недели, может быть, через месяц, это создание Божье, что живет, мыслит, любит, станет только холодным телом без мыслей и без любви!
Что касается Полины, то, чем ближе было, по-видимому, время нашей вечной разлуки, тем более она раскрывала в эти последние мгновения все сокровища своего ума и души. Без сомнения, моя любовь украсила поэзией закат ее жизни. Последний месяц между тем временем, когда я встретил тебя в Пфеффере, и тем, когда с террасы гостиницы на берегу Лаго Маджоре ты бросил в нашу карету букет померанцевых цветов, — этот последний месяц будет всегда жить в моей памяти, как должно было жить в душе пророков явление ангелов, принесших им слово Господне.
Мы приехали в Арону. Там Полина, хоть и была уставшей, казалось, оживилась при первом дуновении ветерка Италии. Мы остановились только на одну ночь, ибо я надеялся доехать до Неаполя. Однако на другой день ей опять стало хуже, она встала очень поздно, и, вместо того чтобы продолжать путешествие в экипаже, я нанял лодку, чтобы плыть в Сесто Календе.
Мы сели на нее в пять часов вечера.
Глазам нашим по мере приближения к Сесто Календе открывался в последних теплых золотых лучах солнца маленький городок, простирающийся у подошвы холмов. На холмах раскинулись его очаровательные сады из померанцевых, миртовых деревьев и олеандров. Полина смотрела на них с восхищением, которое давало мне надежду, что мысли ее стали менее грустны.
«Вы думаете, что приятно жить в этой очаровательной стране?» — спросил я.
«Нет, — отвечала она, — я думаю, что здесь будет не так тягостно умереть. Я всегда мечтала о гробницах, — продолжала Полина, — воздвигнутых посреди прекрасного сада, напоенного благоуханиями, между кустарниками и цветами. У нас мало заботятся о последнем жилище тех, кого любят: украшают временное и забывают о вечном ложе!.. Если я умру прежде вас, Альфред, — сказала она, улыбаясь после минутного молчания, — и если вы будете столь великодушны, что будете заботиться и о мертвой, то мне бы хотелось, чтобы вы вспомнили о моих словах».
«О Полина, Полина! — простонал я, обняв ее и прижимая судорожно к сердцу. — Не говорите так, вы убиваете меня!»
«Не стану более, — отвечала она, — но я хотела сказать вам это, друг мой, один раз. Я знаю, что, если скажу вам что-нибудь однажды, вы не забудете этого никогда. Но вы правы, перестанем говорить об этом… Впрочем, я чувствую себя лучше, Неаполь пойдет мне на пользу. О, как давно я хочу увидеть Неаполь!..»
«Да, — продолжал я, прерывая ее, — мы уже скоро будем там. Мы найдем на зиму небольшой домик в Сорренто или Резине. Вы проведете там зиму, согреваемая солнцем, никогда не тускнеющим. Потом весною вы возвратитесь к жизни со всей природой… Но что с вами? Боже мой!..»
«О, как я страдаю! — сказала Полина, холодея и прижимая руку к своему сердцу. — Вы видите, Альфред, смерть ревнует даже к нашим мечтам, и она посылает мне боль, чтобы пробудить нас».
Мы пробыли в молчании до тех пор, пока пристали к берегу.
Полина хотела идти, но была так слаба, что колени ее подгибались.
Наступала ночь; я взял ее на руки и перенес в гостиницу.
Я приказал отвести себе комнату возле той, в которой поместил Полину. Давно уже между нами было нечто непорочное, братское и священное, что позволяло ей засыпать на глазах у меня, как на глазах матери.
Потом, видя, что она страдает более чем когда-нибудь, и не надеясь продолжить наше путешествие на следующий день, я послал нарочного в моей карете, чтобы найти в Милане и привезти в Сесто доктора Скарпа.
Вернувшись к Полине, я нашел ее лежащей и сел у изголовья ее постели. Мне казалось, что она хотела о чем-то спросить меня, но не смеет. В двадцатый раз я заметил ее взор, устремленный на меня с необъяснимым выражением сомнения.
«Что вам хочется сказать? — сказал я. — Вы хотите о чем-то спросить меня и не смеете? Вот уже несколько раз вы посмотрели на меня так странно! Разве я не друг, не брат ваш?»
«О! Вы более, чем все они! — отвечала она. — И нет имени, чтобы оно выразило, кто вы есть. Да, да, меня мучит сомнение — ужасное сомнение!.. Я объясню его после, в ту минуту, когда вы не осмелитесь мне солгать. Но теперь еще не время. Я смотрю на вас, чтобы видеть вас как можно дольше… смотрю, потому что люблю вас!..»
Я положил ее голову на свое плечо. Мы пробыли в таком положении целый час, в продолжение которого я чувствовал ее прерывистое влажное дыхание на моей щеке и биение ее сердца на своей груди.
Наконец она сказала, что ей лучше, и просила меня удалиться.
Я встал и, по обыкновению, хотел поцеловать ее в лоб, но она обвила меня руками и прижала свои губы к моим.
«Я люблю тебя!» — прошептала она в поцелуе и упала на постель.
Я хотел взять ее на руки, но она оттолкнула меня тихонько, не открывая глаз.
«Оставь меня, мой Альфред! — сказала она. — Я люблю тебя… я очень… очень счастлива!..»
Я вышел из ее комнаты. Я не мог оставаться там: слишком сильным было мое волнение, вызванное этим лихорадочным поцелуем. Возвратившись в свою комнату, я оставил общую дверь полуотворенной, чтобы бежать к Полине при малейшем шуме. Потом, вместо того чтобы лечь, снял сюртук и открыл окно, желая немного освежиться.
Балкон моей комнаты выходил на те очаровательные сады, которые мы видели с озера, приближаясь к Сесто.
Несколько статуй, стоящих на своих пьедесталах посреди померанцевых деревьев и олеандров, выделялись при лунном свете как белые тени.
Чем более я смотрел на одну из них, тем более зрение мое помрачалось, мне показалось, что она ожила и сделала мне знак, показывая на землю. Вскоре мне начало казаться, что она зовет меня. Я обхватил руками голову, мне показалось, что я уже сошел с ума.
Но тут я снова услышал свое имя: произнесенное жалобным голосом, оно заставило меня вздрогнуть; я вошел в свою комнату и прислушался. Опять произнесли мое имя, но очень слабо.
Голос доносился из соседней комнаты. Это Полина звала меня, и я бросился к ней.
Это была она… она, умирающая; не желая умереть одна и видя, что я не отвечаю ей, она сползла со своей постели, чтобы найти меня. Она стояла на коленях на полу…
Я бросился к ней, хотел взять ее в свои объятия, но она сделала мне знак, что хочет о чем-то спросить меня…
Потом, не в силах говорить и предчувствуя свою кончину, она схватила рукав моей рубашки, обнажив при этом недавно закрывшуюся рану, которую месяца три тому назад проделала пуля графа Ораса; показывая мне пальцем на рубец, она закричала, откинулась назад и закрыла глаза.
Я перенес ее на постель и успел прижать свои губы к ее губам, чтобы принять последнее ее дыхание, не потерять ее последнего вздоха.
Воля Полины исполнена: она покоится в одном из тех восхитительных садов, с видом на озеро, среди благоухания померанцевых деревьев, в тени миртов и олеандров.
— Я это знаю, — сказал я Альфреду, — потому что приехал в Сесто через четыре дня после твоего отъезда и, не зная еще, кто покоится там, уже молился на ее гробнице.