Эрик-Эмманюэль Шмитт Попугаи с площади Ареццо

Часть первая БЛАГОВЕЩЕНИЕ

Прелюдия

Всякий, кто попадал на площадь Ареццо в Брюсселе, испытывал некое замешательство. Хотя круглую площадь и тенистый газон окаймляли роскошные каменные и кирпичные дома в версальском стиле, а рододендроны и платаны полноправно представляли северную растительность, все же некий намек на тропики щекотал ваши чувства. Нет, не было ничего экзотического ни в этих сдержанных фасадах, ни в высоких окнах с мелкой расстекловкой, ни в балконах с коваными решетками, ни в кокетливых мансардах, сдававшихся внаем за бешеные деньги; ничего экзотического не было и в этом небе, зачастую сером и печальном, чьи облака цеплялись за шиферные крыши.

Оглядевшись по сторонам, вы не поняли бы, в чем дело. Надо было знать, куда смотреть.

Владельцы собак догадывались первыми. Следуя за своей псиной, которая, уткнувшись носом в землю, неистово обследовала участок, они замечали органические остатки, усевавшие все вокруг, — мелкие темные испражнения с белесым гнилостным налетом; тогда собачники задирали голову и замечали в ветвях странные природные сооружения; листву пронизывало квохтанье, то и дело мелькало яркое крыло, многоцветные птичьи вспорхи сопровождались резкими выкриками. Тут-то зеваки и догадывались, что площадь Ареццо населена целой колонией попугаев.

Как эти пернатые, родом из дальних краев — Индии, Амазонии или Африки, — умудрялись привольно жить в Брюсселе, с его скверным климатом? И почему они облюбовали самый фешенебельный квартал?

1

— Женщина уходит от тебя, потому что перестала видеть в тебе достоинства, которыми ты никогда не обладал.

Захарий Бидерман улыбнулся. Его забавляло, что молодой сотрудник, выдающийся интеллектуал с блестящим образованием, наивен, как подросток.

— Встретив тебя, она подумала, что нашла отца своих будущих детей, но дети были тебе не нужны. Она не сомневалась, что займет подле тебя место, равноценное сначала твоим учебным занятиям, затем твоей должности, но ничего подобного не произошло. Твоя жена надеялась, что твои многочисленные знакомства позволят ей сойтись с людьми, полезными для ее карьеры, но в мире политики и финансов певиц не слушают — их затаскивают в постель.

Тут он рассмеялся, хотя его тридцатилетний собеседник сидел с постной физиономией, и воскликнул:

— Да это не брак был, а недоразумение!

— Наверно, во всяком браке таится ошибка? — спросил собеседник.

Захарий Бидерман встал и обогнул стол, поигрывая ручкой из черного каучука, с платиновой окантовкой, на которой поблескивали его инициалы.

— Брак — это договор, в идеале заключенный двумя проницательными существами, которые знают, на что идут. Увы, в наше время люди приходят в мэрию или церковь, как правило, с туманом в голове. Они ослеплены, одурманены страстями, их снедает любовный жар, если они уже сошлись, и нетерпение, если еще не были близки. Мой дорогой Анри, люди, вступающие в брак, очень редко оказываются в здравом уме и твердой памяти.

— То есть вы хотите сказать, что для удачного брака вовсе не нужно быть влюбленным?

— Нашим предкам это было известно. Они заключали союзы с холодной головой и понимали, как важно встать на якорь.

— Никакой романтики.

— В супружестве нет никакой романтики, мой бедный Анри! Романтично увлечение, исступление, пафос, жертва, мученичество, убийство, самоубийство. Строить жизнь на таком фундаменте — занятие сродни возведению дома на зыбучих песках.

За спиной Захария Бидермана попугаи и попугаихи подняли неодобрительный гвалт. Раздраженный их трескотней, экономист толкнул створку окна, распахнутого в дивное весеннее утро.

Анри обвел глазами кабинет, оформленный со строгой роскошью, мебель авторского дизайна, шелковый ковер с абстрактным рисунком, стены, обшитые светлым дубом (работа краснодеревщика столь искусна, что почти незаметна). На западной и восточной стене два наброска Матисса друг против друга, женское лицо и мужское, разглядывали Захария Бидермана. На языке у Анри вертелся вопрос.

Захарий Бидерман насмешливо наклонился к нему:

— Я слушаю ваши соображения, Анри.

— Простите?

— Вы хотите знать о моем союзе с Розой… Но вы парень несколько зажатый и не решаетесь заговорить со мной об этом прямо.

— Я…

— Скажите честно, разве я заблуждаюсь?

— Нет.

Захарий Бидерман подтянул к себе табурет и по-приятельски сел напротив Анри:

— Это мой третий брак. И третий брак Розы. Понятно, что ни она, ни я не хотим морочить друг другу голову. — Он хлопнул себя по ляжке. — Учимся мы только на своих ошибках. На сей раз заключен жизнеспособный союз. Полное взаимопонимание. Я сомневаюсь, что кто-то из нас будет о нем сожалеть.

Анри подумал о том, что Захарий Бидерман приобрел, женившись на Розе, — богатство. Потом он сообразил, что экономист, со своей стороны, утолил политические и общественные амбиции Розы: она стала супругой высшего должностного лица, комиссара ЕС по антимонопольной политике, знакомого с главами государств и принятого в этом кругу.

Будто читая мысли Анри, Захарий Бидерман продолжал:

— Супружеский союз — это объединение, столь обремененное последствиями, что следовало бы снять ответственность с заинтересованных сторон и облечь ею людей серьезных, объективных, компетентных — истинных профессионалов. Если распределение ролей в фильме устанавливает кастинг-директор, почему подобной службы нет при составлении супружеских пар? — Он вздохнул, воздев свои удивительные синие глаза к лакированному деревянному потолку. — Нынче в голове у людей жуткая каша. Насмотрелись мыльных опер, вот и глядят на мир сквозь розовые очки. — Бдительно покосившись на часы, он закончил свое сольное выступление: — Короче, мой дорогой Анри, я от души рад, что вы разводитесь. Вы выходите из сумерек и начинаете двигаться к свету. Добро пожаловать в клуб ясновидящих!

Анри покачал головой. Он вовсе не находил эти слова обидными, принимая их с благодарностью и веря в искренность Захария Бидермана, который, несмотря на склонность к сарказму и парадоксу, был не циником, а тонким ценителем ясности: сталкиваясь с изобличением лжи или обмана, он испытывал чистое удовольствие борца за истину.

Захарий Бидерман сел на рабочее место с чувством вины, проговорив на личные темы целых шесть минут. Ценя эти маленькие передышки, на пятой минуте разговора он начинал ощущать, что теряет время впустую.

Утром, в шесть минут десятого, рабочий день Захария Бидермана, как обычно протекавший в его особняке на площади Ареццо, уже наполовину прошел: проснувшись в пять утра, он успел проработать множество документов, написал с десяток страниц обзора и наметил с Анри приоритетные дела. Бидерман был наделен железным здоровьем и обходился несколькими часами сна; этот гигант излучал энергию, покорявшую окружающих и позволявшую ему, экономисту по образованию, занимать самые высокие посты в структурах европейской власти.

Понимая, что разговор окончен, Анри встал и вежливо кивнул Захарию Бидерману; тот, углубившись в отчет, уже не замечал его присутствия.

Едва Анри вышел, как секретарь, мадам Сингер, улучила минуту и проникла в кабинет. Сухопарая, с почти военной выправкой, затянутая в английский брючный костюм из темно-синего джерси, она встала чуть позади, справа от шефа, и терпеливо ждала, пока он ее не заметит.

— Да, Сингер?

Она протянула ему папку с бумагами на подпись.

— Спасибо, Сингер.

Он называл ее Сингер — так солдат обращается к товарищу по оружию: она не была для него женщиной. Ее формы не могли отвлечь его от занятий, она не склоняла к нему соблазнительного бюста, не обнажала точеных ножек, не вертела аппетитной попкой, за которую хочется ущипнуть. Коротко остриженные тусклые седые волосы, поникшие черты бледного лица, горькая складка губ, никакого парфюма — Сингер была поистине бесполым функционером, и этот облик сопутствовал ей все двадцать лет карьеры. Вспоминая о ней, Захарий Бидерман восклицал: «Сингер — само совершенство!» И Роза была того же мнения, что служило лучшим подтверждением мнения шефа.

Разделавшись с подписанием бесчисленных бумаг, он справился, назначены ли на сегодня встречи.

— Сегодня у вас пять посетителей, — объявила Сингер, — господин Моретти из Европейского Центробанка. Господин Каропулос, министр финансов Греции. Господин Лазаревич, компания «Финансы Лазаревич». Гарри Палмер из «Файнэншиэл таймс». Мадам Клюгер из фонда «Надежда».

— Очень хорошо. Мы отведем каждому по полчаса. С последней разберусь быстрее, тут ставка невелика. Но учтите, Сингер: совершенно недопустимо прерывать какую-либо из этих встреч. Подождите, пока я вас не вызову.

— Конечно, месье.

Это указание повторялось изо дня в день, и все (Сингер в первую очередь) воспринимали его как уважение, проявленное влиятельным человеком в адрес гостя.

Битых два часа он блистал перед посетителями умом. Слушал с неподвижностью крокодила, подстерегающего добычу, потом встряхивался, задавал несколько вопросов и приступал к блестящему, аргументированному и прекрасно выстроенному рассуждению, которое ни один из собеседников не прерывал: во-первых, поскольку Захарий Бидерман говорил негромко и напористо, а во-вторых — признавая интеллектуальное превосходство хозяина. Встречи заканчивались всегда одинаково: Захарий Бидерман брал девственно-чистую карточку, быстро набрасывал на ней фамилии и телефоны, всегда по памяти и без малейших колебаний, похожий на врача, выписывающего рецепт после выяснения симптомов и установления диагноза.

Без пяти одиннадцать, когда ушел четвертый посетитель, Захарий Бидерман ощутил странный зуд. «Может, я голоден?» Не в силах сосредоточиться, он высунулся в приемную, где Сингер восседала за своим письменным столом, и объявил, что отлучится к жене.

Лифт, спрятанный за китайской лакированной панелью, поднял его на верхний этаж.

— Ах, дорогой, какой сюрприз! — воскликнула Роза.

По правде говоря, сюрприза тут никакого не было, потому что Захарий Бидерман заявлялся каждый день в комнаты Розы, чтобы вместе позавтракать, но оба делали вид, что это его внезапный каприз.

— Прости, что беспокою тебя в неурочный час.

Если никому, и даже Розе, не позволялось входить в кабинет Захария Бидермана без вызова, сам он имел право не спрашивая открывать любую дверь своего дома. Роза смирилась, полагая, что доступность является неотъемлемым признаком амплуа любящей супруги, и ее приятно возбуждало, что «неурочный час» всегда приходился на одно и то же время — одиннадцать часов утра.

Она накрыла чайный стол, поставила блюдо с венской сдобой и сластями. Они беседовали, дегустируя угощения; он хватал их и с упоением пожирал, а она, заботясь о фигуре, подолгу грызла единственный финик, придерживая его двумя пальчиками.

Они заговорили о последних событиях, о напряженности на Среднем Востоке. Роза, получившая образование в области политологии, живо интересовалась международным положением; супруги пустились дотошно анализировать ситуацию, выказывая осведомленность; каждый старался удивить другого неизвестной тому подробностью или неожиданным замечанием. Они обожали такие беседы, то было соперничество без проигравших.

Они никогда не заговаривали о личном, ни о детях Розы и ее предыдущих мужьях, ни о детях Захария и его бывших женах, предпочитая по-студенчески беседовать на общеполитические темы, свободные от семейных забот и домашних дрязг. Счастье этой четы шестидесятилетних молодоженов покоилось на забвении прошлых браков и их последствий.

Прервав тираду о положении в секторе Газа, Захарий похвалил миндальное печенье:

— О, какой восторг!

— Ты про черное? Оно с лакрицей.

Он проглотил еще одно:

— Откуда это?

— Из Парижа, «Ладюре».

— А вафельки?

— Из Лилля, от Мерка.

— А шоколадные конфеты?

— Ну разумеется, из Цюриха, дорогой! От Шпрюнгли.

— Твой стол напоминает таможенный конфискат.

Роза усмехнулась. Ее мир был предельно сложным. Будь то блюда, вина, одежда, мебель, цветы, она приобретала все самое лучшее, не заботясь о цене.

Ее записная книжка отражала пристрастие к совершенству, тут собрались лучшие представители профессий, будь то обойщик, багетчик, паркетчик, специалист по налоговому праву, массажист, дантист, кардиолог, уролог, туроператор или ясновидящая. Зная, что пребывание на вершинах недолго и опасно, она часто освежала свой список, и это занятие поглощало ее. Будучи расчетливой, она умела казаться легкомысленной, вернее, любила пустяками заниматься всерьез. Единственная дочь успешного промышленника, она с равным усердием вела домашнее хозяйство и анализировала графики безработицы или палестино-израильский конфликт.

— Твои лакомства по-прежнему самые аппетитные из всех, что я пробовал, — объявил он, погладив ее по щеке.

Роза поняла намек и мигом села к нему на колени. Он прижал ее к себе, глаза его заблестели; они потерлись носами, и она ощутила его желание.

Она поерзала на коленях у мужа, еще больше заводя его.

— Ах ты, мужлан неотесанный! — выдохнула она.

Он впился ей в губы и проник языком в ее рот, она отвечала ему тем же; их поцелуй был долгим и жадным, с привкусом лакрицы.

Потом он слегка отстранился и шепнул:

— У меня встреча.

— Жаль…

— Ты можешь подождать меня.

— Я знаю, — прошептала она, не открывая глаз. — Дыши глубже, пока спускаешься в лифте, а то встреча пройдет неудачно.

Они заговорщически рассмеялись, и Захарий Бидерман вышел.

Роза сладостно потянулась. С Захарием она переживала вторую молодость, вернее, свою подлинную молодость, поскольку та, первая, была слишком строгой и сдержанной. Теперь, в шестьдесят лет, она наконец обрела тело — тело, которое Захарий обожал, до которого был лаком и охоч, которому платил дань ежедневно, а то и чаще. Она знала, что в семь вечера он вернется с заседания и набросится на нее. Подчас он бывал груб, и она гордилась синяками и ссадинами, считая их трофеями своей сексуальной привлекательности. Эта ночь, наверно, снова будет бурной. Кто из ее подруг мог бы таким похвастаться? Которой из них столь же часто овладевал мужчина, да еще так неистово? Для прошлых мужей она не была такой желанной. Только теперь она расцвела и прямо-таки излучала счастье.

Набив брюхо сластями, Захарий Бидерман вернулся в кабинет более умиротворенным, хотя сердце еще колотилось и возбуждение не улеглось. Он поднял трубку внутреннего телефона:

— Сингер, есть еще посетители?

— Госпожа Клюгер из фонда «Надежда».

— Предупредите ее, что на встречу с ней я отвожу десять минут. В одиннадцать двадцать пять шофер везет меня в Комиссию.

— Хорошо, господин Бидерман, скажу.

Захарий Бидерман подошел к окну и выглянул на площадь Ареццо; на ближайшем дереве у попугаев возник переполох: два самца повздорили из-за самки, которая не желала сделать собственный выбор, и по ее очевидной растерянности можно было заключить, что она ждет исхода поединка.

— Ах ты, шлюшка! — пробурчал он себе под нос.

— Госпожа Клюгер! — торжественно объявила его спине Сингер.

Развернувшись, Захарий Бидерман увидел перед дверью, которую закрыла Сингер, крупную женщину в черном приталенном костюме — вдовий прикид.

Он смерил ее взглядом, улыбнулся одними глазами и важно произнес:

— Подойдите.

Женщина подошла на неправдоподобно высоких каблуках, раскачивая бедрами так, что вдовий образ развеялся как дым. Захарий вздохнул:

— Вам сказали? У меня только семь минут.

— Это ваш выбор, — ответила она.

— Если вы владеете вопросом, семи минут достаточно.

Он сел и расстегнул ширинку. Мнимая вдова встала на колени и с профессиональным проворством занялась им. Через шесть минут Захарий Бидерман испустил сдержанный стон, привел себя в порядок и благодарно кивнул ей:

— Спасибо.

— К вашим услугам.

— Госпожа Симон уладит детали.

— Так и предполагалось.

Он проводил ее до дверей и почтительно распрощался с ней, обескуражив Сингер, затем вернулся к себе в кабинет.

Нервозности и усталости как не бывало. Он был бодр и готов к бою. Уф, день может продолжаться в намеченном ритме.

— Три минуты, у меня три минуты, — замурлыкал он на веселенький мотивчик, — три минуты, а потом — в Берлемон.

Он схватил личную почту и просмотрел ее. Два приглашения и один необычный бледно-желтый конверт. Внутри сложенный пополам листок с таким содержанием: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Он в ярости сдавил голову руками. Какая идиотка отправила ему это послание? Какая из его прежних любовниц могла придумать эту глупость? Шинейд? Виргиния? Оксана? Кармен? Довольно! У него больше не будет долгих связей! Женщины рано или поздно привязываются, начинают демонстрировать «чувства», и им уже не выбраться из этой липкой патоки.

Он взял зажигалку и сжег листок.

— Да здравствуют жены и шлюхи! Только эти женщины держат себя в руках.

2

Он так хорошо занимался с ней любовью, что она его ненавидела. Его длинное мускулистое тело, рельефные ягодицы и плечи, плотная смуглая кожа с запахом спелого инжира, узкая талия, мощные бедра, сильные, хоть и тонкие кисти рук, чистая линия шеи — все ее влекло и все отталкивало, все сводило с ума. Фаустине хотелось наброситься на него, нарушить его сон, устроить ему взбучку.

— Ты ведь не спишь? — прошептала она раздраженно.

После такой ночи она должна бы испытывать полное удовлетворение, но она дрожала от ярости. Похоже, она для него была всего лишь возбужденной вагиной, которая просит еще и еще. Возможно ли пить, не утоляя жажды, а лишь усиливая ее?

«Сколько же раз я кончила?»

Ей было не сосчитать. Они снова и снова ныряли друг в друга, переполненные заразительным нетерпением, засыпая лишь ненадолго, не столько для отдыха, сколько для продления экстаза. Неожиданно она подумала о своей добропорядочной матери, с которой она делилась подвигами, о своей печальной матери, никогда не знавшей таких радостей. «Бедная мама…»

Потирая голени, Фаустина окрестила себя грешницей и ощутила гордость. Этой ночью она была только телом, ликующим и изнемогающим телом женщины, в которое проникает мужчина.

«Этот мерзавец превратил меня в шлюху». Она бросила на спящего быстрый нежный взгляд.

Фаустина не любила нюансов. Шла ли речь о ее знакомых или о ней самой, она металась от одной крайности к другой. Подруга была то «жертвенным ангелом», то «жуткой эгоисткой, ни стыда ни совести», мать была то «обожаемой мамусей», то «этой бессердечной мещанкой, угораздило же меня у такой родиться». Мужчина успевал побыть красавцем, уродом, милым, гнусным типом, широкой натурой, жмотом, деликатным, наглецом, честным, жуликом, он был то психом ненормальным, то был не способен и мухи обидеть; следовало «жить с ним до конца моих дней» или «выбросить из головы навсегда». Ее представление о себе колебалось от «интеллектуалки, беззаветно преданной культуре», до «потаскухи, погрязшей в низменных инстинктах».

Сдержанные суждения нагоняли на нее скуку. Она любила не размышления, а живую мысль. В общем, любила ощущать… Настроение ежесекундно управляло ее сознанием, чувство соединяло слова.

Ее мир был контрастным и дробным. Захлопывая книгу и бросаясь в объятия любовника, она меняла одну свою ипостась на другую, и эта новая не дополняла прежнюю, а опровергала ее. Фаустине казалось, что в ней живут две женщины.

— Хватит притворяться, что ты спишь, — повторила она.

Мужчина не шелохнулся.

Наклонившись, она не заметила в его лице ни малейшего движения. Ничуть не трепетали и эти длинные изогнутые черные ресницы, такие густые… Девушки от них млели.

Его равнодушие было невыносимо.

«Видеть его больше не могу».

Она прекрасно знала, что кривит душой; ее возмущало, что он не обращает на нее внимания, и безмерно раздражало, что за одну ночь она так к нему привязалась.

«Мачо!»

Она судорожно вздохнула, и этот вздох означал одновременно «он гнусный тип» и «какое счастье быть женщиной».

Она замерла в нерешительности. Может, не стоит разрушать это мгновение… А ей хотелось действовать, двигаться, не важно как, и ожидание было мучительным. Но ожидание чего? Его пробуждения? Сквозь задернутые шторы проглянуло солнце, и там, на площади, попугаи верещали лежебокам, что начался новый день.

Ей вдруг захотелось ударом ноги спихнуть его с кровати, но она удержалась. Разве он поймет, отчего она бесится? Да она и сама толком этого не понимала.

«Ну ладно, пусть только шевельнется, я его сразу вышвырну из дома».

Дани повернулся на спину, и, не открывая глаз, нащупал ее рукой и, мурлыча, притянул к себе.

Едва его ладони легли ей на бедра, она успокоилась, прильнула к нему и промурлыкала что-то в ответ.

К чему слова. Несколько легких прикосновений, и вспыхнула искра. Желание обожгло их. Она бедрами ощутила его возбуждение, и по ее телу прошла волна, приглашающая к слиянию.

Так и не сказав ни слова, они занялись любовью. Глаза их были закрыты. Они выдохлись и устали, но немота и слепота добавили любовной игре остроты: они узнавали друг друга пальцами, грудью, животом, кожей, а это было возвратом к себе самому; изъясняться лишь дыханием и стонами означало отказ от человеческого и воспоминание об инстинктивном, животном начале.

После этой бешеной скачки Фаустина решила не покидать сегодня постели.

Дани энергично встал:

— Хватит валяться, у меня сегодня встреча в суде.

Она удивленно следила за суетой этого великолепного самца: вот он схватил часы, собирает разбросанную по комнате одежду.

— Лучше иди прямо так.

— Как так?

— Голышом.

Он обернулся, изобразил улыбку и поправил замочек часов. Она пояснила:

— Голышом, но при часах, ничего, кроме часов. Не сомневаюсь, что ты имел бы успех.

— У преступников?

Воспользовавшись тем, что он оказался рядом с постелью, она вскочила и повисла у него на шее:

— У преступниц уж наверняка. — И всадила ему в губы крепкий поцелуй.

Он с удивлением принял его, но Фаустина поняла, что он спешит одеться. Она рассердилась, но не настаивала; на языке у нее вертелась злая фраза, так с губ и не слетевшая.

Он направился в ванную и включил воду.

— Ты моешься под душем в часах?

— Они водонепроницаемые, к тому же они напоминают мне о том, что начинается другая часть моей жизни — работа.

У Фаустины мелькнуло: в которой меня нет. И тут же она упрекнула себя за эту мысль. Какой вздор! Неужели я стала сентиментальной дурой? Это досада влюбленной и ревнивой бабенки. Нет, ревнивой она не была. Влюбленной тем более.

«Ну, мы славно потрахались. Чертовски славно, согласна. И все. Точка».

Она встала и вошла в ванную. Ей нравилось смотреть на мокрых мужчин, на их влажную кожу, наблюдать, как они трут свое тело; она похищала мгновения их личной жизни. В это время Дани энергично и тщательно намыливал свои причиндалы.

Он приосанился, заметив, что она его разглядывает.

— Видишь, я забочусь о моем хозяйстве.

— Вижу.

Она представила, что проведет с ним следующую ночь, грудь сдавило душное нетерпение, и она заключила:

— Да ты просто член на ножках!

Он польщенно усмехнулся:

— А у тебя тоже хотелка бесперебойно работает.

Она презрительно скривилась.

У Фаустины уже началось превращение. Из чувственной женщины в другую, которая полагала, что происшедшее с ней ночью — его вина. Если она вела себя как буйная вакханка, то лишь по его милости. Нет, он не слишком злоупотреблял ее открытостью, но некоторые вещи, происходившие этой ночью, были не в ее духе.

Она задумалась о сегодняшних делах. Прочесть несколько романов или хотя бы аннотации к ним. Позвонить нескольким журналистам. И парижским издателям. Разобрать счета.

В одно мгновение вернулся к жизни литературный пресс-секретарь. Завернувшись в пеньюар, Фаустина замерла в нерешительности. Прямо сейчас сесть за писанину? Или сготовить что-нибудь вкусненькое? Поднос с дымящимся кофе, тостами, маслом, джемом и яйцами вкрутую… в этом было что-то от влюбленной, привязчивой женщины, которая только и мечтает о том, чтобы мужчина вернулся.

«Пусть катится к черту. Пусть глотает мерзкий кофе во Дворце правосудия, зверски черный и горький. Ему же хуже».

И тут она поняла, что с удовольствием выпьет ароматный кофе, который она так хорошо готовит.

«Что ж, сварю его себе, а не ему».

Покончив с сомнениями, она направилась в кухню, накрыла кокетливый столик, будто забыв, что накрывает его для двоих.

Дани вышел свежий, в шелковом костюме с белой рубашкой и галстуком, и воскликнул:

— Мм… как вкусно пахнет!

Он оценил изящество сервировки и аппетитность завтрака:

— Да ты еще и прекрасная хозяйка!

— Еще слово, кретин, и ты выкатишься отсюда с пустым брюхом!

Он сел и принялся за еду.

Пока он завтракал, ей было не отвести глаз от его пальцев, и она воображала себя поочередно всеми предметами, к которым он прикасался, потом впилась взглядом в его рот и превратилась в круассан, который он жевал, проследила за движением адамова яблока и представила себя глотком кофе.

Стряхнув наваждение, она откинулась на спинку стула и задала ему вопрос о его адвокатской работе. Он принялся о ней пространно рассуждать, особенно о деле Мехди Мартена, сексуального маньяка, сделавшего его знаменитым, но, сев на своего конька, он не искал новых красок.

«Как он меня раздражает! Кроме ловких трюков в постели, он мало чем интересен». Этот вывод успокоил ее.

Дани взглянул на часы, сообразил, что рискует опоздать на первую встречу, и кинулся к дверям.

Она облегченно вздохнула при мысли, что освободится от его присутствия, и решила, что не встанет проводить его, а невозмутимо продолжит завтракать.

— Так мы сегодня увидимся? — спросил он, подойдя поцеловать ее на прощание.

— Так мы увидимся? — вернула ему вопрос Фаустина.

— Ну да. Ты хочешь? Я, во всяком случае, хочу.

— Неужели?

— А ты нет?

— Не знаю.

— Фаустина, у нас с тобой этой ночью было…

— Было что?

— Это было гениально, превосходно, великолепно!

— Да ладно тебе…

Она произнесла это несколько жеманно, тоном скромной служащей, достоинства которой наконец признаны начальством.

Он влепил ей долгий чувственный поцелуй.

Она вздрогнула, понимая, что снова теряет контроль над собой. Судорожно вздохнув, он оторвался от нее:

— Я скоро позвоню тебе.

— Хорошо, — прошептала она.

Он вышел.

Оставшись одна, Фаустина включила радио. Она знала, что ей предстоит с Дани: то же, что и с другими! Они будут встречаться, постараются повторить магию первой ночи, им это не удастся, потом у них кое-что получится ценой изнурительных уик-эндов, и в один прекрасный день они перестанут видеться под предлогом занятости на работе. Как долго продлится эта связь? Два месяца… От силы три… «Ты же понимаешь, детка, лучшее позади. Сначала будет приятно, потом так себе, а после и вовсе наскучит».

Она прошлась по квартире и обнаружила в прихожей конверт. Подняла, распечатала. Письмо без подписи состояло из краткого сообщения:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Тут ее озарило. Без сил привалившись к стене, она воскликнула:

— Какая же я идиотка! Он любит меня, а я не даю ему это произнести. Он любит меня, а я отношусь к нему как к фаллоимитатору. Мой бедный Дани, и угораздило же тебя влюбиться в такую сумасбродку, как я! Ох, Дани…

И с выражением лица, которое она сочла бы комичным несколько минут тому назад, Фаустина опустилась на колени, поднесла записку к губам и в исступлении принялась целовать.

3

На просторной кровати лежали на боку двое, как вилки в футляре для столового серебра.

Она спала, он — нет.

Умиротворенный теплом, исходившим от спавшей Жозефины, Батист лежал с открытыми глазами, а сознание его тем временем странствовало от одного видения к другому.

В иные моменты он осознавал, что находится тут, рядом с женой, потом куда-то шел по залитому солнцем песчаному пляжу, а в прибрежных кустах прятались какие-то темные типы и устраивали ему западни, а то вдруг падал на стул в кабинете и составлял текст, который ему нужно было представить… Его мозг переносился из одной вселенной в другую, то на берег реки, то на исписанную страницу, то на супружеское ложе. Эти перемещения происходили так быстро, что миры теряли свою герметичность, наплывали друг на друга: вот темные типы врываются в его спальню, вот Жозефина выхватывает у него статью и издевательски смеется.

Батист сел на кровати и потряс головой, пытаясь отогнать наваждение; его раздражало, что в нем бродит столько страхов: стоило ему ослабить бдительность и его тотчас одолевало беспокойство.

Жозефина безмятежно раскинулась на муаровом хлопке простынь, прелестные крутые бедра и хрупкие плечи были недвижны, лицо бесстрастно, ресницы бестрепетны. Наверно, она сейчас спит глубоким сном, без сновидений. Счастливица…

Батист зевнул.

Он завидовал спокойствию Жозефины. Знакомые считали его образцом здравомыслия, да и сам он полагал, что достиг некоторой жизненной мудрости, однако сны его были населены стойкими демонами, а черепную коробку выстилала тревога. Не было ли его хваленое душевное равновесие только видимостью?

Он выбрался из кровати, не потревожив сна Жозефины, полюбовался ее стройной фигурой, поздравил себя с тем, что ему повезло жить с этой женщиной, затем быстро привел себя в порядок, натянул брюки, накинул рубашку и сел за письменный стол.

Почему-то он не мог работать, не умывшись и не одевшись. Хоть он и работал дома, но испытывал необъяснимую потребность не только принять душ, но непременно одеться и даже воспользоваться парфюмом, прежде чем сесть за стол.

Он включил компьютер и открыл документ под названием «Верность», в который, помучившись, добавил три фразы — туманные, рахитичные и никчемные.

Тема верности давалась ему плохо, поскольку заставляла принимать жесткую позицию — за или против. Разве не печально? Либо мы следуем традиционной клятве новобрачных, религиозной идеологии и издавна установившемуся порядку, либо ниспровергаем эти устои во имя свободы. Тезис и антитезис вязали его по рукам и ногам, и ему было не сбросить этих пут.

Он повернулся к площади, где болтовня тропических птиц не умолкала ни на минуту. Разве эти пернатые задаются такими вопросами?

Батист с удивлением понял, что ничего не знает о нравах попугаев. Как у птиц обстоят дела с верностью? Ограничивается ли самец единственной самкой или вступает в новые связи по мере смены сезонов и по воле случая? Нет ли возможности накропать статейку, используя такого рода сведения?

Он принялся было за поиски, но вскоре бросил. Какое это имеет значение? Является ли верность атрибутом животного мира или нет, поведение животных не может послужить моделью, коль скоро люди больше не живут в естественном мире, которым правит инстинкт.

«Верность…» Он оттолкнул стул. Был ли он сам верным супругом?

Он им стал. Хоть он и объявил Жозефине пятнадцать лет назад, что никогда не будет соблюдать эти идиотские ограничения, не намерен себя кастрировать и будет волен утолять любые желания, однако он перестал искать новых связей, занимался любовью только с Жозефиной, спал только рядом с ней — и был счастлив.

Почему?

«По лености!»

Он расхохотался. Потом сообразил, что процитировал сам себя. В одной из его пьес герой утверждал: «Пятнадцать лет спустя любовь превращается в лень». Во время представлений он с печалью отметил, что эта реплика забавляет лишь его самого, а он ненавидел такие наблюдения, поскольку, решив писать для зрителей, поймал себя на явном вкраплении эгоизма.

Конечно, в его верности была доля лени. Чтобы играть роль соблазнителя, требовалось и время, и силы; видя возможность флирта с женщиной, он тотчас сознавал множество вытекающих обязательств: писать нежные записки, звонить, снимать номера в отелях, ужинать, ходить в театр, выдумывать правдоподобные предлоги для Жозефины; да, пришлось бы вводить в заблуждение, обольщать, скрывать, сочинять. Его смущало не то, что лгать непорядочно, а то, что это утомительно.

Столько усилий, а для чего? Ради сиюминутных наслаждений. Ради запутанной истории, которая рано или поздно закончится, ведь он любил Жозефину и не покинул бы ее. На самом деле он воздерживался от связей, потому что не испытывал острых желаний. За эти долгие годы его влечение к какой-нибудь красотке ни разу не было столь сильным, чтобы изменить привычный образ жизни. Увлечения были быстротечны и оставались без последствий.

В общем, он изменил Жозефине всего лишь трижды. Три адюльтера, уместившиеся в первые два года супружества. И следующие тринадцать лет без хождений на сторону. Поначалу ему хотелось доказать, что он выше сделанного им же выбора: несмотря на брачный договор, молодой муж хотел убедить себя, что он независим. Главным образом потому, что сохранил привычки своей прежней жизни, довольно распутной. Теперь он стал безупречным супругом и не прикасался ни к одной женщине, кроме Жозефины.

Он потянулся до хруста в костях. Двадцатилетний Батист не хотел бы встретиться с сорокалетним: он нашел бы его тусклым, банальным. Зато сорокалетний Батист объяснил бы двадцатилетнему, что ему, сорокалетнему, больше не нужно трахать все, что движется, потому что он может творить.

На своем компьютере путем сложных манипуляций, направленных на предупреждение несанкционированного доступа, он открыл папку, где хранился его личный дневник. В нем он любил порассуждать о своем призвании. В два клика он открыл текст, в котором привык осмыслять свои умонастроения и поступки:

Я существовал в двух ипостасях, телесной и литературной. Обе они служили одному: познанию моих современников. И всякий раз я предпринимал романическое исследование: чувственно-телесное и литературное.

В юности преобладало тело. Даже когда я из кожи лез в надежде написать блестящий материал, его помещали в подвале газетной страницы; к тому же, перечитывая свое творение, я находил его несостоятельным. И я пришел было к выводу, что мне следует отказаться от литературных занятий, но несколько удачных текстов — то тут, то там — были замечены, и вдобавок я удосужился прочитать «В поисках потерянного времени», книгу, снискавшую славу и ободряющую непризнанных авторов: Марсель Пруст знакомит нас с рассказчиком, который задумывался о литературной карьере, но не осуществил своих планов; однако все считают семь томов «Поисков» великим произведением, возникшим в результате этих долгих исканий вслепую, казавшихся бесплодными.

В отсутствие литературной работы сексуальность служила моим романическим изысканиям. Я шел следом за женщиной, взгляд которой меня привлек; заинтригованный ее шарфом или сумочкой, я затевал слежку, чтобы постичь индивидуальность прохожей. Мне безумно нравилось просыпаться в незнакомой комнате, будь то студенческая мансарда, артистический лофт, апартаменты адвокатессы, нравилось скользить глазами по мебели, книгам, фотографиям, постерам, безделушкам, ткавшим предысторию, воображать недоступное взору и задавать вопросы за завтраком или на следующий день.

Я слыл милым разбивателем сердец. «Милый», поскольку мне были интересны женщины, которых я клеил. Несомненно, «разбиватель», ведь я прерывал отношения, едва утолив свое любопытство. Что касается сердца, у себя я его не ощущал; я был соблазнен, очарован, заинтересован — но влюблен не был никогда.

Я не терял времени понапрасну: прежде всего я развлекался и получал немалое удовольствие (надеюсь, что и возвращал его в какой-то мере); важнее было то, что я откладывал про запас подробности, позволившие мне теперь творить.

Когда я встретил Жозефину, все изменилось: я полюбил ее и стал писать. Она перевернула мое существование. Началась новая жизнь — жизнь литератора и мужа. Если теперь я порой и бегу из нашей квартиры и семьи, то делаю это, не покидая нашей квартиры и семьи: только здесь, за моим столом, я выдумываю новые сюжеты. Если виртуально я флиртую с моими созданиями, то, выключив компьютер, возвращаюсь к Жозефине и обнимаю ее.

И Жозефина прочтет о моих романных изменах.

По сути, литературные занятия хорошо сочетаются с семейной жизнью.

Батист одобрил эту страницу, написанную два года назад. Однако в его суждении сквозил оттенок грусти. Неужели он неизлечим и приключения, которые ему отныне предстоят, будут разворачиваться лишь в его сознании? И уже никогда не удивит его сама жизнь, люди, человек? Конечно, завидные плоды его усилий были налицо: профессиональная состоятельность, расцвет дарования, почести и даже неизменный успех. Но при всем этом блеске не заглушил ли он в себе чего-то важного?

Он дополнил текст новым абзацем:

Удача делает меня меланхоликом. Иногда мне жаль утраченной непосредственности, энергии, огня, нетерпения, которые послужили мне ступенями роста. В достигнутом успехе затаен траур по угасшим желаниям.

На него накатила тоска по прошлому, и он продолжал:

Нужно ли делать выбор между жизнью и литературой? По-своему, и без претензии на его гениальность, я повторяю жизнь Марселя Пруста: сначала жить, затем писать. Почему второе ставит крест на первом? Если мне не удавалось творить, пока я исследовал мир при помощи сексуальности, — что помешало бы мне теперь, когда художник уже родился, снова зажечь этот фонарик? Иногда я спрашиваю себя: не слишком ли я «упорядочился» и «устроился»? Я задвинул подальше непредсказуемость и фантазию, чтобы посвятить себя, как истый бюрократ, занятию писца.

Он прервался, раздосадованный нарастанием тоски с каждой написанной фразой.

В считаные минуты довольный собой человек превратился в зараженного сплином страдальца. Он решительно закрыл дневник и открыл файл со статьей «Верность». Но едва вверху страницы мелькнуло заглавие, он передумал. «Нет, только не сегодня! И зачем я согласился участвовать в этом глупом проекте? „Энциклопедия любви“…»

Он взял щетку не для того, чтобы причесаться — на голове у него рос жиденький ежик, — а помассировать ладони и тем утихомирить гнев.

До сих пор он отказывался от работы на заказ, но вот один энергичный и ловкий парижский издатель предложил ему подумать о написании энциклопедии, субъективной и личной, посвященной любви. Примитивная структура книги — статьи, расположенные в алфавитном порядке, — даст, как ему представлялось, отдых в перерыве между романами и пьесами, которые он всегда выстраивал самым тщательным образом. «Я подарю себе каникулы», — самонадеянно решил он. Но эта чертова книга оказалась тяжкой обузой! Он страдал оттого, что его не вели за собой характеры героев и их истории; отсутствие привычной повествовательной канвы мучило Батиста.

Подошла Жозефина и легко надавила ему на плечи.

— Умираю от голода, я готова теленка проглотить, — шепнула она ему на ухо.

На их языке это означало, что она хочет заняться с ним любовью.

— Теленка или быка? — парировал он наигранно недовольным голосом.

— Месье, кажется, раздражен?

— Я люблю тебя.

Он крутанулся на стуле, схватил ее, привлек, голую, к себе на колени и поцеловал долгим поцелуем. Еще в полусне, она покорно на него отозвалась. После объятий, сопровождавшихся урчанием, она вскочила на ноги;

— Хорошо! Пока ты мараешь бумагу, я приготовлю нам плотный завтрак. Идет?

Не дожидаясь ответа, она скрылась. Батист следил взглядом за тающей в глубине квартиры легкой фигуркой, не изменившейся за пятнадцать лет и все такой же молочно-белой, то ли фея, то ли эльф, почти бесполой, и кто-то находил ее слишком хрупкой, а он обожал.

— Паштет, ветчина, колбаса! — крикнула она из кухни.

Жозефина всегда оглашала программу их семейных дел, не пытаясь ее навязать. Ее власть была естественной, ей и в голову не приходило, что Батист мог бы желать чего-то другого. Если бы ей доказали, что она ведет себя как деспот, устанавливая планы, выбирая меню, оформление квартиры, приглашенных гостей, время и место летнего отдыха, — она бы удивленно вытаращила глаза. Раз уж ей выпало жить с писателем, ей надлежало спасать его от хаоса, оберегать от будничных хлопот, организовать материальную жизнь, впрочем Батист никогда не возражал.

Он снова попытался сконцентрироваться на статье.

«Верность…»

А что, если он напишет стихи о Жозефине? Стихи, воспевающие счастье любви, которая вытесняет все прочие отношения, которая превосходит их? Стихи о безумной любви…

Он судорожно закашлялся. Нет, лирическая муза не станет водить его сухим пером, и он утонет в глупых высокопарностях.

Он машинально перебирал охапку лежащих перед ним конвертов. Среди официальной почты ему было лестно обнаружить четыре письма от поклонников.

Его внимание привлек последний конверт, цвета яичной скорлупы. Внутри лаконичное послание: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Батист изучил листок с двух сторон и снова перечитал его.

Его сердце забилось, он ощутил волнение: в его жизни что-то происходило.

Голова заполыхала, ему захотелось танцевать вокруг стола, орать во все горло, схватить бутылку виски, отпраздновать этот неожиданный поворот событий.

Он возбужденно вертел в руках конверт, пытаясь понять его происхождение: отправлен вчера из этого квартала. Больше ничего.

Вдруг он похолодел: его глаза смотрели на адрес, надписанный от руки. А что, если это ей?.. Он по ошибке прочел письмо, адресованное Жозефине.

4

— Какая ты прелесть, однако!

Ева сказала это попугайчику, севшему на подоконник. Почти ручная птичка, распушив желто-зеленые перышки, выставляла напоказ изысканный узор из черных линий, окаймлявших темные глазки и клюв.

— Ах, ты глазки подкрасил! Да ты просто прелесть!

Попугайчик выпятил грудку, завилял хвостом и стал переминаться с лапки на лапку, явно неравнодушный к комплиментам. Ему было невдомек, что Ева с неменьшим энтузиазмом польстила бы воробью, ласточке, бабочке, божьей коровке, бродячему коту — одним словом, всякой божьей твари, забредшей или залетевшей на ее балконные ящики с цветами, ведь Еве очень многое казалось прелестью: и Брюссель, и ее квартал, и ее дом, и обжитая птицами площадь, и квартира, и кошечка Мазюка, и все ее, Евины, любовники.

Она никогда не придавала значения темным сторонам жизни. Ей было безразлично, что в ее доме нет лифта и что прелестные птички изрядно загадили площадь Ареццо. Она никогда не считала Мазюку строптивой и истеричной сумасбродкой, которая в ее отсутствие рвет обивку мебели и метит углы, — она просто время от времени просила Мэйбл почистить или сменить занавески, диванные подушки, покрывало и кресла. Тем более ей и в голову не приходило, что ее «любовные истории» могли именоваться несколько оскорбительнее: ее обожатели всякий раз оказывались с солидной проседью и с неменьшим состоянием и были весьма щедры на подарки… Мысль о том, что она дорогая потаскуха, не посещала ее. Впрочем, однажды, когда эти грубые слова все же достигли ее ушей, она удивленно встряхнула прелестными светлыми кудряшками и тут же заключила, что очернившая ее женщина много страдала; она едва не прониклась сочувствием к этой несчастной, которая с горя сделалась несправедливой и грубой.

Ева не знала озлобления. И поскольку все ей враждебное исходило от чьего-то озлобления, она пожимала плечами и продолжала свое восхищенное странствие, не внемля упрекам. С чего бы ей тратить время на чьи-то домыслы? Она же не идиотка!

Солнце разогрело листву, и птицы дружно зажурчали, как быстрая вода.

— Какое прелестное утро!

Решено! Чтобы утро стало еще прелестней, она зайдет на прелестный рынок, а потом пообедает на прелестной террасе кафе с прелестной подругой.

Делая ежедневные покупки, Ева никогда не ела дома, подчиняясь двум требованиям: честная женщина должна наполнять свой холодильник и стенные шкафы; элегантная женщина должна есть вне дома, днем с приятельницей, вечером с мужчиной. Казалось бы, эти требования взаимоисключающие, но Ева была убеждена, что нарушение хотя бы одного для нее губительно. Это противоречие было на руку домработнице-филиппинке Мэйбл, забиравшей купленные Евой продукты накануне истечения срока годности.

— Кого бы мне пригласить?

Сменив несколько городов, Ева разжилась изрядным поголовьем приятельниц. Что такое приятельница? Прелестная девушка (не настолько прелестная, разумеется, как Ева), которая делает макияж с утра, одевается по последней моде, не слишком увлечена работой, любит бывать на людях, доступна в обеденное время, съедает не больше воробышка, что-то вроде подруги на час, с которой можно потрепаться о шмотках и мальчиках. Несколько выше в иерархии располагалась Хорошая Приятельница, с ней можно было вечерком пропустить стаканчик в баре, позволяя мужчинам попытать счастья. Следующую ступень занимала Очень Хорошая Приятельница, которой сообщаются подробности сердечных и постельных историй и которая готова прийти в любое время дня и ночи, если любовник наскучил, надерзил или бросил. Что же касается Самой Лучшей Подруги, это была сменная должность; ей вмиг выкладывалось все-все-все, так что потом и добавить было нечего.

— Алло, это Сандрина. Что ты делаешь?

— Занимаюсь хозяйством, — ответила Ева, которая только что передвинула три пустые пепельницы.

— Позавтракаем вместе?

— Как раз хотела тебе это предложить.

— У Барбу?

— Супер! У Барбу в половине первого. Целую, дорогая.

— Целую.

Радуясь, что ее планы начали осуществляться, Ева направилась в ванную в надежде, что Юбер Буларден окончил свои омовения.

— Ты готов, милый?

— Входи, я завязываю галстук.

— Я жду тебя.

Ей не нравилось наблюдать за мужским туалетом: никакой эротики, ситуация банальная, прямо-таки убийственная для любви. Поэтому она завела правило: любовник должен чистить перышки вдали от ее глаз. Возможно, она неосознанно стремилась поэтизировать действительность и не желала видеть своих перезрелых поклонников при свете дня — в спальне же, при свечах, в ворохе шелковых простынь, она умела вообразить их юными и прекрасными.

Шестидесятилетний Юбер открыл дверь — он был приветлив и свежевыбрит, и костюм-тройка в тонкую полоску сидел на нем безупречно.

— Какой ты красивый!

Он польщенно поблагодарил ее быстрым поцелуем.

Она вошла в ванную и, легким движением уронив с плеч шелковый пеньюар, предстала перед любовником нагой. У того перехватило дыхание.

Она скользнула взглядом по своему безупречному, гладкому, загорелому телу и, оттопырив попку, выпятила бюст:

— Как тебе мой новый лак?

Ошарашенный, Юбер не понял, о чем она говорит.

Выгибая правую ножку, дабы подчеркнуть изящество щиколоток и округлость икр, она выставила напоказ позолоченные ноготки на пальцах ног. Она отлично знала, что копирует фотографию красотки, одну из тех немыслимых Венер, которыми в пятидесятых годах были увешаны борта грузовиков и шкафчики в мужских раздевалках.

Юбер пялился на крошечные перламутровые капельки на пальчиках Евиных ног:

— Очень… гм… оригинально.

— Ах, тебе нравится?

— Да, очень мило.

— Я так рада!

Он хотел прижаться к ней, но она, внезапно отпрянув, вскрикнула хрипловатым трагическим голосом:

— Я так несчастна! Моя грудь слишком велика!

Она захватила руками груди и состроила капризную гримаску.

Юбер едва устоял на ногах:

— Да твоя грудь просто прелесть.

— Нет, они слишком объемные… слишком круглые…

Каждый новый эпитет все больше возбуждал любовника, а она не унималась:

— …слишком упругие… а соски слишком острые…

Он покрылся красными пятнами. Ева упорствовала:

— Смотри, я же смешная!

— Вот чудачка! Ты сводишь меня с ума!

— Знаешь, Юбер, мне нравятся плоские женщины. Ну то есть совсем плоские. Мне так хочется быть похожей на эту знаменитую манекенщицу, ну как же ее зовут?.. Нора Слим!

Она намеренно назвала имя этой анорексичной звезды подиума, ведь только женщины находили шик в этом костлявом призраке с кругами под глазами; за нее дрались создатели модных брендов ради рекламной шумихи, но мужчин она приводила в ужас.

Ее расчет был точен, и Юбер завопил:

— Как! Этот ходячий скелет? Да окажись я на необитаемом острове, я бы ни в жизни… Выброси из головы эту чушь! Ты в сотню раз красивей ее, ты себя недооцениваешь. Ах, эти вкусненькие дыньки!

Она позволила ему немного поиграть ими. Видя, что еще миг, и он не сможет от нее оторваться, она простонала:

— О дорогой, ты меня заведешь, а сам уйдешь на свой административный совет.

Он с трудом выпустил ее. Ева, томно вздыхая, проводила его до дверей:

— До понедельника.

— До понедельника, — эхом повторил он, ошалело принимая целомудренный поцелуй в щеку.

Она своего добилась: Юбер уходил удовлетворенный, но не пресыщенный: в нем будет зреть желание вернуться снова.

Оставшись наконец одна, Ева вернулась в ванную, встала перед зеркалом и с гордостью приподняла ладонями груди. На самом деле она обожала их и знала, что мужчины от них без ума. После душа — холодного, для тонуса кожи, — она напитала их дорогими кремами. Она не выглядела на свои тридцать восемь, но уже предвидела необходимость пластических операций и записывала адреса лучших хирургов.

Зазвонил телефон, и Ева зарумянилась от удовольствия: частые звонки доказывали ей, что она любима.

— Здравствуй, Ева, это твой козленок, — сообщил очень солидный голос.

— Здравствуй, Филипп.

— Я не вовремя?

— Я стою голышом перед зеркалом и разглядываю свои груди.

— Ах, шалунья, ты говоришь это мне! Ведь я их обожаю!

— Правда, ты их обожаешь? Я не верю!

— А ты, конечно, смотришь на них критически.

— О, я…

— А я целую твои грудки и тискаю их! Как это меня заводит!

— Осторожно, козленок, твоя жена застукает тебя в таком виде и не поймет, в чем дело.

Мужской голос становится хриплым, дыхание учащается.

— Когда мы встретимся все вместе, твои грудки, ты и я?

— Ну и вопрос! Все зависит только от тебя. Ведь из нас двоих не я жената. Я жду тебя целыми днями, скучаю, сохну…

Ей приходилось произносить такие слова, ведь Филипп Дантремон оплачивал львиную долю ее расходов, квартиру, машину, мебель. Возглавляя промышленную империю, он перебрался из Лиона в Брюссель, поселился с семейством на авеню Мольера, а любовницу устроил в сотне метров от своего дома.

— Уф… я смогу забежать… около шести.

Она заранее знала расписание их встреч, потому что оно никогда не менялось, и знала, что не станет возражать. Но добавила перчику, воскликнув:

— И мы проведем вместе весь вечер?

— Сегодня?

— Ну да, сегодня. Мне так хотелось бы, чтобы наш вечер был долгим.

— Ах, шалунья!

— Ну так что, мой козленок?

— Нет, сегодня день рождения моего старшего сына.

Она давно заметила, что трое детей Филиппа обладали странной особенностью: у каждого было по десятку дней рождения в году. Не обсуждая эту нелепость, она отомстила иначе:

— Ну как же, Квентин! Этот красавец…

— Скорее, засранец! Ни черта не учится.

— Красив, как и его отец, даже если умом в него не пошел. Все равно не так уж плохо. Будет мультимиллионером.

— Благодаря моим трудам! Но ему придется подождать, я не собираюсь отходить от дел.

— Сколько ему сегодня стукнет?

— Семнадцать балбесу. Твой козленок позвонит тебе около шести?

— Сначала встретимся возле «Черного дерева», мебельного магазина на авеню Луизы, потому что я наконец-то отловила диванчик, который мне давно хотелось и который ты мне обещал.

— Конечно, котенок, ты получишь свой диванчик, но…

— Это займет пять минут. В двух шагах от дома.

Ева знала: он будет так торопиться, что возражать из-за дороговизны не станет.

— А я приготовлю тебе чай, — промурлыкала она.

— К черту твой чай! До скорого!

Он повесил трубку. Ева рассмеялась: ей нравилось, когда мужчины бесцеремонно выражали свое желание.

А чем она займет вечер?

Ева раскрыла блокнот. Ни у кого на свете не было столько абонементов в театр, в Оперу и на концерты, как у нее. Глядя на эти записи, можно было подумать, что вы имеете дело с самой заядлой театралкой и меломанкой Брюсселя. На самом же деле, поскольку вечера у нее оставались свободными — ведь Филипп обретался в лоне семьи, — она посещала спектакли и концерты довольно часто, демонстрируя Филиппу свою верность рассказами об этих спектаклях. Правда, ей случалось провести вечер в обществе мужчины, но делала она это с умеренностью и осторожностью.

Раздался телефонный звонок. Высветился номер, и Ева поморщилась:

— Да?

Звонили из агентства недвижимости, которое она возглавляла. Ее спросили, может ли она показать ее знаменитой соседке Розе Бидерман особняк. Радуясь, что украсит свою записную книжку номером ее телефона, она пробурчала хмурое «да» (хозяйка недовольна, что ее побеспокоили).

Внезапно ей представилось празднование дня рождения Квентина, сына Филиппа.

— Семнадцать? Боже, я могла бы быть его матерью…

Она вспыхнула. В понедельник она столкнулась с ним на улице, и он посмотрел на нее не как на мать, вовсе нет. Он бросил на нее откровенный взгляд, и этот эпизод выбил ее из колеи: во-первых, Квентин не догадывался о связи этой прохожей со своим отцом, во-вторых, она узнала в нем черты Филиппа, но Филиппа более стройного, светлого, чистого, порывистого, сильного и юного, и, наконец, в его глазах был тот же ненасытный голод, то же жадное мужское начало, которое ее так будоражило. Несколько мгновений она ощущала себя абсолютной, универсальной женщиной, которую страстно желают все самцы, к какому бы поколению они ни принадлежали. Это чувство напоило ее гордостью, и она шумно втянула воздух. Молодой человек принял ее вздох за приглашение и последовал за ней. Ее пленило, что он шел за ней до самого ее дома, потом, не таясь, встал на площади, широко расставив ноги, и стал ждать; ему не терпелось узнать, где ее окно. Впрочем, Ева не пряталась: она тут же подошла к окну и, делая вид, что кормит птичек и вовсе не замечает преследователя, неторопливо вдыхала свежий воздух, а потом, послав ему полуулыбку, исчезла за шторой.

Ева заметила под дверью письмо.

— И что бы это могло быть?

Она удивилась, поскольку письма получала нечасто, а адрес обычно давала не домашний, а своего агентства. Никто, кроме любовников и подруг, не присылал ей сюда письма.

Она распечатала конверт канареечного цвета.

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ева порывисто прижала письмо к груди.

«Наконец-то!»

Ева не сомневалась, что отправителем был тот, о ком она старалась не думать: Квентин, сын ее покровителя Филиппа.

5

— Я хочу завести собаку.

— Ты становишься сентиментальной!

Девушка-подросток сурово глядела на мать, Патрисию, вялое и бесформенное тело которой, утопая в необъятном балахоне, покоилось на диване и представляло собой зрелище, скорее напоминавшее груду грязного белья, чем человеческие формы.

Этим утром, подсунув подушку под поясницу, скрестив лодыжки на подлокотнике дивана и сложив руки на животе, Патрисия с упоением жаловалась на жизнь; она брюзжала с тем же сладострастием, с которым другие поутру потягиваются. Но, скользнув взглядом по тонкому, стройному и враждебному телу Альбаны, она поняла, что та настроена воинственно, и умолкла.

С минуту две женщины слушали, как на площади свирепо кудахчут попугаи и попугайчики.

Патрисии хотелось крикнуть, что ей не хватает нежности. Никто больше не ласкал ее. Ни один мужчина. И даже дочь. Под тем предлогом, что она уже встречается с мальчиками, Альбана отвергала физический контакт с матерью. Новая любовь прогоняет прежнюю?.. Неужели начисто умирают дочерние чувства, когда просыпаются гормоны? Почему бы, убегая на свидание, не чмокнуть мать в щечку? Или это непреложный закон? Но кто его установил?

«Когда к нам перестают прикасаться, это начало старости», — заключила Патрисия. Она пожала плечами. «Я преуменьшаю. Но дело гораздо хуже: ко мне не только никто не прикасается, на меня никто не смотрит с любовью».

— Вот бы собаку…

Слова застряли в горле. Да, собака любила бы ее. Она боготворила бы ее и принимала безоговорочно. Да разве бывает, чтобы собака так критически пялилась на хозяйку, как Альбана смотрит сейчас на мать?

— Собака не сделает тебя привлекательной, — припечатала Альбана.

— Меня уже ничто не может сделать привлекательной, дорогая.

Эта фраза напугала девушку, а матери принесла облегчение. Альбана раздраженно ополчилась на этот фатализм:

— Красота не имеет никакого отношения к молодости.

— Такое может сказать только тот, кто молод…

— Мама, у меня есть подруги, у которых матери выглядят гораздо моложе своих лет.

Патрисия рассмеялась, поймав дочь на противоречии:

— Ты сама-то себя слышишь? Ты же признаешь, что быть красивой — это быть молодой или хотя бы молодо выглядеть.

— Я назову тебе десятки сорокапятилетних актрис, от которых тащатся мои приятели…

— Это их работа, дорогая. Соблазнять — это профессия комедиантов. Не будь наивной. Ты напоминаешь мне твоего отца, который каждое лето возмущался, что чемпионы «Тур де Франс» крутят педали быстрее его…

Альбана стала пунцовой. Со всем пылом своих пятнадцати лет она осуждала такую сдачу позиций: ей была нестерпима мысль, что наступит день, когда она уже не сможет нравиться. Нет, Патрисия не была злобной, но ей нравилось мучить дочь, лишая ее иллюзий.

— Мама, какого цвета у тебя волосы?

— Что?.. Ну ты же знаешь, дорогая.

— Какого цвета у тебя волосы?

— Каштановые.

— Неужели?

— Каштановые всю жизнь были.

— Правда?

— И моя парикмахерша очень хорошо мне его освежает, этот цвет. Наконец-то она подобрала мне удачный оттенок.

— Да ну?

Девочка схватила с комода зеркало и протянула его матери:

— Покажи мне хоть что-нибудь каштановое на твоей черепушке.

Возмущенная, Патрисия вооружилась зеркалом. Взглянула в него и ужаснулась: тусклая поросль, бурая с проседью, сухая и безжизненная, змеилась по мучнистому лбу и щекам; концы, тронутые рыжиной, казались скорее опаленными, чем окрашенными. Нет, это не она… Патрисия тряхнула зеркало, будто пытаясь привести его в порядок, и снова в него взглянула. Все та же уродина. «Когда я была у Маризы? Совсем недавно, в ноябре… а сейчас апрель, и прошло… о боже, полгода!»

Она была вне себя.

Альбана смотрела на мать, торжествующе вскинув подбородок, и была похожа даже не на судью, а на статую судьи.

— Мама, ты совсем о себе не заботишься…

Патрисия хотела сказать: «Потому что никто обо мне не заботится», но снова жаловаться… и она удержалась от пустой словесной перестрелки.

— Что ты мне посоветуешь, дорогая?

Вопрос застал врасплох Альбану, которая ждала ожесточенного отпора и готовилась к перебранке.

— Ну да, — повторила Патрисия, — что мне делать?

Альбана села и угрюмо вздохнула:

— Сходи к своей парикмахерше.

— Завтра же и схожу.

— И соблюдай диету.

— Ты нрава.

— Я серьезно.

— Понимаю. Сколько кило?

— Начни с десяти. Там будет видно…

— Хорошо, дорогая, — смиренно прошептала Патрисия. — А потом?

— Ну и пойдем купим тебе новые шмотки, только не эти твои балахоны и паруса для катамаранов.

— Правда? Ты пойдешь вместе со мной?

Патрисия, как ребенок, выпрашивала любовь. Сцена принимала неприятный оборот: Альбана превращалась в мать собственной матери, и ей пришлось смирить воинственный пыл.

— Да, я помогу тебе. Но сначала похудей!

Патрисия согласно закивала и тут же поймала себя на новом ощущении: у нее зарождается второй подбородок.

Мать и дочь удрученно прислушались, как на площади препираются попугаи. Что могли друг другу сказать эти идиотки?

Патрисия выдохлась. Капитулировав перед дочерью, она готова была и к другому отречению: зачем принуждать себя к изменениям? Если время приступило к своему труду по разрушению ее тела, мудрость состояла в том, чтобы принять эту данность… разве не так? Если не мудрость, то, во всяком случае, лень. «Ужас, как я обленилась…»

— Но зачем мне вся эта канитель? — снова заговорила Патрисия.

— Ты шутишь?

— Нет ничего мучительнее диеты. Трудно побороть привычки. Да и для чего?

— Для себя.

— Для меня? Мне наплевать. Во всяком случае, я решила на это плевать.

— Ты смеешься? Ты же на себя плюешь, а значит, себя не уважаешь. Ну и потом, если бы ты постаралась, это было бы и для меня.

— Тебе за меня стыдно?

Конечно, так оно и было, но Альбана понимала, что сознаться в этом было бы слишком жестоко.

— Вовсе нет. Но если бы ты взяла себя в руки, я, наверно, гордилась бы тобой. А?

Довольная своим ответом, Альбана закусила удила:

— И потом, кто знает, ты могла бы встретить мужчину…

Патрисия никак не отреагировала на последнюю фразу.

Альбана не сумела прочесть ничего на бесстрастном лице матери, и брякнула:

— Ну да! С чего бы это твоя жизнь была кончена?

— Моя жизнь?

— Твои привязанности… твои любови…

Она не решилась добавить «твой секс», она ненавидела резкие и прямые выражения, а о сексе могла говорить только резко и грубо.

Патрисии пришло в голову: «Так вот что такое счастье в представлении моей дочери: подцепить мужика! Какая пошлость! И никаких амбиций! Мучить себя, скручивать в бараний рог, идти на жертвы, и все ради того, чтобы бросить себя в лапы самца! Вот убожество…» Но она только проворчала жалобным голосом:

— О, мужчину… в моем-то возрасте…

Альбана вспыхнула, вдруг поняв, что мать права:

— Куча людей меняют жизнь после сорока пяти. Ты не станешь первой вдовой, вышедшей замуж.

На сей раз Патрисия бросила на дочь неодобрительный взгляд. Та почувствовала это и пробормотала:

— В конце концов, ты не обязана выходить замуж… Но ты не была бы одна… и была бы счастлива…

«Поразительно… Когда подумаешь, для чего она бунтует и оригинальничает… Она, несомненно, хочет сказать, что счастье — это пристроить свою мать и больше никогда не вспоминать о ней. Да, видимо, так оно и есть».

— Ты сегодня утром не занята, дорогая?

Альбане почудилось, что под маской доброжелательности мать хочет выставить ее за дверь… Но, глядя на ее огорченное, поникшее лицо, она отогнала это подозрение и вынуждена была признать, что начинает опаздывать.

— До свидания, мама. Я рада, что у нас был этот разговор.

— Ах да, я тоже, — отозвалась Патрисия умирающим голосом. — Это был очень полезный разговор.

Альбана внезапно очутилась перед матерью и как-то неестественно изогнулась. Патрисия поняла, что та хочет поцеловать ее.

«Ах нет! Сначала нападает на меня как коршун, а потом лезет обниматься! Пусть идет лижется с мальчиками!»

С притворной грустью она откинулась на спинку дивана, отвернувшись от дочери, чтобы избежать излияния чувств.

— Поторопись, дорогая. Твоя старая мамочка подумает о том, как ей помолодеть.

Закрыв глаза и напряженно прислушиваясь, Патрисия убедилась, что Альбана отступила, вышла из комнаты, щелкнула замком входной двери.

Она спрыгнула с дивана, бросилась в спальню, стянула с вешалки платья и оттолкнула кресло, чтобы видеть себя во весь рост в напольное зеркало.

Перед ней стояла особа, не имевшая с Патрисией ничего общего. Отражение рассказывало совсем другую, незнакомую ей историю. Она ощущала себя неудержимой бунтаркой, а перед собой видела зрелую солидную даму. Крупное тело было увенчано маленькой головкой, черты лица казались мелкими и невыразительными. У нее был круглый короткий подбородок, и величественная посадка головы придавала Патрисии особый шарм; теперь же шея так располнела, что нижняя челюсть, казалось, лежала на массивном чурбане.

Руки бесконтрольно засуетились, стараясь обмять живот, талию и грудь, безуспешно ища прежние формы. Груди, пожалуй, неплохи, они стали круглей и нежней. Но кто об этом знает, кроме нее?

Она подошла к зеркалу вплотную, стараясь не видеть жутких волос, и принялась разглядывать кожу: та стала более пористой и рыхлой, на щеках рдели пятна. Да, Патрисия выглядела именно как опустившаяся сорокапятилетняя женщина, и никак иначе.

Из глубин ее тела вырвался вздох и с ним язвительный вопрос:

— Зачем?

И тут нахлынула волна освобождения. «Да! Зачем?» Почему бы не принять эту новую Патрисию? Чего ради воевать с ней, сокрушать ее диетами, лишениями, истязаниями, ограничениями, тренировками? А если она полюбит ее, эту незнакомку… В конце концов, это ведь и есть она, Патрисия…

Она бросилась на кровать.

«Кончено! Довольно попыток нравиться! Хватит ужимок для привлечения мужских взглядов! Хватит беготни за модными шмотками ради чьего-то одобрения! Долой страх превратиться в кита! Кончено! Я покидаю торжище любви, и отныне моя жизнь снова принадлежит мне».

Она довольно хохотнула:

— Какое счастье!

Минутой раньше она была в отчаянии, теперь же ликовала.

Этим решением она отпускала себя на волю. Она больше не будет женщиной в глазах других, в глазах дочери — нет, она будет собой. Пройдясь по квартире, Патрисия ощутила себя хозяйкой собственной жизни. Схватила из холодильника йогурт, включила телевизор и села перед ним, чтобы полакомиться в свое удовольствие.

На экране крутился длинный назойливый ролик с рекламой приспособления для уменьшения живота и накачки пресса. Плохо дублированные американские спортсмены горделиво расхаживали перед камерой, хваля на все лады достоинства аппарата.

— Ну и цирк!

Женщины демонстрировали единый оранжевый загар, мужчины были одного карамельного оттенка. Командный дух был на высоте.

— Уму непостижимо, насколько агрессивно спорт воздействует на эпидермис! — заметила Патрисия. — Человек, взаимодействуя с гантелями и тренажерами, приобретает противоестественный цвет кожи.

А что у них с зубами! Бодибилдинг приводит к странным последствиям: калифорнийские спортсмены, улыбаясь, тем самым постоянно выставляют напоказ клыки, резцы и коренные зубы омерзительно белого цвета, что твоя выставка протезов.

— Гуманоиды!

Нет, это не женщины и не мужчины: это мутанты. А вы видели грудную клетку Джима, тренера, у него мускулы прямо-таки извиваются под коричневой шкурой, как змеи? А чего стоит фигура Карри, журналистки, подключенной к баснословно-сложному аппарату для тренировки живота и ягодиц, костлявой, как изголодавшаяся газель, но оснащенная такими твердыми сиськами и задницей, что они чуть не гремят! Вычищая пальцем остатки йогурта, Патрисия поняла, что пришельцы уже высадились на нашей планете и, не вызывая подозрений, тихой сапой заполонили экраны телевизоров.

Так, о порядке оплаты кредитными картами… Патрисия почувствовала легкий укол, но тут же успокоилась. Еще вчера она заказала бы этот товар для очистки совести — это создавало иллюзию, будто она проделала комплекс гимнастических упражнений, — и получила бы чудодейственный предмет, который тотчас присоединился бы к своим собратьям под ее широкой кроватью, но сегодня она порвала цепи. Она не только выключила телевизор, не сдавшись на уговоры сладкоголосых сирен, но и решила слопать тирамису, прибереженное для дочки.

Напевая, Патрисия расхаживала по квартире с блюдцем и ложечкой; ее нёбо, услажденное сочетанием крема, кофе и амаретто, блаженствовало.

Опершись о подоконник, она увидела мужчину посреди площади. И вздрогнула.

Он подстригал газон на площади Ареццо. И был почти голым.

«Мужчина не имеет права быть таким красивым».

Перестав жевать, она уставилась на садовника: одежды всего ничего, шорты и ботинки; прекрасно сложен, форма атлетической груди подчеркнута негустой растительностью, сильные плечи и бедра. И эта шея… само совершенство. Она поймала себя на желании поцеловать его в затылок.

Патрисия покраснела и закусила губу. С тех пор как этот парень, занятый на службе по благоустройству, стал мелькать под ее окнами, она не находила себе места. Каждый божий день она выглядывала на улицу, и, как только он возникал в поле зрения, таща свой инвентарь, она пряталась за шторами и исподтишка им любовалась. При виде его в ней натягивалась тайная струна. Он внушал ей желание, с которым ей было не совладать. Она задыхалась, ее тело сводила судорога. Немыслимо! Такое с ней творилось в тринадцать лет, когда ее рыжий кузен Дени, с большими молочно-белыми руками, играл в теннис. Она узнала, что парня зовут Ипполит, имя редкое и должно принадлежать существу исключительному. Время от времени, чтобы оказаться на миг рядом с ним, она спускалась под предлогом похода в магазин. Парень весело приветствовал Патрисию, повергая ее в такое волнение, что она была не в силах ответить ему банальной вежливостью и ускоряла шаг. Несколько раз ей мечталось угостить его баночкой пива, но она понимала, что это испытание выше ее сил. Он так будоражил ее, что у нее все валилось из рук: едва она чуяла его появление, как забывала обо всем на свете.

«Он не меняется… совсем… ах нет! Не такой загорелый, как в прошлом году…»

Она усмехнулась над своей недогадливостью… Ну конечно, он сейчас бледнее, ведь едва-едва кончилась зима! Наверно, он сегодня впервые снял рубашку. Она взглянула на него с нежностью — конечно, он разделся сегодня впервые — и разволновалась при мысли, что на это белое тело, долгие месяцы укутанное в теплую одежду, хлынули солнечные лучи. В этом было что-то сакральное, вроде инициации. Ипполит превращался в трепетную деву, посвящавшую себя в новую жизнь, а Патрисия была солнцем, ласкавшим его молодую робкую кожу, была воздухом, овевавшим его торс, щекотавшим его.

Ипполит, выдернув одуванчик, изогнулся так, что Патрисия вздрогнула.

«Какая задница!»

И тут же устыдилась, что этот возглас прозвучал в ее мозгу.

Но голос внутри ее упрямо нашептывал: «И в самом деле, какой дивный зад! Патрисия!.. Это истинная правда. Женщины смотрят на мужской зад. Мне ничто не мешает в этом признаться, ведь я уже не играю в эти игры».

Она удовлетворенно вздохнула: она приобрела два новых достоинства — отвагу и неуязвимость. Отныне она будет свободно выражать свои мысли. Да, у нее было теперь право думать, как ей угодно, ведь она лицо незаинтересованное. Она не будет казаться смешной, раз она наблюдательница и больше не входит в эту реку. Прежде ей приходилось рядиться во вдовьи одежды, в буржуазное достоинство, тая от всех, что она запала на первого встречного дикаря; ей приходилось скрывать, до какой степени Ипполит ее заворожил, иначе ей напомнили бы — и другие, и она сама, — что она не может рассчитывать на взаимность, поскольку разница в возрасте, положении и привлекательности делала их совершенно чужими. Одним словом, попытайся она соблазнить его, она сделалась бы смешной. Отказываясь от любви, она могла любоваться им сколько угодно и думать, о чем ей заблагорассудится. Какое наслаждение…

Взяв тачку и поставив ее энергичным движением бедер, Ипполит исчез под деревьями в недоступной взору Патрисии части сада.

Она передернула плечами и вернулась на кухню. Минуя прихожую, она заметила странный конверт цвета свежего масла, заметный среди счетов, которые Альбана положила на стол. Она вскрыла его и пробежала глазами строки:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Она перечитала четыре раза и рухнула в ближайшее кресло:

— Нет! Нет!

Письмо повергло ее в ужас.

— Я больше не хочу. Совсем.

Из глаз брызнули слезы.

— С любовью для меня покончено! Покончено, вы понимаете? Вы меня слышите?

Она завыла.

Она не знала ни кто написал ей это письмо, ни к кому обращалась она, но была уверена, что никогда уже не откроет любви свои двери.

6

— Живей, дети, поторопитесь!

Франсуа-Максим де Кувиньи, сидевший за рулем «кроссовера», высунулся наружу и повернулся к дому номер шесть, входная дверь которого была открыта; другой на его месте дал бы гудок, но молодой банкир считал грубостью прибегать к звуковому сигналу вне экстремальной ситуации.

Четверо светловолосых детей выскочили из дверей особняка, сбежали со ступеней наружной лестницы и нырнули в машину. Три девочки юркнули на заднее сиденье, а мальчик, хоть и был моложе их, устроился возле отца на переднем, преисполненный мужской гордости, несмотря на свои восемь лет, длинные волосы, нежный профиль и пронзительно-высокий голос.

Наверху белокаменной лестницы появилась Северина, в бежевом платье, волосы ее были схвачены зеленоватым обручем. Солнце на миг ослепило ее, и она оперлась о дверной косяк, провожая семью.

— Вы что, не видите маму? — воскликнул Франсуа-Максим.

Дети тут же обернулись и все как один принялись энергично жестикулировать, будто крича на языке немых.

Собираясь тронуться с места, Франсуа-Максим де Кувиньи взглянул мельком на садовника, в шортах и с голым торсом чистившего газон на площади Ареццо. Брови банкира сдвинулись, глаза потемнели.

Его отвлек тонкий голосок с правого сиденья:

— Это правильно, что ты им недоволен, папа.

— Что?

— Нехорошо, Ипполит не прав.

— Ты о ком говоришь, Гийом?

— Об Ипполите, садовнике, вон он! В городе не следует так ходить. По улицам нужно гулять одетым. Так говорила бабушка этим летом в Сен-Тропе.

Его старшая сестра Гвендолин уточнила с заднего сиденья:

— Мне помнится, что она говорила это тебе, когда ты хотел идти на рынок в плавках.

Гийом сердито возразил:

— Мне она только один раз сказала. А другие все лето ходили по городу в плавках.

— Похвально, Гийом, — вмешался Франсуа-Максим де Кувиньи, — это замечательно, что ты все понял как надо с первого раза.

Он снова бросил взгляд на Ипполита, непристойно выставлявшего голый торс на всеобщее обозрение, пожал плечами, тронулся с места, медленно объехал припаркованный вторым рядом правительственный бронированный лимузин с тонированными стеклами, в недрах которого сидела местная знаменитость Захарий Бидерман, и вырулил на авеню Мольера.

— Итак, девочки, какие у вас сегодня уроки?

Девочки одна за другой отвечали в подробностях о предстоящих занятиях.

Франсуа-Максим де Кувиньи их едва слушал, ровно настолько, чтобы вовремя их подзадорить и подхлестнуть их болтовню. Он упоенно чувствовал себя и зрителем, и участником милой семейной сцены. В зеркале заднего вида он наблюдал своих красавиц-дочерей, белокожих, с идеальными зубками, прелестно постриженных; одежда их сдержанно намекала на достаток семьи. Они говорили на правильном беглом французском языке, с подобающим выбором выражений; даже стиль их речи, выверенный и точный, свидетельствовал о хорошем воспитании. А главное, они унаследовали блестящие физические данные родителей: несмотря на разницу в возрасте — а им было двенадцать, четырнадцать и шестнадцать, — они были очень похожи: один и тот же овал лица, карие глаза, тонкий нос, длинная шея, узкий торс. Было очевидно, что они изготовлены по одному лекалу, говорившему о принадлежности к прочной семье. По мнению Франсуа-Максима де Кувиньи, не было более неприятной вещи, чем несхожесть братьев и сестер. В этом случае он подозревал либо слабость генофонда родителей, либо зачатие детей от разных отцов. Глядя на детей Кувиньи, можно было с уверенностью заключить, что их родители не пренебрегали супружеским долгом: то была настоящая реклама супружеской верности. Только Гийом сильно отличался от сестер, но это и лучше, ведь он мальчик.

На красном сигнале светофора такой же черный «кроссовер» — автомобиль, типичный для представителей крупной буржуазии Икселя, этого района Брюсселя, — затормозил слева.

— Ой, смотрите, это же Морен-Дюпоны! — воскликнула Гвендолин.

Дети Кувиньи стали окликать детей Морен-Дюпонов, еще один выводок схожих между собой отпрысков, но состоящий из троих мальчиков и одной девочки, ситуация в точности противоположная.

Франсуа-Максим де Кувиньи жестом поздоровался с Паскалиной Морен-Дюпон, сидевшей за рулем. Та приветливо кивнула ему в ответ.

Франсуа-Максим ощутил легкую дрожь: он нравился ей и это знал. Его глаза заблестели, он намеренно подавал ей знаки того, что и она ему нравится тоже.

Они неотрывно смотрели друг на друга несколько слишком долгих, слишком насыщенных мгновений, и их глаза затуманились.

— Папа, зеленый! — крикнул Гийом так пронзительно, будто это был вопрос жизни и смерти.

На губах Франсуа-Максима сложилась улыбка сожаления, его гримаска означала: «Как жаль, что между нами это невозможно!»

Паскалина согласилась, печально опустив плечи.

Обе машины тронулись.

Франсуа-Максим и Паскалина не обменялись ни словом, и дети не заметили их сообщничества, но эти двое пережили восхитительные мгновения, когда мужчина и женщина понимают, что нравятся друг другу, но отказываются от любовного приключения и сохранят супружескую верность.

Автомобили разъехались; дети Морен-Дюпонов учились во французском лицее Брюсселя, а де Кувиньи — в школе Кроли.

Франсуа-Максим подумал о жене: она была хороша этим утром, когда стояла на пороге дома в потоке солнечного света. Хороша и печальна… Не впервые за последние месяцы он замечал у Северины — если она не знала, что на нее смотрят, — эту меланхолическую болезненность, отзвук неведомой печали. Может, это возраст? Ведь ей скоро сорок… А не раскошелиться ли ему на подарок? Он мог бы купить ей кожаную сумку цвета шампанского, которая ей так понравилась в прошлую субботу. Он тогда хотел ей ее подарить, но она запротестовала, сочтя смешным удовлетворять ее малейший каприз. Он не настаивал, тем более что вещица была не из дешевых. Ни она, богатая наследница, ни он, успешный банкир, не испытывали финансовых затруднений, однако они оценивали стоимость с точки зрения морали: была ли она чрезмерной или нет.

На следующем, красном сигнале светофора, когда Гвендолин рассказывала младшим сестрам про занятия в театральной студии, двое тридцатилетних парней шли по пешеходному переходу, держась за руки.

«Как они уродливы! И как смеют эти чудовища выходить на улицу?»

Франсуа-Максим разглядывал нечистую кожу их лиц, расхлябанную походку, широкие бедра, короткие ноги, вздувшиеся от пива животы под черными футболками, серьги в ушах и цветные рисунки на руках.

«Уж эти татуировки! И кольца в носу и в ушах! Скоты! Меченые, как поголовье коровьего стада. Убожество!»

А он, сухопарый, привычный к точным и экономным движениям, облаченный в строгий, шитый по мерке костюм, он принадлежит к совсем иному миру — миру финансовых магнатов, невозмутимых хищников, что остаются вежливыми, даже терзая жертву.

«И что за потребность заявить о себе! Или нам непременно нужно знать, что эти двое вместе спят? Немилосердно заставлять прохожих воображать, как два бегемота занимаются любовью!»

Он передернул бровями и неодобрительно вздохнул.

Поймав на себе вопросительный взгляд Гийома, он понял, что снова не успел тронуться в миг, когда зажегся зеленый — а именно это, по мнению мальчика, было критерием хорошего вождения, — и нажал на газ.

Машина неторопливо подъехала к школе.

Франсуа-Максим вышел, перецеловал детей, пожелал им удачного дня, проводил взглядом до школьных дверей и снова испытал довольное чувство отцовства. Вернулся за руль и покатил к Камбрскому лесу.

На улице Вер-Шассёр, на лесной опушке, он припарковался, схватил спортивную сумку и стремительно пересек мощеный двор конноспортивного центра «Королевское седло». Ржание, фырканье, шуршание, звяканье — вся эта нетерпеливая какофония приводила его в восторг. Ярких ароматов он терпеть не мог, но тут алчно вдыхал плотный запах навоза — предвестник особых удовольствий.

Он кивнул понурому работнику и вошел в помещение, служившее раздевалкой и чуланом; он разделся, сменил носки, натянул жокейские панталоны и шитые на заказ сапоги.

Пока Франсуа-Максим искал свободные плечики для одежды, в комнату ввалился наездник Эдмон Платтер:

— Привет, Франсуа-Максим!

— Здравствуй, Эдмон.

— И откуда у тебя замашки старого холостяка?

Франсуа-Максима передернуло: панибратство он ненавидел, а насмешек над собой и вовсе не переносил.

Эдмон не унимался:

— Что у тебя за бзик переодеваться? Ты что, не можешь прийти сюда в костюме для верховой езды, как остальные?

— Прежде всего, я не домой возвращаюсь, а еду к себе в банк и работаю до восьми вечера.

Он отчеканил «к себе», зная, что Эдмон нередко испытывает денежные затруднения. И добавил:

— Скажи, Эдмон: когда ты идешь в бассейн, ты выходишь из дому в плавках?

Уязвленный, Эдмон ругнулся и вышел.

Франсуа-Максим аккуратно повесил костюм, сложил носки, поставил ботинки, возмущенно думая о том, что раздевалка располагает некоторых людей к фамильярности.

На выходе он заметил, что выронил письмо, которое полчаса тому назад вынул из почтового ящика. Он сунул его в карман, решив прочесть после прогулки верхом. Он направился к стойлам, раскланялся с хозяином конюшен, подошел к Белле, своей гнедой кобыле, которая была уже почищена, оседлана и взнуздана. Он потрепал загривок ее точеной головки, гордо сидевшей на крепких плечах. Белла под хозяйской лаской сощурила глаза.

Наконец он вскочил в седло. Кобыла ударила хвостом, и они покинули конюшни.

В этот час в лесных аллеях попадались лишь редкие прохожие. Пожилая дама тянула за собой параличного пуделя. Молодой веселый араб выгуливал собак, спущенных с поводка: забрав утром псов у хозяев, он гулял со всей сворой.

Протрусив рысцой вдоль теннисных кортов и миновав старый ипподром, он выбрался на дорожку, предназначенную для верховой езды, затем оставил позади Камбрский лес, бывший, по сути, городским парком, въехал в огромный Суаньский лес и пустился в манежный галоп.

Его ляжки вибрировали вместе с мускулами коня. Отдавая команды спокойным, почти тихим голосом, он забывался в седле и сливался с Беллой.

На перекрестке, оглядевшись, дабы убедиться, что вокруг никого нет, он свернул с дорожки для верховой езды на пешеходную тропу.

После трех крутых поворотов он стал протискиваться между тесно растущими деревьями и увидел силуэты мужчин, которые одиноко прогуливались, заложив руки за спину.

Он продолжил путь, затем спрыгнул на землю и привязал Беллу к дереву. Прошел несколько шагов и беззаботно оперся о ствол кряжистого дуба.

Не прошло и минуты, как рядом появился парень лет двадцати: белая футболка, руки в карманах джинсов. Он полюбовался лошадью, бросил внимательный взгляд на ее хозяина и стал приближаться осторожной, слегка танцующей походкой, остановившись все же на почтительном расстоянии от Франсуа-Максима.

Тот бросил ему неопределенный взгляд.

Парень робко переминался, неуверенный, что можно подойти ближе. Тогда Франсуа-Максим сунул пальцы под рубашку поло и стал ласкать себя, нежась на солнце, сочившемся сквозь листву, с таким отрешенным наслаждением, будто был один.

Парень замер, с вожделением глядя на Франсуа-Максима, несколько раз облизнул губы, убедился, что никого поблизости нет, и подошел вплотную.

Их бедра прижались друг к другу. Парень расстегнул ширинку Франсуа-Максима.

Без единого слова, обходясь вздохами, отмечавшими степень удовлетворения, каждый занялся членом другого.

Франсуа-Максим следил за дорожкой. Он обожал напряжение от опасности: он не только предавался запретной любви, но делал это с риском быть застигнутым. Какой контраст с уютной спальней, где он встречался с Севериной для заранее уготованных объятий. То ли дело здесь, живые природные запахи весны, перегноя, вереска и дичи, да еще вероятность непрошеного вторжения. К тому же мог и лесник нагрянуть. Тогда имей дело с полицией. Кто знает?

Дыхание Франсуа-Максима стало хриплым и участилось, парень понял его, они кончили одновременно. И затихли.

В подлеске вспорхнул дрозд.

Почувствовав, что ее хозяин скоро вернется, Белла заржала: ей не терпелось пробежаться.

Франсуа-Максим блаженствовал: день выдался удачный.

Парень поправил одежду и робко улыбнулся. Франсуа-Максим ответил ему доброжелательным взглядом.

Парень прошептал:

— Меня зовут Никос.

Франсуа-Максим закрыл на миг глаза; он ненавидел идиотскую манию людей представляться. Что ему всегда нравилось в этих тайных встречах, так это как раз их тайна, телесное наслаждение вдали от маскарада общественных отношений.

Парень умоляюще смотрел на него, ожидая ответа.

Франсуа-Максим буркнул:

— А я Максанс.

Парень благоговейно улыбнулся звуку имени, будто ценному дару. Он схватил руку Франсуа-Максима и пылко прошептал:

— До свидания, Максанс.

— Прощай!

Франсуа-Максим направился к Белле, потрепал ее морду, отвязал, вскочил в седло и двинулся к городу. Он терпеть не мог нежностей после соития; они могли ему отравить уже испытанное удовольствие. Сантиментов ему и дома хватало с избытком.

Когда он выбрался на дорогу для верховой езды, он успокоился, забыл о пережитом приключении и задумался о работе. Он прикинул возможный план текущих дел, порадовался ясности своего ума и еще раз восхитился чудным весенним днем. Твердый уголок нераспечатанного конверта врезался ему в ягодицу; Франсуа-Максим распечатал письмо и пробежал глазами слова:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Он мягко рассмеялся:

— Ах, Северина…

Улыбаясь изгибу дороги, он сообщил деревьям и кустам:

— Я тоже люблю тебя, дорогая!

Сунув записку обратно в карман, счастливый Франсуа-Максим решил, что потратит двадцать минут рабочего времени и купит немыслимо дорогую сумку, которая приглянулась жене на авеню Луизы. В конце концов, она вполне ее заслужила.

7

— Двести сорок два евро! Вы представляете? Я же давно дала ему двести сорок два евро, чтобы он сделал мне ночной столик!

Вытягивая нитку в вышивке, мадемуазель Бовер вполуха слушала сетования Марселлы; следя за тем, чтобы вышитая роза удалась на славу, она не слишком прислушивалась, ведь болтовня консьержки всегда имела две составляющих: пожаловаться и поговорить о деньгах.

— Мне он так нужен, мадемуазель, этот ночной столик! Ведь я сменила матрас. Из-за моего афганца. Двести сорок два евро я отдала ему, сыну. Двести сорок два евро, не так уж и плохо за четыре деревяшки!

Марселла встряхнула, потом отшлепала тяжелые складки бархата, наказывая их за дурную привычку напитываться пылью.

— У него в лапах двести сорок два евро, а теперь говорит, что у него есть дела и поважнее.

— Какие же, дорогая Марселла?

— Он женится!

Марселла грозно толкнула занавески на место, к стене, и промчалась по комнате, как разъяренный буйвол.

Осознав слова Марселлы, мадемуазель Бовер встрепенулась:

— Ваш сын женится?

— Да. И по такому случаю этот пройдоха бросил подработки. А теперь мне остается только мечтать о ночном столике… Плакали мои двести сорок два евро!

Она еще раз помянула «двести сорок два евро» и скрылась в кухне.

Мадемуазель Бовер потянулась было за ней, но потом сочла, что лучше закончит лепесток цвета бедра испуганной нимфы, а там, глядишь, Марселла и сама вернется и все расскажет.

Мадемуазель Бовер воздела глаза к потолку. И как Марселла расставляет приоритеты? Как можно двести сорок два евро и ночной столик ценить выше свадьбы сына? Какая ограниченность! У нее кругозор коротконогой и низколобой посудомойки.

— Серджо! Серджо!

— Да, мой дорогой, ты прав! — вздохнула мадемуазель Бовер.

— Серджо! — не унимался скрипучий голос.

Мадемуазель Бовер подошла к огненно-красному попугаю, открыла клетку, просунула в нее руку и предложила ему выйти.

Птичка схватилась восьмью тоненькими пальчиками за безымянный палец мадемуазель Бовер, дала вызволить себя из заточения и принялась тереться на приволье о хозяйкин джемпер.

— Серджо!

Попугайчик заегозил еще больше, ненасытное крючконосое создание ерзало под ласковой хозяйской рукой все азартней, его возбуждение только нарастало.

— Ты понимаешь меня, Коперник!

Коперник стал переминаться с лапки на лапку.

В этот миг вернулась Марселла, грациозная, как питбультерьер: нижняя губа ее отвисла, глаза были выпучены, а шея втянута в квадратные плечи.

— Да, представьте себе, этот парнишка женится. И меня не спросил.

— Вы, наверно, рады?

— Чему?

— Ну не знаю… он, наверно, влюблен… нашел женщину своей мечты…

— Да уж, будет он ее искать! Не знаю, что он там нашел!

— Она вам не нравится?

— Откуда мне знать? Он мне ее не представил.

— То есть как?

— А так. Он не хочет, чтобы свадьба была у меня. Хочет на стороне.

Мадемуазель Бовер считала такое решение мудрым. Не стоит пугать молодую девицу, приведя ее в каморку, где обитала Марселла. Эта клетушка пропахла пореем и капустной похлебкой и была загромождена чудовищными безделушками: деревянными петушками, фарфоровыми спаниелями, плюшевыми котятами, календарями, барометрами и швейцарскими часами с кукушкой; кресла, комоды и стол были устланы вязаными салфетками; что касается чистоты жилища, она была весьма сомнительной, хотя Марселла прекрасно чистила квартиры других. Даже если невеста была из небогатой семьи, она могла быть девушкой со вкусом.

— Серджо! — выкрикнул попугай, когда мадемуазель Бовер на миг отвлеклась от него, и она снова затеребила его твердую макушку.

Марселла рьяно надраивала телевизор, который полагала самым важным атрибутом домашнего очага.

— Он маньяк, ваш Коперник.

— Простите?

— Он все время повторяет «Серджо».

Мадемуазель Бовер вспыхнула:

— Коперник не маньяк, а телепат.

— Что-что?

— Телепат.

Марселла не уловила слова, ей послышалось что-то медицинское.

— Смотрите!

Воодушевленная мадемуазель Бовер посадила Коперника на жердочку возле телевизора.

— Он проникает в мои мысли.

Она отошла в дальний угол, села в кресло, раскрыла журнал и уставилась в него, пряча журнал от Коперника.

Через несколько секунд птичка заверещала:

— О, классная машина!

Мадемуазель Бовер просияла, поднялась и протянула журнал Марселле: на развороте красовалась реклама спортивного кабриолета.

— Невероятно, — буркнула Марселла, с недоверием глядя на попугая.

— А теперь он отгадает, что я собираюсь делать.

Она прошлась по комнате, поколебалась и застыла, озаренная идеей.

Попугай прострекотал:

— Телефон. Дзынь. Дзынь. Телефон.

Мадемуазель Бовер тут же раскрыла ладонь, в которой лежал мобильный телефон.

Марселла нахмурилась. Если она и убедилась в способностях птички, то находила их подозрительными.

Мадемуазель Бовер торжествовала:

— Я подсчитала, что он знает четыреста слов.

— Четыреста слов? Не уверена, что столько знаю я.

Мадемуазель Бовер засмеялась звонким, почти истерическим смехом:

— Лингвисты утверждают, что можно обойтись тремя сотнями слов.

Сжав челюсти, Марселла хмуро смотрела на попугая:

— Можно обойтись? Ну, мой-то афганец наверняка знает слов меньше, чем ваш попугай.

Восхищенная успехом своего представителя славного семейства попугаевых, мадемуазель Бовер решила быть снисходительной и коснулась руки Марселлы:

— Марселла, почему вы говорите «мой афганец»? Можно подумать, что речь идет о собаке.

— А что такого? Я ведь и собачек люблю тоже. У меня их было две — пекинес и бернская. И вот ведь непруха: обе отравились. Никогда мне со зверюшками не везло.

Мадемуазель Бовер отвела глаза, желая скрыть от Марселлы причину этих кончин: некоторые жильцы так плохо переносили этих блохастых и брехливых кабысдохов, что подмешали крысиного яда в мясные шарики и подбросили их псам.

Она нравоучительно повторила:

— Марселла, я не шучу: вам не следует говорить «мой афганец». У молодого человека есть имя.

— Гумчагул.

— Как?

— Гумчагул. Его зовут Гумчагул.

— Ай…

— И я не назову вам фамилию, еще не научилась.

— Ах, да ладно… А имя, что оно значит?

— Гумчагул?

— Непривычные для нашего слуха восточные имена часто имеют совершенно неожиданное, прелестное, поэтическое значение.

— Кажется, оно значит «букет цветов».

Мадемуазель Бовер раскрыла рот: ей трудно было найти что-то общее между букетом цветов и смуглым широкоплечим волосатым здоровяком, делившим ложе с консьержкой. Марселла пожала плечами:

— Поэтому я и называю его «мой афганец».

Тема была исчерпана, и Марселла ушла на кухню.

Мадемуазель Бовер поджала губы. «Тем хуже для нее. Эта Марселла не заслуживает того, чтобы узнать…»

После демонстрации телепатических способностей Коперника она ждала вопроса Марселлы: если попугай выкликает «Серджо» по сорок раз на дню, то кто такой Серджо? Да, минуту назад она могла бы открыть свою тайну, потому что бывают мгновения, когда хочется предать огласке то, что сокрыто долгие годы и что мы держим за семью печатями, — эта тайна определяет нас, слита с нами воедино и позволяет сказать: это я. К счастью, обстоятельства удержали ее от ненужного признания.

В этот миг Марселла снова ввалилась в комнату, набычившись и сжав кулаки.

— А кто такой Серджо?

— Простите?

— Ваш попугай, ну, психопат, который угадывает мысли, он повторяет «Серджо»: то есть вы думаете день-деньской о каком-то Серджо?

Мадемуазель Бовер встала, щеки ее полыхали, будто ее застукали в объятиях проходимца, прошлась, раскачивая юбкой, снова села, расправила складки, тронула волосы, убедившись, что прическа в порядке, и прошептала с горящим взором:

— Серджо был моей первой любовью.

— Да ну?

Заинтересованная, Марселла подошла ближе:

— А откуда он знает?

— Кто?

— Попугай.

Мадемуазель Бовер разглядывала носки своих туфелек. Польщенная вниманием, которое ей оказывала Марселла, и смущенная.

— Когда мне подарили Коперника, я научила его произносить это имя.

— Это Серджо вам подарил его?

— Ах, вовсе нет, Коперник появился позднее.

— Уф… Вот уж не хотелось бы мне, чтобы мой любовник, уходя, на прощание подарил мне попугая, который повторяет его имя.

Мадемуазель Бовер вскинулась:

— Да что вы говорите, Марселла! Серджо вовсе не бросал меня.

— Ох, простите.

— Он умер!

— Он умер?

— Ну конечно! Он погиб в открытом море, неподалеку от Кипра. Его яхта затонула.

— Он был один?

— Увы, я не могла разделить его пристрастие: у меня морская болезнь. Это так досадно… Лучше бы мы погибли вместе!

Тысячу раз мадемуазель Бовер видела, как она стоит на палубе рядом с Серджо и роковая волна накрывает их… Потом представляла себе как двое, затерянные в морской пучине, вцепились друг в друга, а затем, понимая неизбежность гибели, сливаются в долгом поцелуе, прежде чем утонуть. То есть гибнут они не потому, что их захлестнула волна, а из-за слишком долгого поцелуя.

Расчувствовавшись, она усиленно заморгала. Марселла схватила мозолистой лапой ее запястье:

— Не плачьте, мадемуазель.

При этих словах слезы хлынули из глаз мадемуазель Бовер. Как это упоительно — не стыдясь, нарыдаться прилюдно, это совсем не то, что бывало обычно, в одиночестве.

Марселла говорила ей ласковые слова, грубовато похлопывая ее по плечу.

Наконец мадемуазель Бовер глубоко вздохнула, и это означало, что она намерена взять себя в руки.

— Как жаль, — вздохнула Марселла, — что вы не успели пожениться и сделать ребеночка.

— О, зачем производить на свет сирот?

Марселла попыталась сменить тему:

— Смешно сказать, я ведь никогда не думаю про мою первую любовь. То есть я ее прекрасно помню, но это дело прошлое.

— У меня иначе.

— А думать про нее мне мешают новые.

— Неужели вы полагаете, Марселла, что в моей жизни был единственный мужчина?

— Ну да… я так думала… раз попугай повторяет его имя…

— Я встречала замечательных людей, множество замечательных людей.

— Конечно, мадемуазель. Такая хорошенькая, такая классная, вся с иголочки, к вам мужчины должны прямо-таки липнуть, это уж точно.

Мадемуазель Бовер показалось, что Марселла сказала это совершенно искренне. Она разделяла это мнение, считая себя очень красивой. И очень хорошо сохранившейся в свои пятьдесят пять лет.

Поощренная комплиментами, она продолжала:

— Да, я их иногда привлекаю, мужчин, но они меня нет.

Марселла скривилась:

— Да вы ж лесбиянка!

Мадемуазель Бовер вздрогнула:

— Вовсе не так!

Наблюдая ее многолетнее воздержание, кое-кто полагал, что мужчинам она предпочитает женщин.

— Нет, правда, не так! Какая чушь!

— Да вы же сами только что сказали, что мужчины вас не привлекав. Ну вот, значит, вы лесбиянка.

— Нет, женщины меня не прельщают.

Пунцовая, с горящими глазами, мадемуазель Бовер задыхалась от возмущения; Марселла отвернулась, обвела взглядом комнату и, глядя на Коперника, едва удержалась от слов «прельщают только попугаи»; при всей своей неотесанности, она почувствовала, что задела бы мадемуазель Бовер за живое.

— Да, я не доверяю мужчинам, которые ко мне тянутся.

— Вот уж это странно.

— Не могу отделаться от мысли, что они небескорыстны.

— Ну…

— Их манят деньги!

Мадемуазель Бовер выдохнула последние слова шепотом.

Марселла кивнула. В квартале вокруг имени мадемуазель Бовер ходила легенда, согласно которой мадемуазель была куда состоятельней, чем представлялось с первого взгляда; поговаривали, что она миллиардерша, но хочет казаться только обеспеченной. Ее внезапное признание подтверждало суждения самых осведомленных умов.

Марселла была потрясена. Хозяйка в ее глазах выросла в одно мгновение. Из двух внезапных признаний, о первой любви и о деньгах, ее поразило второе.

— Как мне узнать, может, они стремятся только к моим деньгам? Ах, будь я бедней, я не подозревала бы их в неискренности.

Марселла поддакнула, но потом воскликнула:

— Будь я при деньгах, я бы не заморачивалась, что их во мне привлекает, лишь бы липли ко мне!

Мадемуазель Бовер иронически усмехнулась, давая Марселле понять: вы не знаете, о чем толкуете.

Марселла не настаивала и вернулась к утренним делам на кухне.

Когда она принесла мадемуазель Бовер пачку писем, попугай объявил:

— Почта!

Марселла испепелила его взглядом.

— Ладно, ухожу, мадемуазель, вернусь после обеда.

— Хорошо, дорогая Марселла, до вечера.

Коперник прогундосил ей вслед:

— До свидания, дорогая Марселла, до свидания.

Марселла яростно сорвала с себя передник и обернулась на пороге:

— Не хотела бы я жить со зверюшкой, которая умнее нас.

Мадемуазель Бовер оторвалась от корреспонденции и развеселилась:

— Коперник не умнее нас с вами.

Марселла пожала плечами:

— Умнее.

— Нет.

— Вы можете угадать, что думают другие?

— Нет, но…

— Вот видите! — И с этими словами Марселла ушла.

Тем временем мадемуазель Бовер распечатала конверт со сложенным вдвое листком бумаги, на котором были начертаны всего две строчки:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Мадемуазель Бовер ненавидела такого рода рекламную продукцию, ту, что завлекает, подпитывает, поддерживает внимание: вас будут заваливать сообщениями, пока вы не раскошелитесь. Она раздраженно бросила письмо в ящичек с обрывками бумаги, которые еще можно использовать для записей. Потом встряхнулась и снова внимательно склонилась над счетами — видом печатной продукции, которая ей нравилась больше прочих.

А Марселла, с тряпкой в руке, спускалась с лестницы, протирая по пути перила.

Толкнув застекленную дверь с ажурной занавеской, она сквозь нее увидела силуэт афганца, который валялся на диване и слушал новости своей страны, облапив крошечный радиоприемник. На секунду она задумалась, не лучше ли было бы ему пойти поискать работу, но потом, залюбовавшись на него — каков крепыш, в свои тридцать тянет на все сорок! — она поняла, что ей очень подфартило подцепить в пятьдесят пять лет молодого и сильного мужика, а из разговора с мадемуазель Бовер она сделала вывод, что ее, несостоятельную, афганец любил бескорыстно.

Она распечатала единственный конверт, пришедший к ней с утренней почтой:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Марселла тяжко осела и устало потерла лоб, разглядывая конверт.

Кто бы это написал? Сын? Неужто он хочет, чтобы она простила ему двести сорок два евро и ночной столик? А может, любовник, кто-то из бывших? Поль? Руди? Или помощник аптекаря?

Да не важно. Кто бы то ни был, он вклинился не вовремя.

«Все, точка. Место занято. Год назад еще куда ни шло, но сейчас у меня мой афганец».

Она вскинула голову, посмотрела на него и ласково ему пробасила, чтобы он убрал ноги с подушек.

8

— Это невыносимо!

— …

— Правда, надо было меня предупредить.

— …

— Я волнуюсь.

— …

— Очень волнуюсь.

— Зря.

— Я такая: волнуюсь. Мы с тобой почти не виделись на этой неделе, и вот суббота, и ты идешь без меня.

— Я делаю, что мне хочется.

— Конечно.

— Мы же не муж и жена!

— Да, но…

— Ну вот я и иду с друзьями в субботу, я так хочу.

— Ну да, ты свободен. Но мог бы предупредить меня.

— О чем предупредить?

— Что ты идешь с друзьями.

— И с какой стати?

— С какой стати!

— Ну да, с какого перепугу?

— Потому что я ждала, что мы проведем субботу вместе.

— Я этого не обещал. Разве обещал? Разве я сказал: «Альбана, давай проведем субботу вместе»?

— Мм… нет.

— Вот видишь!

— Мы об этом не говорили, потому что это и так было ясно.

— Неужели?

— Само собой, раз между нами кое-что происходит…

— Из того, что между нами происходит, непременно следует, что все субботы до конца моих дней я должен проводить с тобой?

— Ты шутишь?

— Вовсе нет.

— А я так несчастна, когда тебя нет рядом, мне хочется прыгнуть в окно.

— Альбана, вспомни, месяц назад мы не были знакомы.

— Любовь с первого взгляда! Такое бывает!

На площади Ареццо воцарилась тишина. Только попугаи и попугаихи на верхушках деревьев продолжали трещать, равнодушные к людским горестям.

Двое подростков понуро сидели на парковой скамейке, стараясь не смотреть друг на друга, возбужденные и обескураженные сложностями, которые им принесла их недавняя связь. Последние слова Альбана выкрикнула больше с ожесточением, чем с любовью. А Квентин замкнулся; его огромное юное тело, еще непропорциональное — широкие и длинные ступни составляли чрезмерную опору для узкого торса, — враждебно съежилось, только что иголок не хватало.

У Альбаны начался нервный тик; она понимала, что говорит сбивчиво и сумбурно:

— Я, во всяком случае, не собиралась в субботу никуда идти… У меня и планов никаких не было, кроме нас с тобой. В общем, я не стала бы занимать субботу, не предупредив тебя.

— Да неужели!

— Да, уж поверь! Никогда бы так не поступила.

— Ну ладно, ты — это ты, я — это я. Согласна?

— Но разве нам было плохо в прошлые субботние вечера?

— Вовсе нет. Но зачем их повторять?

— Ах так! Значит, тебе со мной скучно?

— Альбана…

— Ну скажи, скажи! Вот видишь, ты это сказал!

— Я ничего не говорил.

— Тогда скажи обратное.

— Как я могу сказать обратное к тому, чего я не говорил.

— Вы, парни, интересные! Я готова отдать все-все-все, а у вас хлебной крошки не выпросишь.

— Парни! Кто это — парни? И много нас?

— Ноль.

— Неужели?

— Только ты.

— Правда?

— Ты один…

— Да ну!

— Жизнью клянусь! Ах, Квентин, я весь субботний вечер проплакала. Честное слово, весь вечер.

— И зря.

— Вовсе не зря! Просто потому, что я люблю тебя…

— Зачем красивые слова?

— Честное слово, люблю тебя! Даже если тебе плевать, все равно люблю. Нравится тебе или нет, люблю.

Эхом к этому признанию над скамейкой раздалось хриплое карканье попугая.

Девочка закусила губу. Ее любовь опять выплеснулась раздражением. И почему она выражает чувства, как кипящая кастрюля?

— И кто же был в субботу вечером?

— Мои друзья.

— Кто именно?

— Тебя это интересует?

— Меня интересует все, что касается тебя. Франк был?

— Да, и Пьер, Рафаэль, Тома… все наши.

— А еще кто?

— …

— Девчонки?

— Ты ревнивая?

— Нет, просто интересуюсь.

— Ревнивая!

— Скажи мне, кто там был, и я посмотрю, есть ли у меня причина для ревности.

— Девчонок не было.

— Неужели? Вы что, ходили на ночную дискотеку в гей-клуб?

— Не было девчонок, которых ты знаешь.

— Но ты-то их знаешь прекрасно!

— Альбана, мы встретились месяц назад, и я виделся с людьми, с которыми был знаком до тебя.

— С девчонками… с которыми ты, наверно, и не расставался…

— Черт, ну ты зануда!

— Это я зануда?

— Да. И приставала.

— Я приставала?

— Ты меня бесишь своими вопросами. «Что ты делал? С кем?» Черт, оставь меня в покое! Дурь какая-то, раньше ты не была такая разговорчивая.

— Раньше чего?

— До того, как мы стали вместе.

Снова молчание.

Альбана была еле жива: Квентин только что высказался куда уж откровеннее: они «вместе», но притом у него к ней претензии. Что ответить? Да и стоит ли открывать рот? Она слишком разговорчива, плохо выражает свои мысли, и ее все время заносит. Она даже не говорит, а тявкает. Квентин прав: она зануда. А если она сама себя не переносит, так чего ждать от других? Альбана заключила, что ее жизнь зашла в тупик.

— Альбана, не плачь…

— Хочу — и плачу…

— Хватит…

— Тебе-то что, раз я зануда и приставала?

— Альбана…

— И вообще, что ты тут забыл? Ты же в гробу видал зануду и приставалу.

— Хватит плакать, я не говорил этого…

— Нет, сказал.

— Сказал, потому что ты меня достала. И я совсем другое хотел сказать…

Альбана воспрянула духом: у Квентина изменился тембр голоса, сейчас он излучал примирение. Так, надо заткнуться. Пусть продолжает в таком же духе. И не портить все своими резкостями.

— Альбана, мы же с тобой вместе.

— Да неужели?

— Ну конечно мы вместе.

— Правда?

— Вместе! Разве ты не веришь, что вместе?

— Верю. Мы вместе. Тогда почему ты ушел без меня, Квентин?

— Привычка… старая привычка… так быстро человеку не измениться…

Альбана совсем не умела признавать свои ошибки и потому ощутила безумное восхищение Квентином, у которого для этого хватило и смирения, и смелости.

— Я люблю тебя, Квентин! Ну просто безумно люблю!

— О’кей.

— И люблю только тебя одного.

— О’кей.

— Я для тебя готова на все, я защищу тебя от кого угодно.

— Все в порядке, Альбана. Мне помощь не нужна, у меня и самого кулаки крепкие.

Он хвастливо возразил ей тоном самодостаточного самца, а Альбане послышалась насмешка над ее не слишком спортивной фигурой. Вместо того чтобы воспользоваться перемирием, она подпустила желчи:

— Я собиралась защитить тебя от критиков.

— Каких критиков? Меня что, критикуют?

— Нет, ничего особенного.

— Кто критикует? Кто?

— Лучше уж мне помолчать, а то снова будешь упрекать меня в болтливости.

— Конечно! Ты болтаешь как заведенная, когда я этим сыт по горло, и молчишь, когда мне интересно.

— О тебе же забочусь. Если ты узнаешь, тебе будет неприятно.

— Альбана, кто меня критикует? Скажи, я ему морду набью!

Разволновавшись, Квентин забыл, что у него в прошлом году ломался голос: он порой почти исчезал, тембр его менялся, скача от высокого до низкого. Альбана ликовала, что Квентин в ее власти.

— Никто… никто конкретно… так, вообще… скорее, слухи…

— Слухи?

— Кажется, ты хочешь нравиться девчонкам… и очень им нравишься.

— Это не критика, а репутация. И притом хорошая.

Он самодовольно вытянул вперед свои длинные ноги и скрестил на груди руки. В этот миг ему вдруг захотелось, чтобы работавший неподалеку садовник, присутствие которого его смущало, когда Альбана всхлипывала, услышал, что она сейчас сообщила.

— И еще говорят, что ты соблазняешь девчонок, а потом бросаешь, что ты ими пользуешься, как бумажным носовым платком. Это что, не критика?

— Хм… нет. У парней это вроде испытания характера.

— А девчонки сказали бы, что ты негодяй.

— Негодяй? А что тебе больше нравится? Лицемер, который вешает тебе лапшу на уши? Который кричит: «Ты женщина моей жизни!» — а потом прыгает в постель к другой?

— Твои слова — это чудовищно.

— Нет, это честно. Кажется, ты предпочитаешь болтуна, а не того, кто скажет тебе правду.

— А ты говоришь правду?

— Всегда.

— Неужели?

— Всегда!

— Клянешься?

— Клянусь.

— О’кей. Ты и сейчас скажешь мне правду?

— Безусловно.

— Здесь и сейчас?

— Безусловно.

— Очень хорошо, скажи мне правду: ты меня любишь?

— Ты опять о себе!

— О том, что меня интересует: ты и я. Отвечай, ведь ты поклялся сказать правду: ты меня любишь?

— Какая ты упертая!

— Хорошо, я упертая, но ты меня любишь?

— Ты очень-очень упертая!

— Ты меня любишь?

— Черт, ну до чего же ты иногда упертая…

Они снова удрученно замолчали.

Они никогда еще не были так далеки друг от друга, как теперь, сидя на этой скамейке. Разговор принимал самые неожиданные обороты. Встретившись, чтобы потрепаться и провести вместе свободное время, они только и делали, что грызлись без остановки. Каждый из них имел несчастье быть неловким в выражении мыслей и приписывал неразбериху в своих речах злым намерениям собеседника.

— Квентин, а ты уже это говорил?

— Что?

— «Я тебя люблю» кому-нибудь?

— Нет, я таких вещей не говорю.

— А думал такое раньше?

— Нет, хватит! Это уж мое личное дело.

— Отвечай, ведь ты обещал сказать правду. Ты уже любил кого-нибудь?

— До тебя?

— Да.

— Нет.

— А после?

— После чего?

— После меня ты кого-нибудь полюбил?

— Кого-нибудь, кроме тебя?

— Да.

— Нет.

— А меня?

С горящими ушами и отводя глаза он поймал ее запястье, пытаясь руками сказать то, что отказывались произнести губы. Альбана дрожала от возбуждения:

— Я счастлива.

— А только что плакала.

— Конечно. И по той же причине теперь счастлива.

— По какой?

— От того, что ты сказал. То есть от того, чего ты не сказал.

Они засмеялись — он смущенно, она довольно. Он посмотрел ей в глаза:

— Какие вы, девчонки, сложные.

— Вовсе нет. Нас нужно понимать, вот и все.

— А как вас понять?

— Слушать.

Над ними раздался шум: хлопая крыльями и хрипло крича, два попугая-самца отчаянно дрались за самку. Попугаи-зеваки, перескакивая с ветки на ветку, комментировали ход битвы. Кроны деревьев излучали бешеную энергию.

— Альбана, ты легла бы со мной в постель?

— Что?

— Ну раз мы вместе, можно вместе и спать.

— Нет! Мне еще рано.

— То есть?

— Мне пятнадцать.

— А мне уже десять дней как шестнадцать.

— Я поклялась себе, что не лягу с парнем в постель, пока мне не исполнится шестнадцать с половиной.

— Почему шестнадцать с половиной?

— Потому что моя кузина в таком возрасте это сделала в первый раз.

— Альбана, ты что-то не догоняешь. Ты достаточно взрослая, чтобы быть со мной, но слишком молодая, чтобы со мной спать. Так что же, по-твоему, значит «быть вместе»?

— Это означает, что мы об этом знаем и другие тоже знают.

— Знают что?

— Что мы вместе.

— По мне, так «быть вместе» значит гораздо больше. Это значит, что мы любим друг друга до конца.

— До конца?

— До конца.

В кронах деревьев бой разгорался сильней, вопли драчунов становились все воинственней.

— Квентин, дай мне, пожалуйста, время.

— Если надо подождать, когда тебе стукнет шестнадцать с половиной…

— Что касается меня, я готова тебя ждать. Потому что я люблю тебя.

— О’кей.

Квентин встал, поправил рубашку, выбившуюся из джинсов, запустил пятерню в шевелюру, добавив ей хаотичности, и, как неспешный путник, вскинул на спину рюкзак.

— Надо успеть на автобус.

Альбана вздрогнула:

— Уже? И ты меня оставишь тут одну?

— А с кем я должен тебя оставить?

— Вот так, просто, не сказав ни слова…

— Если ты в силах изменить расписание общественного транспорта, я останусь. Не беспокойся, Мэри Поппинс!

— Ты смеешься, а мне грустно!

— Я не просил тебя быть грустной.

— Я грустная, потому что останусь без тебя.

— Ладно, до вечера, здесь, в шесть, о’кей?

И он стремительно умчался, с каждым прыжком набирая скорость.

Альбана следила за ним в надежде, что он обернется, уже готовая послать ему воздушный поцелуй, но он уже исчез за углом. Она вздохнула.

Подхватив ранец, она заметила на скамейке желтое письмо. Ее осенило: он так бесцеремонно сбежал лишь потому, что нацарапал ей записку. Она с нетерпением развернула листок:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Она подпрыгнула и захлопала в ладоши: ох уж этот Квентин, как он ее напугал, притворился равнодушным, не желал признаться, что любит ее.

Радость захлестывала ее, она завертелась волчком вокруг скамейки, как наэлектризованная, не замечая удивления садовника. Снова плюхнулась на скамейку и, весело болтая ногами, вытащила мобильник, чтобы поделиться новостью с подругой. С бойкостью профессиональной машинистки она набрала: «Гвен, я жутко счастливая. Потом расскажу».

У нее оставалось еще десять минут до трамвая, и она решила разыграть маленькую мизансцену: сложить записку, бросить на скамейку, притвориться, что не замечает ее, а потом вдруг увидит. И она снова переживет этот безумный прилив радости.

И, положив сложенный листок на скамейку, она скрестила ноги и стала насвистывать, любуясь на попугаев, перелетавших с ветки на ветку в весеннем воздухе.

В этот миг из-за ее спины высунулась рука и схватила письмо.

— Уф, думал, что потерял.

Запыхавшийся Квентин засовывал конверт в рюкзак. Альбана отшатнулась:

— Но как же, Квентин…

Он уже убегал:

— Ничего, я просто забыл одну мою вещь. Бегу на автобус, пока, до вечера. Буду железно! — И скрылся за углом.

Альбана сидела с раскрытым ртом, не в силах собраться с мыслями. Если записка адресована не ей, то кому?

Через десять кошмарных минут она втянула носом воздух, схватила телефон, и ее пальцы уверенно забарабанили: «Гвен, я, наверно, покончу с собой».

9

— Спасибо, что нашли для нас время.

— Я вас умоляю, это вы оказали мне честь. Если мне выпадает удача побеседовать с истинными ценителями искусства, я не раздумывая распахиваю двери.

Вим, радостно поблескивая глазами, поклонился чете Ванденборен, знаменитым коллекционерам из Антверпена.

— Вы, мне кажется, знаете мою ассистентку?

Мег подошла со словами:

— Мы встретились в галерее.

Она протянула им руку, но Вим, полагая, что двух секунд для представления ассистентки довольно, вклинился и галантно подхватил мадам Ванденборен под руку. Мег пришлось вжаться в стену, чтобы пропустить их и месье Ванденборена, семенившего в кильватере жены в нетерпении увидеть полотна.

Вход был узким: по просьбе Вима архитектор выстроил декорации, которые должны были впечатлить посетителей. Лофт площадью двести квадратных метров казался еще огромнее, поскольку вы попадали в него через горловину узкого коридора.

Ванденборены были поражены огромным объемом помещения, белизной стен и лаконизмом обстановки, задача которой — не отвлекать от сути. Еще не увидев ни одного полотна, они были в восторге, очутившись в этом пронизанном светом пространстве.

С напускным безразличием Вим — румяное личико трубящего ангела — болтал сноровисто и пылко:

— Полотна блекнут, если на них не смотрят. Им, как женщинам, нужно, чтобы их вывозили в свет, показывали, хвалили, желали. Взаперти они чахнут. Одиночество убивает их. Или вы думаете, что Матисс, Пикассо или Бэкон мастерили шедевры для музейных запасников или сейфов? Если мне посчастливилось приобрести шедевр, я помещаю его сюда и каждый день смотрю на него, изучаю в деталях, разговариваю с ним. Что нужно прежде всего, так это правильное содержание и внимание. Творения, созданные с любовью, с неменьшей любовью должны и храниться. Вы не согласны?

Супруги покивали. Мег восхитилась подходом Вима. Зная, что Ванденборены очень любящая пара, он для начала подпустил галантности.

— Я разделяю экспозицию таким образом: в галерее помещаю временные выставки, посвященные определенному художнику; здесь же моя постоянная коллекция. Тут я храню лучшие работы, те, что мне дороги. Впрочем, они здесь долго не задерживаются!

Он рассмеялся, увлекая и Ванденборенов в свою мгновенную веселость.

Мег восхищалась, как ловко Вим применяет коммуникативные методики: снять напряжение у собеседника, чтобы он почувствовал себя в своей тарелке. Ее удивляла естественность, с какой Вим, известный сноб, преображался в завзятого коммерсанта. Что это, расчет или инстинкт?

— Могу я позволить себе на несколько минут покинуть вас? Я должен спуститься этажом ниже и попрощаться с художником, с которым у меня утром были переговоры. Вы же знаете, это народ обидчивый.

Принцип второй: когда гармония воцарилась, дать посетителю немного поскучать без своего общества. Вим собирался оставить Ванденборенов одних в этом роскошном ангаре, им предстояло восхищенно замолчать, проникнуться тишиной, величием пространства и полотен и обрести душевное равновесие лишь с возвращением хозяина.

Вим кивнул Мег, чтобы она следовала за ним. Они прошли по внутренней деревянной лестнице, но вовсе не к художнику, а к потенциальным клиентам из Франции, которые уже битый час смотрели полотна.

Вим сделался серьезным, строгим, почти хмурым:

— Возвращаясь к нашей беседе, сегодня единственное хорошее инвестирование — в произведения искусства.

— Если выбрать хорошего художника.

— Естественно. Если у инвестора дрянной вкус, лучше и не соваться.

Мег снова мысленно поаплодировала актерству Вима: он взял иронично-вульгарный тон, чтобы потрафить вкусам парижан.

— Картина, — продолжал он, — это не только прибыльное финансовое вложение, но еще и разумное налоговое предприятие.

Французы тяжко вздохнули. Когда французу говорят о налогах, его намеренно задевают за живое, но неизбежно привлекают его внимание. Вим продолжал:

— Франция не облагает налогом произведения искусства.

— Сейчас нет, — скептически крякнул француз.

— Они никогда этого не сделают.

— Да от них… всегда приходится ждать только изменений к худшему.

Мег улыбнулась на эти «они» и «их». Кого Вим и чета французов имели в виду? Политиков? Правый сектор? Левый? Налоговиков? Руководство Минфина Франции? За этим «они» скрывался конгломерат неосознанных страхов.

— Нет-нет, — щебетал Вим, — они не сделают этого никогда. Для поддержания бедных нужны богатые.

— Здравого смысла в нашей стране больше нет. Его сожрала идеология.

Вим сочувственно закивал, понимая, что множить доводы бесполезно. Тучи сгустились. Беседа продолжилась в русле ожидания мирового апокалипсиса.

По опыту Мег знала о необходимости фазы разговора, когда для движения вперед французам необходим изрядный глоток пессимизма.

— Ну хорошо, итак, эту скульптуру Луизы Буржуа вы мне уступите за?..

— Четыреста тысяч.

— Вы можете сбросить?

— Я уже сбросил. Час назад я предложил вам четыреста пятьдесят.

— Давайте попробуем поторговаться.

— Мне это ни к чему. Завтра ко мне придет голландец, китаец или русский, и они торговаться не станут. Не забывайте, что речь идет о Луизе Буржуа, непревзойденной французской художнице.

Мужчина шумно вздохнул, получив от жены тычок локтем в бок. В три секунды все было решено.

— Луиза Буржуа француженка, и она останется во Франции!

Вим и Мег переглянулись: сделка состоялась. Вим был прав, оживляя национальную гордость: если французы и говорят о Франции дурно, они сохраняют самосознание принадлежности к великой нации; стоит при них упомянуть «голландца, китайца или русского», они уже начеку, ждут нашествия варваров и готовы спасать мировую цивилизацию, возвращая свое добро домой, во Францию.

— Я поздравляю вас, — воскликнул Вим, — с великолепным приобретением! Я очень счастлив, что произведение, фундаментальное в карьере этого скульптора, отбывает к вам, в Париж, где родилась и училась Луиза Буржуа. Поистине, возвращение к истокам.

Французы одобрительно улыбались. Даже совершая частную покупку, они были озабочены законностью владения, которую ни один иностранец не получил бы.

Вим с чувством пожал им руки:

— Прекрасно! Пройдемте в мой кабинет для согласования деталей. Мег, загляните на нижний этаж, а потом в мезонин.

Мег прекрасно поняла, что от нее требуется. Она застала чету Ванденборен, застывшую у входа в лофт, и извинилась за Вима ритуальной фразой:

— Вим задержался и просит прощения, что вынужден был оставить вас наедине с его любимцами. Прошу вас, ходите и смотрите в свое удовольствие, он вырвется к вам, как только сможет.

Она прошла с ними метра три, ободрила их несколькими лаконичными замечаниями и оставила наслаждаться прекрасным, направившись в мезонин.

«Мезонином» здесь называли наиболее приватный уголок здания. Если Вим и пытался создать представление, что весь огромный лофт составляет его жилище, на самом деле это был выставочный зал, а Вим занимал только третий этаж. Диваны, бар и кухня были оформлены весьма броско, жилая часть оставалась скромной.

Мег постучала в дверь спальни.

Через полминуты высокая девица с длинными светлыми волосами, в трусах и футболке, открыла ей дверь:

— Ой… здравствуйте, Мег.

Она откинула прядь, тотчас снова упавшую ей на глаза.

— Здравствуйте, Оксана. Вим послал меня узнать, не нужно ли вам чего-нибудь.

— Чего-нибудь?.. Ох, даже не знаю…

Она снова бросилась воевать со слепившей ее прядью. Мег подумала, что мозги Оксаны пребывают в том же состоянии, что и волосы: в беспорядке.

— Ну, может, вы хотите позавтракать?

— Ох… нет… все в порядке… я съела киви.

Мег раздраженно спросила себя, как девица ростом метр восемьдесят могла удовольствоваться на завтрак одним киви, тогда как она, будучи на двадцать сантиметров ниже ростом, не могла обойтись без нескольких бутербродов с маслом и вареньем.

Хотите, я закажу вам такси?

— Такси?

— Да, для вашей встречи.

Оксана растерялась и забегала вприпрыжку по комнате, налетая на мебель: волосы неизменно мешали ей ориентироваться в пространстве.

— Моя записная книжка! Где моя записная книжка?!

Мег удрученно наблюдала, как та ощупывает кровать, кресло и диван, удерживая волосы одной рукой. Видя ее отчаяние, Мег предположила:

— Возможно, в чемодане?

Найдя эту идею сногсшибательной, Оксана бросилась к чемодану, перерыла его и победно прищелкнула пальцами:

— Вот! Сегодня… фотосессия в шестьдесят шестой студии. — Откидывая прядь, она восхищенно посмотрела на Мег. — Какая у вас память, Мег! Я потрясена.

Мег едва удержалась от слов: «Я от вас же и слышала об этой встрече раза три или четыре».

Оксана раздражала Мег в высшей степени, но Мег старательно скрывала свои эмоции, поскольку Оксана представляла для нее великую тайну. Тайну соблазнения…

Мег считала Оксану существом совершенно иной породы, чем она, Мег. Как можно обладать бесконечно длинным телом и не иметь ни капли жира? Как ноги могут быть такими длинными, а таз таким узким? Как можно переваривать пищу с таким впалым животом? Как в нем могут уместиться несколько метров кишок? Мег считала, что Оксана похожа не на женщину, а на манекен — чем она, по сути, и была. Манекенщица — это же гибридная раса, нечто среднее между ребенком и жирафом. Тем временем Мег, прислонясь к дверному косяку, изучала пространство обитания нового зоологического вида, эту клетку, в которой шевелюра на паучьих лапках, осаждаемая падающими прядями, в отчаянии металась от сумки к чемодану.

Если первая тайна состояла собственно в немыслимом физическом образе, то вторая касалась притягательности этого образа: мужчины были от Оксаны без ума. Для Мег оставалось загадкой, как мог Вим — интеллектуал, умница, хитрец и краснобай — поселить у себя в спальне долговязое животное, Оксану. Ведь Оксана не была ни глупой, ни умной, ни доброй, ни злой, ни пылкой, ни равнодушной, ни расчетливой, ни беззаботной, нет, об Оксане нельзя было сказать ничего. То есть ничего вообще. В лучшем случае — теплая водичка. Как Виму было с ней не скучно? Как он, прекрасный говорун, любитель интеллектуальных поединков, мог терпеть эту переводную картинку, женщину для глухонемых?

— Вот ужас… не успеваю принять душ… ну ладно, надеваю платье и иду как есть, — вздохнула Оксана, утомившись от суеты.

Тут была и третья тайна: Оксана, никогда не успевавшая принять душ, казалась чистой, и пахло от нее вполне сносно. Мег начинала подозревать, что это был обманный маневр: кто поручится, может, Оксана вставала ни свет ни заря, мылась, ухаживала за кожей, а затем напяливала вчерашнюю футболку и ныряла в постель?

— Я закажу вам такси, — заключила Мег. — Оно придет через десять минут, хорошо?

Не ожидая ответа — ожидание могло затянуться на минуту-полторы, — Мег заказала машину и вернулась в лофт, где Вим увлеченно рассказывал Ванденборенам о своих полотнах.

Мег отошла в угол, уверенная, что на нее никто не обратит внимания, и наблюдала за Вимом. Почему, собственно, некоторые ее приятельницы находили его страшилой? Одна называла его Рике с хохолком… Конечно, он не похож на прекрасного принца — коротконогий, широкобедрый и узкоплечий, — но он легок, быстр и точен, весь как на шарнирах, с хорошей осанкой, и жестикулирует так пленительно, когда увлечен разговором. А во всех чертах какая-то округлость: и в форме глаз, и носа, и рта, и подбородка, уж не говоря о щеках; круглая голова топорщится смешным младенческим хохолком. Да, Вим похож на героя мультфильма. А мультики Мег всегда любила.

Он издали подал ей знак, чтобы она просмотрела почту. Она кинулась выполнять его поручение. Какой блестящий человек!

Увлеченно развивая перед Ванденборенами идею о тайной нежности художника Бэкона, он умудрился заметить ее и дать ей поручение.

Она рассортировала почту, отобрала счета, вложила профессиональные предложения в специальную папку и выбросила рекламу в корзину. Ее внимание было привлечено письмом:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ей это письмо не понравилось. Кто его написал Виму? Во всяком случае, не Оксана, у нее с французским проблемы. Так кто же?

Мег восхитилась отвагой интриганки: та, несомненно, умела опережать события.

В лофт ввалилась Оксана на каблуках, удлинявших ее на пятнадцать сантиметров. «Эта девица могла бы подрабатывать фонарщицей». Оксана подковыляла к Виму, который приголубил ее, возложив руку на место, где должны быть бедра, и представил Ванденборенам.

Наблюдая со стороны за этой сценой, Мег вдруг поняла своего патрона: Оксана была для него статусным элементом. И не важно, что мадам Ванденборен смотрит на нее с легким презрением, а месье стушевался, чтобы не беспокоить супругу, — оба они воспринимали Оксану как знак процветания фирмы.

Позвонили, что такси подано.

Мег разрушила квартет, сообщив Оксане, что той пора сматываться. Оксана откинула прядь и побежала к выходу.

— Мег, три маленьких кофе.

Купля-продажа затягивается…

Мег добыла из кофемашины три ароматных эспрессо.

Оставив Ванденборенов перед работой Баския, которая очень им понравилась, Вим подошел к Мег:

— Что нового в почте?

Она коротко резюмировала, он принял ее отчет к сведению. Потом протянула ему анонимное письмо:

— Вот, было еще и это. Очень сожалею, что распечатала его.

Он схватил записку, пробежал ее глазами, вопросительно взглянул на Мег, перечел, поморщился и бросил на кухонный пол:

— Надо быть уродиной и идиоткой, чтобы написать эту чушь. Выбросите.

Он подхватил два блюдца и направился к Ванденборенам.

Мег отправилась в туалет — не то чтоб ей надо было справить нужду, вовсе нет: она любила уединиться, когда чувствовала, что переполнена событиями.

Запершись в черном антрацитовом пространстве, она предалась своим мыслям: «Почему он не любит меня? Почему он ни разу не посмотрел на меня с чувством?»

Зеркало ей ответило: она увидела в нем приземистую ширококостную женщину с угреватой кожей и старомодной прической. Она мгновенно увидела в ней свою мать, не двадцатилетнюю, а сегодняшнюю.

Мег отвернулась, бросила записку в унитаз, нажала слив, захлопнула крышку, села и позволила себе несколько минут поплакать.

10

«Ночной птиц, приятный, болтливый, заядлый курильщик и выпить не дурак, трудный в общении, ненавидящий бывать на людях чаще одного раза в месяц и предпочитающий сидеть дома, сноб, музыкальный фанат, вплоть до передоза (когда музыку не слушает, то говорит о ней), ищет птичку сходной породы: депрессивную, склонную к крайностям (истеричность приветствуется), никудышную стряпуху и безрукую хозяйку — для страстных бесед. Сексуально озабоченным особам просьба не беспокоиться. Равно как и кандидаткам в жены. Единственное непременное условие: иметь красивый негромкий голос. Присылайте кассету с записью. Субъективность рассмотрения всех кандидатур гарантируется».

Людовик, с карандашом в руке, проглядывал свое объявление, пытаясь встать на место той, что его прочтет. Довольный, он приписал: «Достаток значения не имеет» — столь привлекательным показалось ему это уточнение.

Его недавняя подруга Тиффани вышла из кухни с купленными по дороге круассанами и продолжила допрос:

— Как! Людо, неужто ты хочешь сказать, что в двадцать шесть лет еще ни разу не спал с девушкой?

— А я это сказал?

— Мне так показалось.

— Странно…

Тиффани с инквизиторской улыбкой придвинула столик. Людо оттолкнул в сторону блокнот.

— Ладно, хватит играть в кошки-мышки. Отвечай: Людо, ты спал с девушкой?

— Хороший вопрос. Мне тоже хотелось бы знать ответ.

— Не увиливай. Отвечай коротко, одним словом: ты когда-нибудь спал с девушкой?

— Мм…

— Мм?

— «Мм» — это одно слово.

— И что оно значит?

— Нечто между «да» и «нет».

— Выражайся понятней.

— В моем бедном сексуальном опыте мне тоже многое непонятно.

— Нет, ты невозможный!

— Полностью разделяю твое мнение.

Тиффани смотрела на Людо с нежностью. Это был склонный к полноте коротыш, привлекательный благодаря буйной черной шевелюре, светло-серым глазам и ярко-красным губам; он оказался чудесным приятелем, нескучным, всегда доступным и к тому же любителем поговорить по душам. Одевался он неприметно, в великоватые джинсы и свободные джемперы, поношенные и неопределенного цвета. Однако в сравнении с ровесниками его поведение было необычным. Это был увлеченный классической музыкой холостяк, владелец нескольких тысяч дисков, создатель узкоспециального журнала «Ключи к подмосткам», существовавшего и в Интернете, и на бумаге, в котором культурная жизнь комментировалась по существу и независимо.

При всей своей чудаковатости, Людо будил в окружающих нежную доброжелательность. Многие не только становились его друзьями, но им начинало казаться, что они знакомы вечно. Может, потому, что он напоминал мальчика, старающегося повзрослеть? В его внешности было что-то совсем юное: мягкая округлость, ясность взора, явная нехватка мускулатуры — перед вами был мальчишка, одним скачком прыгнувший с детской площадки в мир взрослых. Гормоны и тестостерон очень неохотно поучаствовали в формировании его тела; хоть ему и удалось вырасти до метра семидесяти и тощие волоски кое-где торчали на его подбородке, все же он, казалось, так и не достиг половой зрелости. Его центр тяжести располагался выше пояса, глаза никогда не загорались чувственным блеском, а побуждения были невинны; его поцелуй в щеку был сродни рукопожатию, машинально-вежливым, без намека на то, что, прикасаясь к телу другого, он преодолевает некий барьер, отмечающий близость. Быть может, явное отсутствие сексуальности и толкало знакомых называть его Людо вместо Людовик. Уменьшительное имя напоминало, что этому милому существу чего-то недоставало.

В течение нескольких недель Тиффани, пытаясь ему помочь, силилась понять, почему он живет один.

Людо вовсе не противился ее назойливому дознанию, он охотно рассказывал о себе, и его ответы приводили ее в изумление. Тиффани продолжила расспросы, чуть ли не по буквам выговаривая слова, будто ее собеседник страдал тугоухостью:

— Спать, Людо, спать! Да я же не спрашиваю тебя о технических подробностях…

— А что, в сексе есть технология?

— …а имею в виду физические детали.

— Ты права: если уж речь о физике, то важны детали.

— Как далеко ты зашел в своих… флиртах?

Людо рассмеялся:

— Флирты! Как ты за меня взялась… Множественное число мне льстит. А флиртов, в твоем понимании, у меня было один-два. Ну, может, три…

— Быть может?

— У меня это бывает в мелкую нарезку…

— Людо, а ты когда-нибудь… заходил дальше флирта?

— Ну что ты, это флирт заходит дальше меня.

Тиффани вздохнула. Понимая, что совсем замучил ее, Людо подался вперед и попытался объясниться:

— Хочешь, расскажу тебе мою самую прекрасную и длинную любовную историю? Мне было пятнадцать лет. На нашей улице в доме напротив поселилась новая семья. Отныне из моего окна я видел пятнадцатилетнюю Ариану, старшую из четырех сестер Морен. У Арианы была венецианская шевелюра немыслимой густоты, и я так влюбился, что меня оставили на второй год.

— На второй год?

— Да! Разве это не любовь — ставить чувства выше карьеры! По вечерам я перестал делать домашние задания — вместо этого я смотрел, как она делает свои. Все остальное перестало иметь значение. Так я провел полтора года.

— И что потом?

— Потом ее родители переехали в Испанию.

— И вы плакали, расставаясь.

— Я — да, ведь я посвятил ей полтора года моей жизни. Она — не знаю.

— Ну и ну!

— Едва ли она знала о моем существовании. Мы не сказали друг другу ни слова. Я выяснил, что ее зовут Ариана, но ей, наверно, было неизвестно мое имя.

— И что было дальше? Ты обещал мне рассказать свою самую прекрасную историю любви.

Людо прыснул:

— Моя история на этом и заканчивается. Послушай, Тиффани, если я западаю на девчонку, я начинаю глупить и тупить. Я не приближаюсь к ней, перестаю с ней разговаривать, отвожу глаза.

— По сути, с девушками, которые тебе безразличны или неприятны, ты ведешь себя точно так же?

— Ты начинаешь понимать меня.

Людо удовлетворенно свернул папиросу.

Тиффани глядела на него, скрестив руки.

Зазвонил телефон. Людо усмехнулся:

— Ты готова поспорить, что это моя мать?

— Как догадался?

Он снял трубку:

— Да, мама. Конечно, мама. Обещаю, мама. До скорого, мама. — Он весело улыбнулся. — Моя мама сообщила мне, что сегодня у нее день рождения и что ей «ничегошеньки» не надо дарить. Она четко определила значение «ничегошеньки», чтобы убедиться, что я правильно ее понял. «Ни цветов, ни книг, ни парфюма». Вот так я получил от нее поручение и знаю, что должен искать.

Он взял щепотку табака, свернул листок бумаги, набил его и ловким ударом языка склеил. Тиффани восхищенно воскликнула:

— Браво!

— Знала бы ты, сколько табака я просыпал, пока научился. У меня руки кривые.

— Ты не пробовал говорить о себе что-то хорошее?

— Не получается. Думаю, дело в воспитании…

Людо крутил в руках старую табакерку. Тиффани возмутилась:

— Ты что хочешь сказать? Что ты воспитан лучше других?

— Я не привык к комплиментам. Мой отец был на них скуп, он никогда не поздравлял нас — ни моих сестер, ни меня. Замечания, насмешки, оскорбления — вот все, на что он мог расщедриться. Что касается матери… бедняжка… ей и в голову не приходило. Знакомые пытаются понять, почему моя мать не сделала того или сего; мне кажется, что она просто не задумывалась об этом.

— Ты смеешься над ней!

— Мою мать нельзя упрекнуть ни в злых, ни в добрых намерениях. Ни в каких.

— Ты не слишком снисходителен к матери.

— Напротив, это так гуманно — указать слабые места. Короче, за свои двадцать шесть лет я получил не больше похвал, чем пустыня Сахара — дождей.

— Значит, пришло время измениться, Людо. Глупо все время говорить про себя гадости.

— Я стараюсь опередить события, ведь отец всегда вытирал об меня ноги: лучше уж я сам унижу и осужу себя, чем дождусь, пока это сделают другие. Но иногда случается, что они опровергают мои слова, как и ты… Так что спасибо…

Тиффани промолчала. Она знала, что он не из числа нарциссов, которые чернят себя лишь для того, чтобы спровоцировать славословие окружающих; далекий от мысли снискать похвалу циничными поступками, Людо судил себя сурово, будучи уверен, что не обладает ни одним приятным качеством.

— Такой взгляд на себя, дорогой мой Людо, обрезает тебе крылышки. Занимаясь самобичеванием, ты себя подавляешь.

— Это недалеко от истины.

Он наблюдал за дымом, медленно струившимся из его ноздрей.

— И даже очень верно.

Тиффани воспользовалась случаем снова пойти в атаку:

— Если ты не решаешься подойти к девушке, то лишь потому, что боишься наступить на грабли.

— Это не столько страх, сколько память: я лишь на них и наступаю. Впрочем, это нормально: чем я могу похвастаться? Я не Аполлон, талантов особых за мной не водится, в карманах пусто, и к тому же никто не знает, и в том числе я сам, каков я в постели. Так что акции мои не в цене…

— Я знаю девушку, которая сделала бы на тебя ставку…

— Она завсегдатай скачек?

— В конце концов, я знаю парней, у которых нет и трети твоих достоинств, но они пристроены.

Людо отреагировал на слово «пристроены». Тиффани пожалела, что у нее вырвалось слово, уводившее разговор в сторону, и тут же поправилась:

— Многие мои подруги считают тебя ужасно милым. Правда. И я тоже, Людо, считаю тебя ужасно милым. Если бы я уже не была с Джошем, я не говорю, что…

Он положил руку ей на запястье, чтобы и поблагодарить ее, и остановить:

— Не стоит продолжать, Тиффани. Это чертовски трогательно. Но вот ведь беда: только девушки, уже «пристроенные» и притом склонные к постоянству, объясняют мне, что, возможно, в другой жизни они рассмотрели бы мою кандидатуру. А свободные и те, что ищут мужа, на шею мне не бросаются. Обо мне вспоминают лишь тогда, когда быть со мной не могут. — Он снова рассмеялся. — «Would have been loved» — это как раз про меня: страдательный залог, нереальное действие. Сожаление верных женщин… Я бы предпочел быть их угрызением совести.

Людо говорил с живостью и блеском, старательно отделывая фразы и разнообразя формулировки, будто неудачи не огорчали его. Тиффани с удивлением спрашивала себя, была ли эта отстраненность мужской чертой или особенностью Людо: девушка никогда не касалась бы своих болевых точек без слез.

Людо со страстью предавался самобичеванию. Губы его налились кровью, взор затуманился, а изменившаяся осанка сделала его присутствие более ощутимым. Неужели это его единственная страсть?

Этот мальчишка поражал Тиффани: она искренне любила его, но в ее чувстве было много удивления.

Снова зазвонил телефон.

— Да, мама? — ответил Людо, не глядя на высветившийся номер.

Голос в телефонном аппарате стрекотал с минуту, потом Людо положил трубку со словами: «Я тоже, мама, я тоже».

Он взял круассан и пояснил:

— Она пытается понять, не у меня ли она забыла молочко для тела от Шанель. Притом что она никогда не принимает здесь душ или ванну. Одним словом, заказ определился.

— Заказ?

— Ну да, заказ: чего я не должен покупать, а что мне следует подарить ей сегодня вечером.

Он схватил блокнот, где было записано его объявление, и протянул Тиффани:

— Вот ты, девушка, прочла такое объявление, и что ты о нем думаешь? Только честно.

Тиффани принялась разбирать его каракули. «Ночной птиц, приятный, болтливый, заядлый курильщик и выпить не дурак, трудный в общении, ненавидящий бывать на людях чаще одного раза в месяц и предпочитающий сидеть дома, сноб, музыкальный фанат, вплоть до передоза (когда музыку не слушает, то говорит о ней), ищет птичку сходной породы: депрессивную, склонную к крайностям (истеричность приветствуется), никудышную стряпуху и безрукую хозяйку — для страстных бесед. Достаток значения не имеет. Сексуально озабоченным особам просьба не беспокоиться. Равно как и кандидаткам в жены. Единственное непременное условие: иметь красивый негромкий голос. Присылайте кассету с записью. Субъективность рассмотрения всех кандидатур гарантируется».

Она сглотнула слюну:

— И долго ты это сочинял?

— Три минуты и всю жизнь. Ну как тебе?

— Катастрофа.

Людовик снова развеселился, он был в восторге. Тиффани опять недоумевала:

— Ты нарочно? Хочешь, чтобы ничего не вышло?

— Нет. Я хочу, чтобы она была на меня похожа.

— Ты безнадежен.

— В этом абсолютно с тобой согласен.

Тиффани встала, чтобы идти на работу, вздыхая: «Ох, бедный мой Людо».

Людовик спустился с ней вниз, чтобы прихватить почту.

Жадно затягиваясь самокруткой на свежем воздухе, он взял письма, остановился у подъезда лицом к площади Ареццо, на которой стоял птичий гвалт, и принялся распечатывать конверты.

Когда он добрался до послания на желтой бумаге: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», легкая зыбь исказила его лицо, и он поежился, шепча: «Мама, ну что ты…»

11

Виктор, только что спустившийся бегом за почтой, понуро стоял на сумрачной площадке первого этажа, прислонившись к кафельной плитке и тяжело дыша. Руки его дрожали.

Его глаза еще раз пробежали по рукописным строчкам:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Никакое иное сообщение не могло причинить ему такого страдания. И не важно, кто автор этих слов, да, не важно: он не хочет их слышать.

Он был подавлен и знал, что не в силах сейчас вернуться в мансарду, где его ждали университетские товарищи. Ведь та или тот, кто написал записку, возможно, был сейчас там наверху…

Виктор в отчаянии помотал головой. «Почему меня никак не оставят в покое? Почему все всегда кончается именно так?»

Он решил пройтись, встряхнулся и под предлогом покупки булочек к чаю выглянул на улицу. Площадь была залита весенним солнцем.

— Здравствуйте, Виктор, — сказал Людо, куривший у подъезда.

Он пробормотал ответное приветствие и двинулся вперед.

— Здравствуйте, Виктор, — промурлыкала Ева из своего «рапида» цвета бычьей крови.

— Здравствуйте, Виктор! — крикнул Ипполит, когда Виктор пересекал облюбованную попугаями площадь.

— Здравствуйте, Виктор! — воскликнул Орион, расставляя орхидеи у себя на витрине.

Виктор ответил каждому из них неловким жестом. Все смотрели на него с симпатией: Виктора любили с первого взгляда все без исключения.

Он был воплощением идеального молодого человека, пленительного, но не сознающего своих чар, хорошо сложенного, но смущенного этим фактом, часто сутулившегося, чтобы не щеголять высоким ростом, вечно задрапированный несколькими слоями одежды. Обычно он двигался со спокойной кошачьей грацией, похожий на тигра, затерянного в городских джунглях, пока кто-то не обратится к нему: тогда он менялся, открывался, делался разговорчивым, радушно делился мыслями, задавал уместные вопросы и поддерживал беседу с видимым удовольствием.

Он обосновался на площади Ареццо год назад и был принят старожилами как манна небесная: красота зачастую воспринимается как высший дар. Оттенок его светлой лучезарной кожи, почти перламутровой, бледность которой подчеркивалась насыщенным каштановым цветом его шевелюры, казалось, был не далее как этим утром подобран божественным живописцем.

Будучи красивым, он был неподвластен карикатуре на свою красоту: если его грива и казалась романтической, у него не было ни романтической позы, ни эгоцентризма; если он и одевался со вкусом, то не намеренно, а лишь потому, что не мог иначе. Являя красоту, свойственную обоим полам — женственно-прекрасны были его глаза, рот, волосы и кисти рук, а нос, торс и бедра воплощали красоту мужчины, — он никак не подчеркивал эту двойственность, довольствуясь тем, что был ею наделен. Короче, Виктор нравился всем возрастам и обоим полам. Здесь следует уточнить понятие «нравился»: он вызывал не сексуальные желания, а скорее сильную симпатию и удовольствие от созерцания его гармоничного существа. В нем не было никакого самодовольства, напротив, он был сдержан, уязвим, тревожен; в нем угадывалась надломленность. Возможно, причиной был слух, пущенный одной злючкой и расползшийся по факультету, будто Виктор сирота; слух этот не был ни подтвержден, ни опровергнут.

Виктор в задумчивости добрел до булочной. Продавец — культурист-любитель в футболке, эффектно облегавшей накачанное тело, — при виде его нахмурился:

— Да, Виктор, чего ты хочешь?

— Кекс c изюмом, пожалуйста.

В глазах этого воинствующего спортсмена Виктор был поистине головоломкой: не обладая развитой мускулатурой, Виктор привлекал всех, в том числе и его самого. Он иногда воображал Виктора более широкоплечим, с более развитыми грудными мышцами, с рельефными ягодицами, но вынужден был признать, что это его не украсило бы, он стал бы обыкновенным, вернее, несуразным: он был несовместим с культом бицепсов.

Не догадываясь о внутренней дискуссии, вспыхнувшей в голове у продавца, Виктор вернулся на площадь Ареццо.

Пробежка пошла ему на пользу. Ему нечего беспокоиться. В этом послании не было никаких притязаний, что давало отсрочку. А позднее, если авторство установится, он найдет способ выкрутиться. Ведь до сих пор ему это удавалось.

Он нырнул в подъезд здания в стиле модерн и взобрался на самый верх; в мансардном коридоре раздавались громкие возгласы друзей; он перевел дыхание и открыл дверь.

— Долго же ты ходил за почтой!

— Зато смотрите, что я вам принес.

Появление восхитительного кекса с изюмом было встречено шквалом аплодисментов.

Распечатки курса лекций и учебники были оттеснены роскошным пиршеством. Студенты бросились варить кофе.

Пока шла обычная застольная болтовня — кто-то вспоминал случай из детства, кто-то делился рецептом кекса, кто-то вздохнул о хрустящем сахарном печенье, — Виктор разглядывал товарищей и пытался понять, был ли среди них автор записки.

Регина или Паскаль исключены, они повсюду вместе. Луизон, как известно, подружка Давида, студента-медика. Колина отпадает, она начала обхаживать Тристана. Оставались Жюли, Саломея и Жильдас.

Но Виктор понапрасну настраивал свои локаторы, он не заметил ничего подозрительного. В комнате царила открытая дружеская атмосфера, не зараженная вирусом сексуальности.

— Что-то не так, Виктор? У тебя неприятности?

Регина наклонилась к нему. Что делать? Выкурить лисицу из норы?

— Почта.

Разговоры стихли.

— В чем дело?

— Плохие новости?

— Ну говори, что случилось!

Виктор, напуганный пристальным интересом товарищей, пошел на попятную:

— Нет… Я ждал письма по поводу стипендии на следующий семестр, а оно не пришло.

Жильдас ответил:

— Не волнуйся. Я жду такого же письма, но мне известно, что оно придет недели через две. Если ты сейчас начнешь хандрить, то проведешь две кошмарные недели.

— Спасибо, я не знал.

Студенты облегченно рассмеялись и снова принялись болтать.

Виктор испытующе вгляделся в товарищей. Может, кто-то из них изменился после разговора о письмах? Может, какая-то из девушек ловит его взгляд?

А не ускорит ли он свое исследование, подбросив письмо на видное место?

Он поднялся, якобы для того, чтобы приготовить кофе, вынул письмо из кармана и положил возле раковины. Каждый, кто подойдет помыть руки, заметит его.

Подготовка к экзаменам продолжилась. Девять студентов задавали друг другу вопросы, проверяя свое знание международного права. Виктор потихоньку успокоился. Он любил друзей и был уверен: в их кругу не могло быть никакой двусмысленности.

К полудню друзья стали прощаться и сговорились продолжить занятия завтра.

Виктор тепло попрощался с каждым, открыл окна, чтобы проветрить комнату, накалившуюся от бурления стольких воспаленных умов, и собрал кружки. Подойдя к раковине, он увидел, что письмо пропало.

Он осмотрел все вокруг. Кухонька была не больше платяного шкафа, и в считаные секунды Виктор пришел к выводу, что письмо унесли.

Значит, написал его кто-то из ушедших товарищей. И хотел подчеркнуть свое авторство, забрав его с собой. И дальше пойдет по нарастающей: личность автора выявится и начнутся проблемы.

Он был взбешен, ему хотелось расколошматить все вокруг, но вспомнил, что здесь он не дома. Недолго думая, он схватил трубку и позвонил своему дяде:

— Батист, я, видимо, уеду.

— Что за новости! В чем дело?

— Уезжаю из Брюсселя.

— Почему?

— Должна быть причина? Просто уезжаю из Брюсселя.

— В чем ты разочаровался, Виктор? В Брюсселе или в университете?

— Не знаю.

— Вчера ты говорил Жозефине, что тебе здесь очень нравится.

— То было вчера.

— А что случилось сегодня?

— Я хочу уехать.

12

Диана уже в третий раз перечитывала страницу Ницше. Она прекрасно понимала смысл первой фразы, плыла на второй и окончательно теряла нить к концу абзаца; текст казался ей крутой лестницей, с которой она пыталась спуститься, но ступени ускользали из-под ног, и она падала. Каждый раз она обиженно осознавала свое падение, только очнувшись и поняв, что придется начинать сначала.

— Что происходит, мой дорогой Ницше? Сегодня ты увлекаешь меня меньше обычного, — вздохнула она; ее левая ладонь тем временем скользнула к низу живота под кимоно, чтобы подтвердить, что эпиляция была безупречной.

Диана улыбнулась весне, которую считала «уже летом». Вытянувшись на шезлонге посреди террасы напротив деревьев, нашпигованных попугаями, защищенная от соседских взглядов хитроумно расставленными цветочными горшками, она подставляла лицо и грудь теплым лучам солнца. Задрав подбородок, чтобы шея не осталась в тени, она подняла книгу «Ecce Homo» на вытянутых руках и продолжила чтение: «Проповедь целомудрия есть публичное подстрекательство к противоестественности. Всякое презрение половой жизни, всякое осквернение ее понятием „нечистого" есть преступление перед жизнью, есть истинный грех против святого духа жизни».

Шаги на тротуаре! Она в нетерпении выпрямилась.

— Не жульничать, — осадила она себя, — не подглядывать. Я обещала.

Какой все же соблазн! Ей нужно лишь немного наклониться, чтобы увидеть посетителя. Она взволнованно напряглась, вцепилась пальцами в подлокотники и пересилила себя.

Звук шагов проследовал на дорожку, ведущую к ее подъезду.

— Нет, ни краем глаза. Играть по-честному.

Она ощутила веселую дрожь. Нет, она стерпит не столько из честности, сколько ради собственного удовольствия. Всякая нормальная женщина постаралась бы разглядеть мужчину, с которым ей предстоит через несколько минут переспать. Но не Диана.

Она замерла в ожидании сигнала домофона. Вместо этого послышалось, как тяжелая входная дверь открылась и снова закрылась. «Сосед… И правильно, что не выглянула», — подумала она, чтоб стряхнуть разочарование.

Не в силах продолжить чтение, она оттолкнула том Ницше, перечитала непонятное послание, полученное утром: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», заключила, что автор этой неудачной шутки скоро объявится сам, и вложила записку вместо закладки в «Ecce Homo».

После чего распахнула пеньюар и принялась изучать свое тело. В ее жесте, как и во взгляде, не было ничего женского: это был взгляд мужчины, раздевающего женщину, с которой ему предстоит порезвиться.

И вынесла вердикт:

— Неплохо…

Она всегда восхищалась своей нежной и упругой плотью при такой стройности. «Вот уж поистине, кожа как у пухленькой и упитанной девицы, и при этом ни килограмма лишнего веса. Как мне повезло!» Сколько людей недовольны своей внешностью, страдают из-за нее и истязают себя диетами! А Диана любила свое тело. Она благодарила природу, родителей и уж не знаю кого еще, что наделена столь пластичной и чувственной женственностью, до сих пор неподвластной разрушительному времени. В свои сорок лет она оставалась деликатесом. Его-то вскоре и вкусит незнакомец.

— И правда, неплохо! — подтвердила она, прежде чем запахнуть пеньюар.

В прихожей раздался звонок. Она подскочила. Как незнакомец мог без ее ведома проникнуть на лестницу? Она подбежала к входной двери:

— Да?

— Это я. — Незнакомый голос был уверенным, хрипловатым, порочным, голос великана с грубыми ладонями.

— Я вас жду, — прошептала Диана.

— Ты надела маску?

— Надеваю…

— Очень хорошо. Открывай.

Диана улыбнулась: ей не только понравился голос, который мог принадлежать лишь бывалому человеку, но и это «очень хорошо», сухое и категоричное, показалось ей добрым предзнаменованием, предвестником сурового властелина, могущего распознать покорность той, что готова ему подчиниться.

Она выхватила из кармана кимоно черную креповую повязку и наложила ее на глаза. Ощупью открыла дверь.

— Добро пожаловать, — сказала она в пустоту.

— Не говори глупостей.

Невидимая рука схватила ее подбородок и приподняла его. Холодные губы приникли к ее губам. Язык пробил дорогу в ее рот, стал требовательным, повелительным, всепоглощающим. Диана замерла в сладостном предчувствии.

Когда она потянулась обнять мужчину, он внезапно оттолкнул ее и защелкнул входную дверь.

— У меня с собой инструмент. Куда мы пойдем?

— Какой инструмент?

— Это я задал тебе вопрос.

— В спальню.

— Веди.

Она рассердилась на себя, что не прорепетировала путь с закрытыми глазами; сейчас ей пришлось двигаться на ощупь. Подтвердив, что она выглядит совсем желторотой, мужчина раздраженно вздохнул.

Попав в нужный коридор, она пошла быстрее, касаясь пальцами стены.

Они вошли в спальню. И ахнуть не успев, она очутилась перед ним голой: кимоно как по волшебству соскользнуло под быстрыми пальцами незнакомца.

По ее плечам пробежал сквозняк.

Ей хотелось прикрыть лоно, но она сдержалась. И даже залихватски выгнулась.

Он молчал.

Груди Дианы затвердели. Она упивалась этим мгновением, когда она была, как товар, выставлена перед идеальным незнакомцем, поскольку в нем приятно сочеталась мягкость и грубость.

Прошла минута — долгая, насыщенная, напряженная.

Она знала, что он любуется ею, поедает ее глазами. Молчание было мерой нараставшего желания. Не следовало его спрашивать, нравится ли она ему, да и вообще лучше помалкивать.

Он тоже молчал. Она наслаждалась победой: чем дольше он молчал, тем больше впитывал ее совершенство.

Если бы она была какой-нибудь бесформенной тетехой, едва ли пауза так затянулась бы. В комнате было по-прежнему тихо.

Она задрожала, осознавая силу своей красоты. Она ощущала на себе взгляд незнакомца, и дрожь пробегала по ее коже. Хотя он не прикасался к ней и продолжал молчать, она почувствовала приближение оргазма.

Мужчина понял это и, не желая, чтобы его власть над ней ослабла, прервал немую сцену:

— Встань на колени. Я займусь тобой.

Она повиновалась. Рядом с ней лязгнул железный чемоданчик. Что он затевает?

Грубые руки схватили ее, что-то холодное и неприятное стиснуло ее запястья, мужчина потянул ее к кровати, вытянул ее руки вперед, и она услышала щелчок.

Наручники.

Диана хмыкнула.

Она и в самом деле любила постановки, и вот пожалуйста. Она вздрогнула от удовольствия… Приятно бездействовать…

Он повернулся к чемоданчику и погремел какими-то еще металлическими предметами. Интересно, что будет дальше?

Однообразные звуки продолжались. Неужели он колебался? На него не похоже. Так что же он затевает? Зачем тянуть время…

Вдруг Диана запаниковала: она услышала металлический лязг. Он точит нож! С длинным и широким лезвием… как у мясника… для разделки туш. Она уверена!

Страх опалил ей виски и грудь. В голове замелькали мысли, одна другой ужасней. А что, если он сумасшедший? Если он только притворялся ценителем эротических ухищрений, чтобы утолить совсем другую страсть — жажду крови? Что, если она впустила к себе умалишенного? Никто не знает, что он тут. Она застонала. Звать бесполезно, никто не услышит. Сопротивляться бесполезно, она в наручниках.

Диана в один миг покрылась потом. Наверно, пот издавал резкий запах, потому что мужчина ухмыльнулся:

— Ах, мы испугались? Мы хотим понять, что же случится? Ну, малышка, со мной никогда ничего нельзя знать наперед.

Она хотела успокоить себя, выкрикнув какую-нибудь дерзость, но не успела: во рту у нее оказался резиновый кляп.

— Это на случай, если тебе вздумается кого-то звать, — прокомментировал довольный голос.

Она возмущенно заворчала. Конечно, этот намордник тоже был принадлежностью садомазохистских игр, но он мог быть и подтверждением того, что ее партнер намерен помешать ей позвать на помощь и разделать ее, как мясную тушу.

— Не брыкайся!

А она вовсе не брыкалась, а дрожала как осиновый лист.

Что-то жидкое и ледяное прильнуло к ее спине. Что бы это могло быть? Странно… Оно ходило вдоль позвоночника. Медленно. В оцепенении она не сразу поняла, что это и есть лезвие ножа.

Ей сразу полегчало: это игра! Он партнер, а вовсе не убийца.

Она сосредоточилась на новых ощущениях. Лезвие следовало очертаниям ее тела, оно покидало равнину спины, спускалось по склонам, входило в расщелины. Игра была небезопасной: нельзя было сделать ни малейшего движения.

Она следила за его кругосветным плаванием и вздрагивала оттого, что подвергается такому пристальному исследованию. Она заметила, что ситуация перевернулась: теперь он был у нее в прислужниках, хозяин стал рабом рабыни и исхитрялся, чтобы захватить ее врасплох, смутить, вызвать дрожь.

Особенный восторг она испытала, когда лезвие обогнуло ее груди и шею.

Она почувствовала затылком участившееся сдавленное дыхание мужчины. Что он ощущает?

Будто прочтя ее мысли, он отпрянул.

Она проворчала, давая ему понять, что ждет его возвращения.

Он не отреагировал. «Вот уж настоящий садист, раз не хочет обслуживать свою жертву».

Роли Дианы сменяли одна другую, это было поистине чувственное приключение. Сожалея о том, что выразила свое требование, она испугалась, что он усомнится в ее разнообразии, и снова стала покорной.

Прошло несколько восхитительных минут, и возникло новое забавное ощущение. Она узнала прикосновение перышка. Он, видимо, решил подвергнуть ее настоящему контрастному душу, перышко после лезвия! Щекотки Диана боялась больше всего на свете, она становилась попросту невменяемой.

Да уж, эта игра всерьез напугала ее.

А это что такое? Палец, язык, какой-то инструмент? Непонятно. Этот предмет входит к ней меж ног, и через полминуты она кончила.

Оглушенная, она лежала без сил. До нее доносилось позвякивание: она поняла, что посетитель собирает свои приспособления в чемоданчик.

— Счастливо оставаться, красавица. Дарю наручники тебе на память.

Она едва успела что-то слабо пискнуть, как он захлопнул входную дверь.

Негодяй оставил ее одну — голую, слепую, немую, на коленях, пристегнутую наручниками к кровати.

Сколько часов проведет она в ожидании мужа?

13

Ксавьера, укрывшись за лилиями и гладиолусами, расставляла пучки пионов в вазы и наблюдала из цветочного магазинчика за подъездом дома номер восемь, в котором жила пресс-атташе Фаустина Валет, — интересно же знать, сменила ли эта потаскуха любовника. При виде элегантного мулата она скривила губы:

— Ах нет!

Она узнала адвоката Дани Давона, ставшего скандально известным после его выступления защитником сексуального маньяка Мехди Мартена, серийного убийцы девочек, ставшего позором Бельгии.

— Что слишком, то слишком.

По мнению Ксавьеры, Фаустина пересекла красную черту: спать с защитником Мехди Мартена было то же, что спать с самим Мехди Мартеном. К адвокату перестали обращаться. Обслуживать Мехди Мартена, пусть даже в чисто профессиональном плане, означало попытку восстановить его загаженную ауру и самому стать преступником.

— Ксавьера, вы не уезжаете на пасхальные каникулы?

Возмущенная, что ее потревожили, Ксавьера обернулась и гневно взглянула на мадемуазель Бовер:

— Нет, я не могу себе этого позволить.

Ее нахмуренный лоб, суровый взгляд и сдвинутые брови давали понять этой дамочке, что жизнь цветочницы не позволяет расслабиться.

— Выходной день обходится дорого. Цветам невдомек, что такое отпуск: вместо того чтобы отдыхать, они увядают.

Тон ее означал: «Я не убийца цветов, а человек ответственный». Она заключила:

— Так что не будем мечтать о каникулах! Возможно, в другой жизни… Деньги заработать так непросто.

Все сказанное давало покупательнице посыл: «Нет, вопреки квартальным кривотолкам я вовсе не продаю цветы втридорога и не богатею на чрезмерных наценках. Иначе бы я была Крёзом».

И добавила тоном эксперта, изучившего все нюансы своего дела:

— Особенно сейчас!

С самого начала своей карьеры она подпустила это замечание, но с тех пор, как в Европе был объявлен кризис и мировая экономика буксовала, оно производило неизменный эффект.

Мадемуазель Бовер смущенно промямлила:

— Мои поздравления, Ксавьера, даже без отпуска вам удается выглядеть великолепно.

Покупательница восхитилась ровным золотистым тоном ее лица, прекрасно оттенявшим глаза цвета ртути.

Ксавьера с удовольствием вспомнила дни, втайне от всех проводимые каждую неделю с воскресенья до понедельника на Северном море, в кокетливо обставленной хижине рыбака, но поскольку она тщательно скрывала свои маленькие радости, то недоуменно пожала плечами:

— Немного макияжа. Обхожусь подручными средствами.

— Вы счастливица, у вас великолепная кожа!

Хоть комплимент и был приятен Ксавьере, он произвел неожиданное действие: она жутко разозлилась. Кем она себя возомнила, эта Бовер! Какая невыносимая фамильярность! Неужели она должна обсуждать с ней свою кожу, любезничать, улыбаться, угождать… Вот уж нет! Не дождетесь!

— Так вы выбрали себе цветы?

Сказать, что Ксавьера не старалась умаслить своих посетителей, — значит не сказать ничего: она терпела их присутствие, только кусая их и царапая.

Напуганная мадемуазель Бовер указала на вазу:

— Может, взять пионы двух оттенков: розовые и рубиновые?

— Прекрасный выбор.

Она машинально произнесла эти слова, взяв привычку замечать предпочтения своих клиентов, дабы оживление в магазинчике не угасало.

Ксавьера взвизгнула в сторону теплицы, расположенной на заднем дворе:

— Орион, букет!

Оттуда вышел высокий, нескладный, неряшливо одетый старик, тощий, хотя и с брюшком, со всклокоченными волосами, раскрытым ртом и удивленными глазами; было похоже, что его разбудили.

— Букет для мадемуазель Бовер, будь любезен, Орион, пожалуйста.

Он взял протянутый ему пучок и пошел выполнять поручение. Уже в дверях он в неожиданном озарении крутанулся и галантно подошел к покупательнице.

— Как поживаете, дорогая мадемуазель? — радушно воскликнул он.

— Очень хорошо, Орион, очень хорошо.

Он нагнулся, чтобы поцеловать ее в щеку, и она смущенно вздрогнула.

Ксавьеру позабавил испуг, написанный на лице мадемуазель Бовер, показная добродетель которой не допускала проявлений симпатии. Ориону удалось-таки достигнуть желаемого, и мадемуазель Бовер закрыла глаза, когда он чмокнул ее.

— Наша мадемуазель Бовер всегда свеженькая и нарядная, — выпалил он.

— Спасибо, Орион, спасибо, — бормотала она, желая как можно скорее прервать прилив его любвеобилия.

— Я постараюсь сделать вам самый великолепный букет, мадемуазель. Конечно, он будет недостоин вас, но я приложу все мои силы.

Мадемуазель Бовер принужденно хохотнула, смущенная и речами Ориона, и взглядом Ксавьеры.

Когда он исчез, она фыркнула и повернулась к цветочнице:

— Как он себя чувствует?

— Ох… — Ксавьера воздела глаза к потолку, давая понять, что состояние мужа ухудшилось.

— Бедная моя…

— Ну, жалеть надо его, а не меня… Я… Но сейчас он уже ничего не осознает.

— Неужели? Тем лучше.

— Конечно… но сколько это продлится?

Чтобы дать понять мадемуазель, что тягостный разговор на этом закончен, Ксавьера укрылась за вазами с лилиями.

Четыре месяца назад Ксавьера в порыве внезапного вдохновения перед посетительницей, раздражавшей ее перечислением разнообразных видов онкологических заболеваний, осаждавших ее семью, ни с того ни с сего объявила, что у Ориона начинается болезнь Альцгеймера.

Сообщение имело последствия. Покупательнице был мгновенно утерт нос, и в цветочный магазин потянулись жители со всего квартала, чтобы взглянуть на несчастного. Ведь хотя в этой истории не было ни слова правды, в ней было правдоподобие: муж цветочницы всегда был со странностями.

Орион источал радушие и любезность. Он проявлял бурную щенячью радость при виде любого из соседей: едва заприметив знакомого, он немедля к нему устремлялся. Сколько раз он перебегал улицу, не обращая внимания на машины, перемахивал ограду городского сада, рискуя потерять букет, который выпускал ради пылкого рукопожатия! Если знакомый замешкается, на него изливался поток восклицаний и славословий. Орион восхищался то его загаром, то прической, то шарфом, то плащом, то пуделем и без конца выражал радость по поводу встречи. Улыбаясь на прощание и уходя, он даже не замечал, что ему едва отвечали.

Когда его просили об услуге, он из кожи вон готов был лезть, чтобы угодить. Но, увы, его возможности сильно отставали от желания быть полезным, и он терпел фиаско, приправляя всеобъемлющую неосведомленность изрядным легкомыслием.

Беседовать с ним было непросто. То радость встречи с вами заставляла его повторять по десять раз одни и те же фразы, то он бросал вас на полуслове, заметив другого соседа, которого ему захотелось поприветствовать. Когда чету владельцев цветочного магазина приглашали в гости, говорила только жена, муж молчал, внимательно и зачарованно слушая разговор. В общую беседу он вступал редко и всегда некстати. Подчас ему довольно было услышать единственное слово, и мозг его вскипал. Как-то, слушая разговор о религии, он прервал собеседников: «Иисус? Он великолепен! Всегда красив и молод! Вы видели когда-нибудь невзрачного Иисуса в церкви или на картине? Нет. Никто не видел Его невзрачным, художники представляют Его красивым и молодым. Какой успех! Не слишком ли много христианства, а?» Что за душа породила эти слова? Что за помыслы двигали этим причудливым сознанием? Орион был непостижим.

Ксавьера встретила его двадцать пять лет тому назад, во времена, когда она вела свободную жизнь и проводила вечера в шумных компаниях. Как-то вечером она заметила его в ночном клубе; он был навеселе и собирался устроить стриптиз, взобравшись на стол и фальшиво распевая «Жизнь в розовом свете». Стройный тридцатилетний парень, из хорошей семьи, кутила каких поискать, сразу привлек эту бухгалтершу, дочь бухгалтера. Он показался ей сумасшедшим, странным, романтичным. Он сорил деньгами, угощал и друзей, и случайных знакомых.

Ксавьера приложила усилие к тому, чтобы они сблизились.

Как-то ночью она призналась ему, что находит его странным. Усиленно жестикулируя, он ответил:

— Я всегда такой. После того, как я совершил прыжок ангела.

— То есть?

— Однажды ночью, пьяный в стельку, я вернулся в дом моих родителей с приятелями, которые проводили меня, потому что сам я был не в состоянии вести машину. Я повел их в сад, и мне взбрело в голову нырнуть с трамплина в бассейн. В общем… я забыл, что в бассейне накануне спустили воду.

— Ты разбился?

— Я обожаю тот прыжок и очень хорошо его помню, это был, несомненно, самый божественный из всех прыжков моей жизни. Красивый, чистый, с хорошим разбегом, я контролировал каждое мгновение, я парил в воздухе. Чудо! Но контакт с кафельной плиткой показался мне жестким, — кажется, я даже сознание потерял.

— И что было потом?

— Потом за дело взялись врачи. По правде сказать, врачи были лучшие — отец знал все входы и выходы в клинике Святого Луки. Они были уверены, что починили меня как следует, и были очень собой довольны. Но на самом деле с тех пор все изменилось.

Тут он непринужденно рассмеялся и всех посетителей бара угостил виски.

Орион и Ксавьера стали любовниками; изнуренные бдениями в ночном клубе, они засветло брели в постель и спасались в объятиях от одиночества. Они предавались не бурным ласкам, а скорее вежливым, помогая друг другу пережить трудные утренние часы отрезвления.

Когда Ксавьера, расспросив своего любовника и наведя о нем справки, поняла, что Орион не строит планов на будущее и проматывает отцовское наследство, она взялась за него всерьез, заподозрив, что, если Орион продолжит транжирить денежки в таком темпе, скоро у него не останется и хлебной крошки.

Как-то дождливым воскресным утром, после унылого, хотя и душевного соития, она предложила ему пожениться. Чудаку идея понравилась.

Бракосочетание было пышным. Орион не поскупился; он поручил хлопоты старой аристократке, не обремененной заботами, и церемония состоялась в соборе Святой Гудулы, с хором, оркестром и каретами, а потом был прием в замке, весь огромный парк которого был начинен ярмарочными аттракционами.

Наконец после брачной ночи — в течение ее молодые не обменялись ни единым поцелуем, потому что напились вдрызг, — они отправились в свадебное путешествие в Бразилию и передвигались от одного дворца к другому, предаваясь возлияниям в высшем обществе, в которое их ввела старая аристократка.

После возвращения Ксавьера узнала, что от состояния Ориона осталось всего ничего: квартира в Икселе, сданная внаем — жильца они попросили съехать и поселились в ней сами, — и нежилое помещение близ площади Ареццо, которое она не позволила Ориону продать, понимая, что, едва он завладеет вырученной суммой, деньги растают, как масло на солнцепеке. Одна из ее теток держала торговлю в Льеже. Ксавьера проконсультировалась с ней и предложила Ориону открыть цветочный магазин. Мысль показалась ему такой нелепой, что он согласился.

К их немалому удивлению, они преуспели: в этом небедном квартале цветочной торговли до сих пор не было. Они не только обнаружили склонность к этому занятию, но Ксавьера выказала себя прозорливой управляющей, а Орион — неутомимым исполнителем. Метаморфоза поражала воображение: бывший денди спозаранку отправлялся на оптовый рынок Мабру, привозил цветы, поднимал железную решетку в девять часов утра, сидел в магазинчике сколько потребуется, в восемь часов вечера опускал решетку, и так всю неделю без выходных.

Тридцатилетний бездельник превратился в старика с нездоровой кожей — его лицо из-за постоянного снования в холодильник и обратно покрылось красными прожилками, — с плешивой макушкой и жидкими слипшимися волосами по вискам, что придавало ему сходство с огородным пугалом.

Ксавьера успешнее преодолела годы; оставаясь стройной — она ненавидела кухарить, и Орион жил на голодном пайке — и одеваясь с шиком благодаря почти профессиональному управлению средствами, она казалась младшей сестрой своего мужа, коего считала не столько мужем, сколько престарелым ребенком, о котором ей приходилось заботиться, и домашним рабом, который должен был много трудиться, чтобы оправдать затраченные на него усилия.

— Так что же, Орион, мы дождемся букета? — завопила Ксавьера, недовольная затянувшимся ожиданием.

Из подсобки донесся восторженный голос:

— Очень скоро… Шедевр почти готов!

Ксавьера решила продолжить разговор с мадемуазель Бовер:

— Делает, что ему взбредет в голову. Все хуже и хуже.

— Он теряет память?

— Иногда… Вчера, например, он забыл дорогу в магазин.

— Бедная моя Ксавьера… А что говорят врачи?

— Не дают никаких прогнозов. Вы знаете, болезнью Альцгеймера называют группу дегенераций очень различного характера.

В этот миг Орион выскочил перед ними как черт из табакерки:

— Вот, дорогая мадемуазель, я очень старался.

Он встал на одно колено и театральным, но искренним жестом протянул букет. Ксавьера тем временем пересчитывала выручку.

Мадемуазель Бовер поблагодарила, взяла букет, уговорила Ориона встать и исчезла, радуясь, что довольно успешно справилась с испытанием, каковое представляла собой покупка в этом заведении.

— Какая она хорошенькая, эта мадемуазель Бовер! — восторгался Орион.

Ксавьера молча продолжала свое занятие. Она никогда не обращала внимания на его болтовню, полагая, что в ней не может содержаться ничего достойного внимания, и прислушивалась к ней не больше, чем к птичьему щебету.

Направляясь в подсобку, Орион указал жене на желтый конверт, лежавший на прилавке:

— Ты видела, что тебе пришла почта?

Ксавьера не отвечала, тогда он схватил письмо и принес ей:

— Держи.

Ксавьера сердито насупилась:

— Спасибо, успеется. Куда оно денется?

— А вдруг там хорошая новость?

— Ты так думаешь? Я не припомню, чтобы за эти годы почтальон приносил мне хорошие новости. Мой бедный Орион…

Он сочувственно понурил голову. Когда она хотела закончить разговор с мужем, то со вздохом произносила: «Мой бедный Орион». Он опечаленно повернулся и вышел.

Едва дверь за ним захлопнулась, она распечатала конверт:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ксавьера раздраженно сглотнула, убедилась, что ее никто не видит, сунула письмо в карман и вышла на улицу.

На площади Ареццо она поднялась по ступеням дома номер шесть. Северина де Кувиньи улыбнулась при виде ее.

Ксавьера вошла в вестибюль, пробурчала что-то нечленораздельное, встала напротив Северины и влепила ей звонкую пощечину.

После чего обрела способность говорить:

— Ты рехнулась, Северина? Не делай подобных глупостей: Орион едва не прочел твое послание.

14

Пересекая площадь Ареццо, Том остановился при виде садовника. Он был ошеломлен, у него перехватило дыхание.

Этот совершенный торс, точеные ноги, чистые мужественные черты… За что его мучат таким великолепием? Без предупреждения. Ой украдкой огляделся, убедиться, что никто не заметил пронзившего его чувства.

Мужская красота была для него пыткой, повергая его в столь глубокое смятение, что он не понимал, было ли то несчастьем или счастьем — несомненно, и тем и другим, ведь желание и воскрешает, и убивает нас.

Том не дыша любовался игрой мускулов под тонкой кожей. Сердце колотилось, будто он бежал, ноги приросли к земле. Чтобы успокоиться, он попытался ослабить первое впечатление, ища недостатки в телосложении атлета. Напрасно. Чем придирчивей он его разглядывал, тем больше убеждался, что Ипполит весь совершенство, от эбеновых волос до тонких щиколоток.

В голове Тома возник вопрос, который нередко занимал его: кого этот тип любит, девочек или мальчиков? Том не доверял ответам, которые приходили слишком быстро: аппетит побуждал его повсюду видеть возможных партнеров, однако он заключил самовлюбленно: «Слишком красив, чтобы не быть геем».

Он двинулся дальше, но для начала медленно обошел Ипполита, бросая на него черные пылкие взгляды, челюсти его сжимались, адамово яблоко ходило ходуном, что означало: «Я так бы и съел тебя». Садовник поднял глаза и широко улыбнулся.

Том растерялся. Следуя по своей траектории, он пошатнулся, настолько этот отклик был теплым и открытым: этот человек с внешностью десятиборца ему почти отдался.

«Так простодушно улыбается только гетеросексуал».

Однако, прежде чем уйти с площади, Том замер, еще раз обернулся, демонстративно подождал, когда Ипполит его заметит, и снова бросил ему взгляд соблазнителя. Ипполит перестал улыбаться, на лице его появился вопрос.

«Слишком красив, чтобы не быть гетеросексуалом», — пришел к выводу Том, забывая, что сам себе противоречит.

Он пересек улицу и в утешение вынул из кармана полученное утром письмо: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Эти умиротворяющие строки вызвали у него совсем иное чувство после недавней встряски: волну нежности, надежности, веры в будущее.

Том вошел в подъезд дома номер семь, позвал в домофон Натана и поднялся на шестой этаж.

Тридцатилетний, тонкий как нитка, Натан, в светло-зеленой футболке и очень узких джинсах на бедрах, с голым пупком, подбоченясь, ждал его в дверях:

— Здравствуй.

Натан произносил «здравствуй», будто посылал воздушный поцелуй, — томно выпячивая губы.

Они поцеловались, Натан закрыл дверь.

— Хочешь кофе?

— Я уже три чашки проглотил сегодня в лицее.

Том возвращался с урока философии, который он проводил ранним утром.

— Ума не приложу, как тебе удается рассуждать об умных вещах в восемь часов утра, — удрученно вздохнул Натан. — Я не смог бы. Замечу, что и в полдень был бы не в состоянии провести урок по Канту или Платону. Да и в восемь вечера.

— А в полночь?

— В полночь я способен на что угодно. Если еще и пропустить стаканчик, могу даже по-китайски заговорить.

Том потянулся к нему и куснул за ухо. Натан не противился, но театрально взвизгнул.

— Браво, — прошептал Том, не отпуская уха, — очень мужественное кудахтанье!

— Если тебе нужна волосатая задница, ты не по адресу. И если пухлые сиськи, тоже не по адресу, дуралей.

Том прервал его гневную речь жарким поцелуем. Натан в шутку противился, выталкивая язык Тома, снова завизжал, а когда Том отступил, схватил его, впился ему в губы, и они занялись любовью.

— Ну вот, дело сделано, — вздохнул Натан, вставая. — «Ласки» отметили галочкой. Пойду сварю кофе.

Пока Том валялся на диване, Натан исчез за стойкой своей американской кухни; вскоре он вернулся с переливчатым чайным сервизом цвета фуксии в светло-зеленый горошек.

Он увидел, что Том выпучил глаза при виде этого приобретения.

— Грандиозно, да?

— Ну…

— Их делает Давид Макларен. Тот, что ввел моду на сушеные кактусы.

— Да… Да…

Том уклонялся от болтовни такого рода, поскольку мало интересовался оформлением интерьера и не запоминал его деталей. Натан надулся:

— Значит, тебе не понравилось.

— Выглядит странно… Это не совсем в моем вкусе.

— Твой вкус? Какой вкус? У тебя его нет! — заявил Натан, проглатывая ложку варенья.

Том улыбнулся. Он никому не позволил бы так ему дерзить, а Натану не только прощал постоянные дерзости, но даже нуждался в них как в доказательстве нежной привязанности.

Между этими людьми не было ничего общего, если не считать того, что они нравились друг другу. Натан был высоким и худым как жердь, одевался в самые модные шмотки, его позы и интонации были вычурны, суждения экстравагантны; Том был коренаст, немногословен, держался неприметно. Если в Натане с первого взгляда угадывали гея, у Тома никто не подозревал такой особенности, настолько он воплощал невозмутимую мужественность, которая всегда в моде: вот приятный тридцатилетний мужчина, наверняка скоро женится и заведет детишек.

Черты Натана и раздражали Тома, и одновременно привлекали. Он любил и ненавидел нежные переливы его голоса, его цветистые выражения, подчас непристойные, его рабское следование моде, постоянные изменения прически, пристрастие к модным заведениям и гей-клубам. Гомосексуальность Натана не ограничивалась его сексуальным поведением, она охватывала все сферы его жизни: с утра до вечера он жил, думал, изъяснялся, одевался, развлекался и путешествовал как гей. Том довольствовался тем, что спал как гей. И любил Натана — к собственному удивлению.

Том подошел к столику, налил себе кофе и сел с Натаном завтракать.

Но едва не подавился, увидев на полу пару ботинок:

— Что это?

— Ракета для полета на Марс, — пожал плечами Натан.

— Но ты ведь не наденешь их? Каблуки высотой десять сантиметров. Ты будешь похож на…

— На гасконского пастуха?

— На трансвестита в отпуске.

— Гениально! Именно этого эффекта я и добивался.

— А меня будут принимать за твоего телохранителя.

— Я добивался и этого эффекта тоже.

Том с чувственной улыбкой схватил руку Натана:

— Поклянись, что никогда их не наденешь!

Натан удержал его руку и погладил ее:

— Да, да. Клянусь, что надену их сегодня же вечером.

— Мне будет за тебя стыдно.

— Хватит комплиментов, это меня возбуждает.

Том беспечно и радостно поцеловал пальцы Натана:

— Тебе не кажется, что в этом прикиде ты будешь вроде карикатуры на себя самого?

Натан скривил капризную мину и заметил:

— Во всяком случае, тебя я привлекаю именно тем, что я такая чокнутая курочка.

— Нет.

— Именно так. Это тебя возбуждает.

Том собрался было спорить, но замолчал, понимая, что Натан не так уж далек от истины.

— В общем, — заключил Натан, — пословица «Масть к масти подбирается» не про нас. И вообще, это не гейская пословица.

Том кивнул: пусть он и не был эксцентричным, как Натан, но его притягивала эксцентричность возлюбленного.

Натан продолжал:

— Такой причудливой парочки, как мы, днем с огнем не найти. Людям кажется, что идет модная парикмахерша с футбольным фанатом.

Они рассмеялись: Натан был успешным рекламистом, обвешанным дипломами, а Том — преподавателем философии, к футболу абсолютно равнодушным.

Том возомнил один из своих недавних уроков и заметил:

— Надо быть очень далеким от гомосексуальности, чтобы полагать, что человек любит в другом только самого себя, ищет свое отражение. Старый пережиток фрейдизма: считать гомосексуальность нарциссизмом.

Натан побарабанил по столу массивными перстнями, которыми были унизаны его пальцы.

— Раз ты так серьезен, я этим воспользуюсь! Меня волнует, Том, что ты западаешь не только на курочек-экстраверток, но и на мачо-гладиаторов.

— Что-что?

— Будешь спорить?

— Нет, но…

— Надо было видеть тебя на площади, когда ты пялился на садовника. Ты был похож на золотоискателя, откопавшего гигантский самородок.

— Ах, ты подсматривал за мной в окно…

— Ну да, представь себе, я смотрел на то же, на что и ты.

— Лакомый кусочек, а?

— Лакомый, да не про нашу честь.

— То есть?

— То есть нечего и пытаться! Гетеросексуал на сто процентов. Настоящий, железобетонный.

— Откуда ты знаешь? Пробовал?

— У него маленькая дочь.

— Врешь…

— С ним на площади часто бывает девчушка.

— Но может, это племянница…

— Размечтался! Она зовет его «папа».

Том расстроенно опустил глаза. Натан продолжал, накручивая себя все больше:

— Нравится мне твоя реакция! Жаль, что тебя разочаровал, старина. На этого Спартака местного розлива можешь таращиться сколько влезет, но с ним тебе ничего не светит.

— Как и тебе?

— Как и мне. Не важно. Но меня зацепило, когда ты стоял, как Бернадетта, которой в гроте явилась Дева Мария. Ты мог бы пойти с этим мужиком?

— Пойти?

— Переспать.

— Да.

— Вот сволочь!

— А ты разве нет?

— Ты сволочь!

— Отвечай! — настаивал Том. — Ты стоял утром у окна и глазел на садовника, ты наводишь справки о его семейном положении, так неужели ты не переспал бы с ним?

— Да, конечно. Но для меня это нормально.

— Ах вот как?

— Ну да, я же пассив, люблю самцов. Мне чем мужественней, тем лучше. Ты совсем другое… я не могу понять, как ты можешь трахаться со мной и пялиться на него.

— Зачем себя ограничивать…

— Представь себе, что я пялюсь во все глаза на типа из того же теста, что я сам. Клянусь, тебе тоже крышу снесет и ты завертишься как уж на сковородке.

Том шагнул к Натану, восхищенный его очередной эскападой:

— Я тебя люблю…

— Да ладно, не выдумывай… — прошептал Натан, закрыв глаза и театрально отбиваясь.

Они обнялись, улыбнулись друг другу, и снова воцарился мир.

Натан встал и, возвращаясь на кухню, шепнул Тому на ухо:

— Мне понравилась твоя записка.

— Моя записка?

— Письмо, которое ты мне прислал.

— Я?

— Не пытайся темнить. Нет нужды ставить подпись, чтобы я догадался, что это ты.

Натан вытащил из тесного кармана джинсов письмо на желтой бумаге и прочел его:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Он радостно прокомментировал утиным голоском:

— Я тебя разгадал, маска «Ты-угадаешь-кто».

— Натан…

— Надеюсь, скоро ты пришлешь мне другую записку, в которой объявишь мне, что мы будем жить вместе.

— Ты…

— Я считаю это абсурдом: жить на одной площади и притом в разных квартирах. И оплачивать найм вдвойне.

— Пожа…

— Ведь у нас разные расписания, ты любишь вставать чуть свет, я люблю поваляться и работаю по ночам, и мы почти не видимся. Пойми, если мы съедемся, сможем чаще быть вместе.

Натан сел на своего конька: с тех пор как они сошлись — а это случилось два года назад, — он хотел поселиться с Томом под одной крышей. Сейчас Том сопротивлялся в силу холостяцкой привычки: он чувствовал себя дома только среди сотен книг, сплошь затянувших стены его квартирки.

Том встал, чтобы остановить предсказуемый поток жалоб, и потряс желтым листком бумаги, вынутым из кармана:

— Ну а я получил вот это. И знаю, что записка твоя.

Натан приблизился. Они принялись разглядывать записки.

Если и были незначительные расхождения в написании и силе нажатия ручки, почерк в целом был один и тот же, да и тексты полностью совпадали.

Натан улыбнулся:

— Ты меня разыгрываешь.

Том улыбнулся в ответ:

— Нет, разыгрываешь ты меня.

Натан хохотнул:

— Ты написал обе записки, чтобы убедить меня, что ты тут ни при чем.

Том весело покачал головой:

— Нет же, это ты разыграл для меня этот фарс.

Они уставились друг на друга, пытаясь уличить собеседника во лжи.

— Каков комедиант! — воскликнул Натан.

— Ты изобретательный, как бабуин, — парировал Том.

— Бабуиниха, с твоего позволения. Бабуинихи намного хитрее бабуинов.

Они снова сели за стол.

— Теперь говори правду.

— Нет, ты.

15

Под фривольный концерт попугаев и попугаих двое муниципальных служащих впервые в этом году стригли газон. Срезанные травинки источали свежий запах, не такой острый и крепкий, каким он станет позднее, а тяжелый и усталый, запах поляны, выздоравливающей после ухода зимы.

Ипполит и Жермен работали в паре, но местные жители всегда замечали лишь одного из них. Этот феномен объяснялся сразу несколькими причинами: Жермен был карликом, Ипполит — Аполлоном, но затмевал своего коллегу он не только ростом, но и редкой красотой.

Жермен ничуть на него не досадовал. Напротив. С тех пор как он узнал Ипполита, границы его жизни заметно раздвинулись: теперь он стал другом самого красивого мужчины в Брюсселе, он, коротышка, обиженный судьбой калека, от которого женщины старательно отводили глаза, настолько он был неказист и жалок. Рядом с Ипполитом он на время забывал о своем уродстве. Когда Жермен входил с ним в двери кафе или боулинга, он с волнением ловил адресованную приятелю восторженную улыбку; он обмирал от счастья, слыша: «Привет, парни», ведь это обращение предполагало, что между ним и Ипполитом есть нечто общее.

— Знаешь, моя дочка гений, — продолжал Ипполит, наполняя тачку. — Мне пришлось записать ее в три библиотеки, чтобы ей хватало книг на неделю. Три библиотеки! В десять лет! А иногда она еще и спускается к нашей соседке-учительнице, чтобы взять еще одну. Эта девчонка настоящее чудо, и я не понимаю, как мог произвести ее на свет.

Жермен кивнул: возражать против природной скромности Ипполита означало сердить его. В школе он всегда был последним и потому считал себя очень ограниченным существом, оценивая свой интеллект ниже среднего. В отличие от стольких, кто винит в своем неуспехе окружение и обстоятельства, он считал лишь себя причиной своих скромных достижений. Если кто-то выводил его из привычного смиренного состояния, Ипполита одолевало беспокойство и тоска.

Ведь Ипполит был счастлив. Пусть он не зарабатывал больших денег и нанимал очень скромную квартирку для себя и дочери, пусть мать малышки бежала в Латинскую Америку, бросив на него ребенка, — Ипполит улыбался. Должность садовника и дорожного рабочего вполне его устраивала. Во-первых, он был государственным служащим, что для вышедшего из приюта сироты представляло своего рода повышение; во-вторых, он трудился на свежем воздухе и выполнял физическую работу, приносившую ему здоровую усталость, вместо того чтобы сидеть в офисе, где он скучал бы и где скоро заметили бы его неотесанность. В простоте душевной он полагал, что у него две нанимательницы — мэрия и природа, и чувствовал себя должником обеих: мэрия оплачивала его труд и защищала его, а горячо любимая природа ожидала его заботы в городе, где ей угрожали бетон, щебенка и нечистоты.

И потому в этот день, собираясь стричь газон на площади Ареццо, он тщательно собирал помет и пивные банки, безропотно принимал на плечо или руки свежие птичьи испражнения и не чувствовал себя униженным. Он заботливо занимался площадью, будто женщиной, которой хотел угодить.

Показался молодой человек, насупленный, озабоченный.

— Здравствуйте, Виктор! — крикнул Ипполит.

Молодой человек едва буркнул что-то в ответ, он шел, ничего вокруг не замечая. Ипполита это не задело, но он стал гадать, что мучит студента, обычно такого приветливого.

Перед домом номер двенадцать вторым рядом был припаркован лимузин. Ипполит знал, что он стоит в ожидании известного политика Захария Бидермана. Он зачарованно смотрел на ступени дома сквозь кусты, будто не имел на это права. Он полагал, что существуют два непересекающихся мира — мир маленьких людей и мир великих. Захарий Бидерман принадлежал к величайшим, Ипполит — к самым смиренным. Ипполита это не обижало, и он не тешил себя мечтами изменить этот порядок вещей: если Захарий Бидерман несомненно справился бы со стрижкой газона, он, Ипполит, никогда не смог бы председательствовать на экономическом совете.

Укрывшись за пурпурным рододендроном, он видел массивную фигуру Захария Бидермана: в костюме-тройке в тонкую полоску и струящемся плаще тот спустился с лестницы, коротко улыбнулся шоферу, который придержал открытую для него дверцу, и исчез в недрах лимузина. Глядя на это обилие одежды, одетый в шорты Ипполит вдруг почувствовал себя голым и уязвимым.

Миловидная пышка Роза Бидерман помахала мужу с балкона.

«Бедная женщина! Невесело быть супругой головастика. Он небось никогда и не вспоминает о сексе».

Ипполит посмотрел на дом писателя Батиста Монье. Вот кто поражал его. Всякий раз, когда в окне маячила его голова, Ипполит представлял, как из этой головы одна за другой выходят страницы, населенные персонажами и историями. Как он может так долго оставаться без движения? Ведь только движение ведет к результату. Что касается писательского дара… Ипполиту стоило немалых усилий составить и записать фразу; он принимался за нее так и этак, и все равно она пестрила орфографическими и синтаксическими ошибками.

«Вот ему бы и быть отцом моей девчонки, а не мне. Ей было бы о чем поговорить с писателем».

Он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд — на него смотрел мужчина. Ипполит широко улыбнулся ему. Мужчина не ответил, продолжил свой путь через площадь, остановился, обернулся и взглянул на него пристально и злобно.

Ипполит забеспокоился. В их квартале агрессивные типы попадались нечасто. Чем он ему не угодил? Он больше привык быть невидимкой, чем объектом желчного наблюдения. Для большей части обитателей площади он, по его наблюдениям, не существовал, вот как и для этих двоих подростков на скамейке, которые переругиваются уже минут пятнадцать. Он ничуть не досадовал на равнодушных к нему: с чего бы им интересоваться садовником, который даже не при брюках? Безразличие было ему понятно, а вот яростный взгляд прохожего обеспокоил его.

И тут же он почувствовал на себе еще один укоризненный взгляд. Аристократ из дома номер четыре, у которого такие аккуратненькие детки, «кроссовер», аристократическая фамилия и двойное имя, тоже сурово посмотрел на него и нахмурился.

Ипполит не на шутку встревожился. Не навлек ли он на себя критические взгляды, испачкавшись землей или кровью?.. Нет. Тогда в чем его вина?

Смуглый адвокат, о котором без конца болтали по телевизору во время того процесса Мехди Мартена, резво перебежал площадь и вовсе не обратил внимания ни на Жермена, ни на Ипполита.

Это было утешительно. Ипполит заключил, что ему не в чем себя упрекнуть, и снова принялся прочесывать граблями газон.

Под развесистым деревом лежал желтый конверт. Садовник схватил его. Написано его имя: Ипполит.

«Кто думает обо мне?» Он невольно представил, что кто-то из жителей квартала подарил ему в благодарность небольшую купюру, как то случалось прежде.

Он распечатал конверт и прочел:

«Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

Ипполит покраснел.

Да, он знал, от кого это письмо. Никакого сомнения. Он поднял голову и увидел женщину, смотревшую на него из-за шторы. Ну конечно, она: отошла вглубь комнаты, заметив его взгляд.

Кровь снова прихлынула к щекам Ипполита, он полной грудью вдохнул весенний воздух.

Никогда он не думал, что такое возможно. Удивительно, что влечение, которое он к ней испытывал, нашло в ней отклик. Какое дивное утро! Жизнь решительно баловала его.

— Жермен, мне нужно выполнить поручение, скоро вернусь.

Жермен кивнул.

Ипполит выхватил из сумки салфетку, отер пот, затем натянул чистую футболку.

Решительным шагом он вошел в цветочный магазин, купил у Ориона букет розовых пухлых пионов, проник в подъезд дома номер тринадцать и поднялся твердым шагом к дверям той, что его, Ипполита, желала.

Загрузка...