Попугаи пощипывали перышки друг у друга на шее и головке, приглашая заняться любовью. Только самые юные вели себя агрессивно: с налитыми кровью глазами и растопыренными, как щит, крыльями, грозно выставив когти и острые клювы, они с воинственными криками гонялись друг за другом, нападали, клевались — возможно, только для того, чтобы потом перейти к таким же нежным излияниям, как остальные.
Из-за этого весеннего половодья чувств на деревьях царило смятение. Сенегальские длиннохвостые попугаи, нимфы, габонские серые, длиннокрылые, волнистые, красноспинные певчие резвились и галдели среди ветвей, а парочки неразлучников, наоборот, прятались в листве, замерев, чтобы не привлекать к себе внимания. Одна самка синелобого амазона строила гнездо и набрасывалась на всякого, кто к ней приближался. Старички-ара, потерявшие с возрастом часть оперения, как мужчины теряют волосы на голове, старались не совершать лишних полетов и поднимали крик, только если сражения юных попугайчиков или погони за самками затрагивали их территорию. А один большой какаду с желтым хохолком и кремовыми перьями, сидевший на толстой ветке, только плечами пожимал, поглядывая на эту суету, которая явно не имела к нему никакого отношения.
Пятьдесят лет прошло с тех пор, как бразильский консул, покидая Бельгию, распахнул свои клетки. За это время птицы ни разу не пытались сменить место. Если какой-нибудь смельчак иногда и решался долететь до соседнего парка, расположенного в нескольких кварталах от площади Ареццо, он быстро возвращался и присоединялся к своим собратьям, которых терпеть не мог, но и обходиться без них не умел. Сколько поколений уже сменилось в их буйной компании? Ни один наблюдатель не взял на себя труд изучить эту популяцию, потому что все окрестные жители сперва были уверены, что экзотические птички, привыкшие существовать в неволе, не выживут. Но и через несколько десятилетий фауна в этих джунглях процветала вовсю. Может быть, уцелели даже какие-то особи из первого поколения, говорят ведь, что есть виды попугаев, которые живут до восьмидесяти, а то и до ста лет.
Выносливость попугайчиков с площади Ареццо одновременно и зачаровывала ее обитателей, и вносила в их жизнь дискомфорт. Все было против этих птиц: и между собой они ссорились, и окружающая среда совсем им не подходила, — все шло к тому, чтобы они вымерли, а они жили себе как ни в чем не бывало, всё такие же шумные, болтливые и бестолковые.
На каком, интересно, языке они говорят? Если их предков обучили португальскому или французскому, во что трансформировалось их наречие полвека спустя? Какие слова слышатся в их пронзительных криках? Произносят ли они вообще какие-нибудь слова? И есть ли во всем этом смысл? Может, эти влечения, домогательства, эта простая грубая энергия и есть собственно цель жизни?
— Ничего, если я сегодня вечером навещу Фредерика? Мне хочется заняться с ним сексом.
Диана задала мужу этот вопрос таким тоном, каким сообщают, что пришло время сходить к парикмахеру, — так, ничего не значащий пустяк, как будто ей было даже обидно тратить время на обсуждение такой ерунды.
— Да ради бога, Диана, поезжай.
Жан-Ноэль облегченно вздохнул: Диана возвращалась к своему обычному состоянию… Уже несколько дней — после вечеринки в «Тысяче свечей» — она раздраженно металась по дому, беспричинно впадала в ярость и цеплялась к каждой ерунде, чтобы учинить скандал. Ее скверное настроение, выплескивающееся по пустякам, хотя и мучило в первую очередь ее саму, оказалось заразным: депрессивные волны ходили по всей квартире, домашние растения поникли, даже свет с неохотой проникал сквозь грязные окна, но больше всех доставалось Жан-Ноэлю, с которым она с утра до вечера ссорилась по всякому поводу.
Во время той роскошной групповухи Диана удивила Жан-Ноэля, устроив настоящий дебош: когда ее подали на стол, украсив всем ассортиментом закусок, и Захарий Бидерман стал ее ласкать, она изогнулась и отвесила ему оглушительную пощечину. Голая, измазанная деликатесами, она соскочила со стола, погналась за ним и, страшно ругаясь и размахивая кулаками, загнала его в угол. Причем она не только нарушила правило, принятое в свингерских клубах, которое предписывает, отказывая партнерам, которых ты не желаешь, сохранять любезность, хуже того, она разразилась ужасной бранью, ругала его последними словами: свинья, дерьмо, подлюга, мерзавец, дрянь, дубина, деспот, змеюка грязная, подонок, сукин сын — оскорбления извергались из ее уст, словно потоки воды из Ниагарского водопада.
Владельцам заведения пришлось вмешаться и утихомиривать ее, призвав на помощь Жан-Ноэля. Извинившись перед Захарием Бидерманом, они целый час старались восстановить в клубе праздничную атмосферу и успокоить взбудораженных клиентов.
Жан-Ноэль заперся с Дианой в одном из номеров и счищал с нее остатки еды, но утихомирить ее гнев ему так и не удалось.
— Чего ты на него набросилась?
— Он подонок! Терпеть не могу подонков!
— Да что он тебе сделал?
— Мне? Ничего. Ко мне он и не посмеет прикоснуться. А вот другим…
— О ком ты говоришь?
— Оставь меня в покое! Все знают, что этот гнусный тип использует женщин, как бумажные носовые платки: кончит в них и выбросит.
— Диана, он просто незакомплексованный человек.
— Ах вот оно что!
— Как и мы с тобой.
— Заткнись, кретин несчастный, по стенке размажу!
Осознав, что Диана себя не контролирует, Жан-Ноэль решил не настаивать.
После того кошмарного вечера, с которого им пришлось спешно ретироваться, Диана так и не успокоилась, наоборот, она распалялась все сильнее, и любое упоминание имени комиссара Евросоюза выводило ее из себя, превращая в объятую ненавистью фурию.
В эти дни в памяти Жан-Ноэля всплыли несколько моментов, которые прежде вызывали у него удивление. Когда они встретились, Диана потребовала, чтобы они поселились на площади Ареццо, и объяснила это тем, что она, мол, мечтала там жить с самого детства; она заставила Жан-Ноэля продать свой дом в Сен-Жене и купить жилье, которое она сама выбрала. Потом Жан-Ноэль много раз заставал ее у окна, откуда она вглядывалась в особняк Бидерманов, как будто вела за ними слежку. К тому же, хотя она совершенно не интересовалась ничем, что волновало окружающих, она не пропускала ни одной статьи или передачи, посвященной Бидерману. Когда как-то утром Жан-Ноэль объявил ей, что они получили от экономиста приглашение на вечеринку «по-соседски», она побледнела, заперлась в своей комнате, потом целую неделю злословила по поводу «этой идиотской привычки звать в гости людей, с которыми тебя свело лишь стечение обстоятельств». А когда подошло время злополучной вечеринки, она настояла, чтобы они срочно отправились в Нормандию на одну «очень славную тусовку».
Теперь, когда отвращение Дианы к знаменитому экономисту стало очевидным, Жан-Ноэль связал все эти случаи между собой. Что такое произошло между Дианой и Захарием Бидерманом? Первым делом мужу, конечно, пришел в голову адюльтер, но тут нужно было знать Диану, для которой случайные связи были вещью абсолютно нормальной, к тому же она всегда продолжала вести себя по-дружески с мужчинами, с которыми переспала. Значит, дело в чем-то другом… Но в чем?
Диана мчалась на своем «фиате» по Брюсселю, трясясь на ухабистых мостовых и неустанно поливая грязью «все это сборище идиотов», которые, видно, выиграли свои водительские права в лотерею.
Приехав в Нижний город, она припарковалась неподалеку от рыбного рынка, зашла во дворик, набрала код и через дверь, расположенную вровень с проезжей частью, вошла в квартиру на нижнем этаже.
Фредерик встретил ее радостной улыбкой:
— Здравствуй, моя богиня, скажи мне, что это сон!
Диана оценила оказанный ей прием и покраснела под его обжигающим взглядом. Вокруг пахло мужчиной и царил обычный мужской беспорядок: стопки книжек и дисков, повсюду разбросана одежда, на столике у кровати — поднос с остатками вчерашнего ужина.
— Я обожаю твою квартиру, Фред!
— Рассказывай! Но твой образ царит в ней и днем и ночью, принцесса.
И правда, на дальней стенке располагалась огромная, два на три метра, фотография Дианы — она была снята голой на простыне, заляпанной кровью.
Диана подошла к мужчине в инвалидном кресле.
— Я хотела тебя, — шепнула она, покусывая его за ухо.
Он замурлыкал, сам не свой от радости.
Диана отступила на шаг назад и велела:
— Поставь мне музыку.
— Какую?
— Ну, что-нибудь гадкое, на твой вкус.
— Такую, чтоб у тебя лопнули барабанные перепонки, моя богиня?
— Точно!
Одной рукой он набрал что-то на пульте, который оказался у него в правом кармане, над колесом кресла, и на них обрушился грохот металла: оглушительные, резкие звуки. Фредерик, по профессии инженер-звукооператор, слушал хард-рок на такой громкости, что мог бы заглушить работающий отбойный молоток.
Диана отступила еще на шаг; в такт музыке, точнее, отрывистому ритму басов — тому, что можно было вычленить в этой сплавленной намертво звуковой лаве, — она изобразила стриптиз.
Фредерик, опьяневший от счастья, блаженно наблюдал за ней. Ему было тридцать пять, симпатичный, зеленоглазый, с большими руками — образец крепкого и здорового мужика, о каком мечтают все девчонки; пять лет назад он гнал на мотоцикле на ста восьмидесяти по мокрому шоссе, мотоцикл занесло, парень влетел в бетонную стену и сломал позвоночник. Ему парализовало нижнюю половину тела, все, что ниже пупка, — он не чувствовал своих ног, не мог ими управлять. После аварии он решительно и настойчиво восстанавливался, насколько это было возможно: накачивал спину, руки, плечи, но нижние конечности отказались ему повиноваться; он был обречен до конца своих дней передвигаться в инвалидном кресле.
Если бы Диана познакомилась с ним, когда он еще не был калекой, она, скорее всего, не обратила бы на него внимания — столько в нем было здоровья и жизнерадостности… Но подруга познакомила их, когда он выписался из больницы, и она взяла его в любовники.
— Заниматься сексом с паралитиком — верх эротики, — частенько объясняла она тем, кто и так ни о чем ее не спрашивал.
И действительно, с ним она сама руководила процессом, выбирая подходящий момент, ритм и амплитуду.
Фредерик, которого она заранее предупредила по телефону, уже принял таблетки, гарантировавшие эрекцию, — это придавало ему уверенности, хотя он знал, что Диана и так найдет способ его возбудить. Помня, что нижняя часть его тела ничего не чувствует, она перенесла свое внимание на чувствительные зоны в верхней части: рот, уши, шею, соски. Вот и сейчас она увлеченно занялась партнером, припав к нему, как паук к паутине.
— Ну что, он и тебе фигу показывает? — спрашивал Фредерик, имея в виду свой член, который она от него прикрывала.
— Вовсе нет.
— Вот хорошо. Меня-то он никогда не слушается: даже если я чувствую себя очень возбужденным, ему на это плевать.
— Он отлично тебя слушается, вакуумный насос сегодня не понадобится! — восхищенно шепнула она ему на ухо.
Очень быстро Фредерик понял, что она права: он ощутил в верхней части тела признаки, сопровождающие физическое наслаждение: жар, испарину, ускорение сердечного ритма, а потом — содрогания всего туловища и сокращение брюшных мышц.
Она сидела на нем верхом, голая, раскинув ноги на подлокотники кресла, — Диане нравилось это волнующее неудобство, которое давало ей невероятную смесь ощущений — бодрящий холодок хрома, гладкость искусственной кожи, пластик, нагревавшийся от соприкосновения с телом, и влажное тепло его члена, которое она ощущала за них обоих.
Лицо мужчины исказила гримаса восторга. Диана — гибкая гимнастка сладострастия — опускалась, поднималась, извивалась, давая калеке возможность чувствовать себя мужчиной. Благодаря ей он заново открывал наслаждение, согласившись забыть все, что знал в молодости, отметая разочаровывающие сравнения. Навсегда распрощавшись с прошлым, он научился снова получать удовольствие. Для него Диана стала Провидением, любящим и бескорыстным ангелом, который раздвинул рамки его скукожившейся было жизни.
Внезапно, почувствовав, что вот-вот достигнет оргазма, Диана схватилась за турник, который по ее желанию недавно приделали к потолку.
Теперь они неотрывно смотрели друг на друга и наслаждались мгновением; в этом узком пространстве, где скрещивались их взгляды, Фредерик ненадолго ощущал себя нормальным.
Она завопила от удовольствия. Он рассмеялся, счастливый:
— Диана, ты просто гений секса.
Она ответила искренне, без ложной скромности:
— Я знаю.
Она выбралась из его кресла и, подмигнув, спросила:
— Хочешь, я тебе…
Заканчивать фразу не было необходимости: он и так знал, что она предложит, — речь шла об инъекции эзерина, который вызывает эякуляцию. Он весело помотал головой:
— Ни к чему. Большего я все равно не почувствую. Все и так просто великолепно. Ты, Диана, слаще, чем все уколы на свете!
Она удовлетворенно раскинулась на матрасе, не одеваясь, а он покатил на кухню приготовить чего-нибудь выпить, управляя своим креслом с такой сноровкой и уверенностью, которые свойственны лишь некоторым мужчинам-водителям.
Протягивая ей бокал, он сказал:
— Знаешь, я никогда не понимал, для тебя главное — физиология или голова? Ты просто трахаешься круче всех на свете или у тебя интеллектуальный оргазм?
— Да уж, Фред, я думала, ты умнее… У тебя уже есть ответ на этот вопрос.
— Как это?
— Если бы я была просто кнопкой, на которую достаточно надавить — и удовольствие тут как тут, я не искала бы разнообразия впечатлений.
— Да ты — Эйнштейн оргазма!
— Можно и так сказать…
Он не решился настаивать. То, что она ему рассказывала о своих приключениях: разные подстроенные сценки, поиск рискованных ситуаций, весь этот культ необычного и даже странного, — конечно, он сам от этого только выиграл, но, вообще-то, это же слабость? Разве нужно столько усилий, чтобы достичь экстаза? Диана коллекционировала разные странные впечатления, но быстро пресыщалась ими и была вынуждена заходить в поисках необычного все дальше. Фредерик же как вчера, так и сегодня не чувствовал себя заложником нового: он мог миллион раз получать удовольствие одним и тем же способом, и ему не наскучивало.
— Вам, мужчинам, трудно это понять! — воскликнула Диана.
Ему показалось, что она подслушала его мысли, потому что она продолжала:
— В сексе женщинам свойственна утонченность.
— Утонченность или извращения?
— Извращения — это мещанское название утонченности. Мы, женщины, более изобретательны, более романтичны, больше любим приключения, потому что мы просто сложнее. Может, это потому, что физически у нас есть три способа получать удовольствие.
— Три способа?
Она выпрямилась и, обнаженная, приблизила к его носу лобок:
— Спереди, посредине и сзади. Добавь к этому мозг. Итого — четыре.
Он потянул носом, потерся ноздрями о ее кожу и сглотнул слюну — настолько аппетитна была Диана.
— Когда мужчина проникает в нас, есть грань между болью и наслаждением, определить которую или даже сместить способны только мы сами.
— Правда?
— Вот тебе доказательство того, что сексуальность зависит от головы: одно и то же движение может быть как невыносимо болезненным, так и невероятно сладким. Потому что, когда мужчина входит в нас, всем происходящим управляет наш мозг.
— И ты считаешь, что именно поэтому некоторые женщины не испытывают оргазма.
— Это же не вы, мужчины, даете нам испытать оргазм, а мы — сами себе. Просто с вашей помощью.
— Не преувеличивай. Если мужчина никуда не годится и у него недостаточно выносливости, я сомневаюсь, что…
— Молчи, ты, хвастунишка. Мне случалось достигать оргазма за тридцать секунд.
Он замолчал, ему было нечего ответить.
— Теперь давай обсудим другую тему, Фред. Скажи лучше, что мне послушать из хард-рока и хеви-метала? Что новенького появилось?
Она выводила его в область, которая его наэлектризовывала. Ей нравилось слушать мнения знающих людей. Из какого-то придуманного кокетства она притворялась, что не знает известных другим личностей, а ей, наоборот, было известно то, чего не знали другие. Если при ней упоминали Чаплина, она в ответ называла Гарольда Ллойда — даже не Бастера Китона. Если говорили о Марии Каллас, она отвечала: Клаудиа Муцио, даже не Рената Тебальди. Если кто-то восхищался Бальзаком, она называла Ксавье Форнере. Невозможно же интересоваться той частью человеческой культуры, которую любят все. Эта привычка идти против течения делала ее ужасающе невежественной во всем, кроме редких тем, обсуждаемых в кругу элиты. В любом случае ей даже в голову не приходило, что, как всякий сноб, она лишает себя знакомства с лучшими произведениями и ограничивается маргинальными. Может быть, в другой жизни она бы и полюбила похотливую эксцентричность Чаплина, трагичность Каллас и мощь Бальзака… Так же она относилась и к религии; долгое время она и слышать не хотела об обычных монотеистических верованиях: иудаизме, христианстве или исламе, а симпатизировала лишь индийскому многобожию или тибетским духовным практикам, а когда буддизм проник в Европу, она потеряла к нему интерес и увлеклась учением греческих Отцов Церкви — ее любимым героем стал Ориген. По сути, она исповедовала лишь одну религию: быть не такой, как все.
У Фредерика, который видел Диану редко, все это вызывало любопытство, а поскольку влюблен он в нее не был, то в дни разлуки размышлял о ней и пытался ее понять. Дав ей несколько советов по музыкальной части, он перевел разговор на другую тему:
— Расскажи мне о своем отце.
Диана не торопилась отвечать.
— А тебе зачем?
— Да так просто. Тебе хотелось, чтобы я рассказал о музыке, а мне хочется, чтобы ты мне рассказала о своем отце.
Диана, ударив себя в грудь, отрезала:
— Я никогда не говорю об отце.
— Как-то ты мне о нем рассказывала.
— Быть такого не может.
— Да точно!
— Я, даже когда пьяная, не говорю о нем.
— Зависит от вида опьянения. В тот вечер ты не пила вина и вообще алкоголя, а употребляла более сильные вещества.
— О черт!
Она кусала губы, но не могла вспомнить, что она наговорила под действием наркотика.
— И что я сказала?
— Что ты не знала своего отца. Что он переспал с твоей матерью два или три раза и ушел, так и не увидев тебя. И когда она потом отыскала его, заявил, что она все выдумала.
«Бедная мама», — подумала Диана, удивившись, что этот рассказ запал ему в душу.
— Еще ты говорила, что в детстве тебя дразнили «безотцовщиной».
Уже несколько десятилетий она не слышала этого оскорбления. И попыталась заглушить свои чувства клоунадой:
— Ну конечно я безотцовщина! Согласна на все сто. Ведь такие дети — соль земли. Возьми хоть Иисуса Христа.
Фредерик, которого ее бравада не сбила с толку, продолжал расспрашивать:
— И что, ты заводишь новых и новых мужчин, чтобы отомстить за свою мать?
Вопрос был задан так кротко и ласково, что Диана не разозлилась и даже задумалась:
— Может, и так… Я не знаю. Скорее, я просто ищу…
Тут она впервые это для себя сформулировала:
— На самом деле я не хочу присоединяться к большинству, не хочу быть обычной, такой как все, не зря же я безотцовщина!
Она наполнила свой бокал.
— Мне не дали быть такой, как все, — вот я и не хочу быть как все.
— Ты знаешь, кто твой отец?
Ей потребовалось несколько секунд, чтобы решиться ответить:
— Да.
Он кивнул:
— А у него есть семья? У тебя есть сестры или братья по отцу?
Диана вскочила, взбудораженная, но сдержалась и ответила с деланым безразличием:
— Зачем ты об этом спрашиваешь? Я же не лезу в твое прошлое. Не спрашиваю, с чего ты так любил мотоциклы. И зачем тебе понадобилось гнать на двухстах километрах в час.
Он осекся. Она победила. Больше он вопросов не задавал.
Диана стала одеваться. Странно, ей вдруг стало так холодно…
Несколько минут они молчали. Одевшись, Диана подошла поцеловать Фредерика в губы — это был скорее дружеский поцелуй, чем любовная ласка.
— Слушай, Диана, зачем ты ко мне ездишь, у тебя же есть все, что ни пожелаешь? Из жалости, что ли? Или ты считаешь себя жрицей сладострастия, которая явилась вернуть в стадо заблудшую овечку? А может, ты тут у меня отправляешь эротический культ? Неужели секс так важен в твоей жизни, что ты считаешь это своей миссией? Или ты на самом деле, как этакая мать Тереза, раздаешь свой передок несчастным?
Не заботясь о последствиях, он высказал вслух то, о чем задумывался тысячу раз.
Диана прошла к двери, открыла ее и остановилась на пороге:
— Ты правда хочешь знать?
— Да.
— У тебя член немного изогнутый, скривленный влево, — ты единственный из всех моих знакомых, у кого он так устроен, — и у меня от этого совершенно невероятные ощущения.
С этими словами она оставила Фреда в одиночестве — довольного, переполненного счастьем на ближайшие три недели.
В любовной игре Ева всегда была стороной, которая разжигала желание, подталкивая мужчину к дальнейшим действиям.
В тот вечер на вилле в Кнокке-ле-Зуте Квентин перехватил у нее эту роль. Неопытный, пугливый, податливый и уклончивый одновременно, он довольствовался уже тем, что находился с ней рядом, — у него было гармоничное, удлиненное, великолепно сложенное тело, которое выигрышно подчеркивали рубашка и брюки в обтяжку, живой, а временами томный взгляд, молчаливый, а потом вдруг обретающий красноречие; в его миндалевидных глазах сменяли друг друга противоречивые чувства: страх, желание, безнадежность, бравада, сладострастие и растерянность.
Еву поставило в тупик то, что она оказалась в положении своих пожилых любовников. В исполнении Квентина это поведение кошечки, которая как бы и хочет отдаться, но не отдается, показалось ей немного смешным. Тем не менее это работало, потому что ее потянуло к нему.
Поддастся ли она на эту манипуляцию?
Вот уже два часа, с тех пор как он неожиданно возник из темноты, Квентин и Ева болтали, выпивали — в общем, ходили вокруг да около.
Когда он только влетел в прихожую, Ева оценила его смелость, ее тронуло желание пополам с испугом, озарявшие его румяное лицо. Раздумывая, не отослать ли его развлекаться с ровесницами, она долго разглядывала его молча и решила все-таки позволить ему войти. Квентин давал ей в руки великолепный козырь, чтобы укрощать, запугивать и подчинять своей воле неверного любовника.
Теперь, когда дело шло к полуночи, Филипп наверняка уже вернулся к супружескому ложу, так что этого предлога у Евы больше не было. Если она оставляет Квентина, то делает это для себя самой.
Некоторое время она притворялась, что ей непонятна немая мольба этого мальчишки — остаться с ней, целовать ее, сжимать в объятиях. Приложив некоторые усилия, она умудрялась мило болтать с ним о всякой всячине: об учебе, телефильмах, спорте, любимых песенках… Иногда она вовсе не слышала, что он ей отвечает: она вглядывалась в его мягкие яркие полные губы, удивлялась, какие у него длинные ресницы, рассматривала нежную шею бархатного, как золотистое масло, оттенка.
А Квентин бросал на нее откровенные взгляды, в которых сквозило восхищение, но тут же отводил глаза, как только она это замечала.
Когда пробило двенадцать, Ева вздрогнула. Квентин тоже. Что они делают здесь вместе? Пора было определяться. Начиналась особая, спонтанная часть ночи, свободная от светских приличий. Гулкие удары колокола отзвучали над городком и уплыли вдаль, в бескрайнее море.
Ева трепетала. Она знала, что он передал инициативу ей, что сам он не осмелится. С ним ей придется играть мужскую роль.
В комнате повисло напряжение, которое чувствовалось даже физически; темнота превращала ее в такое место, где возлюбленные могут соединиться; тишина, казалось, так и гудит от их мыслей, порывов, вожделения и страхов.
Ева понимала, что должна что-то предпринять, не важно что, просто чтобы снять это напряжение, когда оба желают друг друга до дрожи.
Она подняла на него глаза. Он выдержал ее взгляд. Он бездействовал, но как бы молча взывал к ней: «Ну давай же, я согласен!»
Ева-то привыкла, что мужчины сами приближаются к ней, протягивают руки навстречу, а ей надо только согласиться, и ей казалось обидным иное развитие событий, будто она потерпела поражение, так что она не двигалась с места.
Хочет ли она его? Конечно же да. По миллиону причин. Он вовсе не был… неприятным, и, распахнув ему объятия, она отомстит его отцу, который осмелился отшвырнуть ее, словно ненужную вещь. Этим романом она перечеркнет и свой возраст, доказав Филиппу, что она — еще в лагере молодежи, как его сын, — бесконечно далеко от шестидесятилетних вроде него. Будет ли это аморально? Задав себе такой вопрос, она решила, что это просто великолепно — беспокоиться о приличиях, в то время как Филиппу плевать на все правила и он обманывает и жену, и любовницу. Чего церемониться с таким типом! Так что можно действовать!
Только что ей потом-то делать с этим мальчишкой? А вдруг он к ней привяжется? Станет ходит за ней по пятам. Уж точно, он не будет вести себя так осторожно, как женатые мужики, с которыми она обычно имеет дело… И удастся ли ей…
Мягкие, обжигающие губы Квентина обрушились на ее губы.
Утром новая Ева и новый Квентин встречали первые лучи солнца.
За окном горизонт купался в белом опаловом свете. Море, казалось, еще не проснулось, оно оставалось неподвижным и как будто не спешило окрашиваться в свои обычные цвета.
Квентин вынырнул из-под простыни, как из морской пены, глаза у него были полуприкрыты, волосы растрепаны. Он не сводил с Евы нежного взгляда, страстного и умоляющего.
Ева шепотом ответила на его взгляд:
— Я так счастлива!
Он радостно заворковал и припал к ней.
Ночью она опробовала свою новую роль — наставницы, а потом и свыклась с ней: эта роль требовала большой любви, причем не обязательно к Квентину, скорее — ко всему человечеству. Поскольку она считала священным союз мужчины и женщины, она не скупилась на советы, проявляла терпение и давала ему возможность сдержать свою страсть и волнение, чтобы они оба могли достигнуть вершины блаженства. Так час за часом они сплетались и разъединялись, опьяненные друг другом, переводили дух и снова трепетали.
— Я остаюсь здесь, домой не поеду! — объявил Квентин.
— Договорились. Я тоже!
Этот бунт против жизни по распорядку скрепил их союз: Квентин предупредил родителей, что вернется в Брюссель с другом, пусть они не беспокоятся; Ева действовала не так демонстративно, но все же отменила назначенные встречи: в агентстве, с подругами, любовниками — и выключила телефон, чтобы не слышать звонков от Филиппа.
Теперь оставшиеся дни были в их полном распоряжении, и это приводило их в восторг: им словно предстоял отпуск от обычной жизни, и они вот-вот должны были ухнуть с головой в эту прекрасную вставную главу.
На улице можно было столкнуться с кем-то из знакомых, поэтому они наслаждались праздностью, не покидая стен дома, где встретились. Квентин расхаживал по комнатам в трусах — чего никогда не позволил бы себе мужчина в возрасте, — на груди его рельефно вырисовывалась новенькая мускулатура. Иногда Еве казалось, что он ей соперник, а не любовник, — слишком уж он был хорош собой и знал об этом.
Но в то же время он потрясал ее до глубины души. После каждого поцелуя по его лицу пробегала волна, его освещал затаенный внутренний трепет. Во время любви он захлебывался от наслаждения, из его груди рвались крики удивления и восторга. Он открывал для себя чувственную сторону жизни и освежал ощущения Евы, у которой с годами благотворная и могущественная сила наслаждения как-то притупилась.
Проходя мимо зеркала, она отмечала на своем лице какое-то новое, серьезное выражение. От постоянной привычки к притворству на ее лице словно застыла улыбка, и вот сейчас эта маска потихоньку сползала, потому что Ева меньше следила за собой.
В понедельник, зная, что все брюссельцы, с которыми им не хотелось встречаться, уехали с курорта домой, они вышли на улицу. Прогулки по берегу моря, поездки на велосипедах по зеленой равнине, бокал вина на террасе, сражения в мини-гольф… Они как будто воспроизводили сценки из сентиментальных фильмов, только у Квентина все это было впервые, а для Евы вновь обретало смысл. Обычно она не проживала отношений с мужчиной в полную силу, а просто их изображала, хотя и старательно, без цинизма; можно даже сказать, что она изображала их искренне, ей ведь самой хотелось верить в то, что она делала. Однако те романтические сцены всегда сопровождались некоторыми подсчетами: ее спутники платили за все и еще добавляли многочисленные подарки — ведь просто содержать ее было недостаточно, надо было ее баловать. А с Квентином она испытала желание, которое раньше никогда ее не посещало, — вытащить кошелек в конце трапезы, расплатиться за вафли, коктейль или мороженое. С каждым разом она чувствовала себя более сильной, более любящей. Квентин принимал такое положение вещей с легкостью, и это было ему несложно: с ней-то такого не случалось за всю жизнь, а вот он не привык считать каждую копейку, в то время как она постоянно вела внутренние подсчеты чужих трат, чтобы оценить, велики ли вложения ее спутников.
Тем не менее, когда она, увлеченная своим новым порывом, предложила купить ему одежду, он разгневался. Ей показалось, что она задела его мужское самолюбие, и она стала оправдываться, но сразу прекратила, осознав, что для Квентина покупка одежды однозначно ассоциировалась с материнскими функциями.
Но это такие пустяки! Квентин был очаровательно неуклюж; еще не слишком в себе уверенный, он бросал на нее такие умоляющие взгляды, на какие не был способен ни один взрослый мужчина. В любви он вел себя страстно, пылко, набрасывался на нее с неистовством и трепетом и настолько поражался ощущениям, которые испытывал сам и давал ей, что казалось, его раздирает тысяча чувств сразу.
Их ожидало три дня счастья. Уже со второго дня с Евой произошла метаморфоза. Квентин буквально расцветал, а она чем дальше, тем больше мрачнела и задумывалась. Раньше она порхала беззаботно, и все считали ее попрыгуньей-стрекозой, но это была лишь видимость: ее одолевали мысли о будущем, о гарантиях обеспеченной жизни; под маской стрекозы скрывался озабоченный муравей.
К третьему дню она буквально впала в траур. И чем больше прекрасных минут они проводили вдвоем, тем грустнее ей становилось. К полудню она догадалась, что происходит: рядом с этим подростком она обнаружила, что стареет. Ни во взгляде Квентина, ни в глазах других мужчин ничего такого не читалось: она сама заметила, что в ней нет былого энтузиазма, что ее ощущения отвечали на порывы Квентина, а не обгоняли их. Обычно это она была нимфеткой-малолеткой, полной сил безудержной веселушкой, а в их паре она как-то остепенилась, оказалась более опытной и разумной. Однажды в ничего не значащей фразе он обмолвился, что у него, дескать, связь со «зрелой женщиной». Она чуть не подавилась: никогда еще ее не называли «зрелой». А что же будет завтра? Если Квентину захочется продлить эти отношения, через полгода, год, ну пусть через три он оставит ее ради какой-нибудь девчонки-ровесницы. Она заперлась в ванной и изучила свое лицо: если эта связь продлится, она превратится в трагическую героиню, которая ожидает старости и боится ее. Она-то еще считала себя весной, а он приближал наступление ее осени. Гордость должна была защитить ее от такого падения.
Порвать с ним. Порвать сейчас же. Этому романчику пора положить конец; трех дней Еве вполне хватило; продлись это дольше, она впадет в депрессию.
Если она оттолкнет Квентина, то снова помолодеет, — во всяком случае, рядом со своими пожилыми любовниками она останется девочкой. Если она оттолкнет его, она вернется в лагерь женщин, которые используют мужчин, а не тех, кто содержит прекрасных принцев. Если она оттолкнет его, она снова станет центром собственной жизни.
В пять часов, когда они вернулись с велосипедной прогулки вдоль каналов, она уже не позволила ему помечтать о том, как они проведут вечер.
— Уезжай, Квентин. Возвращайся в Брюссель. Теперь ты умеешь вести себя с женщиной как мужчина. У тебя вся жизнь впереди.
— Когда мы увидимся?
— Никогда.
Сбитый с толку, он наморщил лоб, будто пытался удержать кепку, которую уносил ветер, и захлопал ресницами — он решил, что она пошутила.
Она взяла его горячую руку, такую гладкую и нетерпеливую:
— Забудь мой телефон. Я не скажу тебе «здравствуй», если мы встретимся, не отвечу, если ты заговоришь со мной, не открою дверь, если ты постучишь. Мы больше не прикоснемся друг к другу, Квентин. Теперь ты отведешь мне место в своей памяти, и я стану для тебя одним из воспоминаний, твоим первым воспоминанием о женщине, а ты… ты тоже станешь для меня воспоминанием.
К своему удивлению, она почувствовала, что на глазах выступили слезы. Она добавила:
— Одним из самых прекрасных воспоминаний…
Голос у нее дрогнул. Вот ведь ужас! Ей надо справиться с эмоциями. Никакой тоски! Только не здесь! Ей стало жаль себя, своей ушедшей молодости, она испугалась этой незнакомой и пугающей поры зрелости, которая перед ней открывалась. С револьвером, приставленным к затылку, приговоренная к смерти должна продвигаться вперед, по тропинке, ведущей в небытие.
Она бросилась к нему в объятия, чтобы спрятать слезы. Он прижал ее к своей юной, ничем не переполненной груди и гладил ее лицо большими ладонями, удивленный этой внезапной грустью. Кто, интересно, до сегодняшнего дня по нему плакал? Альбана, но совсем не так. Не так, будто искала убежища от своего палача.
Он гордо выпятил грудь. Обнимая эту женщину и пытаясь ее утешить, он проходил еще один этап мужского взросления, поэтому, хотя ранимость Евы рвала ему душу, он все же черпал в ней и гордость за самого себя.
Что касается скорой разлуки, он в нее не поверил.
Раздался звонок.
Такси, которое вызвала Ева, подъехало и ожидало пассажира.
Квентин не мог смириться с тем, что она уже все решила. Но все же молчал.
Ева поцеловала его в последний раз и величественно проводила до дверей. Растерянный, оробевший, Квентин не сопротивлялся.
Такси уехало.
Оставшись одна, Ева закрыла дверь и застыла как статуя, охваченная тоской, которая была ей слишком хорошо знакома: никогда и никому она не сможет признаться в том, о чем ей хотелось кричать.
Через минуту она немного пришла в себя и облегченно вздохнула. Она только что избежала страшной опасности: неизвестная сила чуть не поработила ее, таинственная сила, которая заставила бы ее предпочесть счастье Квентина — своему, невыносимая и благородная сила, которая заставила бы ее забыть о себе и о своих интересах, вместо того чтобы хорошенько о себе заботиться.
Если бы она не победила эту странную силу тотчас же, она могла бы назвать себе самой ее настоящее имя — любовь.
Осуществить чудо оказалось не так уж трудно…
Трое любовников сплетались, притрагивались друг к другу, ласкались, соединялись, проникали в тело друг друга. Чья-то нога гладила чьи-то бедра, чья-то рука пробиралась в самое сплетение тел, два рта припадали один к другому, а третий, словно печатью, скреплял их соединение, тела касались, не уделяя внимания тому, чьи они: кожа теряла индивидуальность, но излучала восторг, которым, как оказалось, могла награждать с отчаянной щедростью.
И если сперва Батист без всякого стеснения наблюдал, как Жозефина обнимает свою возлюбленную, но трепетал, ловя взгляд жены во время собственных утех с Изабель, и останавливался, не уверенный, можно ли продолжить, чувствуя, как осуждение проникает в окультуренные зоны его сознания, а в архаически мыслящей части мозга зреют или угадываются собственнические инстинкты. Жозефине было неприятно видеть мужа в объятиях любовницы, невзирая на то что это была ее собственная возлюбленная. Понимая, что тут кроется противоречие, она призвала на помощь силу воли и попросила мужа не стесняться, а продолжать начатое. Чем это кончилось? В результате иногда сама Жозефина подталкивала Батиста к Изабель, чтобы убедить себя, что она контролирует ситуацию. Так эти трое состыковывались, притирались, с каждым часом сливаясь все теснее.
К утру им показалось, что вселенная стала иной. Они вышли за пределы своего тесного мирка, выпутались из лабиринта запретов и предубеждений и оказались в другом мире — открытом, светлом и просторном.
Они повторили свои ласки снова, нежно, неторопливо, без вчерашнего пыла — как напевают себе под нос песенку, которую перед тем уже горланили на всю улицу, — им просто нужен был предлог, чтобы оставаться в постели.
Женщины задремали, обнявшись.
Изабель спала посредине — знак того, что ее приняли в их пару.
Батист тоже придвинулся к Изабель, прижался ноздрями к ее запястью, глубоко втянул ее запах, продвинулся от локтя к подмышке, остановился в нежной выемке шеи: он запоминал ее запах, велел мозгу сохранить его, навсегда связать с чувственностью. К его удивлению, ему уже хотелось, чтобы Изабель стала частью их будущего.
Он насытил свои желания, зато страшно проголодался и стремительно вскочил с постели. Телесное насыщение заменило ему сон. Он уже давно не занимался любовью несколько раз за ночь и даже почти забыл, что это возможно, — когда проживешь пятнадцать лет с одной женщиной, стремление успеть побольше улетучивается, убаюканное ритмом семейной жизни. Эта ночь напомнила ему, что желание не исчезает насовсем во время занятий любовью, оно долговечно и продолжает напоминать о себе, даже когда силы уже на исходе.
Однако свежесть, которую ощущал Батист в это утро, происходила от общего облегчения — он избавился от ревности. Умом он всегда пытался побороть ее в себе, но лишь сегодня освободился от нее полностью.
Он подошел к компьютеру, отыскал свою «Энциклопедию любви», открыл, нашел статью «Верность» и не задумываясь напечатал Следующее:
Что может быть глупее, чем верность, которая мучит? Настоящая верность — это когда мы обещаем человеку: завтра я дам тебе не меньше, чем сегодня. Вот любовь! А вовсе не формула: теперь я буду только для тебя, другие больше ничего от меня не получат. Любовь скаредная, скупая, любовь, которая исключает других, — да любовь ли это вообще? Из какой нелепой «порядочности» мы должны подвергать себя такому усечению? Как удалось обществу связать обещания, данные друг другу, с воздержанием в отношении всех, кроме своего партнера? Ведь постоянство и воздержание вообще никак не связаны между собой. Некоторые супруги, в конце концов, перестают вместе спать: разве это верность? А некоторые вообще начинают презирать или ненавидеть друг друга: это верность? Для меня неверность — это когда человек забывает свою клятву любить другого до конца жизни. Вот я все так же крепко люблю Жозефину, но люблю и Изабель. По-другому. Что за извращение — сводить любовь к семейным узам?
Он встал и подошел к окну, выходящему на площадь Ареццо. Попугай ухаживал за симпатичной разноцветной самочкой под пристальным взглядом другой, ярко-зеленой попугаихи.
Почему надо смешивать любовь и продолжение рода? Конечно, для размножения нужна одна особь мужского пола и одна — женского. Но мы ведь больше чем просто животные, созданные для продолжения рода. А если речь идет не о размножении, почему нужно ограничиваться рамками пары? Почему нам ее навязывают как единственную возможную модель?
Нелепость!
Батист повернулся к своему столу, закрыл компьютер, понимая, что не опубликует того, что только что написал, и пошел на кухню готовить завтрак, достойный Пантагрюэля. Он накрыл на стол, подогрел круассаны и оладьи, приготовил яичницу — надо было держать марку; после этой ночи, которая очень польстила его мужской гордости, он не хотел показаться своим возлюбленным этаким мачо, а хлопотать на кухне казалось ему необходимым вкраплением женского начала в мужчине.
Троица чувствовала себя отлично. Каждая следующая ночь лишь подтверждала ослепительное очарование первой. Днем Изабель и Жозефина проводили вместе время, когда Изабель была свободна от работы. А Батист наконец-то погрузился в свою «Энциклопедию любви» и писал сразу несколько статей; «Ласки», «Поцелуй», «Донжуанство» — с какой-то новой, незнакомой раньше уверенностью.
Они с Изабель потихоньку привыкали друг к другу. Правда, когда они оставались вдвоем, без Жозефины, их захлестывало смущение: оба осознавали пропасть между телесной близостью, уже достигнутой, и близостью человеческой, до которой им еще было очень далеко. Они мало что знали друг о друге. О том, как Батист чувствовал мир, еще можно было догадаться по его книгам, но у него были и такие черты, о которых Изабель даже не догадывалась: стыдливость, веселый нрав, стеснительность…
Когда они стали сходиться ближе, Жозефина заволновалась. Именно она так хотела этого тройственного союза, но теперь ей было трудно с ним смириться; она осознала, что теряет в результате этого опыта: теперь ни Батист, ни Изабель не принадлежали ей полностью. И она боялась, что теперь, когда каждый из них принадлежал сразу всем, она потеряет все, что у нее было. Временами эти сомнения мучили ее с особой силой: если Изабель и Батист оставались вдвоем на час, ей казалось, что они могут куда-то уехать без нее; если они были еще в постели, когда она уже встала, она представляла, как они могли бы воспользоваться ее отсутствием, и внезапно, без предупреждения, появлялась в спальне, окидывая их подозрительным взглядом.
Истерический восторг, который раньше вызывало у нее это прекрасное достижение — союз втроем, — сменили приступы беспричинного гнева.
Батист предложил ей об этом поговорить:
— Если мы не разберемся во всем этом хорошенько, мы не сможем жить втроем. Надо обозначить наши проблемы, Жозефина, понять, когда мы чувствуем себя обиженными, несчастными или просто расстраиваемся.
При этих словах Жозефина бросилась ему на шею:
— Прости меня, Батист, прости! Я сломала то, что у нас было раньше, я сама разрушила нашу грандиозную любовь вдвоем.
Батист попытался справиться с волнением:
— Не надо так говорить. Наша любовь никуда не делась, просто она приняла новую форму.
— Я все разрушила!
— Отстроим заново. Наша пара сохранилась и внутри этого тройственного союза, Жозефина. Изабель отлично понимает, что она в нем — дополнительная составляющая. Кстати, я не знаю, как она это выносит.
— Мы с тобой вместе на всю жизнь, Батист.
— Конечно!
И они обнялись, причем вскоре к ним присоединилась Изабель, а Жозефина снова обрела свой легкий игривый нрав и непринужденность, в которых они все так нуждались.
Вечером, когда они вместе готовили ужин и болтали, Батист как раз собирался поставить в духовку лазанью, и тут его осенило:
— Черт подери! Мой вечер…
Жозефина уронила нож:
— Господи, я забыла тебе напомнить. — Она бросилась к своему ежедневнику. — Через двадцать минут в Конгресс-центре.
— Скажи им, что плохо себя чувствуешь, — осторожно предложила Изабель.
— Лучше помереть! — крикнул Батист.
Жозефина схватила Изабель за руку, чтобы остановить ее:
— Батист никогда не отменяет встречи. Он будет хуже себя чувствовать, пропустив свой вечер, чем если явится туда больным, да хоть бы и умирающим.
Он ринулся в свою комнату переодеваться, а Жозефина тем временем вызывала такси.
— Хочешь, мы поедем с тобой? — предложила Изабель.
Батист хотел было согласиться, но инициативу перехватила Жозефина:
— Нет, ни к чему! Мы ему будем только мешать. К тому же, честно сказать, после пятнадцати лет совместной жизни я знаю наизусть все вопросы, ответы и даже все анекдоты, которые он там расскажет. Они уже не новенькие!
Батист, которому не удавалось застегнуть непослушные пуговицы на манжетах, проворчал:
— Вот и поезжай вместо меня, раз ты такая умная.
Жозефина рассмеялась:
— Ладно, не паникуй: ты же знаешь, что все будет отлично.
Прибыв на место, Батист прошел через служебный вход, его никто не встречал, он оглядел пустые коридоры и решил подняться в вестибюль верхнего этажа. Там царило оживление; как только кто-то его заметил, организаторы ринулись ему навстречу, нервные, возбужденные. «Сейчас они скажут, что не продали ни одного билета, — подумал Батист с облегчением, — и можно будет вернуться домой».
Но веселые и уже пригубившие вина организаторы, наоборот, поведали ему, что народу пришло видимо-невидимо: уже лет десять на творческих вечерах не бывало такого аншлага. Мало того что зал на восемьсот человек заполнен до отказа — в двух соседних пришлось установить телеэкраны, потому что в сумме билеты, чтобы посмотреть на Батиста и послушать его, купили тысяча двести человек.
Ему захотелось сбежать: он ведь вообще не готовился.
— У вас не найдется кабинета, где я мог бы уединиться?
— Как! Вы не выпьете с нами?
Батист взглянул на радостного бургомистра, лицо которого пошло красными пятнами, — он любезно протягивал Батисту бокал. Писатель не смог признаться ему, что если он сейчас выйдет к публике как есть, без подготовки, то в следующий раз у них не купят ни одного билета.
— Попозже… — пробормотал он с улыбкой заговорщика, показывая, что уж после вечера-то можно будет повеселиться.
После того как он дружески поприветствовал всех знакомых, его проводили в комнатку, где он мог подготовиться.
«Зачем нужна литература?» — значилось в программке.
Батист сложил листок пополам, нацарапал что-то. Как пианист, который заранее выбирает аккорды для импровизации, он тоже наметил темы, на которые будет говорить. Автор, беседующий с многочисленными читателями, больше похож на джазмена, чем на сочинителя классической музыки; вместо того чтобы сперва написать текст, а потом его произнести, он должен создать в зале особую атмосферу: рискнуть отойти от заявленной темы, а потом вернуться на твердую почву, ловя на ходу удачные формулировки, приходящие в голову, и позволяя эмоциям окрашивать свои мысли, меняя тон и ритм разговора, чтобы интерес не ослабевал, а вспыхивал с новой силой. Батист не писал заранее текст своих выступлений на творческих вечерах, причем поступал так не из лености, а из уважения к публике. В былые времена каждый раз, когда он готовил речь и потом произносил ее со сцены, с отсутствующим видом уткнувшись носом в свои листки, речь получалась совершенно безжизненной и бесцветной; чтением готового текста он не мог тронуть слушателей, у которых складывалось ощущение, что настоящий Батист остался дома, а вместо себя прислал брата-близнеца, не такого находчивого и остроумного, и теперь тот что-то мямлит со сцены. Батист сделал вывод, что ему весьма средненько удается играть самого себя.
Зато, когда у него не было времени готовиться или листки внезапно терялись и ему приходилось импровизировать, он вдохновлял публику. Когда писатель говорит с читателями как пишет — не читает готовый текст, а блещет на глазах у публики дерзостью и находчивостью, которые обычно проявляются у него наедине с собой, — он словно играет спектакль: демонстрирует работу человеческого ума. От него ждут, что он покажет пламя горна, а не уже выкованный предмет, — работу, а не ее результат.
В тот субботний вечер Батист решил, что надо поверить в себя, довериться своему чутью, чтобы показать, как идет работа в его мастерской. Тут-то и таилась проблема: в последнее время он обрел куда большую уверенность в своей способности соблазнять, наслаждаться и дарить наслаждение, но несколько забросил свое второе ремесло — писателя, выступающего перед публикой, в пользу писателя, который пишет.
За ним пришли. Он вышел к читателям, которые оглушительно ему хлопали.
Устремленные на него взгляды быстро придали ему уверенности… Он воспарил на крыльях вдохновения, балансируя между наивностью и знанием высоких материй, — наивность его была неподдельной, знание высоких материй тоже, но при этом и то и другое было хорошо сыграно.
Через час слушатели устроили ему овацию и его повели в холл — раздавать автографы.
Несколько человек крутились вокруг стола, помогая ему: представители издательства, сотрудник книжного магазина, Фаустина — пресс-атташе, которой он любовался как персонажем, но не слишком ей симпатизировал: он все время подозревал, что она вот-вот выйдет за рамки и ее шуточки обернутся едкой желчностью, а остроумие выльется в сплетни и злословие.
Пока он подписывал читателям книги, Фаустина и ее коллеги проявляли к нему такую преувеличенную услужливость и любезность, что он уловил в этом нотку сочувствия.
«Что во мне сегодня такого трагического? Неужели вечер оказался неудачным?»
А они так и вились вокруг него: спрашивали, все ли хорошо, предлагали выпить, перекусить, покурить — словом, предлагали все, что он ни пожелает.
Тот тип из книжного магазина настойчиво намекал, какое сильное впечатление Батист производит на читательниц, которым подписывает книги.
— Правда-правда, уж вы-то соблазните любую женщину, господин Монье.
— Они все от вас без ума, — подхватила Фаустина.
— Такой мужчина, если что, не останется в одиночестве даже на день.
— Кстати, у меня есть одна подруга, — продолжала Фаустина, — пожалуй, она из самых красивых женщин, кого я знаю, вдобавок, к несчастью, умная и богатая, так вот, она ни о чем так не мечтает, как встретиться с вами, Батист. Ни один мужчина, кроме вас, ее не привлекает. Может, я вас познакомлю? Конечно, это вас ни к чему не обязывает…
— Оставь господина Монье в покое, Фаустина. Он сам знает, что ему нужно. Ему достаточно свистнуть, и женщины сбегутся к нему толпой.
Батист вдруг догадался, что случилось: они думают, что Жозефина ему изменяет. Должно быть, они с Изабель прошлись по улице в обнимку и по городу поползли слухи. Он вгляделся в лица людей вокруг: они умильно суетились около него, спеша проявить сострадание.
«Ну вот, теперь я знаю, как люди смотрят на рогоносца», — подумал он, борясь с искушением расхохотаться.
Неделей позже во второй половине дня в дверь позвонили.
Батист пошел открывать и удивился, увидев на площадке Жозефину и Изабель:
— Что это с вами? У вас что, ключей нет?
Жозефина указала на многочисленные пакеты и чемоданы, заполняющие площадку до самых ступеней лестницы:
— Мы хотим кое о чем тебя попросить.
Тон у нее был смиренный, как у девочки, которая спрашивает родителей, можно ли ей выйти погулять.
— И о чем же?
Жозефина указала на Изабель, которая с расстроенным видом прислонилась к стене и то улыбалась, то, казалось, вот-вот заплачет:
— Она ушла из дома.
Батист испугался, что муж Изабель обошелся с ней грубо.
— Вы что, поссорились? Он тебя обидел? Выгнал из дома?
Изабель подошла ближе и прошептала тихим, еле слышным голосом:
— Муж еще ничего не знает. Я оставила ему письмо на кухонном столе. Он найдет его, когда вечером вернется домой.
Она не осмеливалась прикоснуться к Батисту, хотя ей хотелось. Изабель пробормотала:
— Я больше не могу там жить. Это уже не мой дом. Я…
Она не могла договорить, и Жозефина закончила за нее:
— Она хочет жить с нами. Ты согласен?
Батиста все удивило в этой сцене. Возможно, это писатель в нем был заинтригован. Ему показалась странной скорее форма, чем суть дела, и он указал рукой на чемоданы:
— Мне кажется, вы уже все решили без меня.
Жозефина возмущенно возразила:
— Вовсе нет. Поэтому я и позвонила в дверь. Чтобы попросить тебя принять Изабель к нам, а не навязывать тебе это.
— И что же ты собиралась делать, если я не соглашусь?
— Сложим ее вещи в подвал и будем искать ей квартиру поблизости.
— Я не буду больше жить с мужем, — подтвердила Изабель.
Батист кивнул:
— Надо сказать, что… независимо от того, каким будет мой ответ… мне кажется, что в том способе, который вы избрали, недостает…
— Чего недостает? — воскликнула Жозефина.
— Романтики.
Обе женщины покатились со смеху. Обескураженный, Батист отшатнулся.
— Нет-нет, Батист, не обижайся! Мы смеемся потому, что мы поспорили, что ты скажешь именно это…
Изабель, стараясь снова принять серьезный вид, уточнила:
— Да, правда, Жозефина угадала твою реакцию.
Жозефина ткнула в Батиста указательным пальцем:
— Я помню, как сделала тебе предложение: у меня на голове была шапочка для душа — ты же ненавидишь шапочки для душа — и еще я красила ногти на ногах — я ведь знаю, что ты терпеть не можешь ватки между пальцами. Ты так поразился, что я выбрала момент, когда была в жутком виде, что даже мне не ответил. — И она, смеясь, обернулась к Изабель. — В обычной жизни месье ужасно сентиментален. В книгах-то он придумывает нестандартные ситуации, а от реальности ждет, что она будет похожа на второсортный голливудский фильм.
— Может, хватит уже надо мной насмехаться, Жозефина?
Батист прервал щебет жены, которая вдруг осознала, что они отступили от главной темы.
Он повернулся к Изабель:
— Я очень рад, Изабель, что ты будешь жить с нами. На самом деле я мечтал об этом с первого вечера. И ты смогла продержаться всего…
— Восемь дней! — воскликнула она, бросаясь ему на шею.
Жозефина присоединилась к ним и шепнула ему на ухо:
— Я горжусь тобой, мой Батист. Ты самый свободный человек из всех, кого я знаю.
— Вовсе не свободный, потому что я твой раб.
— Именно это я и хотела сказать.
Они подхватили чемоданы и вошли в квартиру, раздумывая, как лучше все обустроить для жизни втроем.
Виктор лежал на кушетке и смотрел, как его кровь стекает во множество стеклянных пробирок. Медсестра ловко меняла их, благожелательно поглядывая на Виктора:
— Вам не больно?
— Да нет, нисколько, я уже привык.
Медсестра кивнула, взволнованная догадкой, которая пришла ей в голову по перечню выписанных ему анализов.
Виктор отвел взгляд от собственной вены и оглядел кабинет. Сколько он уже повидал с детства таких кабинетов, выкрашенных в нарядные цвета, с неоновым освещением, белыми шкафчиками, на которых были прикноплены веселые открытки, присланные пациентами заботливым медсестрам… Удивительным образом он чувствовал себя как дома в этих узилищах медицины — они ведь были для него единственным надежным пристанищем в те дни, когда в детстве он мыкался с отцом по городам и весям. В больнице ему было спокойно. Он любил мягкий линолеум на полу, просторные вестибюли с цветами в пластмассовых горшках, низкие столики с кипами допотопных журналов, запах дезинфицирующих средств, шарканье больничных бахил; особенно ему нравилось, что в таких местах много женщин: он рано лишился матери и воспринимал медсестер, женщин-врачей, психологов и других медицинских сотрудниц как прекрасных фей.
— Ну вот, — сказала медсестра, прижав к его вене ватный тампончик, — можете идти к доктору Морену.
Юноша поблагодарил и направился в другой отсек, где принимали врачи.
Профессор Морен, невысокий мужчина с угольно-черными бровями и вечной улыбкой на ярких губах, предложил ему сесть.
— Хорошие новости, Виктор: анализы у вас отличные. Вирус остался, но он не прогрессирует. Нам удалось его остановить, несмотря на многочисленные мутации. Он не исчез, но мы ему здорово наподдали, буквально положили на обе лопатки.
Доктор так по-детски радовался, будто выиграл в компьютерную игру.
— Снижение содержания вируса у вас в крови даже важнее, чем иммунный статус, который, кстати, тоже стабилизировался на вполне приличном уровне. Показатели по триглицеридам неплохие. С печенью все отлично. Уровень холестерина совершенно нормальный. — И он потер руки.
Виктор знал, что это отличный врач, умный и решительный, и вкладывает в своих больных всю душу, но не удержался и съязвил:
— То есть вы хотите сказать, что я болен, но здоровье у меня отличное?
Доктор посмотрел на него и вежливо ответил:
— Поскольку мы не можем избавить вас от вируса СПИДа, мы прилагаем все усилия для того, чтобы вы могли жить с ним. Да, это половина победы, а не полная победа, но она даст вам возможность вести более-менее нормальную жизнь.
— Вот я и устал от этого «более-менее».
— Что вас беспокоит? Побочные эффекты? Вам трудно переносить лечение?
— Нормально, справляюсь.
— Не хотите больше принимать лекарства?
— Да нет, хочу.
— Тогда объясните, в чем дело.
Стоит ли объяснять очевидное? Виктор, зараженный вирусом СПИДа в чреве матери, был сперва инфицированным младенцем, потом инфицированным ребенком и подростком, а теперь, благодаря прогрессу в медицине, стал инфицированным взрослым; никакой психотренинг не мог ему помочь: каждый раз, знакомясь с женщиной, он страшно мучился. Конечно, занимаясь сексом, он использовал презервативы, однако оказалось, что женщины быстро забывают об осторожности и предаются опасным играм; как только у него возникали с кем-нибудь такие пылкие интимные отношения, Виктор испытывал ужас. Из порядочности он не хотел ни лгать, ни замалчивать свою болезнь, и он говорил о ней, а это было все равно что объявить: «Я не могу быть твоим будущим, мы никогда не сможем обойтись без каучуковой преграды между нами, тебя будет мучить страх, и меня тоже, и я не смогу быть отцом твоих детей». Несколько раз ему приходилось обрывать любовные связи, начинавшиеся очень хорошо, и в итоге он стал отталкивать от себя девушек еще до того, как завязывались отношения. Оказалось, что для него все возможности упираются в невозможность. И в двадцать лет он отказался от мыслей о любви.
— Я никуда не гожусь. И жизнь моя никуда не годится. Теперь я даже не могу ничего начать.
— Вы влюблены?
Виктор поднял глаза, удивившись меткости этого вопроса. Да, он был влюблен в Оксану, не мог справиться с этим чувством, и они спали вместе уже несколько дней.
— И я каждую минуту спрашиваю себя, когда мне хватит смелости ее оставить.
— Перед этим все же расскажите ей о том, что вы инфицированы.
— Чего ради? Она уйдет. Я предпочитаю уйти первым.
— Из гордости?
— Чтобы меньше страдать. И я не хочу, чтобы на меня так смотрели.
— Как?
— Как на больного.
— В том, чтобы быть больным, нет ничего позорного. Точно так же, как нет никакой заслуги в хорошем здоровье. Если бы ваша мать была сегодня с нами, вы бы стали осуждать ее за то, что она подхватила вирус?
— Нет.
— Вы думаете, что ваша невеста будет винить вас за то, что вы, в свою очередь, получили этот вирус в материнской утробе?
— Согласен, «осуждать» — неподходящее слово. Но она уйдет.
— Откуда вы знаете?
— Из опыта.
— Вы говорите о прошлом, но ведь речь идет о будущем.
— Это одно и то же.
— Докажите мне это.
Виктор рот раскрыл от изумления. До сегодняшнего дня доктор Морен никогда не выходил в разговоре за рамки медицинских вопросов.
— Давайте. Докажите мне, что она не сможет оценить вас таким, какой вы есть. Докажите, что ваше хроническое заболевание немедленно сделает вас в ее глазах некрасивым, глупым, злым и никуда не годным. Докажите мне, что любви не существует.
Виктор выпрямился и стукнул кулаком по столу:
— Вас это забавляет? Говорить красивые фразы, демонстрировать благородные чувства! Вам весело, да?
Он развернулся к стене и стал лупить по ней ногами и ладонями, с каждым разом все злей, и никак не мог остановиться. Потом, выдохшись, с дрожащими от гнева губами, он повторил слова доктора:
— Докажите мне, что любви не существует! Чушь собачья! — заключил он. — Легко рассуждать, если вы сами не больны.
— Откуда вам это знать?
— Что?
— Что я не болен.
Этот ответ отрезвил Виктора. Он застыл с занесенной для удара рукой, зашатался, попробовал удержать равновесие и со стоном обрушился на смотровую кушетку:
— Какой придурок…
Врач подошел к нему и похлопал по плечу:
— Успокойтесь, я уже привык, что со мной разговаривают, как будто я окошечко в «страховом столе», а не живой человек. Будьте мужественны, Виктор. Расскажите обо всем женщине, которую вы любите.
Всю следующую неделю после этого разговора Виктор не мог последовать совету врача: рядом с Оксаной он пытался свыкнуться с мыслью, что когда-нибудь скажет ей. Иногда правда казалась ему смертным приговором, а в другие минуты — прелюдией к их счастью.
С тех пор как в кафе на площади Брюгмана их сразила любовь с первого взгляда, отношения Оксаны и Виктора развивались со страшной скоростью. Хотя манекенщица сохранила за собой номер в отеле, она не покидала квартиры студента и радостно делала все новые открытия. Кроме удовольствия, она испытывала еще и удивление: впервые она не стала сопротивляться ухаживанию мужчины, а осталась с ним в первый же вечер. Прежде она всегда тянула с ответом, придумывала всякие отговорки — из приличия, из осторожности или чтобы проверить свой собственный настрой. А с Виктором смутное предчувствие шепнуло ей, что если она не согласится, чтобы он сжал ее в объятиях через несколько часов после знакомства, этого уже никогда не будет. Этот юноша был напряжен, его обуревало что-то неотложное, какое-то нетерпение, тревожная жадность, и тут не было ничего похожего на обычные эгоизм и похоть самцов.
Оксана никогда еще не была так счастлива, как в этой тесной мансарде, напоминавшей ей чердак в доме ее деда и бабушки во Львове, где она чувствовала себя в безопасности: от неба ее там защищала крыша, от людей — высота, а от реальности — мечты. Сидя по-турецки на его кровати, она читала романы с его книжной полки в покое и беззаботности. Что лучше поможет проникнуть в мир другого человека, чем его библиотека? Жюль Верн, в которого она и не заглядывала в детстве, соседствовал здесь с Конрадом, Стивенсоном, Монье и Хемингуэем. Ей этот выбор книг показался совершенно мальчишеским, в нем отражался образ Виктора-путешественника, который складывался у нее из фотографий на стенах; в подборе книг было столько мужского, что, открывая их, она как будто ощущала аромат своего возлюбленного, запах потертой кожи и свежескошенной травы.
То, как неожиданно Оксана обосновалась в его квартирке, очаровало Виктора. Он смотрел, как она сидит на кровати, сияющая, погруженная в чтение, прихватив мягкие волосы черепаховой заколкой, и был счастлив. Чтобы вспомнить, когда ему уже случалось испытывать такую полноту чувств, пришлось бы вернуться в детство: там он, восьмилетний, любовался, как купленный ему Батистом котенок подставляет солнечным лучам свое беленькое пушистое пузико.
Если верить Виктору, Оксана — языческая богиня, обладающая властью поглощать время. Рядом с ней прошлого не существовало, будущего тоже; все концентрировалось в сияющем, полнокровном настоящем. Поскольку ему не удавалось отстраниться и взглянуть на нее критически, он забывал о ее прошлых приключениях и думал только о завтрашнем дне. Но мысль его могла забежать вперед максимум на полчаса: он задумывался, что бы ему приготовить и на какой фильм им лучше отправиться в кино.
Разделив жизнь студента, Оксана обнаружила, что она еще молода. Ей было столько же, сколько Виктору: двадцать лет. Она несколько лет была манекенщицей, привыкла зарабатывать, вращаясь в агрессивной профессиональной среде, и утратила свежесть, причем не только потому, что у нее было много любовников старше ее. Часто, думая о трудностях своего ремесла, она ощущала себя поблекшей и разочарованной; хуже того, поскольку ей приходилось участвовать в кастингах вместе с пятнадцатилетними девочками, в глазах которых она выглядела старухой, она уже мысленно отправила себя на пенсию. Виктор вернул ей свежесть чувств своей страстью, своим восторгом, братской простотой обращения и еще тем, что уже много лет учился, убежденный, что, когда он получит свои дипломы, перед ним откроется большое будущее. Так вот что такое, оказывается, молодость: топтаться на месте в начале стартовой дорожки.
— А чем бы мне заняться, когда я уже выйду из модельного возраста?
Виктор покатился со смеху:
— Прости, меня рассмешило это выражение. Как «выйти из ясельного возраста» или «из детского возраста».
— Ты презираешь мою работу?
— Что ты, Оксана, нисколько! Просто это моя слабость — смеяться над словами.
— Ладно, тогда побудь минутку серьезным: все-таки чем бы мне заняться, когда я уже перестану быть моделью?
— Ответ на этот вопрос знаешь только ты сама. Что тебе нравится?
— Кроме тебя?
— Кроме меня.
— Ты.
— А еще?
— Ты.
Он перепрыгнул со стула на кровать — а прыгать было не слишком далеко — и покрыл лицо подруги поцелуями.
— Я жду ответа, Оксана.
— Давай подумаем, какие у меня достоинства. Я знаю несколько языков. Переводчица?
— А тебе этого хочется?
— Я бы это могла.
— Оксана, ты отвечаешь не на тот вопрос: а чего тебе хочется? Ты думаешь, я изучаю право, потому что просто мог бы этим заниматься? Нет. Я это делаю, чтобы потом наняться на работу в гуманитарную миссию или в международный суд. И важно здесь только одно — чего мы хотим. А потом надо пытаться добиться того, чего мы хотим.
До этого момента Оксана считала, что человек всегда перебивается как придется: сегодня она зарабатывает, продавая свою красоту, завтра будет выпутываться, обратив в деньги свои лингвистические познания; жить для нее означало выживать, и ничего другого. Слушая, как Виктор рассказывает о своих планах стать адвокатом по крупным делам, она обнаружила, что можно придать своему существованию какой-то смысл.
У Виктора пока не получилось рассказать Оксане всю правду, но ему казалось, что если он познакомит свою невесту с дядей, это ему поможет. Чем ближе они будут, тем явственней он почувствует, что обязан быть с ней искренним.
Он рассказал подруге то, что скрывал от своих товарищей, — что он родственник Батиста Монье, известного писателя. Оксана только что прочла несколько его романов, так что эта новость ее потрясла, и она даже не сразу ему поверила.
— Нет, правда, Оксана, ты что, считаешь меня вруном?
— Нет, конечно. Прости. Просто, оказывается, я думала, что крупный писатель — это всегда мертвый писатель.
— Для меня Батист — прежде всего мой дядя. Когда я был подростком, я даже отказывался читать его книги. Потому что его роман мог купить каждый, и мне казалось, что он будет принадлежать мне больше, если я не стану его читать.
Виктор зашел к Батисту без предупреждения. Дверь ему открыла светловолосая женщина с лучезарной улыбкой, и это сбило его с толку.
— Э-э-э… здравствуйте, я Виктор, племянник…
— Виктор, тот самый Виктор, о котором так часто говорит Батист?
— Э-э-э…
Тут появилась Жозефина, она была в прекрасном настроении, расцеловалась с Виктором и приобняла за талию светловолосую женщину:
— Хочу тебе представить Изабель. И это отнюдь не наша новая домработница…
Обе женщины рассмеялись. Виктору показалось, что перед ним две подвыпившие старшеклассницы. Заметив его смущение, Жозефина и Изабель, которым стало немного стыдно за свое легкомыслие, призвали на помощь Батиста.
Он появился, очень веселый и непринужденный. При виде племянника он просиял:
— А, это сюрприз? Писатель терпеть не может таких визитов, а вот дядя их просто обожает. Пойдем со мной, Виктор, я расскажу тебе кучу новостей.
— И я, — ответил Виктор, проникаясь их весельем.
Они отправились в кабинет Батиста, который крикнул через плечо:
— Девочки, идите на рынок без меня, я останусь с Виктором!
Виктора царапнуло обращение «девочки», которого он никогда не слышал из уст дяди. Что такое происходит в этом доме?
Батист без затей поведал племяннику о революции отношений, которую они с Жозефиной пережили в обществе Изабель. Он впервые рассказывал кому-то об этой истории, и ему было приятно, что первым узнает именно Виктор. И радостная, понимающая реакция племянника сделала Батиста еще счастливее.
С бьющимся сердцем Виктор открывал новые стороны личности своего дяди: его энергию, фантазию, чувственность, — и все это ему очень нравилось, ведь раньше он воспринимал дядю как живой памятник, уважаемое всеми воплощение ума и таланта. Когда он обнаружил под этой мраморной глыбой человека, трогательно влюбленного в Жозефину, а теперь влюбившегося еще и в Изабель, он почувствовал, что дядя более близок и понятен.
Теперь ему не составило никакого труда признаться, что сам он влюблен в Оксану и хочет познакомить с ней дядю.
Эта новость очень воодушевила Батиста, и он объявил, что хочет, чтобы это случилось как можно быстрее.
— Сегодня же вечером приглашаю вас в ресторан. Договорились?
— Договорились.
Его открытость и энтузиазм поразили Виктора, который, чтобы никого не беспокоить, постепенно исключил из своей жизни все экспромты, неожиданные радости и спонтанные решения. Когда юноша на прощание обнял дядю, то почувствовал, что теперь у него достаточно сил и скоро он сможет рассказать Оксане о своей болезни.
Вечер получился прекрасным. Или даже невероятным. Для каждого многое в этот вечер было впервые: впервые Виктор и Оксана показались где-то вдвоем, как пара, впервые Батист, Жозефина и Изабель явили миру свой тройственный союз. Им всем понравилось быть вместе именно в таком составе. Они чувствовали друг к другу симпатию, а ведь это единственная настоящая причина делать что-то вместе. Эта симпатия ощутимо витала в воздухе как любовный бриз, неся с собой доверительность, всплески откровенности, эмоции, романтические вздохи и шальные взрывы хохота.
У Оксаны, потрясенной этими людьми, которые теперь оказались ее новыми родственниками, то и дело выступали на глазах слезы. Она и не знала, что можно чувствовать себя с другими так хорошо, так свободно. Иногда ее начинала мучить ностальгия, она вспоминала свое детство на Украине, любящих бабушку с дедушкой, ту жизнь, что длилась, пока родители не переселили ее в крохотную квартирку в пригороде Киева, построенную во времена Хрущева и денежных неурядиц.
А Изабель тоже потрясло, как к ней отнеслись Виктор и Оксана: они приняли ее, не судили, не обращались с ней как с опасным паразитом. Только что в своей собственной семье она нашла лишь враждебность, поэтому доброжелательность молодых людей ее порадовала и ободрила.
После ужина они увлеклись разговором и не сразу заметили, что ресторан уже опустел, официанты убрали все со столов, а владелец заведения зевает за кассой.
Батист оплатил счет. Они пошли прогуляться после еды: троица и Виктор с Оксаной побрели к площади Ареццо.
В сквере, залитом голубоватым светом, среди сиреневых флоксов и рододендронов, стояла тягучая неподвижная тишина, пронизанная сладостным ароматом, который источали ветки жасмина: уличная цветочница сложила их на скамейку, присев полюбоваться луной. Попугаи умолкли, с деревьев доносились только еле слышные вспархивания, взмахи крыльев или кто-то тихонько чистил перышки, как будто покой, воцарившийся в подлунном мире, охватил и этих представителей дикой природы.
— Вы не поверите, — сказал Батист, — я видел, как на дереве под моим окном два длиннохвостых попугая ласкались к одной самочке!
Все улыбнулись. Попытались разглядеть птичью троицу, но ничего не вышло — они еще посудачили о том, что у природы воображение явно побогаче, чем у людей.
И расстались счастливыми.
На следующий день у Виктора в университете был экзамен по международному праву. Поэтому ранним утром он оставил Оксану одну, провел несколько часов в библиотеке за подготовкой, проглотил бутерброд, а потом в середине дня держал экзамен в большой аудитории со скамьями, расположенными амфитеатром, без окон, освещенной лампами дневного света, где пахло затхлостью от сыроватого ковра и мандариновым освежителем воздуха.
Наконец к семи часам вечера он вернулся на площадь Ареццо и поднялся в мансарду. Сейчас он был готов рассказать Оксане о своей болезни. Уже со вчерашнего вечера он чувствовал, что может это сделать и их отношения не только устоят перед этой реальностью, но и укрепятся.
Он вошел и увидел, что квартира пуста. Все вещи Оксаны: одежда, пакеты, чемоданы — словно испарились.
На кровати его ждал желтый листочек:
«Прости меня, я никогда никого не любила так, как тебя. Я ухожу».
Он не мог поверить этим словам и заметался по квартире, ища вокруг подтверждения тому, что все это ему просто померещилось!
Потом не раздумывая сбежал по лестнице и помчался прямиком к дяде — вот он уже нетерпеливо трезвонит в дверь.
Ему открыл мертвенно-бледный Батист. Виктор вбежал в квартиру:
— Помоги мне! Оксана ушла!
Брови Батиста поползли вверх. Он рассматривал что-то у себя под ногами.
Виктор сунул ему желтую записку, и Батист пробежал ее глазами.
До этого момента писатель не произнес ни слова. Он поднял голову и неуверенно положил руку Виктору на плечо:
— Жозефина тоже только что ушла.
— Черт, опять это чучело!
— Кто-кто?
— Патрик Бретон-Молиньон, главред газеты «Матен». Уже много лет за мной ухлестывает.
Пока Фаустина произносила эти слова, вышагивая по улице под ручку с Дани, тот человек вылез из машины и заискивающе помахал ей рукой.
Дани потянул ее за локоть, он думал свернуть за угол, чтобы избежать общения с тем приставалой, но Фаустина не согласилась.
— Сейчас привяжется к тебе, — проворчал Дани.
И действительно, Патрик Бретон-Молиньон уже бежал к ним. Он был высоченный, непропорционально сложенный, и его неловкая иноходь смахивала на бег верблюда по пересеченной местности.
— Пошли его на фиг, — вполголоса велел Дани.
Фаустина, вместо того чтобы послушаться, отстранилась от своего спутника и двинулась навстречу Патрику, разыгрывая радостное удивление:
— О, Патрик, как я рада!
— Я думал, ты меня не видела, — пропыхтел он, пытаясь восстановить дыхание.
Дани Давон презрительно смерил взглядом этого смехотворного типа, который не может даже пройтись быстрым шагом, чтобы не запыхаться, как щенок на стометровке.
А Фаустина бросилась на шею этому верзиле, который неловко врезался в ее лоб подбородком, прежде чем попасть губами в щеку.
— Дорогой Патрик, знакомься, это Дани Давон, адвокат.
— Кто же не знает господина Давона? — воскликнул Патрик Бретон-Молиньон, протягивая ему влажную пухлую руку. — Ваша книга-то скоро выйдет?
— Простите, как? — переспросил Дани.
— Мы думаем об этом, очень серьезно думаем! — воскликнула Фаустина.
— Конечно, это о деле Мехди Мартена?
— Пока об этом ни слова! — ответила Фаустина.
— Ясно, значит, о деле Мартена. Браво, адвокат! Я первый в очереди на публикацию отрывков, Фаустина, — поставлю их в ежедневный выпуск!
— Мы еще поговорим об этом…
— Адвокат Дани Давон и Мехди Мартен — это сногсшибательно! Я могу на тебя рассчитывать, Фаустина, ведь так?
Фаустина потупила глазки, как школьница, которая готовится к первому причастию, и проговорила:
— Я обещаю тебе, Патрик.
— Великолепно!
Он повернулся к Дани:
— Вам известно, что Фаустина просто ас в этих делах?
— В каких делах? — переспросил Дани, и в глазах у него сверкнули озорные искры.
Фаустина чуть не прыснула, глядя на него. А Патрик Бретон-Молиньон не уловил его намека и их насмешливого обмена взглядами.
— Она блестящий пресс-атташе! Такого уровня, что у нее не осталось конкурентов.
Фаустина сочла необходимым возразить:
— Не слушайте его, господин Давон, он просто хочет сделать мне приятное.
Дани дернулся от этого «господин Давон».
Повернувшись к нему спиной, Патрик Бретон-Молиньон шагнул к Фаустине и проговорил со слащавой настойчивостью, как будто мулата вообще с ними не было:
— Когда я могу пригласить тебя поужинать?
— Я посмотрю в свой ежедневник и перезвоню тебе.
— Ты каждый раз так отвечаешь.
— Когда я перезвоню, ты поймешь, что я каждый раз говорила правду.
С этими словами она привстала на цыпочки и запечатлела на его щеке легкий поцелуй, а потом бодро двинулась в сторону своего дома в сопровождении Дани.
— Почему ты позволяешь этому слюнявому увальню за тобой ухлестывать?
— Он руководит самой крупной ежедневной газетой в стране.
— Он же тебя хочет.
— Это нормально, разве нет?
— Ты его поощряешь!
— Пока он редактор «Матен», он может питать надежды. Мне же нужна работа…
— А откуда мне знать, что когда-то раньше ты с ним уже не…
— Я тебя умоляю. Ты знаешь, как его за глаза окрестили? За то, что он ничего не может в постели. Вареной морковкой!
Дани повеселел и, вздернув подбородок, улыбнулся:
— Тебе такой мужчина уж точно не подойдет.
— Ах ты, хвастунишка!
Но все же кивнула ему, и они поднялись в квартиру.
Было пять часов дня. Фаустина изображала идеальную домашнюю хозяйку, выжимая сок из фруктов для тропического коктейля.
— Я приготовлю нам сок ассорти из попугайчиков с нашей площади!
Дани задумчиво следил, как она хлопочет, даже не пытаясь поучаствовать.
— Он к тебе клеился при мне, как если бы меня там вообще не было…
— Я бы сказала, как если бы ты не был моим любовником.
— А ему такая мысль даже в голову не могла прийти? Он считает тебя святой, которой неинтересны наши земные радости?
Она рассмеялась. Он настаивал:
— Так почему тогда?
— Наверно, ему ни на минуту не пришло в голову, что я могу спать с мулатом.
Дани передернуло. Он вскочил, стал мерить широкими шагами коридор, как человек, которому надо выплеснуть избыток сил, а потом потер подбородок и вернулся к ней:
— А ты спишь с мулатом?
— Скорее да, чем нет.
Она хотела поцеловать его в подтверждение своих слов, но он ее оттолкнул:
— Так я для тебя мулат?
Почувствовав, что атмосфера накаляется, она попробовала ее разрядить:
— Дани, ты все путаешь. Я тебе объясняю, что этот придурок Патрик Бретон-Молиньон — расист, потому что не может себе представить, что мы спим вместе, а ты злишься на меня.
— Да, злюсь, потому что я плевать хотел на Патрика Бретон-Молиньона. Он, может, и расист, но, оказывается, ты тоже расистка.
— Я?
— Ну да, ты ведь спишь с мулатом.
— Что за бред! На самом деле, если я сплю с мулатом, значит я уж точно не расистка.
— Ничего подобного. Ты должна была сказать «я сплю с тобой», а вовсе не «я сплю с мулатом»!
— А что, ты разве не мулат?
Он замахнулся, готовый ее ударить. Лицо его исказила гримаса, он скрипнул зубами, отдернул руку и отшатнулся.
Пару мгновений Фаустина обдумывала, как лучше выкрутиться из этой ситуации: один способ, помягче, состоял в том, чтобы понять, почему он так злится, когда упоминают о его крови, какая скрытая боль стоит за его гневом, какие детские обиды возникают в его мозгу, когда его воспринимают просто как человека его крови; другой способ, наступательный, — разбить его доводы в пух и прах.
Он сам прервал ее размышления:
— А что ты думаешь, когда мы с тобой в постели: «Я трахаюсь с мулатом»?
Фаустина застыла в замешательстве, потому что это было как раз то, что она подумала в первый вечер, восхищенно рассматривая тело Дани. Если она признается в этом, он выйдет из себя.
— А что я должна думать: я трахаюсь с пасхальным зайчиком?
— Какая ты вульгарная, детка.
— Может, и вульгарная, но я не расистка! Ты сдурел, Дани. Если бы я не ответила на твои ухаживания, ты бы считал меня расисткой. Я ответила, и ты все равно считаешь меня расисткой. Что же я должна была делать? Спать с тобой, не догадываясь, что ты мулат, да? Прости, я не такая идиотка.
— Ничего ты не понимаешь…
— А что ты думаешь, когда спишь со мной: «Я трахаюсь с белой»?
Дани на секунду замер, разинув рот, как Фаустина только что. Она сделала вывод, что угадала верно.
— А теперь скажи мне правду, адвокат Дани Давон: у тебя есть чернокожие любовницы?
— Я запрещаю тебе…
— Отвечай.
— Я не…
— Значит, чернокожих не было. А мулатки?
— Да ты…
— Врать бесполезно, те, о которых ты мне рассказывал, были белые. Ты спишь только с белыми!
— Да.
— Значит, это ты расист.
— Это не одно и то же. В Европе все белые. В этом нет ничего особенного, это нормально.
— Вот оно что! А мне казалось, что в сексе ты не очень-то стремишься к тому, что нормально. Значит, тебе можно ударяться во все тяжкие, только если твои партнерши — белые. Знаешь что? Ты сам — настоящий расист, ты ненавидишь и черных, и мулатов. Я-то, по крайней мере, могу сказать, что выбираю, с кем мне спать, не руководствуясь предрассудками. А ты — да.
— Могут же мне нравиться белые.
— А они тебе правда нравятся? Или ты сходишься с ними, чтобы забыть, что ты мулат?
Но Фаустина недолго радовалась своей последней реплике, уже через минуту она пожалела, что сказала такое. На Дани ее слова произвели эффект разорвавшейся бомбы: он взвыл, скорчился от гнева и принялся крушить все, что попадалось ему под руку. Ваза, посуда, телефон, телевизор, фотографии в рамках — все полетело на пол. Он перевел дух, метнулся в соседнюю комнату и стал мощными ударами сбрасывать с полок книги и топтать их ногами. Фаустина прижалась к стене и кричала, чтобы он прекратил, понимая, что, если попасть под горячую руку, он может ее просто убить.
Когда вдруг обнаружилось, что ломать больше нечего, он застыл, тяжело дыша, расставив ноги и растопырив руки, готовый разнести что-нибудь еще. И налитыми кровью глазами уставился на нее.
Она сперва выдержала его взгляд, потом, сообразив, что лучше подчиниться доисторическим законам покорности, опустила глаза.
Он в последний раз взревел, вновь обрел человеческий облик и, хлопнув дверью, выбежал из квартиры.
Убедившись, что она точно одна — и наконец-то в безопасности, — Фаустина опустилась на пол и как следует выплакалась; она не знала точно, о чем рыдает, но собственные всхлипы успокаивали ее, убеждая, что не произошло ничего особенного.
За четыре часа она выбросила все, что расколошматил Дани, и расставила по местам все, что уцелело. И чем меньше в квартире оставалось следов этого побоища, тем лучше она себя чувствовала. Она решила не докапываться до причин его срыва. Просто Дани получил у нее ярлык «психопата». А психопат — это значило: «надо держаться подальше», это значило: «ни к чему разбираться, нам этого все равно не понять». Словом, он попал в разряд монстров. Гитлер, Чингисхан, Сталин и даже Мехди Мартен, серийный убийца, которого господин Давон защищал, — кстати, ничего удивительного, одного поля ягода.
Итак, роман с Дани закончился. Что ж, тем лучше. Ей как раз стало надоедать… Конечно, приятно было так бурно трахаться, по сто часов и в ста пятидесяти разных позах. Но повторение приедается. За время этих безумств она дважды заработала вагинит. В первый раз ее это даже порадовало — будто ее наградили медалью за отвагу на поле боя: воспаление слизистых оболочек она восприняла как военный трофей, доказательство того, что она стояла насмерть в любовной схватке. Вынужденное воздержание очень усложнило их жизнь в следующие дни: они с Дани чуть ли не съесть друг дружку были готовы, пока у них не было возможности слиться в экстазе. Но уже второй вагинит заставил ее из осторожности инсценировать срочную поездку к матери. Вычищая пылесосом осколки стакана из щелочек между паркетинами, она поняла, что подвергала собственное здоровье опасности. Хотя свингерские клубы, к примеру, ей быстро наскучили. Это вообще всегда было ее слабым местом: ей быстро надоедали и люди, и занятия.
Звук открывающегося замка застал ее врасплох. Какая-то тень проскользнула по коридору. Перед ней возник Дани. Она застыла.
— Прости, — пробормотал он.
Она не реагировала.
— Фаустина, прости меня. Я разозлился, но не на тебя, тебе пришлось расплачиваться за других.
— Каких еще «других»?
— Тех, кто видит во мне только мулата.
После долгой паузы между ними вроде как воцарился мир. Фаустина почувствовала, что Дани говорит искренне: он страдает, ему стыдно за себя.
Она задумалась, страдает ли она сама, и поняла: больше всего ее раздосадовало, что пришлось ухлопать четыре часа на уборку.
— Умоляю, Фаустина, прости меня. Я куплю тебе все, что я испортил. И другие вещи тоже. Пожалуйста…
Она рассматривала его мясистые розовые губы, правильные черты лица, чистую кожу, удивительно яркие белки глаз. Внутри у нее взметнулась мощная волна, которую она приняла за прощение и в которой, должно быть, скрывалось что-то и от желания. Она раскрыла объятия. Он тут же бросился ей на шею.
«Только бы он не заплакал. Ненавижу, когда мужчины хнычут».
Она хихикнула: ловкие пальцы Дани уже начали стягивать с нее юбку.
Назавтра Фаустина потребовала, чтобы Дани остался на вечеринку, которую она у себя устраивает.
— Увидишь, мои друзья тебе понравятся: они все педики.
— Чего?
— Ну да, уж не знаю, как так вышло, но все мои друзья педики. Ты им понравишься, это уж точно.
На самом деле она отлично знала, почему ее друзьями были мужчины, которые любят мужчин: это давало ей ощущение власти. В их глазах она была воплощением женщины: обольстительной соблазнительницей, которой они не рвались обладать, но хотели подражать ей.
Ее мать заранее объяснила ей, как это работает: «После пятидесяти лет, моя девочка, ты останешься женщиной только для голубых. Для нормальных мужчин ты превратишься в старый хлам». Фаустина не стала так долго ждать, чтобы подстегнуть свою женственность, общаясь с геями, которые подвернулись ей на жизненном пути. Ее забавляла возможность говорить о мужчинах так же прямо, как это делают они, ей нравилось чувствовать, что они ею восхищаются, не испытывая желания, нравилось освободиться от роли сексуального объекта, которая временами бывает тягостной, — с ними она смеялась и шутила без задней мысли.
Дани заволновался:
— Ты уверена, что мне надо остаться?
— Конечно. Боишься, что тебя скушают как редкий деликатес? Вообще-то, может, так оно и будет. Но ты не дрейфь, — может, они и будут на тебя глазеть, принюхиваться и прислушиваться, но уж в постель-то в любом случае не затащат.
— Какая же ты дурочка! — смеясь, воскликнул он.
— Я знаю, без этого мое обаяние было бы неполным.
Когда появились друзья Фаустины, которых она называла «мальчики», Дани почувствовал облегчение. Их реплики летали по комнате — дурацкие, едкие, комичные; их взгляды, которые он на себе чувствовал, ему льстили. Фаустина лелеяла его, первым подавала ему кушанья, превозносила его успехи в юриспруденции — словом, обращалась с ним по-королевски, и все восемь приглашенных признали за ним право на эту привилегию.
Том и Натан заговорили о загадочной истории с анонимными записками, которая не давала им покоя.
— Мы обнаружили четыре анонимных письма. Сначала два наших, и потом, переговорив с цветочницей, а это, наверно, самая злоязычная сплетница во всем Брюсселе…
— В мире, мой дорогой, в целом мире! — поправил Натан.
— …так вот, мы узнали еще о двух письмах: одно получила сама Ксавьера, а другое — это она случайно узнала от его жены — получил высоколобый аристократ из дома шесть.
— А этот тип, слушай-ка, если он гетеросексуал, то я — испанская королева.
— Да мы же не об этом говорим, Натан.
— И об этом тоже! Воспитатель нашелся! Чтобы меня учил приличиям озабоченный тип, который вечно держит руку на ширинке, — это уж слишком!
— Короче, — заключил Том, — во всех случаях наблюдаем одни и те же приметы: желтый конверт, желтая бумага, один и тот же текст: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».
Фаустина вздрогнула:
— Я тоже получила такое.
Ее признание произвело фурор. Она умчалась в свою комнату, по квартире разнеслось несколько крепких ругательств, и она вернулась с листком бумаги.
Том и Натан ликовали: их гипотеза об оригинале, разославшем любовные послания жителям площади Ареццо, подтверждалась.
— И как ты отреагировала, когда получила это письмо?
— А обязательно это рассказывать? — спросила Фаустина и побледнела.
— Да, это непременно нужно для расследования.
Она с безнадежным видом обернулась к Дани:
— Я подумала, что это Дани мне его прислал.
Он подошел поближе, проглядел письмо:
— Это не мой почерк.
— Мы тебе верим, Дани, — подтвердил Том. — Тем более что я не понимаю, зачем бы ты стал посылать нам такое письмо.
— Хотя и жалко, — сказал Натан, — я был бы рад.
Фаустина легонько хлопнула его по затылку:
— А ты даже не пытайся похитить у меня дружка.
— Но не трахаться, хозяйка, не трахаться, — простонал Натан, изображая певучий акцент нянюшки из «Унесенных ветром».
После этой выходки всем стало неловко. Натан так разошелся, насмешничая, что вышел за рамки политкорректности, — он забыл, что передразнивать акцент рабов в присутствии мулата не было проявлением хорошего тона… Фаустина приготовилась к худшему.
Но Дани величественно соблаговолил обойтись без скандала, схватил листок, повертел его так и сяк:
— Боюсь, друзья мои, я не смогу вам сильно помочь в этом, потому что я никогда не занимался делами об анонимках.
— Но здесь речь идет не о злобном, как ворон, анониме, а скорее о мирном голубке. В этих письмах ведь говорится о любви, а не о ненависти.
— Зато я могу вас уверить, что их автор — левша. Посмотрите внимательно на буквы. Они все прочерчены справа налево.
— Наш голубь — левша!
— Давайте рассуждать, — продолжал Дани. — Обычно анонимщик — это кто-то обиженный, неудовлетворенный — маргинал.
— Круг сужается, — вставила Фаустина.
— Зачастую у анонимщика бывает какой-то физический недостаток.
— Не знаю никого такого у нас в округе.
Том взглянул на нее:
— А то, что ты получила письмо, привело к каким-то последствиям?
— Шутишь? Конечно нет.
— Ты решила, что это Дани тебе его написал. Значит, оно подтолкнуло тебя к нему.
— Честно сказать, я и так уже двинулась в его сторону. Однако соглашусь, что оно помогло ему обосноваться — не скажу «в моем сердце», потому что у меня его нет, но в моей жизни.
— Вот так же и у нас с Натаном — оно произвело положительное действие. С тех пор мы не расстаемся.
— Я выбираю себе свадебное платье, — уточнил Натан. — Кремовое, of course[1]: вдруг белое мне не пойдет?
Они подумали, и Фаустина высказала то, что подумали все:
— Идея, что кто-то незнакомый хочет мне добра, меня как-то смущает. Мне от этого не по себе.
Разговор перешел на другие темы — и атмосфера снова стала веселой и радостной.
Около одиннадцати вечера пришло время расходиться. Чтобы не целоваться с восьмью парнями, которые только этого и ждали, Дани помахал им рукой и уединился в дальней комнате, объяснив это срочным звонком.
Фаустина проводила своих гостей до двери, и они похвалили ее выбор. Оживленная, с горящими глазами, она приняла комплименты так, словно это она выдумала красоту Дани, а потом подтвердила им несколькими нарочитыми вздохами, что все, чего они не видели, тоже заслуживает внимания.
— Вот негодяйка! — сказал Натан. — Но меня утешает, что хотя бы ты теперь удовлетворена. А то как посмотрю на этих девиц, которые отхватят себе отличных парней и мучат их воздержанием, прямо зло берет.
— Успокойся, Натан! — воскликнул Том. — Пора оставить нашу подругу Фаустину с ее Вагинитом.
— Отличное прозвище, мне нравится, — проквохтал Натан.
— Молчи! — пробурчала Фаустина, а сама чуть не помирала со смеху.
— Когда ты его так прозвала, Фаустина, я ржал целый день. Теперь у меня в голове его так и зовут. Несколько раз за вечер я чуть было не сказал: «Выпьете еще, Вагинит?» или «Вагинит, вам передать сосиски?».
Все засмеялись. Фаустина нахмурила брови и прижала указательный палец к губам:
— Давайте, мальчики, возвращайтесь по домам и ведите себя хорошо.
— Доброй ночи с Вагинитом, дорогая.
Даже закрыв дверь, она слышала, как они дурачатся на лестнице. Она обожала Тома и Натана, потому что у них были такие же фривольные циничные шуточки, как и у нее.
Она вернулась в гостиную, где Дани, с перекошенным лицом, собирал свои вещи.
— Что случилось? — встревожилась Фаустина.
— Я все слышал.
— Что?
— Вагинит…
Она задрожала и стала лепетать:
— Ну, слушай, это… это скорее лестное прозвище. Оно намекает на твою… твою потенцию… Для них, понимаешь, это имеет значение…
Дани прошел мимо нее, не глядя бросил ключ от ее квартиры в корзиночку для мелочей у входа и вышел:
— Прощай. Ты меня ни капельки не уважаешь.
— А у вас хорошо работает точка G?
Марселла, прижимая к себе блюдо, которое она мучила с помощью тряпки, предполагая, что она его протирает, пришла из кухни, чтобы обсудить с мадемуазель Бовер то, что ее занимало.
— Это я к тому, что у меня лично точка G еще до того была, как ее вообще открыли. Я в этом передовик. Еще в семнадцать лет, когда никто о таком не говорил, я ее уже знала. Невероятно, да?
Мадемуазель Бовер, не желая поощрять подобные откровения, ничего не ответила. А Марселла, которая снова принялась натирать фаянс, продолжала:
— Вообще-то, моей заслуги тут и нет: я просто создана для этого. Мне только вставят, как я уже на седьмом небе.
Она покачала головой, перебирая какие-то воспоминания, чтобы убедиться, что она не ошиблась:
— Каждый раз о-го-го. Держись крепче, улетишь!
И она утвердительно кивнула, довольная собой, потом подняла глаза и удивилась молчанию хозяйки квартиры:
— А у вас, мадемуазель, как с точкой G?
— Марселла, подобные разговоры…
— Хорошо-хорошо, поняла, точка G — это не ваше. Бывают такие женщины. Сколько угодно. Может, даже их большинство. Бедняжки… Ну, с этим кому как повезет. И главное, у вас ведь есть такие достоинства, каких нет у меня.
— Какие же?
— Деньги. Воспитание. Происхождение.
— Спасибо, Марселла.
— Ну да, честно сказать, судьба вас побаловала. Вот мне, на самом деле, если не считать, что мужчины ко мне тянутся и что у меня точка G, — с остальным-то не повезло.
Мадемуазель Бовер рассматривала Марселлу с сочувствием и неприязнью: чем, спрашивается, эта приземистая насупленная тетка, по грациозности напоминающая кабана, привлекает мужчин? А она их привлекает, сомнений нет, ухажеры у нее сменяются с неотвратимостью метронома, консьержка никогда не остается в одиночестве больше чем на месяц. Вот мадемуазель Бовер мечтала об идеальной любви; союз, перед которым она преклонялась, был соединением женской красоты с красотой мужской, а все другие сочетания представлялись ей смешными, неприемлемыми и даже неприличными. Если каждая жаба в итоге должна найти партнера себе под стать, то это уже получаются не человеческие отношения, а какие-то животные нравы.
Конечно, природа выдумала еще и другие стороны привлекательности, кроме красоты, чтобы пары образовывались и род человеческий продолжался; да, в атмосфере витали какие-то невидимые материи: запахи, энзимы, молекулы — словом, всякая химия, подталкивающая вполне приличных с виду самцов к уродливой, словно крот, Марселле. И вот этого невидимого излучения мадемуазель Бовер была лишена. И тем лучше! Всю свою сознательную жизнь она не воспринимала себя как будущую жену или мать, только как «дочь таких-то», связанную со своими обожаемыми родителями. Предписание, полученное ею в молодости, о том, что ей стоит избегать плотских утех, выполнялось.
Она не поддалась животному разврату. По ее мнению, благодаря своему безразличию к искушениям плоти она дышала чистым воздухом, а не влачила порочное существование, запятнанное похотью. И тело ее тоже оставалось чистым. А душа наслаждалась чудесной свободой. Она не испытывала ни дурацкой тоски, ни постоянной подавленности, одевалась, как ей нравилось, сама ласкала свою кожу, к которой никто не прикасался, кроме парикмахерши, массажистки и маникюрщицы — короче, профессионалов по поддержанию формы. Больше того, в отличие от других дам своего возраста она не ощущала, что стареет; прекращение месячных для нее означало только отмену бессмысленных мучений, а о новых морщинах или некоторой одутловатости сказать ей было некому — и сама она не обращала на это внимания.
Иногда она уверяла, что причина ее жизнерадостной активности кроется в том, что она сохранила девственность. Ведь такая наивная беспечность как раз бывает присущей монахиням и богомолкам. Весьма сомнительно, что сексуальность помогает женщине расцвести… И материнство только отнимает силы, больше ничего.
— Как вы провели выходные в Женеве?
Мадемуазель Бовер улыбнулась:
— Чудесно…
— Как там, в Женеве, весело?
— Джон приехал со мной повидаться.
— Джон?
— Ну да, Джон.
— А, этот ваш жених, друг Обамы.
— Других у меня нет, Марселла.
— Ух ты, хотела бы я быть на вашем месте. Эти поездки на выходные по разным столицам… Я вот всегда мечтала съездить в Рим, Москву, Стамбул…
— Значит, и съездите, Марселла.
— Да на какие шиши, мадемуазель? Откуда я деньги возьму? Вот, к примеру, ваш билет в Женеву сколько стоил?
Жестокая мысль мелькнула в голове у мадемуазель Бовер, и она не смогла ей воспротивиться:
— Двести сорок два евро.
— Двести сорок два евро? Не может быть! Как раз та сумма, которую я отдала сыну, чтобы он мне сделал ночной столик! Если так пойдет, я не увижу ни Женевы, ни ночного столика, ни моих денег!
— А когда запланирована свадьба вашего отпрыска?
— Сначала обручение, мадемуазель! Уж так в семействе Пеперик заведено. Они живут по старинным правилам.
«Тянут время, — наверное, они не в восторге от того, что наследница собралась выйти за сына консьержки», — подумала мадемуазель Бовер.
Марселла захихикала:
— А вот что смешно-то, что сама я сыграю свадьбу раньше сына.
— Как это?
— Мой афганец сделал мне предложение. — И неожиданно она, как девочка, прижала ладони к побагровевшим щекам.
Мадемуазель Бовер застыла. Нет, она не допустит, чтобы свершилась такая глупость. Она должна вмешаться. Сперва она попыталась говорить экивоками:
— Подождите, по крайней мере, пока ваш сын не женится.
— А что, так даже лучше будет — приду на свадьбу к сыну под ручку с моим афганцем. Пусть не думают, что я такая уж бедная старушка, одна-одинешенька…
Тут ей показалось, что она обидела собеседницу.
— Ох, простите, я совсем не имела в виду вас, мадемуазель Бовер, про вас-то никто так не скажет: вы такая шикарная, и потом, вы же можете выйти замуж за приятеля Обамы, этого вашего чернокожего жениха, который играет на саксофоне.
— Он не чернокожий, а играет на рояле.
Мадемуазель Бовер властным жестом помешала Марселле это прокомментировать:
— Я надеюсь, вы еще не приняли его предложение?
— А с чего мне ему отказывать?
— Ну, за других же вы не выходили замуж.
— Ни один мне этого не предлагал. А мой афганец только об этом и мечтает.
— И вы не думали почему?
Марселла озадаченно замолчала. Мадемуазель Бовер выпрямилась, преисполненная важностью того, что она собиралась сказать:
— Вам не приходит в голову, что у вашего афганца корыстные интересы?
— А в чем корысть-то? У меня ведь ничего нет.
— У вас есть вещь, драгоценная с его точки зрения.
— Дом, что ли?
— Гражданство. Женившись на вас, он тоже его получит. А значит, получит право остаться здесь.
— Так это нормально.
— Какая вы наивная, бедняжка Марселла… А вы не боитесь, что он хочет на вас жениться, только чтобы уехать из своей страны, перестать прятаться, скрывать, что у него документы не в порядке, получить вид на жительство?
— Какие гадости вы говорите.
— Я это говорю потому, что вы мне симпатичны, Марселла. Имейте в виду, не одной мне это придет в голову: как только вы дадите объявление о браке, тут же сюда, на площадь Ареццо, нагрянут социальные службы и начнут разбираться.
— В чем?
— В мэрии каждого района в Брюсселе есть по нескольку инспекторов, которые отслеживают фиктивные браки.
— Фиктивный брак — вы шутите, что ли! Мы с моим афганцем не дожидались брака, чтобы…
— Фиктивный брак — не значит брак без сожительства, а значит, что он заключен, чтобы получить документы. Явятся следователи и будут выяснять, не заплатил ли вам ваш афганец, чтобы на вас жениться.
— Он — мне заплатил? Наоборот, это я за все плачу, у него нет ни гроша.
— Они обязательно спросят про мотивацию вашего афганца. Ему ведь на двадцать лет меньше, чем вам… Это внушает сомнения в его искренности.
— Это еще почему?
— Я просто говорю вам, что подумают люди, Марселла, я-то этого не думаю, я знаю, что вы привлекаете мужчин. Я вам рассказала, что будет дальше: эти социальные службы испортят вам всю романтику и выставят вашего спутника мошенником, а вас — дурочкой.
— Черт бы их подрал!
— Да, это будет неприятно, Марселла. У вас-то сил хватит. А у него ведь, кроме вас, никого нет.
— Бедный мой афганец…
Раздался звонок в дверь.
Обе женщины застыли раскрыв рот, не в силах оторваться от захватившей их темы.
Звонок прозвенел второй раз.
Марселла сморщилась:
— Что ж, пойду открою. В любом случае мне пора к мадам Мартель.
Она сунула в руки мадемуазель Бовер фаянсовое блюдо:
— Держите, я завтра закончу.
Как всегда, она оставила в квартире полный развал.
Через несколько секунд она ввела в гостиную Еву:
— К вам посетительница, мадемуазель.
— Спасибо, Марселла, до завтра.
Марселла осмотрела Еву с головы до ног, оценила ее ровный загар, тонкую талию и пышную грудь; раздув ноздри и насторожившись, она приготовилась к схватке и смерила соперницу взглядом. Потом заметила каблуки высотой в пятнадцать сантиметров, презрительно на них глянула и, пожав плечами, вышла из комнаты.
— Как у вас миленько! — воскликнула Ева.
Убедившись, что Марселла ушла, мадемуазель Бовер поблагодарила Еву за то, что та взяла на себя труд приехать, и предложила ей сесть.
— Перед тем как вы посмотрите квартиру, я вам объясню свою ситуацию.
Тут мадемуазель Бовер замялась… Она занервничала, попыталась справиться с эмоциями. Подошла к Копернику и достала его из клетки. Попугай благодарно прижался к ней. Его нежность подбодрила ее.
— Я встретила человека, с которым меня связывает сильное чувство.
— Это же чудесно! — от души воскликнула Ева.
К сожалению, он живет в Бостоне. Мне придется расстаться со всем, что у меня есть. Мебель… квартира… Ну и бог с ним, я решила рискнуть.
— Вы правы!
Попугай стал выкрикивать:
— Серджо! Серджо!
Мадемуазель Бовер наклонилась к нему и шепнула:
— Нет, милый, это не Серджо. — Потом вскинула глаза на Еву и тревожно добавила: — Как вы считаете, сколько я за это получу?
— За что? — не подумав, брякнула Ева.
— Ну, за квартиру. Вы ведь агент по недвижимости, так?
— Вы живете в золотом районе Брюсселя, где самая высокая цена за квадратный метр. К тому же у вас окна выходят на нашу любимую площадь Ареццо.
— Так сколько? — повторила мадемуазель Бовер.
— Разрешите мне осмотреть квартиру, и я вам отвечу.
— Давайте. Я подожду вас здесь.
Настроение у мадемуазель Бовер было не слишком веселым; обычно она так хорошо умела притворяться, но сейчас у нее не хватало сил. В последние выходные, которые, по ее словам, она провела за границей, как и предыдущие, она отправилась в казино в Льеже, за сто километров от дома, и проиграла там астрономические суммы. Ее наследство было уже растрачено на оплату проигрышей, у нее не осталось ни копейки, ни ценных бумаг, ни страховых обязательств, ни ликвидных средств, ни золота в сундуке — вообще ничего! Драгоценности тоже были уже давно заложены. И теперь ее банкир отказал ей в займе. Так что оставалась только квартира и обстановка. Если не поторопиться, явятся судебные приставы, наложат арест на ее имущество, и все пойдет с молотка.
Пока Ева осматривала квартиру, мадемуазель Бовер со своим попугаем на плече подошла к столу и взяла в руки бланк Министерства внутренних дел, который уже заполнила утром: оставалось только поставить подпись — и ей будет запрещен вход в казино на всей территории Бельгии.
«Подумаешь, доеду до Лилля», — тихонько проговорил какой-то голос у нее в голове.
Эта мысль ее испугала. Неужели она никогда не сможет остановиться? Неужели демон снова подтолкнет ее проигрывать, чтобы попробовать отыграться?
Она расписалась так стремительно, будто от этого зависела ее жизнь, вложила формуляр в конверт, заклеила. По дороге опустит в ящик. От этого решения ей ненадолго стало легче, как бывает, когда во время болезни проглотишь первую таблетку антибиотика.
Попугай перепорхнул на стол, подошел к ее руке, переминаясь с лапки на лапку, потом вдруг сложил крылья и стал выплевывать зернышки на ладонь своей госпоже.
— Нет, Коперник, нет. Ты не должен отдавать мне свою еду. Даже если у меня больше ничего нет. Ох, милый ты мой… — И она погладила указательным пальцем брюшко попугая, а тот с горящими глазами подставлял ей животик, издавая пронзительные трели.
Вернулась Ева и объявила, что, по ее мнению, за все вместе можно будет выручить около миллиона евро.
Мадемуазель Бовер окаменела: миллион евро — ровно та сумма, которую она задолжала. На что же она будет жить?
— Ва-банк! — воскликнула она.
Теперь на карту было поставлено все, как и каждый раз, когда ей становилось очень страшно.
Едва войдя в комнату, Людо понял, что это ловушка: четыре женщины сидели на краешках кресел, прямые как палки, и пили чай, а в воздухе сплетались дурманящие ароматы духов. Неспешно, как и положено в яркий солнечный полдень, они беседовали с хозяйкой дома.
— О, Людо пришел!
Клодина разыгрывала удивление — хотя она сама велела сыну прийти ровно в 17:15. Она махнула рукой, дескать, входи скорее, и вернулась к своим гостьям: ей не терпелось порадовать их этим сюрпризом.
— Мой сын Людовик.
Женщины неловко поднялись. Все представились друг другу, улыбнулись, обменялись приветственными поцелуями — только Людо с матерью не стали — необходимый ритуал, чтобы напомнить, что все они молоды и беззаботны. Когда Людо принесли чашку китайского чая, рыжая красотка заорала:
— О, наконец-то я вижу мужчину, который пьет чай!
— С моей матерью от этой церемонии не отвертишься.
Женщин эта фраза позабавила, а вот Клодина метнула на сына взбешенный взгляд, понимая, что он имеет в виду: годами она записывалась в самые разные клубы и ассоциации с одной лишь целью — поднабрать побольше новых девушек, а потом познакомить их с сыном во время якобы случайно возникшего чаепития. Каких только занятий она не перепробовала, хотя никакое рукоделие ей в жизни не давалось. Вышивка крестиком, батик, вязание крючком, керамика, мозаика, инкрустация, икебана и оригами, но на этом дело не кончилось. Клодина переключилась на более спортивные занятия: йога, фитнес, африканские танцы, пилатес, синхронное плавание; не забыты остались, конечно, и языковые курсы, причем она выбирала только языки будущего: китайский, русский, португальский, корейский, — чтобы познакомиться с самыми динамичными девушками. Заметив хроническое одиночество сына, она задалась целью отыскать идеальную женщину и познакомить с ним. Сначала она вела тщательный отсев, придирчиво изучая потенциальных кандидаток; со временем, после многократных неудач, энергии у нее поубавилось и она стала менее разборчивой, просто собирала всех подвернувшихся под руку незамужних девиц.
— Где же вы познакомились? — спросил Людовик.
— А как вы думаете? — парировала одна из гостий.
— Вы вместе играете в рок-группе?
Они прыснули.
— Вы — труппа акробаток?
Женщины засмеялись громче.
— Поете в церковном хоре?
Они глянули на него с укоризной.
— Мы вместе ходим на гимнастику для брюшных и ягодичных мышц, — объяснила Клодина.
Людовик серьезно кивнул, воздержавшись от комментариев насчет эффекта, который эти занятия, судя по всему, оказали на известную часть тела гостий. Одна из них, сногсшибательная крашеная блондинка, показалась ему знакомой, и он наклонился к ней, чтобы спросить, действительно ли они уже где-то виделись. Когда Ева объяснила, что живет на площади Ареццо, он сообразил, кто она такая, и решил отомстить матери.
В одну секунду Людо переменился. Он развернулся в ее сторону, застыл как истукан и, не обращая больше никакого внимания на остальных, впился глазами только в нее и говорил только с ней. Сначала гостий позабавило, что Людо проявляет такой интерес к Еве, но постепенно его поведение стало казаться им унизительным: Людо как будто вообще не замечал их присутствия.
А вот Клодина наслаждалась: впервые за столько лет она добилась успеха! Людовик влюбился. Ее материнское сердце так переполнилось эмоциями, что она тоже больше не сказала ни слова трем оставшимся девушкам, так что им, заброшенным, словно ненужные безделушки, только и оставалось, что покашливать да обмениваться утомленными взглядами.
Ева же была беспечна, задумчива и как будто совершенно ничего не замечала. Людо не сводил с нее глаз, но она отвечала на его страстные расспросы скупо, думала о чем-то своем и едва удосуживалась поддерживать разговор. Этот юноша был ей совсем неинтересен, к тому же она не чувствовала, что так уж ему нравится, и отвечала на его ухаживания только из вежливости.
И конечно, именно она, получив эсэмэску, вскочила и, покраснев, объяснила, что у нее назначена встреча. Остальные девушки с облегчением поднялись вслед за ней и, осыпав Клодину благодарностями за прекрасно проведенное время, мгновенно исчезли.
Оставшись наедине с сыном, Клодина не смогла и тридцати секунд удержать свои эмоции при себе. Раскрасневшись от счастья, она воскликнула:
— Скажи, я не сошла с ума? Мне показалось, что тебе нравится Ева.
Людо пожал плечами:
— Ну, какой мужчина устоит перед такой девушкой? От нее любой потеряет голову.
— Чем же она лучше других?
— Мама, ну разве не понятно? Мне прямо неловко за тебя. Ты разве не слышала ее голос? Не заметила, какая она скромная, без всякого кокетства? Не видишь, что она ходит на все хорошие спектакли и концерты, которые только бывают в городе? Это же не девушка, а сокровище, просто жемчужина!
— Никогда не видела, чтобы какая-то девушка тебя так зацепила.
Людо чуть не расхохотался и, чтобы сохранить серьезность, сделал вид, что поправляет абажур, а потом стал накручивать мать дальше:
— Но мне не стоит и мечтать о ней. Такая женщина не станет интересоваться таким человеком, как я.
— Это еще почему? — прогремела возмущенная Клодина.
— Ты ее видела? А меня ты видишь? Мы же с ней как красавица и чудовище!
— Я запрещаю тебе так говорить о моем сыне! В жизни есть кое-что и помимо красоты. Есть еще…
— Что же? Я ведь не Крёз и не Эйнштейн.
— Хватит прибедняться. Если бы эта девушка пожелала выйти замуж за Крёза или Эйнштейна, она бы уже это сделала. Но она не замужем!
— И чем это меня делает интереснее в ее глазах?
— Это значит, что все еще возможно…
— Ну, ты скажешь тоже…
Вызов был брошен: Клодина дрожала от нетерпения, она докажет сыну, что если уж она смогла его познакомить с женщиной его жизни, то сможет и убедить ее за него выйти.
А Людо, чтобы поставить финальную точку в этом спектакле, заметил:
— В общем, мама, если бы мне велели сию секунду решить, согласен ли я на ней жениться, я ответил бы «да» не раздумывая.
Клодина потерла руки, словно фермерша, только что заключившая удачную сделку на рынке.
Перед уходом, уже стоя в дверях, Людо вдруг стукнул себя ладонью по лбу:
— Вообще-то, неплохо бы навести о ней справки…
— Дорогой, это я беру на себя.
— Кажется… кто же это был… кто-то рассказывал мне об этой Еве… но кто… дай подумать… Ну да, твоя подружка Ксавьера!
— Ксавьера из цветочного?
— Ну да.
— Ты прав. Ксавьера все про всех знает. Я сейчас же ей позвоню.
— Спасибо, мама.
— Тебе нечасто случается меня благодарить, мой милый.
— Для всего нужен повод. Ну, так я могу на тебя рассчитывать, да?
— Договорились! Мамочка займется твоей невестой.
И Людо вышел, изображая бурную радость влюбленного, который чуть не пляшет от счастья. На самом деле он и правда был доволен: очень уж ему понравилась шутка, которую он сыграл со своей матерью.
Вернувшись к себе, он не устоял перед искушением взглянуть, не написала ли ему Фьордилиджи.
И действительно, сообщение от нее пришло час назад:
У нас такие прекрасные отношения, просто мечта всей жизни, и мне не хотелось бы их испортить. Зачем нам рисковать и устраивать реальную встречу, если у нас и так все замечательно?
Он напечатал:
Милая моя родная душа, у вас такое количество прелестных изъянов и слабостей, что я мечтаю с вами встретиться.
К его огромному удивлению, ответ пришел сразу:
Возможно, я вам не понравлюсь…
Он умилился и решил продолжить разговор:
— Вы же ничего не знаете о моих вкусах. Да я и сам о них мало что знаю.
— Уверена, что вам нравятся блондинки.
Людовик улыбнулся, вспомнив комедию, которую он разыграл с Евой у своей матери:
Настоящие или крашеные?
— Крашеные, словом, те, для кого быть блондинкой — призвание.
— Милая Фьордилиджи, скажите еще, что мне нравятся шлюхи!
— Вы будете первым мужчиной, которому они не нравятся!
Он на секунду задумался:
Фьордилиджи, а вы похожи на шлюху?
Ответ пришел в мгновение ока:
— Нет.
— А как бы вы назвали ваш стиль?
— Бабулька.
— Это как?
— Глядя на меня, люди думают, где я откопала эти бесформенные кофты, юбки в складку, узорчатые свитеры и блузки.
— Значит, это бабулька в стиле гранж?
— Вот-вот. А ваш?
— Дедулька, но без гранжа.
— Длинный свитер и обвислые джинсы?
— Ну да, осталось добавить трусы — чистые, но болтаются, как семейные.
— Это мне нравится.
— Почему?
— Это же неслыханно — во времена, когда мужчины одеваются кокетливо, как женщины. Смена сексуальных ролей.
— Ну, для меня-то это не бунт и не пижонство, скорее просто пофигизм.
— Перестаньте передо мной хвастаться своими достоинствами, я и так уже сама не своя. А какую обувь вы носите?
— Одну и ту же модель уже лет пятнадцать, такие просторные замшевые ботинки на микропоре. У меня в запасе несколько пар. Когда их перестанут делать, отрежу себе ноги. А вы?
— Разноцветные туфли, у меня их полный шкаф. Ноги — единственная часть меня, которая целый день у меня перед глазами, так что я за ними слежу и стараюсь обувать получше.
— А на каблуках — набойки, чтобы не снашивались?
— Конечно. Обожаю их стук. Я представляю себя строгой директрисой, которая ходит по школе и орет на детей. Это дает выход моим садистским наклонностям.
— Перестаньте кокетничать, Фьордилиджи, вы меня раздразнили. Мне очень нравится эта ваша привычка подчеркивать собственную карикатурность. Она вам идет.
— Какой вы противный, ну я побежала. У меня есть дела поважней, чем вам нравиться.
Людовик взглянул на часы и решил отправиться в бассейн. Он занимался плаванием — это была одна из его немногих здоровых привычек. Хотя он плавал постоянно, фигура у него была не как у завзятого пловца, а как у субтильного подростка, под его белой кожей не вырисовывался ни один мускул. И что с того. Чтобы защитить себя от насмешек, он держал эти свои тренировки в секрете, как что-то позорное, и ходил в бассейн в такое время, когда там нельзя было встретить знакомых.
В часы, когда бассейн был открыт только для групп школьников, он плавал по единственной дорожке, оставленной для постоянных посетителей.
Людо заперся в раздевалке и улыбнулся свежему, бодрому, начисто лишенному эротики запаху хлорки. Он натянул свои темно-синие свободные плавки, без всяких украшений, и вышел в душ, где ему нравились белый кафель, горячий влажный воздух и сладкий запах шампуня — по ощущениям, что-то среднее между больницей и косметическим салоном.
Наконец он вышел в бассейн, аккуратно обойдя ванночку для ног — рассадник микробов, — вызывавшую у него брезгливость. Он посмотрел на плескавшихся в воде школьников.
От теплой воды под куполом бассейна скопился пар, который приглушал звуки и превращал их в еле слышные отголоски, как будто слова и крики под действием пара разлагались на составные части.
Старший тренер, мужчина с рельефной мускулатурой, вперил в него недобрый взгляд. Людо не понимал причин этой раз за разом проявляющейся враждебности и решил, что в этом взгляде следует читать неприязнь красавца к уроду, чемпиона — к пустому месту. Сложен старший тренер был атлетически: широкие плечи, узкий таз, внушительные мускулы правильной формы — на всех конечностях и на груди. Но внимание Людо привлекала еще и походка тренера: он был худощав, но с заметным трудом переставлял ноги в ортопедических сандалиях, разворачивал вперед сперва одно плечо, потом — другое, опирался на левую ногу, потом переносил вес на правую, как великан, выбившийся из сил после какого-то бесконечного марафона. Глядя, как медленно, величественно и неловко он двигается, можно было подумать, что эти усилия расходуются, чтобы таскать какое-то более тяжелое, массивное и объемное существо, как будто вокруг него есть еще одно гигантское тело, затрудняющее его движения и невидимое для глаз.
Людо вошел в воду и двинулся в сторону единственной разрешенной для взрослых дорожки. Ему хотелось побыстрей пройти мимо детей, но быстрей не получалось, и он вдруг нашел объяснение странной поступи тренера: просто он на суше перемещался как в воде — раздвигая воздух, будто тяжелые волны.
Людовик нацепил шапочку и очки — он считал, что похож в них на муху, — и начал свой заплыв. Плавал он как попало, зато долго.
Однако в этот раз у него не получилось преодолеть тот пятиминутный барьер, после которого сердечная мышца адаптируется к усилиям пловца: сегодня сердце колотилось и отказывалось приспосабливаться к постоянному ритму. Людо уже привык к тому, что оно иногда его не слушается, и собрался вылезти из воды, отдышаться и начать заново, когда дыхание восстановится.
Он взбирался по лесенке, с каждой перекладиной получая назад килограммы, которые сбрасывал в воде. В бассейне он был невесомым, словно медуза, а на кафельном полу снова весил свои восемьдесят.
По рассеянности он приблизился к детскому бассейну. Жилистый худощавый папаша с рельефными, будто канаты, мускулами занимался с дочкой. Девочка боялась воды, но отца это нисколько не заботило. А она вопила, как только на нее попадали даже мельчайшие брызги, и рыдала в голос, когда отец заставлял ее заходить в воду глубже, — он разозлился и отвесил ей пощечину.
От изумления она перестала кричать.
Отцу показалось, что он добился успеха, и он опять потащил ее в воду. Она завопила снова. Он вкатил ей еще две звонкие оплеухи. И на этот раз девочка остолбенела от ударов и смолкла.
Придя в себя, она горько зарыдала. На нее обрушились уже четыре пощечины. Сцена напоминала театр абсурда: от пощечин плач выключался. И удары сыпались уже один за другим, механически, как будто отец перестал понимать, что там внутри рыдает живое существо.
Людо хотел вмешаться, уже раскрыл рот, но не смог произнести ни слова. Он приказал себе встать — ничего не вышло. Стены закружились вокруг него, он рухнул, покатился по полу и остановился, не в силах произнести хоть слово или шевельнуться.
Он уже не слышал, что происходит вокруг, и не знал, продолжает ли отец бить дочку и была ли какая-то реакция на его действия. Все замерло. Только глаза Людо еще сохраняли слабую способность к восприятию — он видел какие-то неясные контуры — и различал еще более неясные звуки, как в соборе, где звуки смешиваются в единое общее эхо.
Сколько времени он пробыл в таком состоянии?
К нему обращались… кто-то трогал его руками… какой-то неотвязный рокот становился все более отчетливым, и в конце концов он смог разобрать: «Месье? Месье? С вами все в порядке, месье?»
Он понял: кто-то заметил, что ему стало плохо, и теперь ему помогут.
Его перевернули на спину: Людо увидел лицо старшего тренера — это он его тормошил. Людо вытаращил глаза, но не мог произнести ни слова.
Его чем-то накрыли. Приехали спасатели. Его передвинули на носилки и утащили в комнатку в стороне от бассейна. Там ему показалось, что к нему вернулся слух. К лицу прижали маску и велели вдохнуть посильнее: кислород придаст ему сил. Мышцы у него расслабились. К нему возвращалась жизнь. Он улыбнулся.
Ему посоветовали глубже дышать. Спасатели отошли в сторону.
Людо слышал, как тренер разговаривает с ними:
— Ему стало плохо, когда он вышел из воды.
— Он часто сюда ходит?
Педофил-то? Ну да. Постоянно. Плавает как топор, но подолгу.
— Почему вы его называете педофилом?
— Мы с коллегами так его прозвали, потому что он ходит, только когда здесь школьники.
— Он когда-нибудь что-то такое…
— Нет, ни разу. Но согласитесь, это странно: выбирать время, когда в бассейне полно детей и они орут как ненормальные. Зуб даю, что он… Но мы за ним приглядываем. Именно поэтому я быстро заметил, что с ним что-то не так…
Людо, лежавший на носилках и захмелевший от хорошей порции кислорода, чуть не расхохотался. Теперь ему стал понятен недобрый и пытливый взгляд старшего тренера, которым тот встречал его появление в бассейне: его приняли за педофила! Это его-то! Человека, который даже не смотрел на детей, а самого себя считал ребенком, повзрослевшим просто по недоразумению.
Спасатели обратились к нему:
— Месье, вы нас слышите? Если слышите, мигните глазами.
Людовик послушно мигнул.
— Говорить можете?
Людовик думал, что у него не выйдет, но неожиданно услышал собственный слабый голос:
— Нет, я… Могу.
— Что случилось, месье?
На глаза навернулись слезы. Людовик вспомнил девочку, которую бил отец, свою реакция, свое бессилие. Нет, он не может ответить на этот вопрос.
— Можно мне… еще немного кислорода?
Спасатели озадаченно переглянулись: они испугались, что им попался какой-то наркоман, пусть даже и кислородный; один взял баллон, прижал к его лицу маску и пшикнул.
На Людовика накатило блаженство, чувство счастья, а за ним пришло озарение: если вся его жизнь — сплошная неудача, то корни кроются в его детстве.
Как та девочка, он был ребенком, которого били. Взрослый обрушил на него свою жестокость, а он не понял за что. Теперь Людо был уверен: когда отец на него за что-нибудь злился, он его бил. А за ударами следовало худшее — угрызения совести. Отец ощущал себя виноватым и осыпал его ласками, предварительно избив до синяков. Сегодня Людовик почувствовал себя сыном того ребенка. И он не выносил, чтобы к нему прикасались, потому что из-за отца любой телесный контакт для него означал насилие. Мать же не прикасалась к нему вообще, поэтому он не предполагал, что тело может быть чем-то, кроме объекта, на который бесцеремонно обрушивает свое недовольство и сомнения другой. Родители задушили его тело в зародыше, не дав расцвести.
Людо плакал и смеялся одновременно: он абсолютно безнадежен. Спасатели объяснили его странное поведение воздействием кислорода и решили, что можно уезжать.
Людовик медленно пошел домой. Он ощущал приятную усталость.
По дороге он проверил мобильник и обнаружил, что мать звонила ему раз двадцать. Он выслушал длинное сообщение, которое она ему оставила:
«Людо, ты не берешь трубку, так что давай я без долгих проволочек прямо сейчас расскажу тебе правду. Мне очень грустно тебе это говорить, но не думай больше об этой девушке. Никогда. Я запрещаю тебе с ней видеться. Понимаешь, Людо, всему есть предел. Я поговорила с Ксавьерой: эта Ева… она… господи, как это сказать… она… в общем, я просто передам тебе, что сказала Ксавьера… она проститутка! Ну вот. Содержанка. Ее содержат богатые любовники, которых у нее много. Сначала я не поверила, но Ксавьера мне рассказала подробности. Да, ты прав, — конечно, в этой девушке есть свой шарм, но ты видишь, как она его использует! В общем, слушай, Людо, пожалуйста, даже не здоровайся с ней, если вы встретитесь. Как подумаю, что это я тебя с ней познакомила, меня просто трясет от ужаса… В любом случае, как я поняла, ты для нее и недостаточно стар, и недостаточно богат. И не вздумай из-за нее страдать. Ты не сердишься на меня, любимый? Я жду твоего звонка. Это мама».
Людо улыбнулся. Его план осуществился как по нотам. Теперь мать будет мучиться чувством вины оттого, что познакомила сыночка с таким исчадием ада, и угрызения продлятся недели две-три, так что новых потенциальных невест в это время ему представлять не будут. Уже хорошо…
Дома он, почти не раздумывая, уселся за компьютер и написал следующее:
Милая Фьордилиджи, нам нужно расстаться. Я неисправим. Я завязал с вами отношения только потому, что мы никогда не увидимся. Я знал, что сначала распалю этот пожар, а потом в мгновение ока кану в недра компьютерного небытия. За что люблю Интернет, так это за его виртуальность. Но в жизни я больше всего страдаю от той же самой виртуальности — своей собственной.
Пожалуйста, давайте расстанемся. У меня все сильные ощущения бывают только в голове. Чувства я проживаю через книги. Сексуальность мне доступна лишь на экране — да, правда, даже мои любовные воспоминания мне не принадлежат, это всё чужие воспоминания. Я и дожил-то до нынешнего возраста как будто только на бумаге. И мне не выйти из этой тюрьмы виртуальности.
Что такое ложь? Это правда, которой бы мы хотели; правда, которую мы не можем осуществить. Нет ничего достоверней и искренней, чем мои обманы. Когда я говорил вам, что хотел бы встретиться с вами на берегу озера, я знал, что этого не будет, но я страстно этого желал. Когда я выдумывал свою жизнь, чтобы рассказать ее вам, это было то невозможное существование, которого бы я хотел. Короче, Людовик, который вам все это обещал, был самый лучший, идеальный Людовик. А тот, что никогда не выполняет своих обещаний, — реальный. Нашу переписку поддерживали мечты лучшего из них. Что может быть прекраснее мистификации, когда в ней заключен идеал?
На свете нет ничего щедрее лжи. И ничего скаредней реальности.
К сожалению, констатирую, что лучшее из моих «я» так и останется эфемерным. Что-то не выпускает меня из моей никчемности — наверно, это прошлое. Мне не удается выбраться из состояния жертвы — жертвы отцовской жестокости, жертвы материнской неловкости.
Милая Фьордилиджи, здесь я прекращаю свое нытье. Перечитав все это, можно подумать, что я строю из себя мученика, а я просто жалкий тип.
И получается, что, возможно, было бы лучше не пытаться ничего объяснять.
Простите меня. Прощайте.
Людо нажал кнопку «отправить» и не почувствовал облегчения. Он больше ничего не чувствовал.
Ссутулившись, он пошел на кухню, достал самые вредные продукты — чипсы и шоколад — и стал жевать их попеременно, запивая лимонадом.
Вернувшись в гостиную, он увидел на экране мерцающее окно: Фьордилиджи уже ответила. Он прочел вслух:
Людо, милый, я прочла твое сообщение и поняла, до какой степени мы с отцом сделали тебя несчастным. Хватаю машину, сейчас буду.
Людо побледнел:
— Мама?
На площади Ареццо Том и Натан подходили к особняку Бидерманов. Перед ним разворачивался целый парад автомобилей: одни лимузины высаживали гостей, другие подхватывали уезжающих, сменой декораций в этом действе заведовали старательные шоферы в черных костюмах, а дирижировал всем величественный дворецкий, стоявший на ступенях подъезда. Двое парней оглядели помпезный фасад, где кирпич был через равные промежутки нарядно декорирован камнем, балконы с коваными решетками, которые украшал роскошный замысловатый узор, водостоки со звероподобными горгульями; с улицы сквозь высокие окна они видели люстры, резную отделку, позолоту и даже верхние рамы монументальных полотен, удивляясь, как одни лишь потолки могут поведать о скрытых в особняке богатствах: вот в бедном доме потолок не такой — он белый, голый, с одинокой лампочкой, висящей на скрученных проводах…
Все это их потрясло, и они засомневались. Натан шепнул Тому:
— Я туда не пойду: они примут нас за свидетелей Иеговы.
Том обвел глазами одеяние Натана: сливового цвета штаны, остроносые ботинки, куртка цвета фуксии из искусственной кожи под ящерицу.
— Не думаю.
Натан повернулся к особняку спиной и быстро проговорил:
— Не важно, в этот дом или в другой, но ты вообще представляешь себе, как это мы звоним к людям в дверь и спрашиваем, получали ли они анонимное письмо? — И он потряс в воздухе желтыми листками, которые были адресованы им двоим.
Том ответил:
— Ну, зато им будет весьма интересно узнать, что их послания — часть крупной рассылки.
— Думаешь, весьма интересно? Притом что каждый истолковал эти письма по-своему и каждый что-то изменил в своей жизни после этого сообщения?
— Ты преувеличиваешь!
— Вовсе нет, Том. Возьмем нас: мы с тобой теперь не расстаемся, сперва потому, что каждый из нас подумал, что письмо написал другой, а потом — потому, что, поняв ошибку, мы захотели узнать, откуда они взялись.
— И это сделало нашу жизнь интереснее, не будем об этом жалеть.
— А кто тебе сказал, что у наших соседей все прошло так же? Такая записка может привести к ужасным последствиям.
— Признание в любви? Не понимаю, как это может быть.
— Но признание в любви может быть невыносимым, если мы его не хотим.
— Все хотят любви.
— Неправда. Многие прячутся от любви. Им спокойнее без нее. Чаще всего они соглашаются, чтобы любили их, но не утруждают себя ответной любовью. Любовь — это разрушительно, это прививка от эгоизма, падение крепости, свержение единоличной власти: какое-то существо начинает значить для тебя больше, чем ты сам! Это же катастрофа… К тому же в эту брешь, пробитую любовью, может проникнуть альтруизм и уничтожить внутреннее равновесие.
— Что ты несешь?
— Хочешь, докажу, что любовь невыносима?
— Тебе слабо!
— Слышал историю об одном парне, неженатом, который забросил свое ремесло плотника и стал бродить по дорогам, рассказывая людям, что Бог их любит и что они сами должны любить друг друга? Сам он, надо сказать, делал ровно так, как говорил: то лечил прокаженных, то слепым возвращал зрение, то воскресил своего приятеля Лазаря, то не дал забросать камнями одну несчастную за то, что она согрешила с каким-то типом вместо собственного мужа, и еще много чего покруче, не буду перечислять. Чудес, добрых советов и добрых дел — хоть отбавляй, вот такая была программа у этого Христа. И что же с этим парнем случилось в итоге? В тридцать три года его арестовывают, потому что не хотят больше всего этого терпеть, устраивают дурацкое судилище и прибивают гвоздями к доскам. Ничего награда? И уж конечно после этого людей, желающих нести в мир добро, стало поменьше. Нужно быть святым, чтобы после этого играть в Иисуса.
— Что же ты хочешь мне доказать, брат мой Натан?
— Что любовь — как динамит, как революция. И что люди, которые говорят о любви, кажутся террористами в обществе, где правят корысть и страх. И что эта анонимная записка не могла привести к одним только романтическим историям. Потому что мы живем не в сказке!
Том положил руки на плечи Натану, чтобы его успокоить:
— Ты несешь эти бредни потому, что боишься позвонить в дверь к Захарию Бидерману?
— Так позвони сам.
— Я тоже боюсь.
— Ах вот оно что!
Натан щелкнул пальцами, как будто признание этого поражения означало его победу.
Но тут дверь распахнулась, и на ступени вышла женщина в строгом брючном костюме. Том просиял:
— Мы спасены!
Он ускорил шаги, чтобы успеть перехватить появившуюся даму:
— Мадам Сингер, какой сюрприз!
Она взглянула на Тома и улыбнулась:
— Месье Берже… Я и забыла, что вы живете на площади Ареццо.
— Если хотите знать, что я думаю, так это самое странное место в мире. Мадам Сингер, как же вы вовремя, дело в том, что я веду одно расследование, но мне не хотелось бы беспокоить месье Бидермана. Может, вы сможете мне помочь?
Она вздернула брови, готовая защищать своего шефа:
— В чем дело?
— Тут вот что. Некоторые местные жители получили анонимные письма. Нам нужно знать всех адресатов, чтобы раскрутить это дело и найти их автора. — И он протянул ей два желтых листка. — Месье или мадам Бидерман ничего такого не получали?
Мадам Сингер осторожно взяла листки, скептически пробежала глазами, и на ее лице отразилось неодобрение.
— Я не занимаюсь почтой мадам Бидерман. — Она вернула листки и добавила: — Мне кажется, месье Бидерман открывал похожий конверт. Я письма не читала, но обратила внимание на его несуразный цвет. Месье со мной об этом не говорил.
— Спасибо, мадам Сингер. Вы нам очень помогли.
Она кивнула, недовольная, что выдала крупицу своих профессиональных секретов:
— Это несущественно: мне эта анонимная записка кажется совершенно безвредной.
Натан, стоявший метрах в двух за спиной у Тома и тоже слушавший их разговор, не удержался и вставил:
— Да, но это только на первый взгляд!
Мадам Сингер, удивившись его появлению, окинула взглядом его костюм, вздохнула и твердым шагом направилась прочь:
— Всего хорошего, господа.
Натан подошел к Тому, улыбаясь:
— Она же лесбиянка, точно? Выправка как у ефрейтора. Точно: если уж она не лесбиянка, то я святая Бернадетта. Откуда ты ее знаешь?
— Трое ее детей учатся у меня в лицее. Возвращайся в свой грот, Бернадетта.
— Ладно, не будем отвлекаться. Нам подтвердили, что было еще одно анонимное письмо. Пойдем расспросим Марселлу.
— Какую Марселлу?
— Консьержку из дома номер восемнадцать.
Тома удивил этот неожиданный экспромт.
— Ты боялся позвонить к Захарию Бидерману, но не стесняешься побеспокоить консьержку? У тебя двойные стандарты.
Натан пожал плечами, направляясь прямо к дому:
— Во-первых, консьержка затем там и сидит, чтобы ее беспокоили. Во-вторых, этот дракон с площади Ареццо лает, вместо того чтобы говорить, и кусает, еще не успев задуматься. Если б ты лучше себе представлял, какое агрессивное чудище скрывается за ее жуткими штапельными платьями, ты бы понял, что я сейчас проявляю невероятную смелость, чтобы сдвинуть наше расследование с мертвой точки. А теперь, Том, закрой-ка рот и опускай забрало: сейчас я тебя познакомлю с Марселлой.
Они вошли в парадное и постучали в стеклянную дверь, задернутую складчатой занавесочкой:
— Здравствуйте, Марселла, это Натан.
Дверная створка скрипнула, и появилась Марселла, неприбранная, с опухшими веками и мокрым платком в руке. Она взглянула на Натана, узнала его, выскочила из своего жилища ему навстречу и ударилась в слезы:
— Он ушел…
— Кто «он», Марселла?
— Мой афганец.
Пока она рыдала, уткнувшись в куртку Натана, он жестами и гримасами объяснил Тому, что «афганец» — это не собака, а волосатый мужик, который спал с консьержкой. Наблюдая непристойную пантомиму Натана, Том с большим трудом удерживался от смеха.
Еще несколько всхлипов, и Марселла отпустила Натана и взглянула на обоих друзей с таким видом, словно всегда поверяла им свои тайны.
— Мы были так счастливы, я и мой афганец. Ну, честно сказать, он почти ничего не делал. Он хотел, чтобы мы были вместе, я тоже — мне только нужно было разобраться с этим дурацким ночным столиком. В последнее время это была просто жизнь в розовом свете. Он предложил мне пожениться, я собиралась скоро принять его предложение, а тут хоп — и он исчез.
— Без объяснений?
— Какие уж тут объяснения! Оставил мне записочку: «Спасибо», он, мол, всегда будет помнить, какой я «ангел», одна из самых «любезных» людей, какие ему встречались. — И, ткнув в них пальцем, она суровым тоном обвинителя вопрошала: — Вот как вы считаете, «любезная» — подходящее слово, когда уходишь… от любовницы?
— Нет. «Любезная»… это не слишком любезно. И «ангел» — тоже.
— Ах, господин Натан, вот вы меня понимаете. Ну, женщине же не говорят, что она… ах, ну в общем, вы ж понимаете, что я хочу сказать, хотя женщины это и не ваша епархия… ну не говорят же своей возлюбленной…
Ее глаза блеснули: она нашла нужное слово: «возлюбленная».
— Не говорят же своей возлюбленной: «Спасибо, ты была очень любезна». Нет. С возлюбленной так не говорят.
Тут Натан выпрямился и жестом показал Марселле, чтобы она замолчала:
— Марселла, вы заблуждаетесь!
— Чего?
— Вы забываете, что ваш… ваш… погодите, как его звали?
— Гумчагул, — выдохнула она, утирая слезы.
— Этот ваш Гумчагул плохо говорит по-французски! То, что он вам написал, наверняка объясняется просто неверным переводом. Я уверен, что по-афгански он не…
— Нет такого языка, афганского, он говорил на пушту, — поправила Марселла, доказав Тому, что в этом вопросе она уже разобралась неплохо.
Но Натан невозмутимо продолжал:
— В пушту слова могут иметь другой смысл, Марселла. Может быть, на пушту это трогательно: «спасибо» и «любезна». Да наверняка! Самые прекрасные слова в языке. Уж про «ангела»-то я просто уверен.
Марселла застыла в задумчивости, ее обрадовала эта идея. Теперь она страдала меньше. В глазах у нее вспыхнул огонек.
— Зайдите, выпьем по стаканчику, — велела она.
Том попытался протестовать, но Натан оборвал его на полуслове:
— С удовольствием, Марселла.
И они вошли в ее комнатку, заставленную всякими безделушками.
— Устраивайтесь, где вам удобно! — воскликнула она, указывая на единственный в комнате двухместный диванчик.
Она вытащила из буфета липкую бутылку:
— Ликер будете? Впрочем, больше у меня все равно ничего нет. Это вишневый аперитив.
Не дожидаясь ответа, она наполнила стаканы, протянула им и уселась напротив, на табурет, который, как фокусник, вытянула из-под стола.
— Давайте, будем здоровы!
— Будем!
— За что пьем?
— За то, чтоб как в песенке, Марселла.
— В какой песенке?
— «Пятнадцать человек на сундук мертвеца…»
Тому показалось, что Натан перешел уже все границы дозволенного, но, к его удивлению, Марселла не обиделась, а, наоборот, весело расхохоталась:
— Ну, вы преувеличиваете, господин Натан. Пятнадцать афганцев в моей постели! Какой вы смешной! — И, прикрыв глаза, потягивала свой ликер, раскачиваясь на трехногом табурете.
Натан, воспользовавшись случаем, ткнул Тома локтем и глазами показал другу: на полочке, куда Марселла складывала свою немногочисленную почту, лежал желтый конверт.
Несколько стаканов спустя они вышли из жилища консьержки без сил.
Натан предложил продолжить расследование, пройдя по этажам: нескольких жильцов он знал в лицо, в том числе одну милейшую и довольно веселую старую деву, как там ее, мадемуазель…
— Мадемуазель Бовер на каком этаже? — спросили, постучавшись к консьержке, трое малоприятных мужчин.
— На третьем, — ответила Марселла.
— Она дома?
— Да.
Марселла закрыла дверь, а мужчины направились вверх по лестнице.
Глядя им вслед, Натан шепнул на ухо Тому:
— Н-да, дело пахнет керосином…
— С чего ты взял?
— А я знаю главного в этой троице: судебный исполнитель, которого наш клуб вызывает, когда надо собирать долги. Уж не знаю, что там сделала эта бедная мадемуазель Бовер…
— Не драматизируй. Может, он просто пришел доставить письмо в собственные руки.
— Только не втроем. Это больше похоже на выселение или опись имущества.
И они побыстрей выскользнули из подъезда, как будто оставаться в доме, где вот-вот разыграется трагедия, было опасно.
Перейдя улицу, они решили немного отдохнуть под деревьями. Разговор Марселлы и Натана ужасно утомил Тома: их манера то и дело перескакивать с трагического тона на игривый приводила его в замешательство. Ему хотелось немного побыть в тишине.
Но вместо этого на них обрушился гвалт попугаев. Что там случилось, наверху в ветвях? Ара и какаду уже не переговаривались между собой: они орали. Между ветвями разыгралась настоящая звуковая буря: резкие, пронзительные вопли, галдеж и стрекот, оглушительные разнокалиберные трели рвали барабанные перепонки.
Но, как ни странно, эта суматоха их успокоила: она воспринималась как что-то здоровое, ясное, разномастное — радостный полнокровный кавардак. В этой какофонии рождалась гармония. Подобно тому как вид этих ярких птичек, разноцветных, словно радуга, вызывал чувство легкости, их шумная возня создавала веселое настроение.
Когда они немного пришли в себя, Том подвел итоги:
— Ты, я, Виктор, цветочница, аристократка, Захарий Бидерман и консьержка — семь человек получили такие записки. Что между нами общего? Все живем на площади Ареццо. Первая зацепка: тут неподалеку есть какой-то человек, который желает добра своим соседям. Вторая зацепка: этот человек добрый, открытый, щедрый, и это сильно сужает круг поиска.
— И вообще сводит его к нулю. Таких людей не бывает.
— А кто мне рассказывал про Христа и святых?
Натан посмотрел на него внимательно:
— Хорошо, допустим, нам написал некий голубь. Как будем его искать?
В этот момент на аллее появился паренек лет двадцати пяти: он весело протопал мимо них, напевая себе под нос, настроение у него явно было отличное. Том и Натан помолчали, пока он не скрылся из виду.
— Аппетитно выглядит. Интересно, откуда он идет? — прокомментировал Натан.
— Да, веселенький тип, — согласился Том.
Они вздохнули. Натан повернулся к своему возлюбленному:
— Слушай, Том Верже, по-моему, ты на него уставился, как кот на валерьянку. Должен ли я из этого заключить, что, когда мы будем жить вместе, ты мне наставишь рога?
— Не больше, чем ты мне, Натан Синклер. Обрати внимание: это ведь не я стал нем как рыба, как только появился этот красавчик.
— Ладно. У меня к тебе будет только одна просьба: делай что хочешь, но веди себя скромно и никогда мне ни о чем таком не рассказывай.
— Обещаю.
— И я тебе.
Стало тихо. Том ласково взял Натана за руку:
— Знаешь, Натан, я хотел бы тебе не изменять.
Натан растроганно посмотрел на него:
— Очень приятное признание, оно мне нравится.
Он, улыбаясь, смотрел на попугаев, но глаза у него наполнились слезами.
— Что-то такое надо бы говорить на свадьбе. Вместо того чтобы давать друг другу невыполнимые обещания, лучше бы остановиться на таком простом пожелании: «Я хотел бы тебе не изменять». — Он поднес руку Тома к губам и поцеловал ее. — Почему людям приходится так часто друг друга обманывать, Том?
— Правильный вопрос был бы такой: зачем люди дают друг другу невыполнимые обещания? Зачем пытаются идти против человеческой природы? Почему мужчины и женщины хотят видеть себя не такими, какие они есть?
— В этом смысл понятия «идеал». Мы же не животные. Во всяком случае, я.
— Ты смешиваешь понятие идеала и отрицание биологических законов. Как и этими попугаями у нас над головой, нами управляют порывы, которые бывают сильнее нас, и их больше, чем нам бы хотелось, а иногда они толкают нас куда-то, куда мы сами вовсе не собирались. Неверность естественна, а мы, наоборот, теряем естественность, когда даем клятвы, которые обрекают нас на воздержание.
— Ну и ладно. Я все равно хотел бы тебе не изменять.
— Я тоже, Натан.
И они вздохнули с облегчением.
Со стороны авеню Мольера на площадь вышли трое. Том сжал руку Натана:
— Видишь их? Мне не показалось?
Это садовники Ипполит и Жермен — а с ними Изис — принесли на площадь свой инвентарь. Натан решил, что Том показывает на Ипполита:
— Ох, Том, притормози-ка чуть-чуть. Только что нашептывал мне о любви, а через секунду уже делаешь стойку на первого встречного жеребца.
— Да я не о нем тебе говорю, идиот!
— Что? Ты не пялишься на самого красивого парня в Брюсселе?
— Нет! Я о нашем расследовании…
Натан сделал непонимающее лицо.
— Ты согласен, что эти садовники часто приходят на площадь, что они тоже принадлежат к здешним обитателям?
Натан обернулся к садовникам: они раскладывали на газоне свои инструменты, а Изис села на скамейку и погрузилась в чтение. Эту сценку они видели десятки раз за последние годы. Он кивнул. Том продолжал:
— А помнишь, что нам сказал Дани Давон в гостях у Фаустины? Авторы анонимок — это люди, изолированные от общества из-за каких-то отличий, или калеки…
— Карлик?
— Вот именно.
Они посмотрели на Жермена другими глазами. А он, улыбаясь на солнышке, разравнивал гравий.
— Как мы поступим? — спросил Том.
— Элементарно, дорогой Ватсон: метод песочной формочки.
— Это как?
— Ребенок! Одна подружка рассказывала мне, как подкатывать к симпатичным папашкам в парке: устраиваешься так, чтобы дети играли вместе, а потом с самым невинным видом заводишь беседу.
— Отлично. Ты взял с собой детей?
Натан встал и прошелся, переваливаясь с боку на бок:
— Ты забываешь, что я во многом остался ребенком.
Натан подошел к Изис и как ни в чем не бывало с ней заговорил. Поскольку он читал «Сказки просто так» Киплинга, которые она сейчас дочитывала, и ему очень нравилась эта книга, они с удовольствием стали ее обсуждать.
Ипполит и Жермен заметили эту сценку, поздоровались с Натаном и продолжили работу.
Том сгорал от нетерпения. Почему он сразу не присоединился к Натану? Теперь ему было бы трудно придумать для этого предлог, тем более что он время от времени спиной чувствовал удивленный взгляд садовника, которому, наверно, не понравилось, что Том приставал к нему несколько дней назад.
А Натан сидел себе рядом с Изис и смеялся с ней вместе, вспоминая, что сказал «двухцветный скалистый питон».
Вдруг Изис перебила его:
— А почему твой друг сидит там? Вы что, поссорились?
— Нет.
— Скажи Тому, чтобы шел к нам.
Натан подскочил на месте:
— Ты знаешь его имя?
— Конечно, да и твое тоже — Натан.
— Что? Невероятно!
— А меня зовут Изис.
Натан по-военному отдал ей честь:
— Рад познакомиться, мадемуазель Изис. А откуда вы все это знаете?
— А, это все Жермен… — ответила она. — Он ни с кем не разговаривает, зато всех знает.
Натан устроился поудобнее, его подозрения подтверждались.
— А что, Жермен любит приходить на площадь Ареццо?
— Он говорит, что это самое удивительное место в мире.
— Ну да…
— Я тоже так считаю. А ты?
— И я разделяю твой энтузиазм, мадемуазель Изис.
Почесав в затылке, Натан подумал, что вырисовывается хорошенький букет зацепок:
— А может Жермен назвать по имени всех людей, кто тут живет?
— Уверена, что да.
Натан попал точно в цель. Он решил сыграть ва-банк и вынул из кармана желтые листки:
— Скажи, а ты не видела у Жермена таких писем или такого листка бумаги?
Девочка наморщила брови и побледнела. Очевидно, эти листки о чем-то ей напомнили.
Натан мягко настаивал:
— Ты знаешь, это прекрасные письма. Волшебные письма, которые делают людям много хорошего. Ты не видела таких у Жермена?
Девочка вскинула голову и взглянула на Натана:
— Папа получил такое.
— Твой папа — вон тот красивый господин?
Она кивнула:
— Он получил такое письмо. И его невеста тоже. Они никогда не говорили друг с другом, а из-за этих писем встретились. Я думаю, что мой папа теперь очень счастлив.
Натан чуть не завопил от радости. Кроме всех зацепок, он теперь обнаружил и мотивы: человек все это задумал, чтобы помочь своему лучшему другу! Карлик Жермен был тем самым голубем!
Ксавьера застыла и уставилась на гинеколога. От изумления она просто перестала соображать.
Доктор Плассар встал, повернулся к ней лицом, оперся на письменный стол, склонился к пациентке и взял ее за руку:
— Ну, давайте, приходите потихоньку в себя.
Он удивился тому, какая холодная у Ксавьеры ладонь, да и от лица ее как будто отлила вся кровь.
Наконец она похлопала ресницами:
— Это же абсурд.
— Я совершенно в этом уверен: вы беременны.
Ксавьера медленно встряхнула головой. Он пошутил:
— Ну, вы же не будете меня уверять, что у вас ни с кем нет сексуальных отношений?
— В общем-то, есть.
— Вот видите!
— С женщиной.
Она подняла на него глаза, в которых откуда-то появилось трогательно-ранимое детское выражение:
— Это что, может произойти от общения с женщиной?
— Послушайте, кроме ваших отношений с женщиной, вы занимались любовью с каким-то мужчиной.
— Ни разу. Мне больше не нравятся мужчины.
— А ваш муж?
— С Орионом? Да нет у нас ничего. Уже давно ничего нет. Десять лет. И вообще, меня бы стошнило. Именно поэтому я давно не предохраняюсь. Не к чему защищать себя от какой-то ничтожной эктоплазмы.
— Во всяком случае, в животе у вас никакая не эктоплазма, а нормальный эмбрион.
— Нет. — Она выпрямилась и смерила его взглядом. — Быть такого не может, если, конечно, я не забеременела через сиденье унитаза или попив из чужого стакана.
Ксавьера возражала с такой уверенностью, что гинеколог сам засомневался:
— Хотите послушать еще чье-то мнение? Может, направить вас к моему коллеге?
— Нет.
— Ксавьера, вы отрицаете реальность.
— Нет.
— Вы беременны, я сказал вам об этом, а вы не хотите меня слушать, потому что вы уверены, что я не прав.
— Конечно, вы что-то напутали.
— Тогда, если вы так уверены в себе, сходите к любому моему коллеге, пусть вам подтвердят, что я говорю правду.
— Ладно, схожу, просто чтобы вам было стыдно!
Доктор Плассар вернулся к себе за стол, схватил листок, нацарапал адрес и протянул ей:
— Заметьте, я на вас не обижаюсь.
— Этого еще не хватало: я пришла из-за менопаузы, а вышла беременной. Еще та работа с пациентами!
Три дня спустя второй гинеколог подтвердил слова первого. На этот раз Ксавьера перенесла удар спокойнее. Когда она была уже в дверях, тот врач посоветовал ей снова сходить к своему коллеге, доктору Плассару:
— Вместе с ним вы решите, сохранять ли вам ребенка. Но не откладывайте надолго. У вас осталось совсем немного времени, чтобы принять решение.
Эта фраза потрясла Ксавьеру. Она закрыла за собой дверь и застыла в холле, тяжело дыша. Ребенок? Она положила руку на живот… Благодаря этому слову беременность переставала быть болезнью, чередой неудобств и недомоганий и открывала перед ней невероятную перспективу: у нее внутри поселилось человеческое существо. У нее не просто побаливали какие-то внутренности — она носила ребенка.
Эта мысль показалась ей невыносимой. Она обернулась и заколотила в дверь кулаками.
Открыла медсестра, удивленная таким грохотом.
— Уберите его оттуда, сейчас же! — орала Ксавьера.
— Простите, мадам?
Ксавьера хотела уже вломиться в кабинет силой и бросилась на сестру, которая преградила ей дорогу. К счастью, быстро появился гинеколог, встревоженный этим шумом, и схватил Ксавьеру за плечо:
— Идите за мной.
Но было уже поздно: ее стошнило на ковер в приемной.
В кабинете она метала громы и молнии. Какое-то постороннее, неизвестно откуда взявшееся существо решило обосноваться в ее теле.
— Надо его оттуда убрать. Меня бесит, что во мне кто-то поселился.
— Мы сделаем так, как вы решите, мадам, однако вы не освободитесь от него при помощи рвоты.
Она почесала живот:
— Этот инопланетянин там внутри, он станет расти, набираться сил и в конце концов разорвет мою кожу, пробуравит кишки. Если его не достанут оттуда, я не выдержу и лопну. — Она угрожающе придвинула лицо к лицу врача. — Откуда он взялся? Я не спала ни с одним мужчиной.
— По телефону коллега сообщил мне об этой детали из вашей карты, и я кое-что уточнил. Воспроизведение себе подобных без участия самца называется партеногенезом.
— И что?
— Это бывает только у растений и у рептилий. У млекопитающих — нет. Хотя — некоторые ученые спорят на эту тему, — возможно, еще у кроликов.
— У кроликов? Спасибо, это очень мило.
Врач попытался снова сконцентрировать ее внимание, а потом спросил:
— Объясните, почему у вас не было детей до того?
— Дети — это же как телевизор: можно их не иметь. Никто не обязан портить себе жизнь.
— Я пытаюсь вас понять.
Ксавьера зарыдала:
— Что такое со мной делается?
— Не волнуйтесь. В вашем теле происходит гормональная перестройка, которая затрагивает сферу эмоций. Поплачьте, сколько вам хочется, а потом все мне объясните.
Ксавьера начала свой рассказ плаксивым тоном, зажав в руке носовой платок, и вид у нее был по-прежнему разгневанный, хотя в глазах стояли слезы.
— Я не хотела иметь детей, потому что слишком мучилась, когда сама была ребенком. Мне было тягостно расти в нашей строгой семье. И мне казалось, что, если у меня тоже родится ребенок, я обреку его на такие же мучения, и он будет дожидаться совершеннолетия и отъезда из отчего дома с таким же нетерпением, как я.
— Может, вы и ошибались, но вы имеете полное право так думать.
Удивленная такой снисходительностью, Ксавьера шмыгнула носом уже пободрее:
— Я вышла замуж за безответственного и бессильного человека.
— То есть вы вышли замуж за человека, про которого точно знали, что отцом он не будет?
Ксавьера никогда не объясняла свой выбор Ориона с такой ясностью. Она задумчиво кивнула. Врач продолжал:
— У вас часто бывают сексуальные контакты?
— Мы с ним не спим вместе уже несколько лет.
— Это логично: если он не будет вам любовником, то у него нет риска стать отцом.
— Я ему изменяла с любовницами.
— Еще один способ оградить себя от материнства.
Она поморщилась. Проницательность врача помогла ей многое понять в себе, хотя ей было и неприятно, что кто-то чужой умудрился мгновенно увидеть ее насквозь.
Он настаивал:
— Ведь на самом деле вы с нетерпением ждали менопаузы? Внутри вас живет женщина, способная иметь детей, и вы хотели бы, чтобы она как можно скорее исчезла.
Глаза Ксавьеры снова наполнились слезами. Ее потрясло, что этот человек читает ее как книгу, ведь о ней никто ничего не знал — никто не мог проникнуть за ограду, которой она окружила себя, словно колючей проволокой: едкий нрав, сарказм и циничные замечания, презрение к Ориону и тайная жизнь с Севериной.
— Можно мне продолжить? — уточнил врач, от которого не укрылись ее бурные эмоции.
И снова заговорил негромким ласковым голосом:
— Судя по вашим словам, вы потребуете прерывания беременности. А я бы вам предложил — просто из принципа — попробовать представить себе другой вариант развития событий, просто представить. В вас уже произошло что-то, благодаря чему стало возможным это рождение, ведь у вас внутри рождение уже свершилось. А значит, какая-то часть вашего организма противится тому, что ей предписывает ваше сознание, и эта секретная частичка вас пытается осуществить план, который вы всегда отвергали. Подумайте, мадам, прислушайтесь к себе, всей целиком. У вас появилась возможность измениться, освободиться от своих страхов, реализовать свою судьбу. Это рождение для вас самой может стать возрождением.
Несколько мгновений она не реагировала, дав его словам проникнуть в ее сознание, потом пожала плечами:
— Стало быть, я рожу ребенка, неизвестно откуда взявшегося, неизвестно от кого, и назову его Иисусом. Это и есть ваш план?
Она собрала вещи и, выходя из кабинета, отрезала:
— Я возвращаюсь к предыдущему врачу, чтобы назначить время для аборта.
В тот день, как и в предыдущие, у Ксавьеры была назначена встреча с Севериной. Но если прежде она шла к подруге с радостью, потому что не верила в свою беременность, то сегодня от перспективы этой встречи ей было не по себе.
Она задержалась в цветочном магазине, исподтишка наблюдала за Орионом, рассматривала его карикатурный силуэт: круглый живот на тоненьких ножках, нескладное туловище, а главное, лицо алкоголика с опухшими глазами, все в красных пятнах, как будто сквозь кожу проступило вино. Он спешил закончить работу, таскал из магазина на склад обмотанные бумагой вазы, расходуя в сотню раз больше энергии, чем было необходимо. Он заметил ее взгляд и подмигнул ей в ответ — она раздраженно отвела глаза. Не хватало еще, чтобы он, кроме своего уродства, навязывал ей еще свое чертово прекрасное настроение.
Вибрации мобильного телефона оторвали ее от этих черных мыслей. «Я скучаю по тебе. Приходи. Жду. Северина». Ксавьера ответила коротко: «Не могу».
Она увидела, как улицу переходит Патрисия, и, не задумываясь, пробормотала:
— С такими ногами я никогда не носила бы юбку.
Орион возразил:
— В конце-то концов, Ксавьера, это ведь ее дело.
— Следовало бы принять закон, запрещающий людям с физическим изъяном демонстрировать его другим. А вообще-то, дура я: такой закон уже есть — оскорбление общественной нравственности. Когда эта Патрисия выставляет всем на обозрение свои слоновьи ножищи — это и есть оскорбление общественной нравственности.
Галерист Вим вышел из дома и, перед тем как сесть в машину, заметил в магазине Ксавьеру и любезно ее поприветствовал.
— До чего приторный тип! И чего он так лыбится? Считает себя неотразимым, что ли?
— У него часто хорошее настроение.
— Вот болван! Если бы у меня были такие серые зубы, я бы лыбилась поменьше.
— Да ты и так не слишком часто улыбаешься.
Ксавьера решила не отвечать на эту реплику Ориона, а про себя подумала: «А вот за это, мой милый, ты мне ответишь».
Тут в магазин вошла молодая женщина:
— А мадам Дюмон уже не у вас?
— Да, она заплатила за свой букет и ушла.
— А в какую сторону?
Ксавьера, которая не могла стерпеть, что какая-то девица, которая ничего не покупает, устроила из ее магазина справочное бюро, ответила:
— Включите нюх и узнаете.
— Как это?
— Со следа вы не собьетесь. Почему от нее так воняет — из-за того, что она держит собак?
Молодая женщина от удивления застыла в дверях, а потом поспешно ретировалась.
В кармане у Ксавьеры снова задергался телефон. «Если у тебя какие-то проблемы, давай поговорим… Северина».
Сдержав раздраженный вздох, Ксавьера представила себе эту сцену: она, голая, в объятиях Северины объясняет, что с ней произошло, и утешается оттого, что ее кто-то выслушал и понял. Почему бы и нет? Если Северина могла быть ее любовницей, почему бы ей не стать Ксавьере и хорошей подругой?
И под предлогом какого-то срочного дела она выскочила из магазина и быстрым шагом направилась к дому номер шесть на площади Ареццо.
— У тебя что-то случилось? — спросила Северина, закрывая дверь.
Ксавьера вдруг поняла, насколько неправдоподобно то, что она собирается рассказать: убедить подругу в том, что она забеременела, хотя и не спала с мужчиной.
И, думая, что ответить, она прижала губы к губам Северины, будто затыкала ей рот кляпом. А потом обрушила на нее такую волну страсти, что Северине пришлось увлечь подругу в свою комнату. Северина хотя и удивилась такому пылу, но не возражала.
Как только они поднялись наверх, Ксавьера набросилась на Северину, словно солдат, который насилует женщину во время набега на вражеский город. Отводя взгляд, она без промедления преодолела границу, отделяющую ласку от насилия. Северина не сопротивлялась. Больше того, она вскоре достигла оргазма. Может, просто для того, чтобы все побыстрей закончилось?
Ксавьера уставилась на нее с нежностью:
— Не скажешь, что тебе это не нравится!
— Только пока это игра.
— А откуда ты знаешь?
— Ты должна рассказать мне, что случилось.
— У меня ничего. Просто думаю об одной подруге, у которой тут вышел роман.
— Твоя бывшая любовница?
Северина не сдержалась: накопившаяся ревность прорвалась наружу.
Ксавьера поморщилась:
— У одной подруги — подруги, а не бывшей любовницы! — проблема. Она моего возраста и тут каким-то чудом забеременела.
Она прикусила язычок и не добавила «впервые в жизни», иначе стало бы очевидно, что она говорит о себе.
— Вот она и не знает, что теперь делать.
— Что теперь делать?
— Ну да, оставить ребенка или избавиться от него.
Северина вздрогнула:
— Я католичка и вообще-то против абортов, но в этом случае я посоветовала бы аборт.
— Почему? — воскликнула Ксавьера.
— Ребенок в сорок пять лет? Ясно, что такая беременность опасна для матери, к тому же есть риск, что и с ребенком что-нибудь окажется не так. И пусть твоя подруга подумает о будущем: ей стукнет почти семьдесят к тому времени, как ребенку едва исполнится двадцать. Для обоих это не подарок.
«Какая идиотка! — подумала Ксавьера. — Я до сих пор и не замечала, что она такая дура». Она решила все-таки не показывать своей враждебности, чтобы не выдать себя.
— И что мне сказать подруге? Ты уже слишком стара, делай аборт, тебе все равно не светит родить нормального ребенка? А если даже у тебя это выйдет, он все равно тебе потом спасибо не скажет? Может, уж сразу предложить ей покончить с собой, чтоб не терять времени понапрасну?
— Ксавьера, не заводись, ты же сама спросила, что я думаю.
— Ну вот ты и сказала, что думаешь. Чушь ты думаешь, вот что.
Глаза у Северины наполнились слезами. Губы задрожали, и она не сразу выговорила:
— Ты меня обижаешь.
Тут Ксавьера взорвалась:
— Ну ты даешь! Несешь какую-то ахинею, и я же потом должна тебя утешать? Такое и в страшном сне не приснится.
— Я… я… не знаю, что с тобой такое. Я тебя не узнаю.
— Вот, все правильно ты сказала: я тоже тебя больше знать не хочу. Пока!
Ксавьера пересекла площадь Ареццо, приговаривая: «Невелика потеря…»
Вернувшись в магазинчик, она еще раз вспомнила их разговор: хотя она сама думала об аборте, ей показалось невыносимым, что Северина посоветовала ей тот же выход, настолько названные ею причины отличались от того, что думала сама Ксавьера. Она не хотела ребенка прежде всего потому, что вспоминала собственное детство, и еще потому, что не знала, откуда взялся этот червячок. Но соображения Северины о старости и риске врожденных заболеваний у ребенка она не желала даже слышать. Хуже того, она уже готова была родить, просто чтоб доказать болтунам вроде Северины, этим тупым приспособленцам, которые нарожали своих детишек молоденькими, что она вполне в состоянии произвести на свет нормального ребенка и его вырастить. И нечего тут!
Из подсобки вышел Орион, его спутанные волосы торчали в разные стороны и, словно корона, окружали лысую макушку от уха до уха.
Он смутился, заметив, что она на него смотрит, и подмигнул в ответ. Она отвернулась. «Господи, как же я могу с ним жить?»
Не задумываясь, она двинулась к нему:
— Орион, когда мы с тобой в последний раз занимались любовью?
Он хихикнул:
— А ты не помнишь?
— Нет, уж поверь, что не помню.
— Два с половиной месяца назад, после праздника у Дюран-Дебуров. — И он целомудренно опустил глаза.
Почувствовав, что он говорит правду, Ксавьера содрогнулась: она помнила только начало того вечера, кажется, там было весело.
— И где мы этим занимались?
— Ну как обычно.
— Как обычно — это где, Орион?
— В машине. Перед тем, как вернуться домой.
Ксавьера просто рот разинула от удивления:
— Это я-то?
— Ну да.
— Я — с тобой?
Он весело кивнул. Она выдохнула:
— Черт возьми, я вообще такого не помню!
— Ну, понятно, ты напилась.
— Ну да, я немного выпила, но чтоб вот так…
— Уже много лет мы с тобой занимаемся этим, только когда ты выпьешь.
— Чего???
— Мне очень нравится. Ты, когда выпьешь, такая славная: добрая, веселая, беззаботная. Как в самом начале.
В тот вечер Ксавьера уехала в Кнокке-ле-Зут. Равнины Фландрии показались ей бесконечными.
Она ни словом не обмолвилась Ориону о своем положении, а просто сообщила, что едет на море отдохнуть, а он пусть остается в магазине один. В любом случае он ничего не решает ни про ее дела, ни про свои.
На закате она ввалилась наконец в свой рыбацкий домик. Там, в этом тесноватом двухэтажном жилище, она чувствовала себя комфортнее и защищеннее, чем в Брюсселе. Это жилище было ее настоящим домом, отражало ее истинную сущность. Она сама обставила эти три комнатки: украсила их розовым миткалем, лентами и бахромой, разместила на этажерках из светлого дерева фарфоровых зверюшек и толстые любовные романы. Это убранство выдавало кокетливую женственность, тонкость, нежность — словом, качества, запрятанные далеко вглубь той ледяной особы, которой Ксавьера хотела казаться всему миру. Это место от всех держалось в секрете. Формальная причина — для Ориона — формулировалась так, что она не хочет демонстрировать их жизнь всем на свете, а настоящая состояла в том, что Ксавьера попросту не желала никого сюда приглашать. Недавно она сделала исключение для Северины, когда та смогла на два дня отлучиться из дома.
В холодильнике нашлось чем перекусить, она удивилась своему аппетиту, а потом у нее едва хватило времени, чтобы подняться по узкой лесенке, ведущей на бывший чердак, который стал ее спальней, и погрузиться в сон.
Назавтра, едва она вышла из дома, соленый ветер освежил ей лицо, и она взглянула на жизнь иначе. На что ей жаловаться? То, чего она хотела, у нее уже есть, остальное сделает, как сочтет нужным. Ее удивил этот прилив оптимизма, но она не стала с ним бороться.
Взяв продуктовую корзинку, она отправилась за покупками, но делала их не так, как всегда: обычно она считала каждую копейку, которую доставала из кошелька, а сейчас стала тратить деньги щедро, брать всего побольше, как если бы еда была нужна ей на двоих. Она сама осознала это, но в каком-то хмельном порыве продолжала в том же духе.
В два часа дня ей ужасно захотелось поесть вафель в кафе «Мари-Циска»[2] — удовольствие, в котором она всегда себе отказывала из страха встретить знакомых, которые стали бы интересоваться, что она делает в Зуте. Но сегодня был вторник, все на работе в столице, и она могла без особого риска позволить себе это баловство.
Тем не менее из осторожности она не села на террасе, а укрылась за роялем в дальнем углу застекленного зала.
Только она успела попробовать свои вафли, как появилась пара, показавшаяся ей симпатичной.
Они сели на террасе, к ней спиной, но, когда мужчина склонился к женщине, чтобы ее поцеловать, она разглядела их профили и узнала Квентина Дантремона и Еву. Сначала она решила, что воображение сыграло с ней злую шутку, но потом убедилась, что действительно это тот самый юноша с той самой записной красоткой.
Первым ее побуждением было возмутиться: «Она что, теперь уже детсадовцев цепляет?» — второй пришла мысль о сплетнях, которые она немедленно распустит из своего магазинчика среди всех обитателей площади Ареццо. Но, как ни странно, ее сарказм вытеснили другие, более благожелательные мысли. Почему бы и нет? У них счастливый вид. Очень счастливый. Они лучатся радостью. Зачем ей критиковать их? И должна ли она на них накидываться из-за того, что, когда Квентину стукнет сорок, он будет жить с женщиной, которой шестьдесят. Смотри-ка, ведь это ровно то, что сказала бы Северина, если бы ее спросили о таком возрастном конформизме.
— Какая же это ядовитая штука!
Сама не заметив, как это вышло, Ксавьера выругалась вслух. То, что когда-то привлекло ее в Северине, теперь отталкивало. Мягкотелость, которую она когда-то приняла за отстраненность, меланхолия, которая на поверку оказалась безразличием девушки из богатой семьи.
Эта вспышка гнева взбодрила Ксавьеру, а то ее сбивало с толку, что у нее теперь то и дело случались приступы дружелюбия. И она поняла, откуда они: этот ребенок-чужак, сидевший в ней, изменял ее, сводя с ума через гормоны.
Вернувшись в свой рыбацкий домик, она обнаружила, что Северина отправила ей десяток сообщений, но ей не захотелось их читать.
В пять часов разразилась гроза, и Ксавьера была в восторге: она обожала сидеть в тепле, когда вокруг бушевала стихия, не испытывая ни малейшего страха, а только облегчение оттого, что она надежно укрыта, что у нее есть эти четыре стены и крыша над головой, словно это было самое прекрасное изобретение человечества.
Остаток дня она собиралась провести так: чтение Джейн Остин, потом ужин. На самом деле получилось по-другому: она дремала, а когда просыпалась, чем-нибудь перекусывала. Какая разница! И так и так хорошо.
Снаружи бушевали ветер и дождь, так что скрипели стропила. Весь дом ходил ходуном. Развлечения ради Ксавьера иногда представляла себе, что ей страшно и что ее хижина вот-вот развалится.
Наступил вечер, а буря усиливалась, и ей пришлось оторваться от книги. Ей показалось, что жестокая и непредсказуемая стихия более романтична, чем ее роман. После каждой вспышки молнии она считала секунды, чтобы определить, на каком расстоянии от нее гроза. И если в начале ее подсчетов получалось, что эпицентр километрах в четырех, то теперь до него оставалось метров триста. Гроза бушевала прямо над Кнокке-ле-Зутом.
Ксавьера только успела успокоить себя мыслью, что удар молнии, если что, придется на колокольню расположенной по соседству церкви, и тут звуки иного рода заставили ее подпрыгнуть на месте.
Она вздрогнула и вскочила.
Звук повторился, только сильнее. Стук в дверь.
Она подошла к двери и приникла к ней ухом. На этот раз она явственно услышала, как кто-то стучит дверным молотком.
Она открыла и обнаружила в темноте Северину, в развевающемся от ветра плаще.
— Можно мне войти?
— Нет.
Северина решила, что это шутка, и шагнула через порог.
Ксавьера перехватила ее и резко вытолкнула назад, на улицу, где под грозовым небом бушевала буря.
— Что случилось? Ты не пустишь меня в дом?
— Я тебя звала?
— Слушай, Ксавьера, что случилось? При том, что между нами происходит…
— А что между нами происходит?
— Мы же любим друг друга.
— Да неужели?
Потрясенная Северина уставилась на нее. Ксавьера с совершенно непроницаемым лицом отгородилась от нее стеной безразличия и не давала никакой возможности проникнуть внутрь.
Северина пролепетала:
— Ты меня больше не любишь?
— Идиотка! Я вообще и не думала тебя любить. — И Ксавьера захлопнула дверь.
Сначала Франсуа-Максим представлял другим исчезновение Северины как забавный случай. Когда он вечером за ужином рассказывал детям, где мама, то сам почти верил в свои объяснения:
— Мама уехала отдохнуть. Она ничего не сказала потому, что просто не хотела вас тревожить.
— А когда она вернется?
— Скоро.
— Она что, заболела?
— Нет, просто устала.
— Это мы ее утомили? — спросил Гийом.
— Вот именно, поэтому, мальчик мой, она и исчезла потихоньку: она боялась, что кто-нибудь из вас задаст ей этот вопрос.
— Значит, мы правда ее утомляем?
— Да нет же. Если бы ты ее спросил об этом, она бы осталась, чтобы тебя в этом убедить.
— Надеюсь, что она скоро вернется.
Когда Франсуа-Максим пришел домой в шесть вечера и удивился, что жены нет дома, он набрал ее номер телефона и оставил на автоответчике какое-то обычное сообщение. Потом, поднимаясь в ванную принять душ, он нашел от нее записку на комоде в их спальне: «Прости меня, иногда я совершенно не знаю, как жить. Я так больше не могу». Дальше ему становилось все тревожнее, и он звонил ей каждые десять минут, натыкаясь на автоответчик, который голосом Северины безразлично называл его на «вы» и предлагал оставить сообщение после звукового сигнала.
Уложив детей, он позвонил всем близким друзьям, спрашивая, не ночует ли она у них: это было непросто, потому что он старался выяснить это, не объявляя, что она исчезла. Этот обзвон не принес результатов.
В полночь, когда он решил, что беспокоить людей дальше уже неприлично, он сел в гостиной и стал думать. У Северины депрессия, это стало очевидным: ее постоянная меланхолия, неспособность принимать решения, безразличие почти ко всему на свете показывали, что она потеряла то, что поддерживает в нас волю к жизни, — желания. Почему он не догадался об этом раньше? Почему не вмешался?
Просматривая записные книжки, он раздумывал, к какому специалисту надо бы ее отправить прямо завтра. К психиатру или к психотерапевту? Судя по разговору, который случился недавно вечером, когда она рассказала ему о своем отце, скорее речь должна была идти о психотерапии. Но тогда дело рискует затянуться: визиты к психологу — это надолго… Чтоб побыстрей улучшить ее состояние, правильней будет обратиться к психиатру, и пусть он пропишет ей таблетки. Идеально было бы найти психиатра-психотерапевта, который соединил бы в себе качества спринтера и бегуна на длинные дистанции. Франсуа-Максим пообещал себе, что завтра прямо в восемь утра свяжется с Варнье, своим коллегой по банку, известным ипохондриком, который, как и положено таким людям, знал лучших специалистов по каждому заболеванию.
Вернувшись в спальню, он не стал даже раздеваться и рухнул прямо на покрывало, не разбирая постель. То, что рядом не было Северины, делало сам процесс сна неприятным для него; с тех пор как они поселились в этом доме, ему нечасто приходилось спать одному.
Он долго лежал, уставившись в темный потолок, по которому иногда пробегали отсветы далеких вспышек молнии. Гроза удалялась от Брюсселя на северо-запад, оставляя за собой шлейф мелкого монотонного дождя.
Есть ли ему в чем себя упрекнуть? Конечно, он мог бы вести себя более внимательно, уделять Северине больше времени, а работе или детям — меньше; и все же, хотя он был готов критиковать свои недостатки, он считал себя хорошим мужем. Хорошим, тем более что ему было что скрывать — тайную, побочную сексуальную жизнь, связи со случайными мужчинами. Если бы он не предавался этим секретным радостям, наверняка ему бы наскучила семейная жизнь, как и многим мужьям. Но поскольку он нашел себе подругу после множества запретных связей, он должен был вести себя безупречно.
Тут он вскочил. А вдруг Северина узнала его секрет? Сердце у него заколотилось, потом Франсуа-Максим снова улегся: невозможно! Он был достаточно осторожен. И даже если бы кто-нибудь рассказал об этом Северине, она бы такого человека просто прогнала.
А у нее, стало быть, депрессия.
Иногда он ненадолго расслаблялся и засыпал. А просыпаясь, каждый раз на себя сердился: ему было положено ждать ее, не поддаваясь усталости.
Во время такого недолгого сна он еще раз прокрутил в голове то, что она рассказала ему о своем отце и его переодеваниях. Как она умудрилась так долго молчать об этом? Он себя спрашивал: не состояла ли их пара из одних загадок, не строили ли они оба их общую жизнь больше на молчании, чем на разговорах? А что было бы, если бы он сразу признался ей в том, что мужчины нравятся ему больше, чем женщины, если бы она призналась в том, что ей трудно кому-нибудь довериться?
И он снова вскочил. Вот причина ее депрессии: она ему не доверяет. С одной стороны, зря, потому что он ее любил и уделял ей время. А с другой — не зря, она ведь жила с мужем, часть жизни которого для нее оставалась неизвестной. Может, она это чувствовала? Может, страдала от этого?
В шесть утра его телефон завибрировал. Он схватил его. Северина только что послала ему сообщение: «Прости меня».
Он тут же вызвал ее номер, попал на автоответчик и набрал ответ: «Мне не за что тебя прощать. Я тебя люблю».
Когда он писал «я тебя люблю», на глазах у него выступили слезы, потому что он редко говорил ей об этом, а еще потому, что интуиция подсказывала ему, что он говорит это слишком поздно.
Он еще подождал ответа. Прождав час, он встал, огорченный, и решил заняться детьми.
После душа, завтрака и проверки портфелей он повез их в школу: в отличие от других дней сегодня у них не было настроения выйти побегать в лесу.
Он вернулся домой, думая, что останется у себя ждать звонка от Северины и будет пока работать с коллегами по телефону или по электронной почте.
Когда он припарковал машину на площади Ареццо, он увидел, как полицейские поднимаются по ступенькам к подъезду. Он выскочил из машины и обратился к ним:
— Господа, вы не меня ищете?
Самый старший из них обернулся:
— Франсуа-Максим де Кувиньи?
— Да.
— Вы муж Северины де Кувиньи, урожденной Вильмен?
— Конечно.
— У нас плохие новости, месье. Сегодня, в шесть тридцать утра, ваша жена бросилась с крыши паркинга. Она мертва.
Франсуа-Максим надолго впал в прострацию. Он ни о чем не мог думать, только прокручивал в голове эту сцену: Северина выруливает по винтовому подъему на седьмой этаж паркинга с открытой площадкой на крыше; там она не забывает закрыть машину, убирает ключ в карман плаща, потом карабкается на парапет.
Сомневалась ли она? Ясно, что нет. Когда начинают думать, уже не прыгают. Она взглянула вниз, убедилась, что на тротуаре, где она собиралась разбиться, никого нет, и бросилась в пустоту.
Франсуа-Максиму сообщили, что она умерла в момент падения — от удара о землю.
«Наверно, так лучше».
Он принялся снова прокручивать эту сцену. Ничто другое его не занимало. Он больше не был собой, а был Севериной и пытался представить себе последние моменты, пока ее ум сохранял ясность.
Рядом с ним сидел Варнье, второй человек в банке. У Франсуа-Максима, когда он узнал эту ужасную новость, сработал только один рефлекс: предупредить на работе, что он не придет. И коллега тут же приехал помочь ему, составить компанию, чтобы он не сидел один в своей комнате.
Варнье выхватил мобильный, нахмурился и на минуту вышел.
Вернулся он с женщиной лет сорока, у нее было приятное, открытое лицо.
— Франсуа-Максим, это Мари-Жанна Симон, психиатр, специалист по травмам. Я тебе уже говорил, нужно сообщить детям.
Франсуа-Максим вышел из ступора и в ужасе пробормотал:
— Я не могу! Я никогда этого не смогу!
Женщина подошла ближе и положила ему руку на плечо:
— Это нормально, господин Кувиньи. Мы ведь не для того рожаем детей, чтобы сообщить им, что их мама умерла.
— Вы собираетесь… им сказать… как она умерла?
— В таких случаях ничего нет хуже неправды. Ваши дети имеют право знать. Они лучше восстановятся, если будут знать правду, чем если рассказать им что-то другое.
— Они уже вернулись?
— Они полдничают на кухне. Я только что говорила с ними: они задают себе вопросы, чувствуют, что что-то случилось, просят позвать вас.
— Идите к ним, умоляю вас. Я приду вслед за вами.
Она вышла из комнаты, а Франсуа-Максим вслушивался в каждый звук: вот шаги на лестнице, скрип двери, вот голоса детей, потом внезапная тишина. Наверно, она говорит с ними. Что она там делает? Что говорит?
Встревоженный, он побежал вниз, чтобы предотвратить трагедию, и тут услышал детские крики.
Он заткнул уши и сжал свой череп, будто хотел его раздавить.
— Ну вот, дело сделано, — прошептал, вернувшись, бледный Варнье.
Франсуа-Максим отвернулся. Теперь в доме стояло ледяное безмолвие. Но детские крики продолжали звучать в его голове.
— Северина, зачем ты это сделала?
Взволнованный Варнье метнулся к нему, готовый лепетать все, что угодно, лишь бы его утешить; Франсуа-Максим махнул рукой, прося оставить его одного.
— Я должен прийти в себя, прежде чем увижусь с детьми. Пожалуйста, уходи.
Варнье почтительно ретировался, прикрыв за собой дверь.
Франсуа-Максим ходил кругами, надеясь, что если размять ноги, то и голова немного придет в себя.
Не помогало…
Потерянный, вымотанный, он уставился на шкаф Северины, распахнул его и пробежал глазами по ее вещам. Ничто здесь не говорило о ее исчезновении. Сегодня, как и вчера, тут пахло ее ландышевыми духами, висели ее шелковые шарфики, кашемировые свитеры и тонкие хлопчатобумажные блузы. Он провел по ним рукой, боль только усилилась.
Он открыл отделение с гардеробом и, не задумываясь, вынул льняное платье. Он поглаживал его, вдыхал запах, решил разложить его на кровати. Потом вынул еще одно, положил рядом. И еще одно. И еще…
Теперь на постели его ждали четыре расплющенные и послушные Северины.
Он снова открыл шкаф и увидел ее вечерний туалет, который любил больше всего, — из черного шелка, изысканно сочетавшегося с панбархатом. Северина надевала его по важным поводам. Он вытащил его и прижал к себе.
Разглядывая себя в большом, до пола, зеркале, он обнаруживал в нем отражения каких-то счастливых мгновений из прошлого, когда он, беспечный, так гордился своей женой, идя с ней рука об руку.
За спиной у него раздался тонкий охрипший голосок:
— Папа?
Франсуа-Максим обернулся и увидел Гийома с покрасневшими глазами: мальчику на мгновение показалось, что перед ним мать, по которой он плакал.
Вдруг стало совсем тихо, по спине собравшихся побежали мурашки.
Все триста человек обернулись: сквозь залитые солнцем ворота в церковь вплыл гроб Северины, его несли на плечах четверо мужчин в черных костюмах. Дубовый ящик казался невесомым. С их появлением орган заиграл хорал Баха: медленный, серьезный, исполненный пронзительной глубины и внимательного уважения к жизни и к смерти; это была музыка, в которой слышались одновременно и грусть, и ее разрешение — надежда. Гулкие внушительные мелодичные звуки выплетали в воздухе чувство сосредоточенной печали.
Ипполит опустил голову, он не мог на это смотреть: представлять себе, что там, в ящике, находится женщина, было ему невыносимо. По правую руку его дочь Изис смотрела во все глаза, не упуская ни одной подробности церемонии: она зачарованно провожала глазами медленно шагавших мужчин, поступь которых сливалась с музыкой. Рядом с ними — Жермен, он даже загородился рукой, так ему не хотелось при этом присутствовать; если бы не стечение обстоятельств, он сейчас был бы в другом месте, учился бы ухаживать за кустами в городском саду, с закатанными рукавами, под ярким солнцем, но ему пришлось окунуться в прохладную тень этого здания, видеть сотни убитых цветов, сплетенных в венки и брошенных у алтаря.
Сначала Ипполит думал пойти на церемонию один. Его поразило, что мать семейства, которую он наблюдал со стороны уже многие годы, хрупкая и задумчивая, очень любезная — ведь она всегда махала ему рукой в знак приветствия, — покончила с собой. Сделать такое, когда у тебя четверо детей! Он вот никогда не покончит с собой — из-за Изис. Из любви и чувства ответственности. Сформулировав для себя эту невозможность, он осознал, в каком ужасном состоянии, должно быть, оказалась Северина, в какой пучине скорби, если горе и даже любовь близких уже не имели значения… От мысли о такой безнадежности садовник растерялся. Придя на похороны, он проявлял свои теплые чувства к ушедшей, но в то же время ему хотелось ей доказать, что она ошиблась: люди любят друг друга, помогают друг другу, надо полагаться на тех, кто рядом. Он уже не пытался понять Северину, а просто хотел убедить сам себя. Для него было принципиально доказать себе, что она ошиблась, когда решила, что осталась одна со своим горем. Ведь сегодня церковь полна людей!
Чтобы прийти на церемонию, он взял отгул на полдня. А утром Изис объявила ему, что учителя в ее школе устроили забастовку, так что на уроки она не пойдет. Он тут же позвонил Жермену, но тот оказался на курсах на другом конце города и поэтому не мог посидеть с Изис. И Ипполит решился взять дочь с собой.
Пока они ехали в трамвае, он боялся заговорить на эти темы. Знает ли Изис, что такое смерть? Ей еще не приходилось терять никого из близких… Но она, с высоты своих десяти лет, пыталась осмыслить ситуацию.
— Отчего умерла эта дама с площади Ареццо? Она была старая?
— Нет.
— Может, она болела?
— Не знаю.
— Она умерла в своем кресле или в постели?
— Я не знаю. Важно только то, что мы идем с ней попрощаться.
— Она узнает об этом?
— Я не знаю.
Ипполит злился на себя: он только и мог, что повторять дочери «я не знаю», — потому, что он и правда не знал ответа, или потому, что скрывал от нее правду. «Она сочтет меня болваном и будет права».
Изис подумала и сказала:
— Вообще-то, не важно, узнает она об этом или нет. Главное, чтобы мы это сделали.
На паперти их в последний момент догнал Жермен и предложил увести Изис домой. Но было поздно: девочка уже настроилась участвовать в церемонии. В результате Жермен с неохотой поплелся за ними.
Гроб опустили у алтаря, потом поставили на крышку портрет Северины.
— Ах, это она! — воскликнула пораженная Изис.
Ипполит увидел, что девочка дрожит.
— Тебе плохо, милая?
Щеки у Изис побелели, и она выдохнула:
— Я же ее знала. Я…
Она повернулась к отцу, лицо ее сжалось от боли.
— Почему?
— Все когда-нибудь умирают, дочка.
— Но почему?
Голос у нее был такой умоляющий, что Ипполит просто не мог в очередной раз ответить «не знаю». В панике он обернулся к Жермену, но тот только уставился на свои ботинки.
Тут слово взял священник, и все переключились на него.
Началась служба. Теперь Ипполит не боялся, что Изис услышит страшные подробности: служитель церкви, осуждающей самоубийство, вел себя так, будто обстоятельства кончины ему неизвестны.
Ипполит немного расслабился и огляделся вокруг: здесь были, конечно, сотни незнакомых людей, но пришли и обитатели площади Ареццо.
Безукоризненная мадемуазель Бовер с прямой спиной и заплаканными глазами; красотка — агент по недвижимости, скрывшая глаза под круглыми темными очками; Людовик и его мать, вздрагивавшие в такт каждому слову из трагической речи священника; спокойная и сосредоточенная Роза Бидерман, придававшая внушительности церемонии, — она отвечала на приветствия всех, кто пришел в церковь. Подальше, в углу, Ипполит увидел писателя Батиста Монье — он был без своей миниатюрной жены, в обществе какой-то блондинки. Ближе к алтарю консьержка Марселла один за другим вытаскивала из сумки бумажные носовые платки: у нее была какая-то ненасытная жажда рыдать. Инженер Жан-Ноэль Фанон пришел со своей женой Дианой, которая редко появлялась на людях, — она была в великолепном черном костюмчике и не скрывала зевоты. Галерист Вим зашел на несколько минут, взглянул на часы, шепнул что-то своей секретарше, симпатичной фламандке, и выскользнул из церкви с озабоченным видом человека, который не может пропустить важную встречу. Удивили Ипполита владельцы цветочного магазина Орион и Ксавьера: она никогда не казалась ему особо чувствительной, но сейчас явно испытывала сильное горе: у нее было осунувшееся серое лицо, остекленевшие глаза, и она кусала губы, как будто старалась сдержать рыдания; обычно безмятежный, Орион озабоченно глядел на жену и поддерживал ее под руку.
Ипполит повсюду высматривал Патрисию, но не находил. Повернувшись в другую сторону, он увидел ее в своем же ряду, справа от Изис и Жермена. Она смотрела на него. Не задумываясь, они улыбнулись друг другу. В одну секунду была забыта и их ссора, и ее причины.
К микрофону вышла девочка и повернулась лицом к собравшимся: это была Гвендолин, старшая из четырех сирот. Все обратились в слух.
Она встала ближе к микрофону, в руке у нее был исписанный листок. Публика затаила дыхание.
Изис вцепилась в руку отца и в ужасе прошептала:
— Папа, если ты умрешь, я думаю, я тоже умру.
Взволнованный Ипполит нагнулся к ней и прижал ее к себе.
Гвендолин смело начала свою речь решительным звонким голосом. От имени брата и сестер она говорила об ушедшей от них матери, назвала ее прекрасной, чуткой, нежной матерью, говорила о том, что она всегда была рядом с ними в сложные моменты, упомянула о ее светлой спокойной любви к ним, которая никогда не бывала навязчивой. Пока она произносила эти слова прощания с обожаемой матерью, голос ее становился все звонче, в зале плакали. Смелость девочки тронула людей, и от этого им казался еще более жестоким и непонятным уход Северины, это внезапное, бессердечное исчезновение, без всяких объяснений. А Гвендолин тем временем затронула более опасную тему. Повернувшись к гробу, она обратилась прямо к своей умершей матери:
— Почему ты так мало рассказывала нам о себе? Почему не доверила нам свою боль, свои секреты, которые тебя мучили? Почему ты так хотела защитить нас от этого, что мы ничего о тебе не знали? Почему ты считала, что мы не сможем понять? Почему решила, что мы станем меньше тебя любить, если узнаем о твоей боли? Почему, мама, ну почему? — Голос у нее дрогнул.
После этого обращения в церкви установилась полная тишина, только иногда ее прерывали всхлипывания: Гвендолин не отрывала глаз от гроба и немого портрета на нем и ждала ответа, которого так и не последовало.
Ипполит почувствовал, как что-то сдавило его ногу: Изис обхватила ее руками и, уткнувшись лицом в складки его брючины, горько плакала.
Он непроизвольно обернулся к Патрисии, которая с сочувствием смотрела на девочку. Их встревоженные взгляды встретились: с этого момента он знал, что Патрисия готова полюбить Изис.
Вдруг слева кто-то толкнул его локтем. Том и Натан опоздали и теперь, извиняясь, пытались протиснуться в его ряд.
Ипполит любезно улыбнулся им и попросил соседей подвинуться. Изис подняла голову и обрадовалась, увидев знакомые и симпатичные лица.
Церемония продолжалась.
Изис попросила, чтобы отец нагнулся к ней, и шепнула ему на ухо:
— Она ведь покончила с собой, да?
Ипполит, успокоенный тем, что больше не надо ее обманывать, прошептал:
— Да. Это самоубийство.
— Как?
Ипполит уже больше не сомневался.
— Она бросилась вниз с высокого дома.
Изис так и застыла с раскрытым ртом.
Священник объявил, что пришло время причастия. Натан, оставив Тома, пошел к алтарю. Ипполит замер в нерешительности. Он был верующим, но в церковь ходил нерегулярно и не знал, идти ли ему за причастием. Увидев, что Патрисия идет по проходу, он оставил Изис Жермену и решился влиться в очередь тех, кто собирался причаститься.
Патрисия следовала за ним, ее почти прижали к нему. Они молчали и даже не смотрели друг на друга, радуясь, что они совсем рядом. Занятые своими отношениями, они не заметили, что люди снова оживились: все присматривались друг к другу, примечая, кто католик, а кто нет. В такой стране, как Бельгия, расколотой надвое не отношениями между франкоговорящими и фламандцами, а границей, разделявшей христиан и атеистов, момент причастия давал почву для пересудов на много месяцев вперед. Священнику помогал дьякон, и плотная очередь у алтаря на верхних ступеньках разделялась надвое. Ипполит и Патрисия неожиданно оказались рядом перед хорами, перед каждым стоял служитель церкви, протягивавший им облатку. Они одновременно наклонились. Одновременно приняли причастие. Одновременно подошли под благословение. Эти мгновения взволновали их обоих и обоим показались предзнаменованием: забыв, по какому поводу они здесь, они видели только сияющие витражи, белые лилии, огромное золоченое распятие, и, зачарованные мощными органными аккордами, они оба представляли себе, что это репетиция их будущей свадьбы.
Они вернулись на свое место, ни на кого не глядя, сердца у них колотились, на языке была круглая облатка, а душа исполнена этим неожиданным тайным обещанием.
К органисту подошла певица, и под своды церкви вознеслись величественные звуки «Лаудате». В музыке Моцарта слышалась благодарность: она славила Господа за то, что Он дал нам жизнь, такую хрупкую и драгоценную, и радовалась, что каждому из нас выпала эта удача, звуки смешивались с мягким светом, заливавшим здание.
Ипполит больше не испытывал грусти, он радовался — радовался, что он здесь, что рядом с ним дочь, друг и его будущая жена. Неужели ему нужно было прийти на похороны, чтобы осознать эту радость? Тут он вспомнил странную фразу, которую слышал в детстве: надо, чтоб кто-то умер, чтобы другие жили. И, заново вглядываясь в портрет на гробе, он словно бы уловил новое выражение отпечатанного на глянцевой бумаге лица: в нем прибавилось доброты, появилась какая-то рассеянная нежность; Северина стала его добрым ангелом, хранительницей его любви.
Слева раздался шум, все повернулись в ту сторону. Ксавьера упала в обморок; муж не успел подхватить ее, и она рухнула на пол между скамьями.
Натан пробормотал сквозь зубы, так что было слышно его соседям:
— Что она хочет нам впарить? Что у нее есть сердце? Какая смелость! Мадам и месье, самая бесчувственная злючка в Брюсселе свалилась без чувств.
Том ткнул его локтем, чтобы он замолчал. Но было уже поздно. Некоторые, в том числе и Ипполит, услышали и удивились с ним вместе: действительно, трудно было вообразить, что Ксавьера способна потерять сознание.
Орион в панике суетился вокруг нее, но не знал, что делать. Никто не пытался ему помочь. Вдруг к ним протиснулся доктор Плассар:
— Нужно вынести ее на воздух.
Доктор схватил Ксавьеру за плечи и потащил наружу. Орион, пытаясь ему помочь, только путался под ногами, опрокидывая стулья и роняя молитвенники. Он забрасывал врача вопросами:
— Что с ней, доктор? Почему она упала в обморок?
— Она беременна, чудак-человек!
Орион так и застыл в проходе — разинув рот, не в силах сдвинуться с места.
Том, Натан, Ипполит и Жермен ошарашенно уставились друг на друга. Никто не мог поверить тому, что они только что услышали.
Орион помчался за доктором и женой, которые были уже за дверью.
— Вот это пара! — прошептал Натан. — Добрейший в мире мужик — и самая ужасная злючка.
— Орион мог бы быть голубем.
— Ты прав, он мог бы…
В этот момент они взглянули на Жермена, но тот опустил глаза.
Священник продолжил службу и произнес речь, из которой можно было догадаться, что умершая покончила с собой.
Изис погладила руку отца:
— Ты меня познакомишь с Патрисией?
— Что, прямо сегодня?
— Папа, хватит прятаться.
И чтобы подтвердить свою мысль, она указала на гроб в алтаре:
— Жизнь такая короткая.
В очередной раз Ипполит поразился, как это десятилетний ребенок может говорить такие вещи, и согласился:
— Хорошо.
Здание снова захлестнула музыка. Появились четверо мужчин в черном, подняли гроб и медленным торжественным шагом двинулись к выходу, а за ними — члены семьи.
Первым, держа за руку своего сына Гийома, шел Франсуа-Максим, являвший собой воплощенное горе. С остановившимся взглядом и отсутствующим лицом, он двигался как автомат, собрав все силы, чтобы выполнять предписанные церемонией действия. Впервые Ипполит испытал симпатию к этому аристократу, хотя обычно его высокомерная безупречность отталкивала садовника.
Три девочки, словно загипнотизированные, следовали за ящиком, в котором была их мать, отказываясь понимать, что скоро она покинет их снова.
Изис потянула отца за руку:
— Папа, чем мы можем им помочь?
Ипполит чуть было не ответил «не знаю», а потом сам услышал, как произносит:
— Молиться, моя милая. В некоторые моменты приходится согласиться с тем, что тебе больно и другим тоже больно.
Пока он сам пытался осмыслить то, что только что сказал, Изис взглянула на него и, успокоившись, кивнула.
— Вы пойдете на кладбище? — шепотом спросил Том у Ипполита и Жермена.
— Нет.
— Мы тоже, — сказал Натан. — Ограничимся тем, что оставим запись в книге соболезнований. — Он указал на толстую книгу на подставке в глубине церкви.
И все они двинулись в ту сторону, пока там не собралась толпа.
— Пожалуйста. — Том пропустил вперед Жермена.
Карлик схватил ручку в правую руку и написал несколько слов.
Том отступил и шепнул на ухо Натану:
— Не сходится: он правша.
— Ты шутишь?
— Взгляни сам.
Натан убедился, что Том прав, но стал придумывать объяснения:
— Может, он старается пользоваться и левой и правой.
Натан подошел к Ипполиту и тихонько спросил:
— Ваш друг, он правша?
— О да, типичный правша. Его левая рука вообще ни на что не годится.
Том и Натан сердито взглянули друг на друга: их гипотеза, по которой Жермен был автором анонимных посланий, рассыпалась в прах!
В этот момент появилась Патрисия и присела на корточки перед Изис.
Девочка внимательно изучала женщину. Патрисия оробела, ей стало не по себе; Изис схватила ее за руку:
— Здравствуйте, я Изис.
— А я — Патрисия.
— Мы с вами две папины любимые женщины, да?
— Привет, Альбана.
— Смотри-ка, Квентин… Ты все еще существуешь? Я думала, ты умер.
В это утро взбудораженные попугайчики сделались вовсе невыносимыми: трещали и скрежетали, словно пилы, грызущие твердую древесину. С низко нависшего неба, где явно готовилась гроза, стремительно пикировали ласточки — наверно, рассчитывали отдохнуть на площади, но, не успев коснуться земли, так же стремительно взлетали обратно в тучи, испуганные воплями какаду, хотя и не решались убраться восвояси.
— Можно мне присесть с тобой рядом?
— Я эту скамейку не купила.
— Это значит «да»?
Раздававшиеся временами глухие удары крыльев и яростные крики свидетельствовали, что в ветвях по-прежнему ведутся войны за брачные и территориальные достижения.
— Прости меня, Альбана.
— За что?
— Прости, что я не появлялся все это время. Ты, надеюсь, получила мою записку, где я тебя просил не волноваться, писал, что я не заболел и скоро вернусь?
— Ты… ты приходила сюда все эти дни?
— Да.
— Ты… ждала меня?
Одна самочка, совсем потеряв терпение, выпорхнула из ветвей и облетела площадь с яростными криками.
Альбана не знала, расплакаться ей или разозлиться. Она выбрала третий вариант: сарказм.
— А что, тебе доставляет удовольствие, чтобы я торчала тут как дура, пока ты не приходишь?
— Альбана…
— Что ж, да, я приходила, но потому, что у меня такая привычка, а не из-за тебя. Чего мне тебя дожидаться? Мы ж не муж и жена. И не помолвлены. Мы даже не вместе.
— Как это? Мы вместе! По крайней мере, были…
— А что, по-твоему, это значит — быть вместе? Исчезать без предупреждения? Возвращаться, как будто мы даже не знакомы? Мы совсем не понимаем друг друга.
Квентин удивился. Даже такая, рассерженная, надутая, несправедливая и кусачая, Альбана по-прежнему оставалась для него привлекательной. Надо было бы уйти, обозвать ее занудой — а она и есть зануда, — тем более что он не добьется от нее того, что получил от Евы, но он оставался здесь, неловкий, переполненный своими новыми тайнами, зачарованный этим милым подвижным личиком, и знал, что он еще не раз скажет не те слова и будет без конца влипать во всё новые размолвки.
Альбана, уверенная, что он ее слушает, начала перечислять свои обиды:
— Не понимаю я тебя, Квентин Дантремон. Вот только недавно ты мне написал: «Я так тебя хочу», а в субботу в Кнокке-ле-Зуте взял и исчез, когда мы с Серваной приехали на выходные.
— Я исчез не из-за тебя.
— Очень мило! Но я-то приехала в Зут только ради тебя… Мне было так обидно! Ты унизил меня. В Кнокке, как и в Брюсселе, все знают, что мы с тобой вместе… И я весь вечер была посмешищем.
— Альбана, клянусь, что я не избегал тебя специально. Это было… Просто мне нужно было быть в другом месте…
— Где же?
— …
— И с кем?
— …
Попугайчики смолкли: огромная неизвестная птица двигалась над площадью с ужасающим шумом, медленно и страшно.
— Ты ничего не хочешь мне рассказать, Квентин Дантремон?
— Я ничего не делал плохого у тебя за спиной, Альбана, и не думал о тебе ничего плохого, совсем наоборот.
Вертолет исчез за крышами на западе, и попугайчики шепотом возобновили свои разборки.
— Ничего плохого у меня за спиной? Ну ты даешь! Ведешь себя как последний гад и тут же меня уверяешь, что ничего мне не делаешь плохого? Все ставишь с ног на голову… Какое свинство!
Альбана распалялась все больше. Квентин схватил ее за руку:
— Я тебя люблю, Альбана.
Ей хотелось заорать, позвать на помощь. В кои-то веки она дождалась наконец этих слов, которые так хотела услышать, но только злобно трясла головой, чтобы их отогнать. Это признание ее разозлило. Не нужна ей его любовь. С этим Квентином всегда будут одни мучения.
— Ты же сам в это не веришь!
— Клянусь тебе, Альбана.
— Почему ты не сказал мне этого раньше?
— Потому что раньше я был недостаточно взрослым.
— И как это ты успел стать взрослым за выходные?
— Если я тебе скажу, ты не поймешь.
— Такая дура, да?
— Нет, просто ты еще маленькая и ты девочка.
Альбана вырвала у него руку, глянула ему в лицо, лоб у нее был наморщен, а глаза вытаращены.
— Ах, ну конечно, сильно лучше, когда тебе шестнадцать и ты парень!
— Нет…
— Знаешь, я разочарована. Я и не знала, что ты у нас такой самовлюбленный мачо.
— Альбана, я не это хотел сказать…
— Это, это! Ты вечно ничего не хочешь сказать, а когда скажешь хоть что-нибудь, это оказывается не то, что ты хотел сказать. Самовлюбленный мачо — это еще недостаточно: ты просто болван.
Чем больше Альбана расходилась, тем больше успокаивался Квентин. Ему хотелось рассмеяться, так ему нравился ее гнев. Он чувствовал, как его сердце тает при виде этой ярости. Он любил ее все больше.
— Альбана, да, я уходил… но только затем, чтобы вернуться насовсем. Теперь я уверен, что хочу быть здесь.
— Тебе на меня наплевать!
— Ничего подобного!
— Ты уходил, чтобы вернуться! А ты меня спросил? Ты спросил, нужен ли мне парень, который приглашает меня на вечеринку за сто километров от дома, а когда я приезжаю, сматывается? Я не против быть влюбленной, но сидеть в углу, как брошенная дурочка, я не хочу!
Квентин рассмеялся, будто смотрел комедию. Он был уверен и в себе, и в своих чувствах и любил ее, как никогда, поэтому ему и в голову не пришло, что Альбана сочтет это цинизмом.
— Что? Тебе, значит, смешно?
Глядя в ее перекошенное от ярости лицо, он продолжал хохотать, так что поджилки тряслись. Какая она хорошенькая, как ей идет этот трогательный приступ гнева… Он потешался над ее яростью, как иногда смеются над недовольным ребенком или над разозлившейся домашней зверюшкой.
— Да ты просто монстр!
Когда из глаз Альбаны брызнули слезы, Квентин и тут увидел лишь продолжение спектакля, который он наблюдал как зритель: он не понял, что оскорбил девушку.
— Прощай, я больше не желаю тебя видеть! — Она разгневанно топнула ногой и ушла не оглядываясь.
Квентин стукнул себя кулаком в живот, чтобы умерить свою веселость, и крикнул ей вслед:
— Альбана, вернись, я тебя люблю!
— Врун!
— Я никогда тебя так не любил!
— Слишком поздно!
— Альбана, я клянусь, что люблю тебя.
— Иди ты в задницу, трепло!
Последние слова его обескуражили. Обычно Альбана не бывала такой грубой. Пораженный, он на несколько минут застыл на скамейке и не стал ее догонять.
Она скрылась из виду.
А он снова рассмеялся. Теперь это был смех облегчения… Какой прекрасный день! Он был так счастлив одновременно убедиться и в чувствах Альбаны, и в своей привязанности к ней. После эпизода с Евой он побаивался встречаться с девочкой, но их встреча подтвердила ему, что он и правда повзрослел и она значит для него больше, чем все остальные люди… Может, именно это открытие так его обрадовало, что он не заметил ее смятения и не принял всерьез ее уход…
Три попугаихи пронеслись между стволами вслед за самцом какаду, чуть не задев Квентина, которому пришлось нагнуться.
«Я тебя люблю». «Слишком поздно». «Почему ты не сказал мне этого раньше?» Эти фразы продолжали крутиться у него в голове. Слишком счастливый, чтобы огорчаться из-за таких вещей, Квентин все же подумал, что все на свете, когда влюбляются, произносят одни и те же слова, но редко это бывает в нужный момент. Жизнь оказывается скверным драматургом: вот же и слова здесь, и чувства на месте, не хватает только порядка. Пора бы уже кому-нибудь дописать эту историю и позаботиться, чтобы все в ней было по уму. Чтобы услышать «я тебя люблю» именно в тот момент, когда это нужно, чтобы слова «я тебя хочу» встретили ответное желание, надо вместе преодолевать пустыни и обнаруживать в них оазисы одновременно, вместо того чтобы дожидаться чего-то, что не происходит, пока происходит то, чего вовсе не ждешь. Гармоничная история любви — это просто хорошо рассказанная история, в которой время и обстоятельства соответствуют друг другу.
Квентин потер руки, пытаясь успокоиться. Наверно, его возвращение к Альбане вышло не очень удачным, но у него еще столько времени впереди… Он исправится. И ее переубедит. Они же с самого начала только и делали, что ругались…
С этой минуты он исполнился уверенности: он был уверен, что любит ее, уверен в себе и в своем теле, которое, познав телесную любовь, больше не мешало ему думать. Квентин рассчитывал, что время все вылечит.
Слева раздался какой-то странный звук. Ему на плечо шлепнулась капля птичьего помета цвета оконной замазки.
Он поднял голову и заорал:
— Давайте, не стесняйтесь, насрите мне на голову!
В ветвях захихикали.
— Говнюки несчастные.
Он стер носовым платком помет, мгновенно пропитавший ткань его голубого свитера.
— Хорошо хоть, что этого не случилось раньше, — пробормотал он.
От этой мысли он снова рассмеялся.
Один удивленный алый ара устроился на ближайшей ветке и что-то прогундосил в сторону Квентина. Юноша кивнул ему:
— Да уж, спасибо, мужики, что подождали. Очень удачно, что это оказался я, а не она. Потому что, знаете, открою вам тайну: вот эта девушка, которую вы только что видели, когда-нибудь станет моей женой.
Ара приподнял лапку, склонил голову набок и замер неподвижно, с удивлением уставившись на Квентина.
Можно ли вынести такое счастье? В расслабленном умиротворении Патрисия потерлась носом о собственные обнаженные руки, которые еще хранили его запах. Веки у нее закрывались, высвобождая ощущения, таящиеся в этом аромате; она вспоминала, как ладони Ипполита скользили по ее плечам, осторожные пальцы, привыкшие обращаться с цветами, ласкали ее, как лепесток; она наслаждалась пленительным солоноватым потом, который она вбирала, словно росу, с его разгоряченной шеи, когда он входил в нее; она аккуратно притрагивалась губами к его члену с бархатной кожей, потом мяла руками его сильные ягодицы, покрывавшиеся складочками, вновь слышала его опьяняющий сумеречный голос, сопровождавший ласки восторженными репликами, потому что Ипполит говорил, когда занимался любовью, чего она никогда ни у кого прежде не встречала. Патрисия полностью, и душой и телом, отдалась во власть этого Аполлона, соглашаясь быть с ним, когда он захочет, любым способом, каким он захочет, и столько, сколько захочет. Частенько ее возлюбленного тревожила такая пассивность, и он, снедаемый чувством вины, требовал, чтобы она рассказала ему о своих пристрастиях и вкусах, но она искренне отвечала, что никаких пристрастий у нее нет, кроме пристрастия к нему. Она вовсе не хотела управлять им, наоборот, полностью отдавала ему себя — и так достигала вершины блаженства. Потому что дарить себя — означало не забыть о себе, а оказаться наконец в лучах его взгляда.
В какой-то момент Ипполит ушел от нее: ему было пора домой. Вдыхая сладкую темноту, окутавшую площадь Ареццо, Патрисия думала, а не было ли ее счастье слишком непомерным. Ей даже хотелось умереть прямо сейчас, в этой благодати, ведь никто не знает, будет ли завтра таким же прекрасным, как сегодня. Если бы она умерла в этот вечер, можно было бы сказать, что ее жизнь удалась, что она оставила этот мир в самые радостные минуты. Зачем ждать следующего спада?
Неоднозначность полной удовлетворенности… Удовлетворение страсти — одновременно и победа, и поражение: с одной стороны, оно знаменует осуществление желания, но с другой, и прощание с ним. Достигнув пика любовного счастья, опьяненная страстью, обессиленная оргазмами, Патрисия думала, что больше ей уже никогда не захочется заниматься любовью. По спине пробегали мурашки, она трепетала. Наверно, это ее способ вновь почувствовать следы прикосновения Ипполита к ее телу.
В какой-то миг она представила себе пупок Ипполита, этот крошечный замочек на его твердом худощавом животе, замочек, в котором ей так хотелось бы повернуть ключ, полностью проникнуть внутрь и остаться там, свернувшись, как котенок.
Все-таки она пока не собиралась расставаться с жизнью. Прежде всего потому, что мягкая сила инерции удерживала ее от опасного шага. Еще потому, что, как она вспомнила, удовольствие не уничтожает страсть, ее снова потянет к Ипполиту. «Моя проблема в том, что я не могу принять своего счастья. Я пытаюсь размышлять, а счастье — значит прекратить всякие размышления».
И, решив быть снисходительной, она облегченно вздохнула и вернулась в спальню.
Альбана пришла домой час назад, то есть на два-три часа раньше, чем собиралась. Патрисия вздрогнула, услышав, как поворачивается в замке ключ, потому что к ее плечу прижимался Ипполит; она боялась, что дочь подойдет и постучится в ее комнату, — к счастью, она просто закрылась в своей. Патрисия попросила Ипполита тихонько уйти, а потом постаралась придать себе менее вызывающий вид. Теперь она брела по квартире в домашнем платьице, как будто это был самый обыкновенный вечер.
Идя по коридору, она услышала в комнате Альбаны необычные звуки.
— У тебя все хорошо, доченька?
Альбана не ответила, всхлипы не умолкали.
— Альбана, что случилось? Альбана…
Патрисия прижалась ухом к двери. За ней слышалось что-то вроде сдавленного стона. Она постучала:
— Альбана, пожалуйста, открой.
Никакого ответа. Она схватилась за ручку двери, которая — вот неожиданность — легко повернулась, и дверь открылась. Что такое? Обычно Альбана запирала дверь.
Патрисия увидела Альбану, скорчившуюся от боли на кровати, руки девочки были прижаты к животу. Подбежав к ней, Патрисия поняла, что кровотечения у нее нет, но кожа пожелтела, глаза закрыты, губы бледные — словом, дочь заболела.
— Не засыпай, доченька, потерпи, мама уже тут. Я позову врача.
Через двадцать минут доктор Жемайель вышел из комнаты, где он осматривал Альбану и сделал ей укол.
Обеспокоенная Патрисия вскочила навстречу доктору, молодому ливанцу, недавно закончившему университет:
— Что с ней?
— Патрисия, нам нужно поговорить.
Они сели в гостиной. У Патрисии горели только ночники, и в комнате стоял полумрак, лишь в окна проникали с площади с попугаями тонкие лучи света.
— Ваша дочь пыталась покончить с собой.
— Что?
— Успокойтесь, есть и две хорошие новости. Во-первых, ей это не удалось. Во-вторых, она и не хотела, чтобы удалось, иначе она заперла бы дверь и использовала другие средства.
— Что она с собой сделала?
Доктор Жемайель встал, чтобы налить себе воды, потому что ошеломленная Патрисия растеряла все навыки гостеприимства. Он проглотил полный стакан воды и повернулся к ней:
— Самоубийство при помощи «Нутеллы».
— Простите?
— Альбана съела пятнадцать банок «Нутеллы», ну, знаете, шоколадно-ореховая паста, при этом умудрилась избежать рвоты. Что имеем в результате? Расстройство желудка и жуткая нагрузка на печень. Спать вечным сном в могиле ей не грозит, но в туалете посидеть придется.
Он налил себе еще воды. Патрисия хватала ртом воздух, пытаясь оценить ситуацию:
— Но это же… это же смешно.
— Смешно, конечно, но отнюдь не глупо. Ваша дочь — умная девочка, Патрисия. Она хотела привлечь к себе внимание. Не обязательно для этого подвергать свою жизнь опасности. Я знаю случаи, когда выпивали жидкость для мытья кафеля или для прочистки труб: вот там все кончилось хуже. Неопытность не всегда означает, что человек не добьется своего. А вот Альбана, надо отдать ей должное, идеально исполнила неудачную попытку самоубийства.
— И кого она таким образом зовет на помощь?
— Мне она этого не сказала.
— Меня?
— Она упомянула о проблемах в личной жизни.
— Ах вот оно что! Значит, неудача в любви…
Непонятно почему щеки Патрисии запылали, как от жара. Сердце забилось быстрее. Доктор Жемайель продолжал:
— Если только за этой неудачей в любви не скрывается чего-то другого. Альбане нужно с кем-то поговорить об этом. Что вы думаете о ее нынешнем друге? А о предыдущем?
Патрисия потерла лоб, раздраженная тем, что у нее ничего не держится в голове:
— Э-э-э… даже не знаю… У Альбаны каждые два месяца новый друг. Честно говоря, я не очень-то к ним присматривалась.
— Ах вот как. Может быть, проблема как раз в этом.
И тут Патрисия в панике осознала, что она совсем забросила Альбану. Ну да, вот уже несколько недель она полностью поглощена Ипполитом и впала в чудовищный эгоизм: все ее общение с дочерью сводилось к тому, чтобы убедиться, что ее нет дома, когда сама она ждет возлюбленного, а когда дочь упоминала о своем друге, она видела в этом просто отзвук своих отношений с Ипполитом.
— Ох, господи ты боже…
В ней росло чувство вины. Ее дочь пыталась покончить с собой, а она даже ни о чем не подозревала. И она зарыдала.
Доктор Жемайель подошел к ней:
— Ну же, Патрисия, не передергивайте! Я же не говорил, что это ваша вина…
Патрисию охватила безнадежность. Вот она и получила ответ на свой недавний вопрос: пока она пыталась справиться со своим счастьем, ее дочь была несчастна. Может, она должна теперь отказаться от Ипполита?
На следующий день она вновь стала чуткой, внимательной матерью и суетилась вокруг дочки. Альбана снисходительно позволяла себя лечить, и это был хороший признак. Однако Патрисия почуяла, что дочь от нее чего-то ждет.
— Чем тебе помочь, милая?
— Ничем.
— Да нет. Я же чувствую, что тебе чего-то не хватает.
Дочь уставилась на нее, удивленная такой проницательностью.
— Я могу тебе в этом помочь?
Альбана задумалась, чтобы ответить на этот вопрос честно, а потом заключила:
— Да, можешь.
— А как?
— Расскажи Квентину, что я сделала.
Воцарилась тишина. Патрисия поцеловала дочку в лоб и прошептала:
— Это было из-за него?
Альбана опустила голову в знак согласия.
Патрисия вздохнула. Может, ей не обязательно отказываться от Ипполита?
— Ты любишь этого мальчика?
— Да.
— А ты знаешь почему?
— Нет.
— Если мы знаем, почему кого-нибудь любим, то, значит, мы не любим.
Альбана нахмурилась, увидев, что мать пытается давать ей советы в этой области.
— Милая, раз мы с тобой все равно сидим вдвоем, я воспользуюсь случаем и расскажу тебе, что происходит в моей жизни.
— А в ней что-то происходит?
— Очень даже.
И Патрисия рассказала дочери о своей встрече с Ипполитом. Она не стала вдаваться в детали, но и не скрыла, что они стали любовниками и не могут обходиться друг без друга. Альбана была так удивлена, что даже забыла похихикать; на месте матери, от которой она давно не ждала никаких сюрпризов, обнаружилась незнакомка, шаловливая, живая, чувственная. Альбана не отдавала себе в этом отчета, но такое превращение вселило в нее надежду. Если Патрисия, которой уже стукнуло сорок, при таком невнимательном отношении к себе, вызывала у кого-то восхищение, то и ей можно было пока подождать с мыслями о самоубийстве.
В результате Альбане даже понравилось материно приключение. Она не осуждала, что та выбрала в качестве объекта городского садовника, — наоборот, то, что мать сумела привлечь такого красавца, на которого засматривались все женщины, было особой доблестью в ее глазах. Захваченная своим рассказом и вниманием дочери, Патрисия все больше распалялась и уже не скрывала восторга, который вызывал у нее этот мужчина. Сначала Альбана представляла себе Ипполита как еще одного Квентина. Но потом, когда Патрисия рассказывала о его поведении и реакциях взрослого мужчины, уравновешенного и в то же время страстного, Альбане пришлось признаться себе, что их подростковая любовь была куда более сложным мероприятием: ни она, ни Квентин не умели бороться со своим настроением, нетерпением и запальчивостью.
— Ты меня с ним познакомишь?
— Я ему позвоню.
Уже на пороге Патрисия остановилась:
— Прости меня, я повела себя как эгоистка, когда рассказывала тебе о своих делах. Ты же еще до того поручила мне одно дело: ты хотела, чтобы я поговорила с Квентином.
Альбана кусала себе губы, видно было, что она колеблется, а потом девочка с улыбкой объявила:
— Не надо. Вообще-то не надо.
Патрисия поняла эту улыбку как признак излечения. Неужели ее дочь перестала надеяться, а значит, и страдать?
Два дня спустя Ипполит позвонил к ним в дверь — он пришел знакомиться.
Патрисия в очередной раз велела Альбане выйти из комнаты — за последний час она попросила об этом дочь раз шесть — и открыла Ипполиту. Для нее эта встреча означала легализацию их отношений: в этом возрасте жениха знакомят прежде всего со своими детьми, а уж потом с родителями, и она таким образом показывала Ипполиту, что относится к нему серьезно.
Садовник, верный своему обыкновению, принес ей чудесные цветы: на этот раз это были белые орхидеи с багровыми серединками. Он не поленился сбегать за ними в магазинчик Ксавьеры.
Патрисия обняла его и оробела, услышав за спиной шаги дочери.
Появилась Альбана, в мини-юбке, на высоченных каблуках, в полупрозрачной блузочке, демонстрирующей ее стройное юное тело с изящной грудкой. Когда она подошла ближе, обнаружился еще и яркий макияж: глаза были подведены карандашом, губы сильно накрашены. Ее золотистая кожа была усыпана блестками, привлекавшими внимание к щекам и шее, а кроме того, к бедрам и груди.
Патрисия никогда не видела дочь в таком наряде — настоящая женщина-вамп.
— Добрый вечер, — пробормотала Альбана, компенсируя смелость своего одеяния смущенным поведением.
Удивленный Ипполит улыбнулся ей и подошел к ней с дружеским поцелуем. Альбана хихикнула.
Патрисия решила, что сегодня не будет делать ей замечаний: главное, чтобы этот вечер прошел хорошо.
Они сели в гостиной. Патрисии с Ипполитом, которые уже привыкли находиться в этой квартире вдвоем, казалось, что они теперь демонстрируют свои отношения на публике; то, что они называют друг друга на «ты», их взгляды, их жесты вдруг показались им подозрительными, наигранными. Под взглядом этой девочки они как будто разыгрывали свою собственную жизнь, а не проживали ее. Но Альбана, кажется, не замечала их неловкости: она щебетала, вмешивалась в разговор, самым неожиданным образом рвалась помочь маме подавать аперитив и еду, вовсю старалась привлечь внимание. Вскоре Ипполит и Патрисия решили помолчать и дать высказаться девочке, раз она явно была в ударе.
Патрисия с тревогой обнаруживала женскую привлекательность Альбаны: она впервые заметила, что у дочки длинные ноги, изящные формы, а главное, что она весьма дерзко пытается привлечь садовника.
«Возьми себя в руки, Патрисия, — думала она. — Твоя дочь несколько дней назад пыталась покончить с собой, а теперь ты видишь ее счастливой рядом с твоим возлюбленным. И если даже она вырядилась как проститутка и манеры у нее прескверные, то ты же сама в этом и виновата! Сегодня перетерпи, а потом будешь ее потихоньку воспитывать».
Ипполит же чем дальше, тем больше изумлялся. Без сомнения, Альбана решила его очаровать. Он притворялся дурачком, пресекая ее попытки.
После десерта Альбана воспользовалась моментом, когда ее мать понесла на кухню грязную посуду, резко рванулась в его сторону и неожиданно к нему прижалась.
Сделав вид, что не представлял себе, сколько времени, он воскликнул, что обещал Жермену освободить его от роли няни и отпустить домой до полуночи.
— Как жаль, — прошептала Альбана. — И как же повезло вашей Изис. Кстати, это такое таинственное имя, Изис. Это вы сами его выбрали?
— Да.
— Хотела бы я, чтобы меня звали Изис.
— Альбана — прекрасное имя.
— Правда?
— Правда.
— И оно мне идет?
Не успел он понять, как это у нее получилось, ее губы оказались в десяти сантиметрах от его рта. Альбана так увлеклась своим намерением его соблазнить, что перестала себя контролировать.
Ипполит рванул в коридор, поблагодарил обеих дам за прекрасный вечер, а во время прощания ему пришлось схватить Альбану за плечи, чтобы не дать ей повиснуть у него на шее.
— Я провожу тебя до лифта, — сказала Патрисия.
Альбана, охмелевшая, страшно довольная собой, сделала несколько кругов по комнате, склевала со стола последние клубничины и наконец осознала, что мать слишком долго не возвращается; тогда она подошла к двери, чтобы посмотреть, что происходит на площадке.
Ипполит и Патрисия стояли у лифта и разговаривали вполголоса.
— Я не могу остаться, Патрисия, как-то все некрасиво выходит.
— Мне очень жаль. Я и представить себе не могла, что она так себя поведет. Понимаешь, она же еще ребенок и ей так не хватает отца. Наверно, она просто увидела в тебе замену отцу и…
— Нет, Патрисия. Отец тут ни при чем. Прости, но она смотрела на меня не как на отца. Ты себя обманываешь.
— Но я не могу поверить, что…
— Это не важно, Патрисия. Мы не будем придавать значения капризам маленькой девочки. Будем видеться в ее отсутствие и ждать, когда она повзрослеет. Она же еще просто пигалица, ей кажется, что она ведет себя как женщина, только потому, что она нацепила туфли на каблуках и что тональный крем, намазанный в три слоя, спрячет прыщики, а если прижаться к мужчине, она из девственницы сразу станет взрослой.
— Меня все это поражает.
— Будь повнимательней. Она считает себя твоей соперницей.
— О господи…
— Поставь ее на место, Патрисия. Это самый лучший подарок, который ты можешь ей сделать. Напомни, что ей пятнадцать лет, что, когда она болтает просто так, ради разговора, она несет чушь, а ее возбуждение делает ее смешной и что никто не сочтет ее привлекательной, если она будет себя так вести и дальше.
Альбана больше не слушала. Она помчалась в свою комнату, ища, что бы ей разбить. Но она жалела свои вещи… Лучше взяться за саму себя. Снотворного у нее нет. Лекарств тоже. Что же ей проглотить? Ах да, жидкость для мытья кафеля. Мать имела несчастье ей сказать: «Как хорошо, что ты не выпила жидкость для мытья кафеля».
Она помчалась на кухню и схватила бутыль. Открыла и вдохнула тошнотворный запах. Нет, бесполезняк, она не сможет это выпить. Слишком противно.
Что же делать?
Услышав, как хлопнула входная дверь, она догадалась, что Патрисия сейчас явится к ней и будет ее воспитывать. Оставалось одно: бежать.
Она отперла заднюю дверь, которая вела на узенькую черную лестницу, и смылась, пока мать ходила по комнатам и звала ее.
Оказавшись на улице, она постаралась держаться как можно независимей, отстраниться от этого знакомого места, где все ее знают.
Перебежав площадь Ареццо, где перед особняком Бидерманов, у которых сегодня был какой-то праздник, не прекращалась бесконечная суета автомобилей, она свернула на авеню Мольера. Рассекая прохладный воздух, она подумала, что бежит в темноте чуть ли не голая; полоски ткани, исполнявшей роль мини-юбки, и тонюсенькой блузки с огромным вырезом ей вдруг показалось мало.
Когда она прошла всю улицу Альсемберга, на границе с менее респектабельным районом одна машина загудела ей вслед. Альбана оглянулась. Четверо развеселых мужиков, проезжая мимо, показали ей знаками, что выглядит она о-го-го. Она обрадовалась и оценила свой наряд по-новому. В конце концов, она красива, хотя и дрожит от холода. Вот мужики без всяких церемоний дали ей это понять. А Ипполит — кретин!
Еще одна стильная тачка гранатового цвета притормозила и бибикнула. Веселые подвыпившие парни лет двадцати орали ей непристойности, и ей это страшно понравилось. В другое время она бы испугалась, но сегодня, после обидных слов Ипполита, ее могла порадовать любая похвала ее внешности.
Она подошла к полузаросшему парку, за которым находился вокзал. Забыв о скверной репутации этого места, она шагала под дубами, ступая по влажной траве.
Сперва она не увидела человеческих теней, различила только стволы деревьев. Потом заметила, что деревья перемещаются, и с удивлением поняла, что это силуэты людей. Ничего, еще метров сто — и будет освещенный бульвар, по которому ходят трамваи.
Вдруг откуда-то появились трое субъектов.
— Ну что, красотка, похоже, мы не боимся неприятных встреч?
Кто-то ухватил ее за попу. Другой цапнул за бедро. Третий — за грудь.
Альбана заорала.
— Видали эту суку? Бегает тут полуголая, в юбчонке до пупа и чуть не без лифчика, а тронешь — возмущается. Тоже мне мимоза нашлась!
— Пустите!
Но сильная рука зажала ей рот, и она уже не могла позвать на помощь.
Врач поднес длинную тонкую заостренную иглу к лицу Вима. В мгновение ока галерист представил себе, как игла легко, как в масло, входит в его лоб, проникает в мозг, ковыряется в извилинах. Ужас! Этот яд убьет его нейроны, он не сможет работать, будет как овощ.
— Пожалуйста, не шевелитесь, — проворчал дерматолог. — Можете не волноваться. Я делаю эту операцию по нескольку раз в день и никто еще не умер.
Отступать уже поздно… Вим закрыл глаза, приготовившись по-мужски вытерпеть операцию, которую делает себе такое количество женщин. Сжав челюсти, он почувствовал, как игла входит в складочку у него на лбу. Он похолодел. «Господи, как подумаю, что это вещество парализует мышцы и сейчас мне его введут…» Он казался себе несчастным, жизнь его не щадит: ему не просто досталась весьма посредственная внешность, так еще и борись, чтоб она оставалась хотя бы такой же посредственной. Ботокс никого не украшает, просто не дает разрушаться. Стоит ли тратить кучу денег и выносить такие муки, чтобы только сохранить неизменной эту рожу, которую он терпеть не мог? Мигрень усиливалась, и ему хотелось плакать…
— Дышите!
Вим втянул в себя воздух и сообразил, что дурнота накатила на него в основном оттого, что при виде иглы он замер и перестал дышать. Он сосредоточился на дыхании, добился, чтобы оно стало ровным. Это занятие его успокоило.
— Ну вот, — сообщил дерматолог. — Блокада ваших мышц будет действовать не меньше шести месяцев. Теперь посмотрим, что мне удастся разгладить.
Вим решил не вмешиваться, — в конце концов, ремесло этого садиста в том и состояло, чтобы сохранять или улучшать лица.
Еще с юности Вим был удручен своей внешностью. Если детство его было счастливым, потому что его еще ничто не заботило, то в пятнадцать лет, глядя в зеркало, он обнаружил, что с ним произошло: тело росло во всех направлениях, но хаотически, как попало, то здесь, то там обрастало волосами — словом, развивалось каким-то своим произвольным образом, и он не мог контролировать этот процесс. Несколько раз он садился за стол и рисовал, поглядывая на анатомические рисунки, лицо и тело, которые хотел бы иметь, надеясь, что, если он их определит и будет о них думать, природе придется повиноваться. Но напрасно… В семнадцать лет он вынужден был признать, что его лицо и фигура в основном сложились, — и он, разочарованный, заключил, что с этим далеко не уедешь, придется вести себя поумней, а то… Итак, он развил в себе ум и энергию обиженного природой и стал деятельным, внимательным, образованным и веселым, а еще он знал множество историй и анекдотов, которые должны были в прямом смысле слова ослепить собеседника — помешать ему увидеть…
С тех пор как он начал вращаться среди знатоков современного искусства, обыкновенность собственного лица огорчала его даже больше, чем огорчило бы уродство. Уродство заметно, оно притягивает взгляд, привлекает внимание, вызывает отвращение, увлечение, отторжение — словом чувства. В искусстве, как и в жизни вообще, уродливое — единственный конкурент прекрасному, Давид и Голиаф, антигерой становится героем. В порыве энтузиазма Вим подумывал о том, чтобы сделать себе шрамы: глубокие раны и уродливые шрамы сделали бы его лицо незабываемым. Но, пока он экспериментировал, накладывая на свою фотографию кальки с узорами, ему пришло в голову, что его будут скорее принимать за попавшего в аварию, чем решат, что это какое-то особенное уродство. Недостаточно изрезать картину посредственного художника, чтобы превратить ее в шедевр.
Теперь врач колол его в разные точки, чтобы сделать ткани более плотными.
— Не забывайте смазывать арникой. Иначе будет много синяков.
— Хорошо, доктор.
Хотя Виму уже совершенно не хотелось видеть результат операции, доктор вложил ему в руки зеркало:
— Ну вот, как вам это нравится?
Вим сам себя не узнал, на своем месте он увидел мать. Эстетическая операция сделала его похожим на самую обыкновенную фламандку, на которую ему меньше всего хотелось походить.
Он попробовал легонько покритиковать результаты:
— Такое гладкое и круглое лицо — это немного чересчур.
— Молодое.
— Женское?
Врач взял у него зеркало и стал придирчиво рассматривать Вима. После паузы в полминуты он заключил:
— Ничего подобного!
— Ну тогда хорошо.
Вим врал и знал, что врач тоже врет, но он не настаивал на своем, понимая, что без хорошей дозы лицемерия общаться с людьми невозможно.
Мег ждала его в галерее, она уже уладила две трети проблем, которые возникли у их фирмы. Как обычно, он проверил ее работу, потом наговорил ей комплиментов:
— Вы просто жемчужина, Мег.
Молодая женщина скромно опустила глаза и застенчиво хмыкнула. Чтобы на что-то переключиться, она вытащила из сумочки упаковку, а из нее достала тюбик, который и протянула Виму:
— Держите. Поскольку вы записаны на прием к доктору Пелли, вам может понадобиться арника.
Он взял лекарство, смущенный таким вниманием:
— Спасибо, Мег, вы неподражаемы. Вот на вас-то и следовало бы жениться.
Он встал и, выходя из комнаты, задумчиво повторил:
— Да, я ведь часто себе это говорил: на вас-то и следовало бы жениться. — И, не оборачиваясь, ушел заниматься клиентами, которые рассматривали полотна Ротко.
Мег растерянно опустилась на стул. Его последние слова ее доконали: если он произносил их так легко и беззаботно, значит считал такой вариант абсолютно немыслимым! Чтобы он рискнул так сказать, между ними не должно было быть абсолютно никакой романтики. Почему же союз с ней представлялся ему чем-то невообразимым? Что в ней исключало даже мысль о любви?
Потеряв несколько часов с нерешительными клиентами, Вим неторопливо вернулся на площадь Ареццо. Он совсем не спешил снова увидеться с Петрой фон Танненбаум, которая во все остальное время, кроме появлений на публике, оказалась довольно неинтересной спутницей. Целыми днями она занималась собой, своим телом, гимнастикой, следовала диете, поедала проросшие зерна, ухаживала за кожей, пробуя все новые кремы и маски, придумывала костюмы, изводя дизайнершу из театра, а если у нее оставалось время, вырезала из газет фотографии и статьи и вклеивала их в тетрадь, как влюбленная школьница; она была собственной восторженной поклонницей и собирала все, что имело к ней отношение.
Что же касается разговоров, она успешно продержалась два или три совместных ужина. Теперь Вим уже знал все, что было позволительно о ней знать; ничего нового с ней не происходило, и сама она ничем другим не интересовалась. Он же, со своей разговорчивостью и словоохотливостью, иногда задумывался, не обращается ли он к пустому месту, — настолько она его не слушала.
Единственными моментами, которые их сближали, оставались их появления на публике. Там, во время коктейля, премьеры, приема или вернисажа, он и она своей аурой привлекали к себе внимание и вызывали пересуды, иногда даже скептические или обидные. И оба со знанием дела наслаждались шумом, который вокруг них поднимался.
Вернувшись к себе в лофт, Вим заметил в кухне на мраморном столе желтый конверт со своим именем. В конверте была вырезка из газеты.
Он развернул ее и увидел заголовок, который сразил его, как удар под дых: «Преждевременная эякуляция: попытка излечения».
Он беспокойно оглянулся. Кто сыграл с ним эту гнусную шутку? Он покрутил конверт в руках, вспомнил, что уже видел его, и заключил, что его использовали повторно. Кто-то, кто может входить в эту квартиру, подстроил ему такую ловушку…
Мег? Но откуда она могла узнать? Она не вмешивалась в его личную жизнь и была идеальной секретаршей именно в силу того, что обладала и почтительностью, и скромностью. Кто-то из слуг? Филиппинцы, работавшие на кухне, или филиппинцы-уборщики не понимали по-французски, они общались только по-английски. Значит, Петра? Но Петра не могла знать этой интимной детали, потому что он никогда не спал с ней; она же, во-первых, не любила секса, а во-вторых, ни на йоту не интересовалась чужими делами.
Он раздраженно прочел выделенный жирным подзаголовок, задававший основную мысль статьи: «80 % мужчин моложе 18 лет страдают от преждевременной эякуляции. За этим не стоит никакого физиологического дефекта. Лекарства не помогут. Надо справиться с эмоциями. Убедите вашего мужа, что у него есть проблема».
Это была страница из какой-то женской газетки, и это встревожило его еще больше. Мег? Петра? Не может быть.
Он пробежал глазами статью: «При преждевременной эякуляции семя часто извергается меньше чем через минуту после проникновения, и отсрочить этот момент не удается». Вот именно, меньше чем через минуту.
Он услышал шаги и быстро спрятал статью в карман. Вошла Петра с коробочкой в руке:
— А, вы здесь, дорогой. Мне надо выпить мой креатин.
Она всыпала в стакан две чайные ложки порошка, добавила воды и размешала.
Тут Вим заметил, что открытый конверт он оставил на столе. Она тоже его увидела.
— А, — сказала она, — так вы прочли статью, которую я для вас вырезала?
Он побледнел. Постукивая по хрусталю серебряной ложечкой, она продолжала, не глядя на него:
— Ну да, я узнала от одной подруги в Лондоне, что у вас такая проблема. Манекенщица Полиси, помните? Очень красивая, да. И очень разговорчивая. Особенно когда выпьет. Нет-нет, не сердитесь на эту бедняжку, это ведь благодаря ей мы здесь с вами сегодня вместе, потому что эта маленькая деталь заставила меня обратить на вас внимание.
Она выпила свой порошок, скривилась, а потом тихонько рыгнула.
— Для меня эта проблема не имеет никакого значения, вы хорошо знаете почему. Но я подумала, что для вас это, вероятно, серьезное неудобство.
Вим побагровел, не в силах ответить.
— Ну да, — продолжала она, — как вы обычно говорите, это очень любезно с моей стороны.
Она снова рыгнула.
— Ох уж этот креатин, не могу его переварить. Скорей бы вернуться в Нью-Йорк, говорят, уже есть новая смесь, которая оказывает похожее воздействие на мускулатуру, но вкус у нее не такой ужасный. Я вычитала это в блогах культуристов.
В другое время, если бы он не перенес такого унижения, Вим улыбнулся бы этой картине: утонченная Петра фон Танненбаум, изучающая спортивные заметки этих накачанных витаминами здоровяков.
Она наконец на него посмотрела:
— Короче, дорогой мой, все это я сказала только для того, чтобы вы знали, что я умею хранить секреты. Надеюсь, что и вы тоже.
И она пояснила:
— Вы будете вспоминать обо мне как о страстной партнерше. Ну а я, когда зайдет речь о вас, скажу, что вы… вы обладаете заметными талантами в этой области. Договорились?
Петра пообещала Виму никогда не упоминать о его трудностях в интимной жизни в обмен на то, что он будет помалкивать о ее собственном безразличии к сексу.
— Договорились, Петра. Я и так утверждал бы то же самое, даже если бы вы не подсунули мне эту статью.
— Да, конечно, но вы бы говорили это из тщеславия. А я предпочитаю, чтобы вами двигал страх.
С этими словами она вышла.
Уже второй раз за этот день собственное существование показалось Виму абсурдным и бесконечным. Столько усилий, чтобы скрыть неприглядную реальность…
В этот субботний вечер Петра фон Танненбаум должна была демонстрировать свое шоу в галерее Петродосяна перед отборнейшей публикой Брюсселя.
Из-за мандража перед выступлением она превратилась в настоящую фурию: орала на разных языках на филиппинских помощников по дому, обозвала Мег тупой коровой, когда та не смогла связаться с организаторами шоу по телефону, а Вима третировала просто безостановочно с убийственной утонченной жестокостью.
Они безропотно принимали эти удары судьбы, выжидая, когда гроза отгремит.
Наконец реквизит был отправлен в галерею, а Петра заперлась в ванной — своем храме, — чтобы завершить приготовления.
Когда Вим предложил отвезти ее в галерею, она в ответ только буркнула:
— Да не опекайте вы меня, будто мы десять лет женаты. Я и сама доеду, если только эта идиотка Мег сумеет вызвать мне такси.
А потом вдруг обернулась и посмотрела на него:
— Зато я хочу, чтобы вы зашли ко мне за кулисы, как только спектакль закончится. И ведите себя как ревнивый любовник, я вам разрешаю. Это лучший способ отделаться от всяких озабоченных.
Вим кивнул, не зная, как относиться к манере Петры по-военному раздавать приказы: принять как знак доверия или разозлиться.
Он спустился из мезонина и нашел Мег в большом лофте.
— Вы позаботились о такси?
— Да, оно было заказано за три дня, и я им не меньше четырех раз перезванивала, чтобы убедиться, что машину подадут точно в нужное время.
— Спасибо, Мег.
— Хотите виски? «Лагавулин» пятнадцатилетней выдержки.
— Думаю, мне это просто необходимо.
Она принесла ему бокал:
— С одним кубиком льда, как вы любите.
— Именно вы — та женщина, на которой мне следовало бы жениться.
Мег уже и не пыталась вычитать на замкнутом лице Вима, что скрывается за этим грамматическим нюансом — «следовало бы». Сколько времени она выдержит рядом с человеком, которого она любит, а он ее нет и который теперь через слово упоминает о том, что им надо бы пожениться, хотя это, конечно, невозможно.
Как у нее повелось, чтобы справиться с огорчением, Мег укрылась в туалете.
В девятнадцать ноль-ноль из ванной катапультировалась Петра и, словно лавина, обрушилась на Вима, на Мег, на организаторов шоу, на «эту дерьмовую Бельгию» и «зрителей-идиотов», в последний раз вопросила, зачем она тратит столько сил, ублажая этих неблагодарных, начисто лишенных вкуса людишек, и наконец, хлопнув дверью, вышла и погрузилась в такси.
Оказавшись одни, Вим и Мег переглянулись, словно два погонщика верблюдов, оставшиеся в живых после песчаной бури.
— Еще стаканчик? — предложила Мег.
— Обязательно! — ответил Вим.
И, потягивая ароматную жидкость с привкусом торфа и дыма, они болтали о том, как идут дела в галерее, обсуждали клиентов и одного нового художника, с работами которого они только что познакомились и решили его продавать. Им обоим такая расслабленная беседа о том, что составляло суть их повседневных трудов, была удивительно приятна. Виму вовсе не хотелось уходить, и Мег пришлось показать ему стрелки часов:
— Не опоздайте на шоу.
Вим вдохнул и тяжело поднялся, хотя обычно бегал как живчик.
— И не забудьте ключи.
— Да, Мег.
— Я погашу всюду свет.
— Спасибо, Мег, спасибо за все.
Он забрал связку ключей и вышел.
Мег обошла все три этажа, закрыла ставни, включила сигнализацию и собралась уходить.
Ее ключей на месте не оказалось. В панике она обыскала карманы, сумочку, потом, боясь, что сработает сигнализация, отключила ее и предприняла уже систематические поиски.
Увы, ключей не было: Вим случайно унес их с собой.
Теперь ей было не уйти домой. Она, конечно, могла просто захлопнуть дверь, но как решиться на такой риск, когда по стенам развешано произведений искусства на несколько миллионов евро. Нет, невозможно. Придется дождаться возвращения Вима и Петры. И, взяв бутыль шотландского виски, она налила себе выпить, причем теперь это уже была не парижская порция, а хорошенький стаканчик, как пьют истинные фламандцы.
В конце концов, что страшного, если она останется тут. Все равно ее никто не ждет.
Шоу Петры фон Танненбаум очаровало брюссельскую светскую публику.
— Вульгарности ни на гран!
— Это революция жанра!
— Одновременно и первый план — женское великолепие, и второй — намеки и аллюзии, и третий — китч.
Прислушиваясь к этим банальным комментариям, Вим продолжал пить. Во время спектакля он вдруг осознал, что Петра стала ему противна; даже ее лепной силуэт перестал ему нравиться: он знал, какая тренировка мышц стоит за этими безупречными очертаниями, угадывал пот, прячущийся в порах этой припудренной кожи, а глядя на ее идеально гладкий живот, понимал, какие усилия она тратит, чтобы оставаться в такой форме.
Как и договаривались, он изображал сторожевого пса перед артистической уборной, потом по одному пропускал к ней воздыхателей, вперяя в них злобный взгляд. Поскольку эта комедия работала на его репутацию самца, для чего, как он считал, хороши любые средства, он выполнил свою задачу в совершенстве.
И скучно ему стало, только когда он оказался в машине вдвоем с Петрой. Она же, обрадованная успехом своего шоу, оказалась словоохотливой, как никогда.
— Дорогой, в каком возрасте мне уходить со сцены? В тридцать восемь? Я решила так.
— В тридцать восемь лет вы будете еще великолепны.
— Ну да, я вам об этом и говорю: я закончу карьеру в самом зените женской красоты. Не должно появиться ни одного моего изображения, где можно найти какие-то изъяны. Уже и так невозможно, что то и дело публикуют то мои детские фотографии, то подростковые.
— А что вы будете делать, когда уйдете со сцены?
— Странный вопрос! Ушла так ушла. Все. Последнее прости!
— Что вы имеете в виду?
— Я покончу с собой, мой дорогой.
— Петра…
— Тут и думать нечего! Моя легенда для завершенности нуждается в трагическом конце.
— Вы шутите?
— Ничуть. Только смерть сделает мою жизнь — судьбой.
— Ну так дождитесь, пока смерть не придет сама.
— Никогда не соглашусь на такое падение, это невозможно после всех жертв, на которые я пошла. В тридцать восемь покончу с собой, это уже давно решено.
— Петра, я вас умоляю не…
— Возьмите хоть эту бедняжку Грету Гарбо: у нее хватило ума перестать сниматься, когда она еще прекрасно выглядела, но она имела трусость жить дальше. Вы видели фотографии, сделанные папарацци у ее дома в Нью-Йорке, где видно, как время обошлось с ее божественным лицом? Какой стыд. Ну, у меня-то смелости хватит.
Вим замолчал. Петра настолько его раздражала, что он почти пожалел, что ей пока нет тридцати восьми, чтобы уже можно было от нее отделаться.
— Не волнуйтесь, мой милый, сперва я опубликую свои мемуары. Чтобы люди не рассказывали невесть что. Кстати, я думаю, там будет несколько добрых слов и о вас.
— Спасибо, Петра. Я очень тронут.
Она сделала недовольное лицо. Это был не тот ответ, которого она ожидала. Поэтому она продолжала:
— А вы-то как? Будете писать мемуары?
— Ну конечно же, Петра. Если мужчину жизнь свела с такой артисткой, как вы, издатели потребуют от него мемуаров. Можете быть спокойны.
— Благодарю, — удовлетворенно закончила она.
Машина въехала на площадь Ареццо, где движение было парализовано из-за приема у Бидерманов. Женщины в вечерних платьях и мужчины в смокингах входили в ярко освещенный особняк, откуда уже неслись звуки музыки: играл струнный оркестр. Из вежливости Вим пояснил безучастной Петре смысл происходящего:
— Наш сосед, комиссар Евросоюза Захарий Бидерман, всемирно известный экономист, вот-вот получит пост премьер-министра.
— Да-да, я в курсе.
Вим сдержал возглас удивления. Получается, она следит за политическими новостями? Может, он ее недооценивал, когда считал, что она читает только публикации, посвященные ей самой?
— А вы приглашены туда, милый?
— Нет.
— Почему?
— Да я никогда не старался показаться рядом с политиками.
— Звякните кому следует, я хотела бы туда сходить.
Петра отдала ему приказ таким тоном, каким называют адрес шоферу такси. Он вздрогнул от раздражения:
— Извините, Петра, но я не имею привычки выпрашивать приглашения.
— Вы ничтожество, мой милый.
Вим не отреагировал на это оскорбление. Благожелательный настрой, обретенный после нескольких бокалов спиртного, уменьшил его гнев на Петру.
Добравшись до квартиры, она надела великолепное манто из страусовых перьев и объявила:
— Я иду на этот прием.
— Без приглашения?
— Не думаю, что мне запретят войти. Знайте, что вот уже много лет меня не приглашают никуда, но принимают повсюду. Вы, конечно, не пойдете?
— Конечно, — ответил Вим.
Она пожала плечами и вышла.
Вим подошел к окну и с любопытством смотрел, как она идет через площадь. Величественная, надменная, ни дать ни взять королева в изгнании; она взошла по ступеням, перекинулась парой слов со слугами, потом вошла в особняк.
— Вот там и оставайся, — сказал Вим.
Довольный, он поискал «Лагавулин», но не нашел, открыл «Джеймсон» и налил себе стакан до краев, наслаждаясь записями Дюка Эллингтона.
Еще через час он напился, зато на душе было легко: он поднялся в мезонин и бросился на постель.
Там он наткнулся на какое-то тело. Он испугался, зажег лампу у изголовья и обнаружил Мег, которая захмелела и уснула на его перине.
Его это позабавило, и он присмотрелся к ней повнимательней. Ее розовое упитанное тело с гладкой кожей взывало к ласкам. Он принюхался к ее волосам — от них пахло зелеными яблоками, дурманящий аромат. И он с удивлением обнаружил, что его тянет заняться любовью.
Он решил спуститься и спать на канапе в лофте.
Мег перевернулась, открыла глаза и увидела его.
— Я слишком много выпила, — улыбаясь, сказала она.
— Я тоже! — радостно ответил Вим.
Она обхватила двумя руками его голову, не задумываясь, привлекла его к себе и поцеловала.
Его это позабавило, и он не противился поцелую. Их тела соприкоснулись.
Они глянули друг на друга и расхохотались. Их заторможенному от алкоголя сознанию все это не представлялось ни серьезным, ни важным, просто смешной розыгрыш. В любом случае они так хорошо понимали друг друга…
Между ласками Вим раздел Мег, потом, хихикая, разделся сам. Потом прикрыл собой тело Мег и начал медленно ее ласкать.
Так же медленно он вошел в нее. Она нисколько не возражала.
Вим начал любовные движения. Никогда еще с ним такого не случалось: обычно у него все заканчивалось очень быстро, а сейчас он ощущал себя гибким зверьком, который движется внутри чужого тела то так, то этак, чтобы чудесные прикосновения были разнообразнее.
Мег отвечала на все его ласки, счастливая, что он оказался таким прекрасным любовником.
После двадцати минут пленительных объятий она почувствовала, что внутри ее нарастает горячая волна.
— Еще… еще вот так…
Вим не замедлил и не ускорил колебаний, он умело и непреклонно продолжал то движение, которое доставляло ей удовольствие.
Она закричала от наслаждения и сжала его в объятиях, усталая и сияющая.
Вим вышел из ее лона. Впервые в жизни ему удалось удовлетворить женщину. И хотя он трудился для нее и для ее оргазма, теперь он чувствовал себя всемогущим. Он обладал высшей властью — сдерживать себя.
— Помоги теперь и мне, — прошептал он.
Тогда Мег встала на четвереньки и помогла своему господину и повелителю дойти до пика любовного наслаждения.
Эта передача побила все рекорды по зрительским рейтингам — на телеканале это поняли уже по тому шквалу мейлов и телефонных звонков, который обрушился на них во время эфира, — во-первых, народ считал Захария Бидермана профессионалом, способным вывести страну из кризиса, а во-вторых, он еще обладал особым даром привлекать зрителей. Увидев его на экране, никто не станет щелкать пультом, переключая каналы, — ни полный невежа, ни дипломированный экономист.
Он вселял уверенность. И не столько тем, что он говорил, а собственно своим видом и манерой. Крепкий, коренастый, с широкими плечами и внушительным затылком, Захарий походил на мощного хищника, подобравшегося перед прыжком. В сущности, его не так уж многое отличало от других полноватых шестидесятилетних мужчин, но эти небольшие отличия в корне меняли дело. Могучие мускулистые руки, явно умеющие все: прижать к себе и сломать, приласкать и задушить, он держал перед грудью, они были словно часовые, охраняющие своего повелителя, всегда готовые вмешаться, возмутиться, взлететь, комментируя какие-то цифры или поддерживая чьи-то решения. Его шея тоже излучала силу: массивная, надежная, испещренная кровеносными сосудами, путепровод, направляющий энергию из туловища в мозг. Глаз, уменьшенный до полумесяца за счет тяжелого века, гипнотизировал своей океанической голубизной с серым стальным оттенком; зрачок, только что неподвижный, — и вот уже глядящий в другом направлении, хотя никто не замечал, чтобы он шевельнулся, этот зрачок жил в своем ритме, и внешние раздражители, казалось, были ему безразличны. Волосы были абсолютно седыми, но угольно-черные брови свидетельствовали о молодости и бодрости духа. Рот же то цинично опускал уголки, то поднимал их, складываясь в жесткую, даже хищную улыбку, в которой, казалось, вот-вот проглянут волчьи клыки. Когда Захарий смеялся, он становился совсем другим человеком, чем когда он с кем-то спорил, и этот контраст зачаровывал. Он был живой парадокс, интеллектуал высшей пробы, заключенный в мощное, как у зверя, тело.
Журналистка, помимо своей воли, поддавалась его обаянию. Хотя до передачи, науськанная коллегами, она приготовилась вести себя по-боевому, но во время передачи она невольно впитывала речи своего собеседника, временами смущенно краснела, когда он отпускал ей комплимент за удачный вопрос. В их беседу внедрялась эротическая нотка, сексуальное поле, которое исходило от него, а она не могла ему противиться. Записочки, приходившие по Интернету, свидетельствовали о том, что еврокомиссар смущал не только свою собеседницу-журналистку: на адрес телеканала валом валили горячие признания в любви.
К каким чарам прибегал этот человек, которого нельзя было назвать ни красавцем, ни уродом, чтобы так привлекать других? Журналистке он то и дело показывал: он все время помнит о том, что она женщина. Даже в самые горячие моменты дискуссии, в самой жаркой полемике что-то в его лице говорило: «Вот сейчас покончим с этой высоколобой беседой, и почему бы не заняться чем-нибудь поинтереснее?» И хотя словами он обращался к ее разуму и образованию, но одновременно пробуждал в собеседнице что-то древнее, доисторическое сознание, ту его часть, что по-прежнему ассоциируется с ночью и ее инстинктами, побуждающими искать сильного надежного защитника, семя которого будет плодородным, вождя, который даст своему племени пищу, защиту и чувство подчиненности старшему. И вот, оперируя терминами из арсенала экономической науки, облаченный в сшитый на заказ костюм-тройку, самец-неандерталец обращался к самке из племени кроманьонцев.
Мужчины, в свою очередь, видели в нем скорее вождя, чем соперника, — это был лидер по природе. Захарий Бидерман вел себя без всяких политических ужимок и ложной скромности, был уверен во всем, что говорит, — словом, являл собой идеальный портрет лидера, посланного свыше, которого так не хватало нашей непутевой эпохе.
Лео Адольф и его единомышленники по партии, сидевшие в студии в числе прочей публики, радовались успеху передачи: бесспорно это даст им возможность поставить Бидермана во главе так называемого технического правительства, которое должно вывести страну из кризиса. И если до сих пор некоторые скандалисты противились этому выбору, то после такой передачи у Бидермана будут одни сторонники.
До конца оставалось тридцать секунд, и журналистка перешла к вопросу, который волновал всех:
— Уважаемый господин комиссар Евросоюза по антимонопольной политике, ваша компетентность ни у кого не вызывает вопросов, и о вас говорят как о кандидате на высокий государственный пост. Что вы об этом думаете?
— В мои пятьдесят лет я ставлю перед собой только одну важную задачу: служить моей стране и Европе.
— То есть вы готовы согласиться.
— Да, со вчерашнего вечера.
— Простите?
— Вчера вечером я получил согласие от моей супруги Розы. Она уполномочила меня посвятить свое время и силы служению нации.
— И она не будет вас ревновать к этой работе?
— Она обещала мне проявлять терпение, но и ради нее, и ради вас, и ради нас всех нужно, чтобы я добился успеха побыстрее.
Журналистка улыбнулась, довольная тем, что передача заканчивается на такой личной, неформальной ноте, которая придает всему выступлению человечность и отдает должное всем женам-телезрительницам. И когда по экрану под бодрые звуки ударных поплыли титры, она горячего его поблагодарила:
— Браво! Вы были великолепны.
— И все благодаря вам, мадемуазель.
Каждый из них думал о своих собственных интересах, которые на сегодняшний день совпадали: блестящий гость гарантировал успех передачи.
Вставая со стула, пока публика еще не ринулась к нему за автографами, журналистка успела выключить микрофон и шепнула на ушко своему собеседнику:
— Я близкая подруга Кармен Бикс.
Отсюда он должен был сделать вывод, что ей известны все подробности его страстных отношений с этой испанкой. Он оценил эту новость, прищурился и бархатным голосом ответил:
— Вы удачно подбираете себе друзей, мадемуазель.
В этот момент журналистка поняла, в чем же состояло очарование этого мужчины: его делало привлекательным в женских глазах то, что его самого привлекали женщины.
В тот вечер Роза Бидерман устраивала прием на площади Ареццо, чтобы отпраздновать успехи мужа. Его сторонники считали, что максимальный рейтинг его телевыступления по всей Бельгии уже означал политический триумф Захария Бидермана: в ближайшие дни он предстанет перед страной в качестве премьер-министра.
В холле особняка сияющая Роза приветствовала первых гостей; она всегда верила, что в один прекрасный день будет стоять на этом самом месте рука об руку с самым влиятельным человеком в стране. Когда она полюбила Захария, ее чувство было искренним, но оно к тому же помогало ей реализовать собственные амбиции, в которых она вполне отдавала себе отчет: этот блестящий экономист приведет ее в самые высшие слои общества.
Роза была из тех женщин, которые находят власть сексуально привлекательной. Она считала, что мужчина должен быть одаренным во всех областях: у него должны быть власть, деньги, воспитание, ум и сексуальная энергия. Те, кто знал Захария в старые времена, говорили о нем как об очень одаренном дилетанте, возможно даже немного ленивом; в ту пору он не слишком усердно использовал свои таланты, а предавался радостям жизни. Она изменила его. И раз уж она разглядела в нем сверхчеловека, то он и стремился им стать. С тех пор как он был с Розой, благодаря ей или из-за нее его преследовала мысль об успехе: он хотел быть лучшим, хотел воплотить в жизнь ее представление о нем. И ничто не радовало Розу больше, чем когда какой-нибудь старый друг Захария, оценив его карьеру, поздравлял ее с тем, что она оказывает на мужа столь благотворное влияние. Однако вряд ли она подозревала, к каким побочным эффектам приводят их общие амбиции.
С тех пор как она видела его только на гребне славы — лучшим экономистом, лучшим политиком, лучшим чиновником, — лентяй в нем уступил место трудоголику, а эпикуреец — надежному руководителю. В ответ на это давление у Захария формировалась навязчивая идея. Его мучил всепоглощающий страх — в один прекрасный день оказаться не на высоте. Несколько раз за день этот неутомимый труженик испытывал приступы депрессии; он забыл, что такое усталость, — осталась только тревога. И единственным способом от нее отделаться было физическое наслаждение: волны сладострастия, охватывая его тело, отгоняли мрачные мысли и успокаивали. Вначале Розы было вполне достаточно для удовлетворения его немаленьких потребностей, но потихоньку, по мере того как его трудоспособность росла и успехи множились, сексуальные аппетиты тоже становились все больше. Его стремительное восхождение сопровождали внебрачные связи, частые походы к проституткам, а потом уже внезапная просьба об интимной близости могла быть обращена в любой момент к первой попавшейся представительнице прекрасного пола.
Роза не подозревала о его любовном неистовстве, и, даже если бы кто-нибудь рискнул намекнуть ей об этом, она ни за что бы не поверила. Как, спрашивается, супруг, который занимался с ней любовью один-два раза в день, мог вести еще какую-то параллельную интимную жизнь? К тому же ее вера в судьбу побуждала доверять Захарию: из того, что он не совершал неблаговидных поступков по ходу своего восхождения к власти, она сделала вывод, что он порядочен во всех отношениях. В результате супруга, которой муж изменял больше всех мужей в Брюсселе, пребывала в безмятежном спокойствии, уверенная в том, что она его единственная возлюбленная…
В гостиных особняка на площади Ареццо с каждой минутой прибавлялось гостей. Комиссары Евросовета, министры и возможные завтрашние министры, ведущие специалисты в разных областях стекались в особняк — ведь позже может оказаться полезным сказать «и я там был».
Роза и Захарий решили не стоять у входа, приветствуя каждого гостя. Доверив персоналу встречать вновь пришедших, они переходили поодиночке от группы к группе.
— Что ты тут забыл? — негромко воскликнул Захарий в сторону одного шестидесятилетнего типа с изъеденным от выпивки носом.
— Не ожидал увидеть старика Дэдэ?
Захарий Бидерман поморщился. Дэдэ Антверпенский, одетый в твидовый охотничий костюм с клетчатой кепкой, был управляющим сразу нескольких бельгийских борделей. Он указал на Розу, которая чуть в стороне, смеясь, беседовала о чем-то с Лео Адольфом:
— Смотри-ка, а я и не знал, что наша мадам такая красотка! Поздравляю, по всему ты, выходит, парень не промах.
— Что ты тут забыл?
— Зашел выпить стаканчик, ведь ты только представь, скоро я буду приятель премьер-министра!
— Ты особо-то не хвастайся.
— Да ладно, ты же знаешь Дэдэ. В моем ремесле, если не умеешь помалкивать, прогоришь. Да нет, я зашел, потому что подумал… Теперь, когда ты залетел на самый верх, ты же поможешь мне решить проблемы с налогами.
— Ты серьезно?
— Ну хочешь, я объясню? С меня требуют четыре…
Захарий положил ему руку на плечо:
— Слушай, Дэдэ, давай-ка поговорим по-мужски, чтобы все было ясно раз и навсегда: знакомы мы или нет, помогать я тебе не стану. Скажу проще: и никому не стану. Через несколько дней я буду уже не я, а премьер-министр. Честный и с безупречной репутацией.
— Красиво говоришь…
— Дэдэ, ты сам говорил, что политика — гиблое дело.
— Согласен, а все-таки…
— Это мое последнее слово, я от него не отступлю. Зато я и дальше буду ходить в твои заведения и буду платить, не торгуясь, потому что у тебя очень славные девочки. Вот и все, что я могу тебе пообещать.
У склонного к сентиментальности Дэдэ на глазах показались слезы, и он, внезапно захлебнувшись от восторга, промямлил:
— А ты все-таки крутой мужик, Захарий.
Дэдэ схватил его за руку и потряс ее. Он благодарил экономиста горячей, чем если бы тот ему помог. Сам он был изрядный мошенник, король аферистов, тот еще тертый калач, и образ неподкупного политика вызывал у него восхищение: ему показалось, что он пожал руку чуть ли не царю Соломону.
Отходя от него, Захарий улыбнулся, думая, что, если ему предстоит идти на выборы, как минимум голос самого известного в Бельгии сутенера уже у него в кармане.
Он поприветствовал своего соседа, вдовца Франсуа-Максима де Кувиньи, на лице которого застыла вымученная улыбка, перекинулся с ним несколькими словами по поводу рекапитализации банков, а потом перешел к следующей группе.
Он окинул взглядом собравшихся: ему было интересно, проманкировал ли в очередной раз приглашением в гости его знаменитый сосед, писатель Батист Монье. Скромность этого человека, его отказ от участия в общественной жизни поражали Захария. Почему этот романист, известный во всем мире, торчит у себя в четырех стенах? Какой интерес ни с кем не общаться? А хуже всего, что вот пройдет несколько десятилетий — и все забудут Захария Бидермана и нынешних политиков, но по-прежнему будут читать Батиста Монье, который будет считаться правдивым летописцем событий своей эпохи, хотя он-то как раз остается от всех событий в стороне.
Он вздохнул, и тут к нему подошел незнакомый мужчина:
— Добрый вечер, господин Бидерман. Я Сильвен Гомес.
— Мы с вами знакомы?
— Да, по «Тысяче свечей».
Захарий и глазом не моргнул при упоминании этого свин-герского клуба:
— Это моя супруга вас пригласила?
— Я позволил себе прийти. Мне нужно с вами поговорить.
— Хорошо, через пять минут я буду в вашем распоряжении.
Захарий непринужденной походкой удалился, после чего закрылся в комнате, куда гостей не приглашали, позвонил верной Сингер и посовещался с ней.
С любезной миной он вернулся в зал, где его поджидал Сильвен Гомес.
— Давайте, уважаемый, побеседуем в моем кабинете. Пойдемте со мной.
Не слишком впечатленный этим обращением Сильвен Гомес прошествовал за Бидерманом в его кабинет, окна которого выходили на площадь с попугаями. В тот вечер обычный птичий концерт перекрывался шумом торжественного приема.
Захарий Бидерман уселся за массивный стол и предоставил посетителю объяснять, зачем он пришел.
Посетитель же, удивленный, что его ни о чем не спрашивают, прокашлялся и начал:
— Вы, конечно, думаете, из-за чего же я вас беспокою?
Захарий Бидерман по-прежнему смотрел на него в упор и молчал.
— Я как-то вечером оказался в «Тысяче свечей» и по рассеянности сделал несколько кадров.
Это «по рассеянности» прозвучало неправдоподобно, учитывая, что в «Тысяче свечей» владельцы заведения многократно требовали, чтобы посетители оставляли у входа все гаджеты, которыми можно запечатлеть происходящее, впрочем во всех подобных местах соблюдалось это правило, чтобы сохранить анонимность присутствующих. Так что этот мужчина хитрил.
— У меня есть несколько ваших фото. Хотите посмотреть?
Захарий сохранял полную невозмутимость. Его собеседник настаивал и крутил свои кадры на экране мобильного телефона:
— Вы не любите воспоминаний?
— Я предпочитаю свои.
Металлический голос Захария прогремел в просторном кабинете резко и отчетливо.
Посетитель ненатурально улыбнулся:
— Подумаем, кого еще могут заинтересовать эти кадры. Может быть, вашу жену?
Захарий молчал.
— Ваших друзей по партии? Нет, скорее ваших политических противников. А их у вас немало.
Захарий с усталым видом рассматривал потолок. Посетитель, в замешательстве от его реакции, все больше злился:
— Или, может быть, прессу? Да-да, журналисты обожают такие снимки.
Захарий мирно потягивал аперитив из принесенного с собою бокала.
— Вы не очень-то спешите мне помочь! — рявкнул посетитель. — Вы должны задать мне вопрос: сколько?
Голос Захария тут же, не слишком уверенно, повторил:
— Сколько?
— Десять тысяч.
— И это все?
— На сегодня — да…
— Ну, вы меня успокоили.
Посетитель задергался, ему было не по себе. Беседа приняла неожиданный оборот.
Захарий наклонился к нему через стол:
— Я предложу вам кое-что получше. — И протянул посетителю розетку с арахисом. — Возьмите орешек.
— Что?
— Предлагаю вам орешек за ваши снимки. Чтобы не получилось, что вы сходили впустую.
Посетитель вскочил, оскорбленный, сделал несколько шагов вокруг стула, а потом, чуть подумав, злобно хихикнул:
— Вы, кажется, не подозреваете, какое цунами я могу запустить…
— Вы тоже, милейший. Продолжайте в том же духе, и завтра же утром, любезнейший Сильвен Гомес, в каждой из четырех ваших фирм: «Лафина», «Полиори», «Ле Бастон» и «Декуверт азиатик» — будут проведены налоговые проверки. Кроме того, я позволю себе связаться с моим другом господином Мейе, люксембургским министром финансов, просто чтобы проверить, что у вас нет там секретных счетов, и поверьте, он охотно окажет мне эту услугу. А потом, если я не обнаружу у вас заначки в Люксембурге, я свяжусь со знакомыми в Швейцарии, Панаме и на Каймановых островах. Жуть, сколько у человека заводится друзей, если он комиссар ЕС по антимонопольной политике, даже не потребуется становиться премьер-министром.
Испуганный Гомес побледнел:
— Но это же… шантаж!
— А кто первый начал?
Не желая признавать своего проигрыша, Гомес хорохорился:
— Вы меня не запугаете!
— Что, правда?
— Конечно. Вы ведь, кажется, предполагаете, что я был нечестен.
— Я не предполагаю, у меня есть доказательства.
Захарий имел в виду шантаж, но Гомес решил, что у него в руках уже есть компрометирующие сведения.
Он сглотнул слюну и сел:
— Ладно, я завязываю с фотографией.
— Отличная идея, у вас явно никакого таланта. Возьмите орешек. Не хотите?
Захарий Бидерман поднялся и предложил Гомесу выйти с ним вместе.
— Не буду вас провожать: вы и сами найдете дорогу.
Посетитель испарился.
А Захарий Бидерман уверенным шагом вернулся к гостям, успев на ходу поцеловать Розу.
Лео Адольф отделился от группки, в центре которой он о чем-то разглагольствовал, и поймал Захария за рукав:
Сегодня очень удачный вечер, твой триумф убедил последних сомневающихся. Я говорил с главами парламентских фракций, они согласны совместными усилиями обеспечить тебе большинство. Теперь нам осталось только добиться отставки нашего бедняги Вандерброка, с этим дня за два разберемся. Короче, уже завтра мы начнем процедуру, которая вскоре сделает тебя премьер-министром. Мои поздравления.
— Спасибо.
Президент Евросовета внезапно понизил голос и увлек Захария в укромный закуток:
— Сегодня престиж любого политика столь низок, что мы очень сильно рискуем. Вождь должен быть безупречным. И даже если он безупречен, народ может его возненавидеть так же быстро, как и полюбил. Мы прослужим не дольше, чем бумажный носовой платок. Я думаю, лет через двадцать не найдется дурака, который согласился бы на эту работу.
— Ты это к чему?
— Захарий, ты наша последняя надежда. Если и ты потерпишь неудачу, вся политическая верхушка утратит авторитет. Но если ты оплошаешь еще до того, как достигнешь вершины, будет только хуже. Доверие будет подорвано.
— Как это «оплошаю»?
— Поклянись мне, что будешь вести себя безукоризненно. Я имею в виду женщин, естественно…
Захарий прыснул:
— Клянусь.
— Ты так легко это обещаешь, хотя на самом деле измениться так трудно…
Захарий ощутил в сердце легкий, но болезненный укол:
— Ну откуда ты знаешь? А вдруг мои походы по бабам — только выражение неудовлетворенных амбиций? Теперь, когда я не буду тяготиться отсутствием власти, я, возможно, откажусь от такой компенсации.
Президент был уверен, что Захарий играет словами, но из осторожности настаивать не стал: если есть хоть один шанс на миллион, что Захарий верит в то, что говорит, Лео не станет его разочаровывать.
— Даже если ты изменишься, Захарий, могут всплыть твои прошлые подвиги.
— Ну ты параноик!
— Ну правда, Захарий, как ты будешь справляться с попытками шантажа?
Захарий подумал: «Ровно так же, как я это сделал десять минут назад», а вслух он только подбодрил Лео:
— Слушай, до нынешнего момента мне это удавалось…
— Чем выше поднимаешься, тем больше становишься мишенью для нападок.
— Но чем выше мишень, тем тяжелее в нее попасть.
— Хотел бы я разделить твой оптимизм.
— Именно потому, что ты его не разделяешь, этот пост хотят отдать мне, а не тебе, мой дорогой президент.
Лео выдержал удар, сочтя это честной игрой. Эти двое бежали политическую дистанцию плечо к плечу вот уже двадцать пять лет, частенько выступая противниками, иногда — союзниками, но никогда не теряя друг друга из виду. Их объединяло товарищество соперников: они любили свою страну, они строили новую Европу, бывали у одних и тех же сильных мира сего, и у ныне бессильных — тоже. На протяжении всей их карьеры, когда один из них терпел поражение, он вспоминал о тех, кого обошел второй; когда же эти люди приносили ему победу, то потом сами же напоминали о ее недолговечности. К шестидесяти хотя эти двое были не слишком похожи, они все же чувствовали себя собратьями по поколению, которое прошло сквозь одни и те же опасности.
По темпераменту Лео был скорее примиренцем, а Захарий — нападающим. Первый блистал в анализе и синтезе, второй мог изобретать. Один руководил, второй — создавал. В такой неспокойный период люди вроде Лео Адольфа не могли бы справиться сами: кроме администратора, народу был нужен ясновидящий, творец с позитивными и оптимистическими взглядами, который может дать будущее.
— Ладно. Тебе хорошо бы пойти подлизаться к Кестнеру, Захарий, это добавит нам очков.
— Слушаюсь, монсеньор.
И Захарий двинулся дальше от одного гостя к другому, сердечный, красноречивый, с простым обхождением, хотя и королевской повадкой. Внешне он выглядел безмятежным, но в глубине души у него поселился страх. После разговора с Лео перспектива обретения власти стала конкретной и начала точить его изнутри. И если с Дэдэ из Антверпена или с Гомесом ему казалось, что он разыгрывает комедийную сцену, теперь ему, похоже, грозит стать главным персонажем драмы под названием «Финансы страны». Сможет ли он заставить правительство принять нужные меры? Ему придется убедить всех: и домохозяйку из провинции Эно, и фламандских парламентариев. А вдруг это окажется невозможно?
Он почувствовал сильную потребность в сексе. Роза? Но она же не оставит гостей. Он поискал Дэдэ и обнаружил его у столика с шампанским:
— Дэдэ, у тебя есть под рукой профессионалки?
— А что тебе нужно?
— Самый минимум.
— Минет?
— Ну да.
— К сожалению, Захарий, я никого не привел с собой. Взгляни вокруг. На твоей вечеринке шлюхам как-то не место, если, конечно, тебя интересует мое мнение.
Захарий поднялся по лестнице и окинул взглядом гостей. Неудача: одни мужчины, и все машут ему рукой, довольные, что могут поздравить героя дня.
Он почувствовал, что мигрень изматывает его все сильнее. В эту минуту перед ним просеменила официантка. У этой невысокой тихой блондиночки был затравленный вид, как у птички без крыльев, она спустилась в погреб за новыми бутылками шампанского.
Не раздумывая, он последовал за ней. Когда он оказался между сырыми кирпичными стенами, запах грибов и плесени напомнил ему приятную сырость сауны, и он возбудился. Он пошел побыстрей, чтобы нагнать официантку между рядами бутылок.
Там он схватил ее и поцеловал. Она отбивалась, но он применил силу. Когда ей удалось выскользнуть, она увидела, что это хозяин дома, и запаниковала еще больше.
— Не кричи, малышка, и сделай мне приятно.
Не ослабляя хватки, он взял ее руку и положил на свой член. Девушка заморгала глазами и поняла, о чем речь.
— Ты же хочешь сделать мне приятно, правда?
И он стиснул ее так сильно, что она подумала, что лучше подчиниться, а то он ее просто задушит.
Она опустилась на колени, расстегнула ширинку Захария и сделала, что он велел.
Семь минут спустя Захарий, повеселев, поблагодарил официантку. Он застегнулся и двинулся вверх по лестнице, ведущей в залы.
А девушка, обессиленная, переполненная омерзения, так и осталась стоять на коленях — ей хотелось рыдать.
Тут от стены погреба отделилась какая-то тень и приблизилась к ней.
Кто-то присутствовал при этой сцене.
Над девушкой склонилась высокая элегантная женщина с лицом Мадонны:
— Я искала туалет, заблудилась, и так вышло, что я все видела. Мы его изобличим.
— Нет, мадам. Иначе я потеряю работу.
— Но нельзя же так это оставить.
— Прошу вас, мадам, я не хочу ни во что ввязываться. Если вы расскажете об этом, я буду все отрицать.
Женщина медленно кивнула, а потом протянула ей платок:
— Ладно, давай-ка вытрись.
Около полуночи праздник был в самом разгаре. Струнный оркестр играл самые модные, ритмичные мелодии, и некоторые гости пошли танцевать.
Довольный Захарий Бидерман изо всех сил общался с гостями. Сегодня его находили еще более красноречивым, чем обычно. Фотографы из разных новостных агентств принимались щелкать вспышками, стоило ему подойти к любому из приглашенных.
Вдруг Захарий потребовал снять его с Розой. Вместе они позировали перед фотоаппаратами и выглядели такой жизнерадостной и любящей парой, что гости разразились аплодисментами.
Не успели отгреметь овации, как в зал вошли трое полицейских.
— Извините нас, господа и дамы, но нам сообщили о совершенном насилии.
Из-за ширмы появилась Петра фон Танненбаум:
— Это я звонила.
Все с удивлением разглядывали это великолепное создание, которого до поры до времени никто не замечал: ее туалет был невероятно изысканным, и тем больше поражали разорванные бретельки на ее платье и растрепанная прическа.
Трепеща, она указала на Захария Бидермана:
— Это он меня изнасиловал.
По залу пробежала дрожь.
Она вытащила из сумочки платок и добавила, сдерживая рыдания:
— У меня есть доказательства.