Белогорская родня со стороны Вычени тоже не оставляла семью Бермяты без поддержки. Семья Хвалиславы снабжала их козьим молоком, превосходным высокогорным мёдом, бараниной, пряжей из козьего пуха, из которой получались чудесные тёплые платки, носочки и рукавицы. Все кошки были отменными рыболовами, и на столе в доме Бермяты не переводилась рыба. А сколько в белогорских лесах поспевало орехов, ягод! Веселинка и сама досыта наедалась, и для родных собирала целыми корзинами. Этот год выдался особенно урожайным на орехи, и она в общей сложности натаскала семье двухпудовый мешок. А полная пригоршня орехов, как известно, по своей питательности равна хорошему обеду. Щедрой и богатой была Белогорская земля, и с каждым днём Веселинка любила её всё больше.

Прибирая в доме, она нашла сундук с женской одеждой, которая явно лежала здесь уже очень давно. Для сохранности она была переложена душистыми травами, и запах в ларце стоял горьковатый, терпкий. Запах старины и... скорби по кому-то ушедшему.

— Не трогай.

Веселинка вздрогнула и отпрянула, а матушка Бронуша закрыла ларь. Несколько мгновений её руки лежали на его крышке, будто лаская кого-то очень дорогого. Горечь холодком коснулась сердца Веселинки, когда она догадалась, чья это была одежда.

— Прости, матушка Бронуша, — пробормотала она.

— Ничего, дитятко, — чуть улыбнулась та, стараясь смягчить резкость.

Позднее, хлопоча на кухне, Веселинка размышляла об этом со смутной печалью. Огонь в печке весело трещал, будто стараясь её подбодрить и успокоить, и она с улыбкой думала о том, что готовит любимую рыбку для своей лады. Представляя, как та обрадуется, облизнётся и замурлычет, она и сама наполнялась тёплым счастьем. Её родная киса, её горячий огонёк, златокудрая ладушка...

Подходя к горнице, она услышала, как матушка Бронуша тихо говорила Драгане:

— Она — вылитая Весанка... И ростом, и статью, и личиком, и волосами, только глаза другого цвета. И даже имена схожи: Веселинка, Весанка... Береги её, доченька. Береги как зеницу ока!

— Буду беречь, матушка, — ответила Драгана серьёзно и ласково. — Не тревожься.

Выждав несколько мгновений, Веселинка заглянула в комнату и позвала:

— Рыбка готова, с пылу-жару! Пойдёмте обедать!

Драгана сверкнула кошачьей клыкастой улыбкой... И — да, облизнулась! Как Веселинка себе и представляла. Сердце согрелось от нежности.

— Вот это — дело! Обедать — это мы всегда с превеликим удовольствием, — сказала Драгана. Проходя мимо Веселинки, она чмокнула её в нос.

Веселинка пропустила кошек вперёд, а сама закрыла глаза, прислонившись к дверному косяку. Услышанное опять подняло страхи со дна её души. Мутным облаком холодного и скользкого, рыхлого ила заклубились они: каменное дитя... оборотни...

Красной девицей ступала по земле весна, и там, где оставались её следы, поднимали белые головки подснежники, а на чашечках сон-травы серебрился нежный пушок. Опять близилась Лаладина седмица — радостная, полная надежд пора для невест, а Веселинка начала чувствовать недомогание. Она и сама подозревала, что это такое, но для пущей верности пошепталась с опытной в таких делах матушкой Владиной (ещё бы — двенадцать-то детей). Прикинув и всё сопоставив, они пришли к выводу, что это было самое начало третьего месяца. Видимо, в один из тёмных морозных вечеров, когда Веселинка прижималась к своей горячей, как печка, ладе, всё и случилось.

Она шепнула эту новость на ухо Драгане после обеда. Женщина-кошка, схватив Веселинку в объятия, со смехом закружила её.

— Хвала Лаладе, радость моя! Да хранит светлая Лаладина супруга Мила тебя и наше дитятко...

Матушка Бронуша, узнав о грядущем пополнении, помолчала задумчиво, а потом повторила дочери уже слышанные Веселинкой слова:

— Береги... Береги как зеницу ока!

И вот — зазвенела бубенцами, запела дудочками, загудела смычками Лаладина седмица. Для сестрицы Озарки это была её первая весна в качестве невесты, и она даже ночами не спала от волнения. Её чаяния и надежды устремлялись в Белые горы, она мечтала о женщине-кошке — «чтоб как у сестриц Веселинки и Вычени». Однако в первый день гуляний её увидел Комар, сын златокузнеца Кучебы. Последний был в городе уважаемым человеком и имел неплохой достаток, а сын должен был наследовать его дело. Комар Озарке сразу не понравился: тучноват и тяжёл, как хорошо откормленный хряк, и изо рта у него плохо пахло. С девушками он был грубоват и отпускал плоские и глупые, а порой и обидные шуточки. И, конечно, считал себя неотразимым.

— Ну, не преувеличивай, дитятко, — добродушно сказала матушка Владина. — Коли жених упитан, значит, достаток в семье хороший.

— Матушка, да он не просто упитан... Он боров жирный! И самовлюблённый к тому же, — с ужасом воскликнула Озарка. — Такой жених ежели упадёт на невесту, так от неё мокрого места не останется! И за что его только Комаром прозвали?.. Имечко «Кабан» подошло бы ему как нельзя лучше!

— Наверно, в детстве приставучий был, как комар, — пошутила матушка Владина.

Озарка звонко рассмеялась. Конечно, ей гораздо более по душе были статные, стройные женщины-кошки.

На следующий день матушке с батюшкой уже кланялись сваты от Комара. Озарка сидела с таким выражением на лице, будто её тошнило. Матушка, видя её нерасположение к жениху, сказала сватам:

— Нам надобно подумать, гости дорогие. И ежели надумаем, сами к вам кого-нибудь с ответом пришлём.

Но были и более приятные женихи, хоть и с меньшим достатком. Некоторые — очень недурные, и Озарка даже засомневалась... Но белогорская мечта победила, и всем им переборчивая невеста отказала. А в кое-каких матушка распознала охотников за приданым: в последнее время семья Бермяты зажила куда лучше прежнего, и это многие заметили.

Увы, в эту весну Озарка так и не встретила свою судьбу. Впрочем, время в запасе у неё ещё было.

А Веселинка в ожидании дитятка почувствовала вдруг такой прилив сил, что не знала, куда эти силы и девать. От недомогания она каждое утро натощак принимала ложку тихорощенского мёда и запивала его водой из Тиши, и эти чудодейственные белогорские сокровища наполняли её такой прытью, что хоть волчком крутись. Быстро переделав все домашние дела, она мчалась помогать отцу. Тот гнал её домой:

— Ты что, доченька! Тебе поостеречься сейчас надобно, поберечь себя и дитятко...

Но Веселинке работа была только в радость. Она не слишком себя изнуряла — трудилась, наверное, в половину от прежней нагрузки, а то и меньше, но ей и этого хватало, чтоб утолить жажду деятельности и чувствовать себя полезной. Пуще всего на свете не любила она безделье и праздность.

Весной, как только земля оттаяла, у Драганы с матушкой Бронушей началась рабочая пора. Пропадали они на золотодобыче с утра до вечерних сумерек, а раз в седмицу устраивали день отдыха. Веселинке хотелось хоть одним глазком поглядеть на золото — как оно в земле лежит, но матушка Бронуша говорила:

— Не положено, дитятко, нам брать тебя с собой. Земное золото лишних глаз не любит.

Но Веселинка не отставала, всё упрашивала, и Драгана, однажды погожим летним днём придя в обед домой, с таинственным видом пригласила:

— Собирайся, лада, покажу тебе кое-что. И обед захвати, раз уж готов!

Веселинка была весьма удивлена, но так и вспыхнула от любопытства. Скинув кухонный передник и собрав в корзинку ещё тёплые блины с рыбой, кашу с курицей, хлеб и овсяный кисель с земляникой, она шагнула в проход следом за супругой.

Они перенеслись к невысокому лесному водопаду, струи которого прикрывали серебристой занавесью вход в пещеру. В тишине под зелёными сводами древесного шатра перекликались птичьи голоса, а солнечные лучи еле пробивались сквозь густую листву.

— Это здесь... Надо пройти сквозь водопад внутрь, но в этом поможет колечко, и ты не вымокнешь.

Ещё шаг — и они очутились в зябком полумраке на берегу подземного озерца. Тут их ждала матушка Бронуша, сидя на большом камне, а у её ног мерцала масляная лампа. Тьму она разгоняла еле-еле, так что даже стен пещеры свет её не достигал, и они терялись в глубоком чёрном мраке. Тут же были сложены старательские принадлежности: лоток для промывки, кирки, лопаты, молотки. Сняв обувь и закатав штанины, Драгана с лампой в руке зашла в воду. Водоём был неглубок, едва ей по колено.

— Разувайся и заходи, — позвала женщина-кошка.

Ух и холодна была водица! Веселинка вскрикнула, и Драгана белозубо рассмеялась. Свет лампы отражался на поверхности озерца и достигал дна — так прозрачна была вода. Веселинка, подоткнув подол и ощущая босыми ступнями каменистое дно, побрела к Драгане.

— Ну, гляди, — сказала та, нагибаясь и опуская лампу поближе к поверхности воды.

Веселинка глянула и обомлела: на дне густо лежали золотые самородки разных размеров, укрывая его мерцающим ковром. Драгана погрузила руку в воду и достала несколько. Они поблёскивали на её мокрой ладони.

— Вот оно, золото самородное. Такие местечки — большая редкость, — сказала женщина-кошка. Свет лампы отражался в её глазах тёплыми огоньками.

— Ух... Сколько же его здесь! — восхищённым полушёпотом проговорила Веселинка, тоже опуская руку в воду, чтобы потрогать самородки. — Тяжёлые какие! И вы всё это достанете?

— Всё подчистую выгребать нельзя, — ответила супруга. — А то матушка Огунь осерчает: она не любит жадных. Мы можем взять только часть. Но даже эта часть — целая гора золота! Такая удача бывает раз в столетие, а то и реже!

— Подумать только: я хожу по золоту! — рассмеялась Веселинка, переминаясь с ноги на ногу: самородки врезались ей в ступни.

— Ага, — широко улыбнулась Драгана. — Ну вот, ты поглядела, какая у нас с матушкой работа. Теперь ты довольна, моя любопытная ладушка?

— Да, теперь я видела всё! — отозвалась та, всё ещё топчась на самородках и посмеиваясь.

— Ну, а теперь и пообедать можно, — крякнула матушка Бронуша, потянувшись к корзинке со съестным.

Чем ближе был срок родов, тем тревожнее Веселинке становилось. Опять вернулись страхи и кошмарные сны о каменном дитятке. Случалось, и слёзы она проливала тайком от всех. Драгана не могла не чувствовать, что с супругой что-то творится.

— Ладушка, что с тобой? — спрашивала она ласково, заключая Веселинку в жаркие в прямом смысле этого слова объятия. — Ты будто сама не своя... Что тебя тревожит, родная?

Сначала Веселинка отнекивалась, но потом призналась:

— Дитятко... Каменное. Снится оно мне, боюсь я... Боюсь, как бы у меня такое не родилось!

— Ну вот, жалею уже, что тебе про это рассказала, — покачала головой женщина-кошка, нежно щекоча подбородок супруги.

Приложив к животу Веселинки ухо, Драгана долго слушала. Что она там слышала? Видно, что-то хорошее, раз её губы приоткрывались в такой довольной улыбке.

— Что там? — с беспокойством спросила Веселинка.

Драгана улыбнулась ещё шире, так что открылись её острые клыки.

— Два сердечка... Тук-тук, тук-тук, — сказала она, поглаживая живот жены. — Одно — матушки, второе — дитятка. Нечего бояться, моя горлинка, всё хорошо с нашей дочкой.

У Веселинки отлегло от сердца, но только на один день. Назавтра она уже опять просила Драгану послушать, как там маленькая — жива ли? Супруга-кошка со смешком-мурлыканьем исполняла её просьбу снова и снова — день за днём, до самых родов. И каждый раз её ответ был неизменен:

— Всё хорошо, ладушка.

Веселинка раскатывала тесто для пирога, когда что-то заныло внутри. Сперва несильно, и она продолжала возиться на кухне, стряпать, прибирать, суетиться... Вот пирог поставлен в печку, и Веселинка наконец присела отдохнуть.

— Ой! — вырвалось у неё.

Тут ещё и не такое бы вырвалось, но Веселинка не хотела, чтоб дочка слушала «мужицкую» ругань. Охая, отдуваясь и придерживая рукой большой живот, она кое-как выбралась из кухни...

Драгана с матушкой Бронушей по несколько раз в день отлучались с работы, чтобы проведать Веселинку: она донашивала дитя последние деньки, и ей в любой миг могла потребоваться помощь. Горячие ладони супруги легли на её живот, и боль сразу стала меньше.

— Сейчас, сейчас, моя ягодка, — приговаривала Драгана, бережно поднимая Веселинку на руки.

А Веселинка стонала:

— Пирог... Ладушка, я пирог поставила! Не сгорел бы...

— Моя ж ты ласточка! — нежно промурлыкала супруга. — Не заботься о нём, матушка Бронуша проследит. У нас с тобой сейчас другая забота, поважнее!

Щедрая хозяйка-осень наводила румянец на яблоки в садах, ветер деловито шуршал, подметая листву, жарко топилась печь, и огонь в топке бросал янтарные отблески на стены, разгоняя ночной мрак. Новорождённая кроха грелась в двойных объятиях — Веселинки и Драганы. Одной рукой женщина-кошка держала малютку у своей груди, а другой обнимала прильнувшую сбоку супругу. Веселинка, поддерживая головку кормящейся дочки, смотрела в её личико с чуть усталой, умиротворённой улыбкой. Все страхи были позади и рассеялись, как дымок, поднимавшийся из печной трубы в тёмное небо.

А следующей осенью Веселинка смотрела, как матушка Владина кормит её крошечного братца: у Бермяты наконец-то родился сын — «подарок на старости лет», как называли его счастливые родители. Озарка весной встретила на Лаладиной седмице женщину-кошку, о которой так мечтала; краем уха она слышала, что Комар тоже на ком-то женился, но этой девушке она не особенно завидовала.

— Ну, мать, ты даёшь, — озадаченно проговорила Снегурка, заглянувшая в гости, когда уже можно было показывать дитя посторонним.

А Дерила, кряхтя, вкатил в дом бочонок хмельного мёда.

— А это к чему? — удивилась Владина.

— Да, видишь ли, мы с твоим супругом поспорили, родится ли у вас когда-нибудь мальчонка, — сказал сосед. — Я, понятное дело, поставил против, а он — за. Ну... проспорил я, что уж тут. Вот, как и договаривались... — И Дерила хлопнул ладонью по бочонку. — Ладно, поздравляю с сыном! Ну, я пошёл.

— Постой-ка, соседушка, — лукаво усмехаясь, задержал его Бермята. — А ты ничего не забыл из условий спора?

Дерила замялся, помрачнел. Долго хмыкал, кашлял, но Бермята его подталкивал к двери:

— Давай, давай. Уговор дороже денег!

Дерила плёлся медленно, точно на собственную казнь шёл. Выйдя на середину улицы, он в последний раз откашлялся, огляделся по сторонам — не много ли народу его видит, а потом, хлопая руками, точно крыльями, хрипло заголосил:

— Ку-ка-ре-ку-у-у! Ко-ко-ко... Ку-ка-ре-ку-у-у!

— Громче, громче, — посмеивался Бермята.

— Ку... пхе-пхе! — угрюмо поперхнулся сосед. И вывел окончательное: — Ку-ка-ре-ку-у-у, чтоб тебя домовой под рёбра пихал!

— Про домового уговора не было кричать, — строго погрозил пальцем Бермята.

— А это тебе сверх уговора, в подарок, — процедил Дерила.

Соседи выглядывали из окон, пересмеивались:

— Чего это Дерила раскукарекался? Выпил, что ли, лишку?

А тот, махнув рукой и плюнув, размашисто и сердито зашагал к своему дому. Снегурка засеменила за ним, сочувственно поглаживая мужа, но тот только плечом дёрнул и отмахнулся.

Больше два соседа не соревновались, не спорили и жили мирно.


Выстраданная


1

Шитые бисером сапожки, оставляя в снегу цепочку следов, мерцали вышивкой в лунном свете. Реял на плечах молодой женщины узорчатый платок с бахромой, который она на бегу удерживала одной рукой за концы; развевались от встречного ветра длинные чёрные волосы. Мороз обжигал щёки, ледяным потоком выстуживал лёгкие. Белый туман клубами вырывался из её уст. Дышала она часто, прерывисто. Провалившись по колено в снег, она упала, а тёмные стволы деревьев кружились вокруг неё... Луна в небе скакала, точно сумасшедшая.

Чёрные волосы разметались по снегу, льняная вышитая сорочка не спасала от холода. Богатый, дорогой платок из тончайшей шерсти мерцал нитями серебряного шитья и лишь украшал, но тоже не грел. Не успела она накинуть ничего более тёплого: выбежала на мороз, в чём была дома, спасаясь от мужа.

«Беги, Олянка, беги!» — подхлёстывая, как плеть, отдавалось в её ушах эхо его голоса.

Дрожа от холода, женщина туже затягивала на плечах платок. Её ярко-голубые глаза в мертвенном свете луны казались бледно-серыми. В них мерцали отблески пережитого ужаса.

Она поднялась на ноги и побрела по ночному лесу. Мороз жалил тело, и оно коченело, теряя чувствительность. Позади остались тепло натопленные богатые хоромы, но Олянка и под страхом смертной казни не вернулась бы туда сейчас. Брат-близнец снова овладел её мужем — жестокий, безумный, неистовый дикарь. Предчувствуя его пробуждение в себе, муж успел крикнуть ей: «Беги!» Спотыкаясь, она кинулась вниз по лестнице, а за спиной уже слышался рёв беснующегося зверя.

Проваливаясь в глубокий снег, мерцавший в лунном свете, Олянка стучала зубами от холода. Всё глубже в лес забредала она, и таяла, растворяясь во мраке, тёплая нить, соединявшая её с жизнью. Зимняя ночь раскинула над ней ледяные крылья беды. На сей раз — всё, конец... Помертвевшая душа чуяла: это предел, грань, за которой — чёрная, холодная пустота.

Жёлтые огоньки мелькнули за деревьями, и Олянка застыла — смолк хруст её шагов по снегу. Безветренный мрак обнимал её за плечи гибельным предчувствием. Огоньки приближались огромными скачками... На неё нёсся исполинский чёрный зверь. Оборотень...

Мохнатое чудовище сбило её с ног и навалилось всей тяжестью, обдавая смердящим, плотоядным дыханием. С оскаленных зубов капала слюна, а головка его покрытого жёсткой порослью детородного уда щекотала её. То ли сожрать он её хотел, то ли внедриться в неё этим толстым, как бревно, орудием.

И вдруг зверя будто ветром сдуло. Олянка лежала зажмурившись, и поэтому могла только слышать рёв, рык и возню. Рядом с ней шла драка, без сомнения: на оборотня кто-то напал — какой-то другой зверь. «Ползи прочь», — подсказывало ей что-то, и она, не открывая глаз от страха, на ощупь поползла в противоположную от дерущихся существ сторону. Звуки битвы приближались, лопатки обожгло дыханием ужаса, и она поползла изо всех сил — так быстро, как только могла, проваливаясь руками и коленями в леденящий снег. Древесный ствол преградил ей дорогу, от внезапного удара загудела голова, а глаза невольно открылись.

В нескольких саженях от неё катались по снегу два зверя. Удивительно, но огромного чёрного самца жёстко трепал оборотень чуть ли не вдвое меньшего размера, со светлой шерстью. Чёрный Марушин пёс был изумлён не меньше Олянки и отступал под неистовым напором небольшого противника. А тот — мал, да удал!.. Бритвенно-острыми зубами светлый оборотень укусил чёрного за самое чувствительное место — нос. Огромный зверюга, по-собачьи взвизгнув, бросился наутёк, и ещё долго за деревьями слышался его удаляющийся жалобный скулёж.

Зверь-победитель, перекувырнувшись через голову, поднялся на ноги — человеческие ноги, стройные и сильные. Ближе к щиколоткам их покрывала светлая, золотистая шерсть, ногти на пальцах имели вид собачьих или волчьих когтей. Взгляд Олянки скользил вверх. Выше был кучерявый треугольник волос, плоский, поджарый живот, нагая грудь... женская. Перед ней стояла совершенно голая девица с золотисто-русыми спутанными волосами, распущенными по плечам. Круглые и выпуклые светло-голубые глаза, отражая бледный лунный свет, блестели морозными искорками. Она присела на корточки и когтистыми пальцами взяла Олянку за подбородок.

— И какого лешего тебе дома не сиделось? — хмыкнула она.

Её заострённые, звериные уши покрывала всё та же золотисто-русая шерсть, торчавшая на кончиках задорными кисточками. Низкий скошенный лоб, коротковатый, чуть приплюснутый нос, широкий рот с пухлыми, вывернутыми губами, негустые и неправильные брови — отменно некрасивая девчонка, самая настоящая дурнушка, зато тело гибкое и тугое, как лук. Изящная, но под кожей на плечах проступали мышцы — не огромные, как у мужчин, но плотные и достаточно сильные. Бёдра — тоже сильные, развитые от быстрого бега. Сухая, без мягкого жирка, с маленькой грудью, она больше походила на мальчишку-подростка, чем на девушку. В человеческом облике шерсть не полностью покинула её лицо — осталась на нижней челюсти наподобие светлой бородки. Не девица — зверёныш, волчонок с насмешливыми глазами.

Олянка, прислонившись спиной к дереву, тяжело дышала. Морозный воздух обжигал лёгкие, сердце надрывно стонало, захлёбывалось под рёбрами. Девица-оборотень между тем, сжав запястье Олянки, приподняла её руку и нахмурилась. Кровавые полоски — следы клыков — алели на предплечье. А Олянка и не заметила...

— Плохи твои дела, подруга, — вздохнула нагая девица. — Успел он таки цапнуть тебя... Тебя как звать?

— Олянка...

— А я — Куница. Можно — Куна. Пойдём-ка, обогреться тебе надобно.

Ноги Олянки подрагивали в коленях, но она нашла в себе силы проследовать за своей новой знакомой. Та двигалась по-звериному плавно, ловко, через глубокий снег перебиралась удивительно легко, не оставляя на нём следов, точно по воздуху ступала...

— Это хмарь, — пояснила она Олянке, кольнув её лунной искоркой взгляда через плечо. — По ней мы, псы, ходим, аки по тверди земной. Сейчас ты не видишь её, но вскоре начнёшь видеть.

Олянка увязла в сугробе, зачерпнула полные сапожки снега, не устояла и рухнула в леденящую, мерцающую в лунном свете зимнюю перину. Неуютная то была постель — отнюдь не пуховая, что дома в опочивальне её ждала. Холодная, мертвящая — в самый раз уснуть в ней вечным сном...

— Эх, ты, — усмехнулась Куница над неловкостью Олянки.

Недолго думая, она перекинула её через плечо и потащила бесшумно — снег ни разу не скрипнул под её шагами.

Олянке показалось, что земля разверзлась под ними, разинув тёмный рот. Крик застрял в её сдавленном горле... Но удара не последовало: Куница пружинисто и мягко приземлилась на ноги.

— Садись-ка... Сейчас огонь разведём.

В руках Куницы чиркнуло огниво, искры рассеяли тьму, отразившись на миг в глазах девицы-оборотня. Куча сухих листьев быстро вспыхнула. Куница притащила откуда-то из темноты охапку хвороста, и огонь жадно затрещал, перекидываясь на него. Олянка озиралась. Дымок вытягивало в дыру над их головами — ту самую, в которую Куница так ловко «провалилась».

— Что это за подземелье?

Куница протянула к огню когтистые пальцы. Поворачивая руки, сжимая и разжимая кулаки, она проговорила:

— Ух, хорошо, тепло... Хоть мы, псы, и не боимся мороза, а всё ж приятно у огня посидеть... Подземелье? А это ходы наши. Марушины псы по ним днём передвигаются, когда солнце яркое. Отдыхают тут же.

Пламя разгоралось не бурно, но уверенно. Оно влекло своим жаром, и совсем замёрзшая Олянка невольно потянулась к нему. Её пальцы подрагивали, а на нежной, белой коже запястий проступали синяки — отпечатки мужских рук. Куница нахмурилась:

— Это кто тебя так?

Олянка чуть отдалила руки от огня, жар которого сушил и стягивал кожу.

— Муж, — ответила она глухо, через ком в горле. — Он вообще не дурной человек, но на него накатывают припадки. Он становится безумен, беснуется, как дикий зверь. Слугам его цепями приходится опутывать, чтоб удержать. А между припадками он хороший, добрый. Он сам не рад этому... Он даже жениться не хотел, чтоб жену своим безумием не мучить, но отец настоял: внуков хотел, наследников. Отец у него — знатный человек, княжий дружинник.

— Так это от него ты убежала? — понимающе прищурилась Куница.

— Да, — проронила Олянка. — У него припадок начался.

Куница щурилась на огонь. Нижняя челюсть изобличала силу и неженскую суровость. Светло-голубые глаза временами отливали желтизной, а порой мерцали твёрдой оружейной сталью.

— Значит, родичи твои — богатые люди? — проговорила она, задумчиво покусывая сухой прутик. — Стало быть, искать тебя будут...

— Наверно, будут, — чуть слышно пробормотала Олянка.

— Вот только домой тебе нельзя уж, голубушка. Скоро превращение начнётся. — И Куница, переломив прутик, кинула в огонь.

Следы клыков чудовища тупо ныли. Глубокие, кровавые борозды уродовали красивую руку, изящную и женственно-гибкую, со светлой кожей. Но что теперь ей красота? Ранивший её зверь впустил в неё Марушино семя, и страшные сказания, которыми матушка её пугала в детстве, становились явью. На Олянку накатывало мертвенное оцепенение. Оно панцирем сковывало её, и отчаянный крик засыпал под ним, как река спит под коркой льда.

— Уходить нам отсюда надобно, — решительно сказала Куница. — Чего доброго, ещё собак пустят по твоему следу. Я, правда, последние полверсты тебя по хмари несла, снег не примятый остался, но всё равно не помешает подальше отойти. Грейся, пока костёр догорает, да в путь двинемся.

— Куда? — дрогнула Олянка.

— Дальше, в лес, — был краткий ответ.

Куница больше не подбрасывала хвороста в огонь, и тот вскоре начал ослабевать, затухать. Олянка ловила его последнее, угасающее тепло. Ей удалось хорошо отогреть руки и просушить сапожки, отсыревшие от набившегося в них снега. Они чуть закоптились и пропахли дымом, но всё равно приятно было просунуть в них холодные ступни. Бесприютность обступала со всех сторон, пустота и неизвестность свистели ветром в ушах. И ни одной доброй души вокруг... Куница? Олянка ещё не знала, другом её считать или врагом. Девица-оборотень помогала ей, и Олянка невольно к ней тянулась — а что ещё оставалось? Одной ей не выстоять. Сгинет она в этом зимнем лесу. Домой возврата не было: горели на руке следы клыков, стучали в них отголоски загнанного сердцебиения. «Тук, тук, тук», — билась тупая боль. Кровь на удивление быстро свернулась и перестала течь, застыла бурой коркой на коже.

Куница потушила тлеющие угольки снегом, и их обступила тьма.

— Ну, пошли, — сказала девица-оборотень. — Тащить тебя опять придётся: ты ж в темноте пока видеть не умеешь.

Олянку снова взвалили на плечо и понесли с быстротой ветра.


*

В голубых рассветных сумерках из усадьбы Ярополка, свёкра Олянки, выдвинулся конный отряд. Ловчий, опытный человек лет сорока, с сединой в рыжеватой бороде, дал собакам понюхать платок Олянки и приказал:

— След! Искать, родимые!

Собаки кинулись по следу, а ловчий вскочил в седло. За ним скакал сам Ярополк — небольшого роста, но кряжистый и могучий, широкоплечий воин. В его тёмной бороде поблёскивал иней седины, глаза мерцали из-под суровых бровей зорко и жёстко. От него не отставал русоволосый молодец лет двадцати двух, пригожий, с негустой и мягкой, почти юношеской бородкой. Он был бледен, в его осенённых болезненными тенями серовато-голубых глазах влажно блестела тревога и боль.

Усадьба осталась далеко позади, вокруг темнели стволы погружённых в зимний сон деревьев. Встречались ели, чьи лапы низко поникли под тяжестью снега... Собаки бежали по следу, пока наконец не остановились. Их хриплый лай спугнул снегирей, и те вспорхнули с веток.

— Ну, что тут? — спросил Ярополк, придерживая горячего, пляшущего на месте коня.

Ловчий соскочил с седла и принялся изучать следы. Был он вдумчив и сдержан, немногословен, дело своё знал.

— Худо, господин-батюшка, — отозвался он. — Видишь следы эти большие? Оборотень это. Марушин пёс тут был.

Его широкая, жилистая рука показывала пальцем на глубоко вдавленные следы огромных лап.

— И не один оборотень был, а двое, — продолжал он. — Вон, вон, следы поменьше. То, видать, волчица. Дрались они тут.

— А Олянка? Олянка что? — не утерпел молодец, совсем побелев — даже губы посерели.

Ловчий прошёл вдоль следов, ведущих к дереву, неторопливо переступая по снегу крепкими и сильными ногами с выпуклыми икрами.

— Вот она ползла... Сюда, сюда... Вот у дерева сидела. А вот волчица, похоже, перекинулась в человека, к ней подошла: следы уж человечьи. А вот они уходят отсюда вдвоём.

Ловчий проследил путь Олянки и её спутницы-оборотня до большого сугроба.

— Дальше след обрывается, — сказал он. — Марушины псы умеют над землёй ходить, отпечатков своих лап не оставляя. С этого места, видно, волчица Олянку на себе понесла. Не выследить нам их дальше... Кустов тут нет, а то бы ветки остались обломанные — хоть какой-то знак. А так... Увы, господин-батюшка.

— Дядя Лис, ищи! — вскричал отчаянно бледный молодец, соскакивая с коня и хватая ловчего за плечи. — Сделай возможное и невозможное! Только найди мне её!..

— Любимушко, родимый ты мой, — вдохнул тот невесело. — Плохо дело. Кровь там была на снегу... Немного её — значит, рана небольшая. Сам понимаешь... ежели кого Марушин пёс зацепил — не бывать ему больше человеком.

— А может, это не её кровь? — не унимался Любимко, встряхивая Лиса за плечи. — Дядя Лис, ты же сам сказал — два оборотня дрались... Может, это их кровь, а не Олянки?..

Ловчий помолчал, глядя с печалью в лесную даль.

— Может, есть там и пёсья кровь, — проговорил он наконец. — Могли они друг друга поранить, это не исключено. Да только вдоль следов Олянки, которые к дереву вели, тоже кровь есть. Мало, но есть. Либо от царапины, либо от укуса неглубокого. Нелегко мне тебе это говорить, свет ты мой Любимушко, но такова правда. — Ловчий мягко снял со своих плеч руки парня, сам в свою очередь сжал его плечи — молодые, широкие. — Через три дня начнётся превращение. А дальше... Это будет уже не твоя жена, родимый мой, а Марушин пёс. Разошлись ваши с нею дорожки навсегда.

Любимко со стоном осел на колени в снег, вцепился в русые кудри, точно его череп раскалывался от боли.

— Дядя Лис... У неё же дитя под сердцем... Наше дитя.

Ловчий только вздохнул, а Ярополк спешился и подошёл к сыну.

— Ну, Любимко, что ты раскис, как женщина? — проговорил он, чуть встряхивая его за плечо. — Жаль Олянку, да ничего не поделаешь теперь. Ничем ей не поможешь. Теперь ей одна дорога — в лес. Через три года не жена она тебе будет — найдём тебе ещё лучше, ещё краше! Утешься.

Любимко поднял на него полные слёз глаза. Ничего он не ответил на грубоватые слова отца, только с горечью дрожали его губы и страдальчески кривилось лицо. Снова обхватив руками и стиснув голову, он застонал сквозь зубы:

— Это я виноват... Это хворь моя во всём виновата...

Как всегда после припадков, его накрыл приступ головной боли — да такой сильной, что в седле он держаться не мог, и домой его доставили на носилках. Не было лекарства от этой боли, никакие средства её не облегчали. Роскошная опочивальня оглашалась его сдавленными стонами.

— Не надо мне другой жены, батюшка, — скрежетал Любимко зубами. — Нет никому жизни со мной, мучение одно...

Его взгляд из-под устало опущенных век выражал бесконечную тоску и неизбывное, неутолимое страдание. На его молодом, упругом теле остались синяки от цепей, которыми его сдерживали во время буйства.

— А кто род наш продолжит? — хмурился Ярополк, поправляя мокрую тряпицу у сына на лбу. — И рад бы я тебя в покое оставить, да один ты у меня сын!.. Сёстры твои в чужих домах поселятся, другим семьям приплод принесут. А я с чем останусь?

— Горе тебе со мной, батюшка, — прошептал Любимко. — Хотел бы я тебя радовать, да не судьба мне... Порченый я, никудышный...

— Уж какой есть, — вздохнул Ярополк с печалью на суровом лице. — Уж какой есть, сынок.


*

— Дитятко моё, — кричала Олянка. Её зубы были стиснуты от боли, по щекам катились слёзы.

Она сидела в луже крови. Подол рубашки промок, пропитался, на руках вздулись голубые жилы, а ногти удлинились и заострились. Этими звериными пальцами Олянка закогтила свой живот, словно стараясь удержать там плод, но никакая сила уже не могла спасти его.

— А-а-а... — рвался из её груди горький, надломленный, скорбный вой.

Куница, обнимая Олянку и покачивая на своём плече, поглаживала её когтистыми пальцами по волосам.

— Это я виновата, — захлёбываясь надрывным рыданием, стонала Олянка. — Я боялась, что дитятко в отца пойдёт... Что недуг ему передастся! Не хотела, чтобы оно рождалось... такое же... Вот оно меня и покинуло! Дура я, дура... Зачем я так думала?!

— Ни при чём ты здесь, дурочка, — проговорила Куница. — От мыслей твоих это не зависело. У всех баб, которых превращение с приплодом в утробе застигло, выкидыш бывает. А кто с большим уж брюхом — те мёртвых рожают. А потом — ничего, опять живых приносят, ежели захотят плодиться. Только не люди уж у них рождаются, а волченята маленькие. И ты родишь щеночка, коли захочешь. Ну, ну, не убивайся...

Утешения эти не приносили Олянке облегчения, напротив — только кромсали и без того кровоточащее сердце в клочья. Узнав, что понесла дитя от мужа, не обрадовалась она... Душу терзало опасение, что не будет здоровым потомство. А теперь уж не узнать, так оно или нет. Щеночка... Олянку передёрнуло от мысли, что в утробе у неё мог бы поселиться шерстистый комочек. Лапки, мордочка, хвост. Слепые глазёнки. Атласная шёрстка, чёрный нос. Пищащий и скулящий маленький зверёныш с кисточками на ушах. И непонятно, чего больше — ужаса или жутковатой, странной нежности... Сейчас, наверно, больше ужаса и рвущей душу пополам боли — оттого, что не будет и такого. Вообще никакого... Запоздалое раскаяние, бесплодное сожаление и острая, как клинок, тоска и вина за нелюбовь, за не-радость, за не-ожидание.

— Прости меня, дитятко, прости меня, — летел в тёмное небо её вой, а во рту проступали уже начавшие увеличиваться клыки.

— Нет тут твоей вины, — повторяла Куница.

Олянку накрыло глухим колпаком страдания. Её то бил озноб, то охватывал палящий жар. Глаза то смыкались, то сквозь веки начинал прорезываться лиловато-розовый, красивый свет. Она металась, скребла землю выросшими в свою полную длину когтями. Выть не осталось сил, и получался только хрип.

А потом её вдруг отпустило, и она провалилась в глубокий, тёплый, живительный сон.


2

Серые с золотыми ободками очи приснились ей впервые, когда Олянка встретила свою шестнадцатую весну. Парни давно заглядывались на неё, их чаровала её редкая красота: иссиня-чёрные волосы сочетались со светлой тонкой кожей и удивительно яркими, пронзительной голубизны глазами. Такого чистого, холодно-небесного цвета были они, что самые прекрасные синие яхонты — сапфиры — бледнели от зависти. Расчёсывая чёрные атласные пряди частым гребешком, Олянка плела единственную девичью косу. Была она дочерью небогатого ремесленника-горожанина — кузнеца Лопаты; при рождении ему дали имя Третьяк, а Лопатой прозвали уже позже — за широкие и огромные ручищи. Жили они не роскошно, но на столе всегда были и пироги, и каша, и калачи пшеничные, и мёд, и квас добрый.

В семье росли ещё четыре сестрицы и два брата. Олянка была старшей. Хоть порой детишек у людей и поболее бывает, но и семеро по лавкам — уже немало, а дочек ещё и замуж поди-ка выдай всех. Да чтоб не абы как, а хорошо. Непростое это дело, без приданого неприлично отдавать, вот и трудился отец не покладая рук, с утра до ночи. Сынов ремеслу учил, в дело готовил. Олянкино приданое уж готово было, жениха только сыскать оставалось, да вот не заладилось у неё с этим...

Ночь выдалась душная, тепло в том году настало рано; яблони в цвет душистый едва оделись, а погода — почти летняя. Худо спалось Олянке, ворочалась девица с боку на бок добрую половину ночи, а потом вдруг разом провалилась в сон.

Там, во сне, её эти глаза и поджидали. Защемило сердце в ожидании чего-то... Чего? Весны белокрылой, любви лебединой — совсем, как в песенке свадебной пелось. Но кому принадлежали эти глаза? Не могла девушка разглядеть, как ни старалась: сон переполнял свет, аж в глазницах стало больно от яркости. Одно она чувствовала точно: не мужские это были глаза... Вот это-то её и смутило, и удивило. Необычные: серые, а вокруг ободок золотистый.

Несколько ночей подряд являлись к ней эти загадочные очи, всю душу перевернули, растревожили. И всякий раз никак не могла Олянка рассмотреть их обладателя... или обладательницу? А в одном из снов почувствовала она прикосновение: будто бы легла ей на грудь лёгкая рука. Точно бабочка села... Не мужская это была нежность. Взять хотя бы батюшку: тот даже если и приласкает, то под его ручищей колени подгибаются. А тут — будто пушинка.

Вконец измучившись, побежала Олянка однажды вечером за город — к реке, к ивам плакучим, что поникли серебристо-зелёными гривами над водой. Не к добру сон на закат солнца — так говорила матушка, но Олянка легла в траву и зажмурилась. «Приснись мне... Приснись, кто б ты ни был! Хочу видеть тебя!» — мысленно пожелала она и расслабила веки. Разметалась её черная коса по прохладной травке, лучи заходящего солнца щекотали ресницы...

— Девица! — послышался вдруг ласковый оклик из закатной дали. — Девица, здравствуй, милая!

Олянка очнулась и села. Вроде бы те же ивы вздыхали кругом, да не те... Неуловимо изменилась местность, а как именно, Олянка не могла взять в толк. И излучина реки чуть по-иному изгибалась, и свет какой-то необычный, живой, ласковый и янтарный, и небо — тихое, безмятежное, и трава — точно шёлк зелёный...

— Ивушки-сестрицы, куда ж я попала? — пролепетала девушка.

Не ответили ивы, зато рядом промурлыкал смешок.

— Так вот чьи очи синие меня растревожили, покоя меня лишили! Уж не ты ли — моя горлинка, моя ладушка?

Рядом с Олянкой сидел на траве молодец — не молодец, женщина — не женщина... Кафтан чёрный, бисером вышитый и алым кушаком подпоясанный, на стройных ногах — высокие красные сапоги с золотыми кисточками, волосы — пепельно-русые, чуть волнистые, до плеч, а глаза — те самые! На гладком лице — ни намёка на щетину.

— Ты кто? — Олянка боязливо протянула руку, чтобы коснуться этой нежной щеки, которую румянил закатный луч.

— Радимирой звать меня, — был ответ.

— Ты не мужчина? — очарованная шёпотом живых ив и сомлевшая от дыхания какой-то новой, разумной земли, спросила Олянка невпопад.

— Нет, я женщина-кошка, — засмеялась обладательница серых глаз. — Не робей, милая. Коснись меня...

Ладонь Олянки легла на тёплую гладкую щёку, а Радимира принялась о неё тереться и мурлыкать, жмурясь по-кошачьи. Заметив выглядывавшее из-под русых прядей острое ухо с шерстяной кисточкой, Олянка с удивлением и щекочущей сердце нежностью почесала его. О женщинах-кошках она слышала только в сказаниях. Говорили, что они — сильные воительницы, в бою с которыми чуть не сложил буйную головушку князь Зима. С той войны и прервались между Воронецкой землёй и Белыми горами всякие отношения.

Пташкой трепетало сердце Олянки от улыбки белогорской жительницы. Светлое удивление переполняло её. И ведь неспроста ей показалось, будто местность слегка изменилась! Радимира сказала:

— Не бойся, девица. Мы с тобой во сне сейчас. Телом каждая из нас находится у себя дома, а сон этот — мостик между нашими душами. Холостая я ещё, суженую свою ищу... Этой весной начали мне мерещиться очи — синие яхонты, точь-в-точь твои! А теперь я и саму их хозяйку вижу — красавицу неописуемую... Как же имя твоё, девица?

Олянка простодушно выложила о себе всё: и как её зовут, и где она живёт, и как звать её родителей, сестриц и братьев... О серых глазах, что к ней являлись в снах, она тоже упомянула. Радимира вдруг потемнела лицом, нахмурилась, и Олянку будто холодный ветер по лопаткам погладил, а свет вокруг потускнел и померк, точно на солнце туча набежала.

— Так ты из Воронецкого княжества? Вот так дела!.. — Радимира смотрела на Олянку озадаченно, печально, ласка пропала из её голоса, и тот звучал глухо и сурово. — Мы не пересекаем вашу границу и не берём в жёны девиц с запада... По мирному договору, пересечение границы будет равно объявлению новой войны. Как же могло так случиться, что наши души потянулись друг к другу? Может, ошибка вышла?

Как от мороза, съёжилась Олянка от печальных слов и сурового взгляда... Будто заморозки весенние дохнули на готовый распуститься бутон сердца, и оно помертвело. Сон был это или явь, а слёзы покатились по её похолодевшим щекам самые настоящие. Чудесная сказка, едва коснувшись её, уже собиралась упорхнуть прочь, и душа вмиг осиротела, озябла, лишённая света, надежды и нежности.

— Нет, не говори так, — еле пролепетала Олянка, заикаясь от всхлипов. — Ведь я видела твои очи в снах! Чует моё сердце, это не может быть ошибкой!

— Я бы и рада в это поверить, — вздохнула Радимира, вытирая пальцами мокрые щёки девушки. — Но я не знаю, что и думать... Нет нам дороги на запад, не берут дочери Лалады в супруги воронецких девушек. А коли кто границу нарушит — быть опять войне. Не знаю я, как быть, голубка!

Грустно шелестели ивы, померкло зеркало воды, солнце спряталось за облаками. Олянка тихо рыдала, обхватив руками колени, а Радимира, не зная, как её успокоить, сидела подле неё, обнимая осторожно за плечи.

— Олянка, голубка ты моя белая... И моё сердце на части рвётся, поверь. Едва увидела тебя — и душа откликнулась и не хочет тебя отпускать. Не верю я, что нет никакого выхода... Знаешь, что я сделаю? Я пойду к княгине Лесияре и расскажу всё. Может, и даст она добро на наш союз.

Надежда ожила, облака разошлись, и солнце вновь улыбнулось ласковым янтарём. Олянка встрепенулась, прильнула к Радимире, запуская пальцы в русые пряди и утопая в серых глазах с золотыми ободками.

— Ох, Радимирушка, хорошо бы, если так! И моё сердце с одного взгляда загорелось к тебе... Не хочу я женихов — с тобой быть хочу! Забери меня в Белые горы...

— Голубка моя... — Дыхание женщины-кошки коснулось лба девушки, следом мягко прильнули губы.

Они тонули в янтарной бесконечности заката, сидя плечом к плечу под ивами, пока Олянку не сморил сон... внутри сна. Убаюканная журчанием реки и нежным мурлыканьем, она сомкнула веки.

И проснулась под теми же ивами, но солнце уже давно зашло — только жёлтая полоска догорала на западном краю неба. Женщины-кошки нигде не было, и местность снова изменилась. Ушло из неё что-то... Живое дыхание, одухотворённость и разум исчезли, плоской и холодной стала земля, трава — жёсткой, а серебряная гладь реки — сумрачной и печальной. Душа ушла из этих мест, и всё вокруг стало мёртвым, блёклым, пустым, ненужным.

Невидимая тяжесть пригибала Олянку к земле, когда она плелась домой. Родители её уж хватились.

— Ты где пропадаешь, гулёна? — накинулась на неё матушка.

— Не шуми, мать, — усмехнулся отец. — С добрым молодцем, наверно, заболталась... Забыла ты, что ль, как сама молодой была?

Тут матушка вдруг заметила:

— Ох, дитятко, да на тебе лица нет! Что стряслось?

Не нашла Олянка в себе сил рассказать всё как есть, поэтому отмахнулась:

— Да ничего не случилось, голова просто разболелась. Уснула я у реки на солнышке.

— А я говорила, что на закате солнца спать нельзя, голова болеть станет! — назидательно подняла матушка палец. — Вот после заката — сколько угодно.

Бессонной была эта ночь для Олянки. Только под утро забылась она короткой, бесплодной, томительной дрёмой, а там уж и матушка поднялась, печь затопила, посудой загремела. Отец тоже поднялся и стал собираться на работу. Слышно было, как он смеётся и тормошит заспанных младших дочек, а те пищат, стонут и не хотят вставать. Эта ежеутренняя возня была милой, привычной, Олянка часто и сама вскакивала под неё со смехом, но сейчас тоскливо и беспокойно было у неё на душе. Как-то там Радимира? Поговорила ли с княгиней? Если да, то что ей та ответила? Не до смеха Олянке было, беду душа чуяла.

А что, если всё это лишь померещилось ей? И не существовало никакой Радимиры на самом деле?!.. Что, если закатное солнце сыграло с ней злую шутку — напекло голову, замутило разум, напустило видений? И излучина реки — тоже не лучшее место. Там, где что-то гнётся, ломается — сила дурная, болезненная. Там и деревья кривые, и воздух странный, будто не хватает его: жадно ловит его грудь, тянет в себя, а всё никак не надышится... От этой мысли Олянка будто в ледяную пустоту провалилась.

Нет, не могла Радимира взяться в её голове просто так, ниоткуда. Ведь до сих пор Олянка о кошках и не помышляла, с чего бы они стали ей сниться? Неоткуда было взяться таким мыслям и мечтам, не могла она сама Радимиру выдумать.

Следующим вечером Олянка не стала ложиться на коварном закате, дождалась сумерек, но от тревоги сон долго не шёл к ней. Ночь опять выдалась тёплая и душная, в открытое окно воздух еле струился. Ни ветерка, ни свежести — никакого облегчения. Покрываясь испариной, Олянка ворочалась в постели. Спала она отдельно от младших, в своей собственной светёлке; как только выпорхнет она из родительского гнезда, комнату займёт следующая по старшинству сестра — так было задумано. Но «невестина светёлка» мало того что была крошечной и тесной, так ещё и не отапливалась, и зимой Олянка спала одетой, накрывшись набивным пуховым одеялом и овчинным полушубком. Зато окно выходило на юго-восток, и в ясные дни светёлку заливали солнечные лучи. Сидя возле окна за рукодельным столиком, Олянка вышивала, штопала, шила младшим рубашки и портки.

Не удалось ей увидеться с Радимирой в эту ночь. Уснула Олянка к первым петухам — просто провалилась в глухую и душную черноту без сновидений. И опять утро, матушкины хлопоты и возня батюшки с сестрицами...

— А кто у меня такие сони-засони? — щекотал он девочек. — Кто до третьих петухов дрыхнуть любит? А ну, поднимайтесь, а то оладушек горяченьких кому-то не достанется!

— Батюшка, ну, можно ещё одним глазком подремать? — стонали дочки.

— Можно-то можно, да только матушка второй раз завтрак стряпать не будет! — густым, нутряным басом смеялся отец.

— Спите, сестрицы, спите, — вторили ему братья. — Кто спит, тому еда не нужна. Мы за вас ваши оладушки съедим!

— Нет, нет! — сразу зашевелились девочки. — Оладушки наши не трогайте!

Олянка вышла к завтраку не выспавшаяся, хмурая. В душе ныла тоскливая неизвестность. Может, Радимира хотела увидеться с ней, а она не смогла впустить её в свой сон? Или это из-за того, что уснула она поздно? Радимира, наверно, уж встала к тому времени...

Весь день не находила она себе места. Из рук всё валилось, матушка диву давалась да головой качала.

— Неужто и впрямь ты в кого влюбилась, дитятко?

А Олянка и рада бы правду сказать, сердце своё излить, да уста ей смыкала холодным перстом тревога. Не могла она об этом говорить, пока ничего не ясно, ничего не решено. Нескончаемо долгим был этот день... Уж сколько дел переделала она, а ему всё конца и края не видно, всё солнышко печёт без жалости, будто насмехаясь над нею. Любила Олянка светило дневное, но сегодня злым оно ей казалось. Но вот склонилось-таки солнышко к закату, а там и сумрак прохладный накрыл город. Мало стало прохожих на улицах, торг закрылся, мастера тоже свои труды закончили, и батюшка домой пришёл к ужину. Матушка ему шепнула что-то, и оба родителя поглядели на Олянку. Наверно, ждали они вскорости сватов к старшей дочке, а что она могла им сказать?! Душа рвалась и металась, пташкой перелётной стремилась к Радимире...

Ночь принесла наконец освежающую прохладу. С мыслями о женщине-кошке закрыла Олянка глаза...

А открыла их уже на залитой лунным светом лесной полянке. Огромные старые деревья окружали её тёмной стеной, молчаливые и что-то знающие. Что за тайну оберегали они? Не несла ли она сердцу Олянки горя горького?..

— Олянушка, голубка моя...

Девушка встрепенулась, обернулась на голос. Радимира стояла перед ней без кафтана, в одной вышитой рубашке, подпоясанной кушаком, и голубоватое серебро лунного света делало её лицо грустным и бледным. Обмерла Олянка, будто ледяным панцирем скованная: ещё до того, как уста женщины-кошки заговорили, она знала ответ...

— Горлинка моя, государыня Лесияра не дала разрешения на наш брак... — Приблизившись к девушке, Радимира мягко и вкрадчиво завладела её руками, сжала её тонкие похолодевшие пальцы. — Долгим и трудным был наш с нею разговор, весь я его тебе передавать не буду... Сказала государыня, что здесь всё не так-то просто, и нельзя спешить с толкованием знаков судьбоносных.

Как птица, на лету подстреленная, осела Олянка на траву: подогнулись колени, не стало сил держаться на ногах. Радимира опустилась рядом с ней, не сводя с девушки печально-пристального, серебристо-влажного взора.

— Знаю, что ты сейчас чувствуешь, голубка. И я чувствую себя не лучше. Но после разговора с государыней я пошла к Хранительнице Бояне... Она заведует княжеским книгохранилищем и ведает многие премудрости старины. Умеет она делать гадание на буквицах — знаках письменности древней, от которой нынешнее наше письмо пошло. Выбиты эти знаки на маленьких пластинках золотых. Ежели те буквицы раскинуть, то в том, как они лягут, можно прочесть, что для тебя благо, что худо, что в минувшем было, что в грядущем тебя ждёт, а ещё судьбу они указывают. Не всякий их прочесть и истолковать может, а только мудрые да знающие люди.

— И что же те буквицы сказали? — еле двигая обескровленными, сухими губами, спросила Олянка.

Радимира хмурилась, прятала взор в тени сдвинутых бровей. Напрасно лунный свет пытался заглянуть ей в очи, прояснить их, озарить — оставались они печальными и тревожными.

— Я надеялась, что буквицы мне на тебя укажут, — промолвила она наконец. — И хоть какой-то намёк дадут на то, что ты — судьба моя, и что не ошиблись мы. Но выпавшее в них весьма смущает меня.

Охваченная холодящей волной страха, Олянка придвинулась к женщине-кошке, обвила руками за шею.

— Что, что они тебе показали? — спрашивала она, запуская пальцы в мягкие пряди волос и лаская кисточки на острых ушах Радимиры. — Что?.. Опасность? Погибель?!

Вздох, сорвавшись с уст белогорянки, коснулся уст девушки. Во взоре Радимиры мерцали лунные искорки, грустно-ласковые, светлые. Она пропустила между пальцами прядку вороных волос Олянки, нежно заправила ей за ухо.

— О худом не думай, горлинка, не бойся ничего, — улыбнулась она. — Хранительница Бояна сказала, что такое сочетание буквиц трудно поддаётся толкованию. Она знает лишь, что там есть «Навь» и «выстраданная любовь».

От слова «Навь» на Олянку будто зимним ветром дохнуло, и она зябко прильнула к Радимире. Та, поглаживая её по волосам, скользила губами по её лицу, ласкала тёплым дыханием.

— Я не могу ослушаться государыни и нарушить условие мира между нашими землями. Пересекать границу нельзя обоюдно — и вашему народу, и нашему. Я не смогу коснуться тебя наяву, моя светлая голубка... Но могу сделать тебя своей женой здесь, в наших снах.

Лунный свет переплетал свои лучи между их ласкающими руками, пытался вклиниться в поцелуи, лёгкие и почти невесомые, как тёплый ветер. Рубашка соскользнула с тела Олянки; спину её щекотала трава, а грудь — горячие губы Радимиры.

С этой ночи нежеланным и нелюбимым для Олянки стало солнце. Каждый день она ждала сумерек, чтобы погрузиться в сон и увидеть женщину-кошку, к которой её сердце так приросло и прикипело — хоть с кровью отрывай. Прикосновениям в снах немного не хватало яркой, ощутимой осязаемости, но они могли путешествовать по чудеснейшим, чарующе красивым местам. То лес окружал их и надёжно укрывал под мерцающим зелёным шатром, то горное озеро раскидывалось перед ними нестерпимо ярко сверкающей гладью, то колыхался и стрекотал песней цветущих трав широкий солнечный луг... Сон и явь поменялись для Олянки местами: в снах проходила её настоящая жизнь, а дни стали бледными, томительными, ненужными. Ах, если бы можно было вычеркнуть, выбросить эти тоскливые часы ожидания новой встречи! Впрочем, Олянка вскоре примирилась с этим и научилась находить прелесть даже в ожидании. На её побледневшие щёки вернулся румянец, а на уста — улыбка. Часто, вышивая в светёлке, она мурлыкала себе под нос песни Белогорской земли, услышанные от Радимиры — и будто женщина-кошка была здесь, рядом. Родители, обеспокоенные её унылым видом, воспрянули духом. Однажды только матушка спросила:

— А что за песни ты поёшь, дитятко? Никогда таких не слыхала.

— А это я сама сочиняю, матушка, — с улыбкой выкрутилась Олянка.

Конечно, то была неправда, но сказать об истинном положении вещей девушка не решалась. И сердце её сжималось в зябкий комочек, когда речь заходила о женихах, о сватовстве... Расспросы родителей о том, мил ли ей кто-нибудь, заставляли Олянку замыкаться. Неуютным осенним ветром дышала сама мысль о том, чтобы выйти замуж. Олянка считала себя супругой Радимиры, сердце её было занято. Много пригожих парней на неё засматривалось, но никому она не могла ответить взаимностью. Их внимание её раздражало, а те считали её заносчивой недотрогой.

Олянка слыла первой красавицей в городе, и сваты в доме бывали частенько, но раз за разом девушка отвечала отказом. Родители печалились, дело доходило порой до ссор.

— Доченька, этак ты никогда замуж не выйдешь! — сердилась матушка. — Так в девках и останешься! Ну неужели никто не люб тебе? Стольким хорошим парням ты отказала! Со столькими хорошими семьями мы могли бы породниться! Уже младшие сестрицы в пору входят, а ты всё никого не выберешь!

— Никто мне не люб, — упрямо отвечала Олянка. — А против моей воли, против сердца моего вы меня не сосватаете. Уж тогда меня из дому выгоняйте, коли вам так надо поскорее младших сестриц пристроить.

Снова и снова повторялись эти разговоры. Не знали родители, что в сердце Олянки жила Радимира, и ей она хранила верность...

А однажды, опять на закате, пошла девушка к реке, к любимым ивам — шёпота их послушать, мудрости внять да водице печаль свою отдать. И вдруг услышала она стук копыт: то вдоль речного берега скакал верхом молодой парень. Спрыгнув с седла, он подвёл белого коня к воде, чтобы напоить. Пока конь утолял жажду, добрый молодец глядел вдаль, щуря глаза на закатное солнце. Судя по богато вышитой рубашке и сапогам, происходил он не из простой семьи, да и седло со сбруей выглядели дорогими. Наружность его была довольно приятна: русые волнистые волосы, мягкая и негустая, чуть вьющаяся бородка, большие светлые глаза, красивые брови — шелковистыми дугами. Олянка напряглась, ожидая, что сейчас тот подойдёт знакомиться, но этого не произошло. Парень скользнул по ней задумчивым взглядом, но в её сторону не сделал и шага. Конь принялся пощипывать сочную траву, а незнакомец бродил по берегу и любовался закатом, ивами, чистым небом... А на Олянку не обращал внимания, будто её и не существовало. Не то чтобы это задело женское самолюбие девушки; встреч с парнями она и не искала, но такое равнодушие было непривычным. Хотя, с другой стороны, хорошо, что тот и не думал приставать. По крайней мере, можно было не уходить с любимого места.

Сочтя, что конь достаточно попасся, молодец вскочил в седло и уехал, а Олянка осталась размышлять об этой странной встрече. Встав наконец с нагревшейся за день земли, она медленно и задумчиво побрела домой. Ночью её ждало свидание с Радимирой.

Спустя несколько дней она опять повстречала того молодца на том же самом месте. А потом они почти каждый день стали там видеться. Ни тот, ни другая не делали попыток заговорить друг с другом. Парень пас и поил своего коня, непродолжительное время любовался закатом, а потом уезжал. Когда он не появился в течение нескольких вечеров, Олянка даже забеспокоилась немного, но глубокого следа это в её мыслях и душе не оставляло. Ну, нет его и нет — может, где-то в другом месте катается. Затем парень снова появился, но очень бледный, до голубоватых теней под глазами. Спешившись с коня, он отпустил его пастись, а сам сел на траву и обхватил руками голову. Он покачивался и постанывал. Преодолев испуг и нерешительность, Олянка осмелилась приблизиться.

— Что с тобой? — спросила она.

— Голова раскалывается, — проскрежетал тот сквозь зубы и опрокинулся на траву навзничь.

Из-под его зажмуренных век просачивались слёзы. Охваченная острым состраданием, Олянка присела подле него и положила руку на его лоб... А парень перестал стонать и несколько мгновений просто глубоко дышал. Потом его веки разжались, глаза открылись и посмотрели на Олянку с удивлением.

— Боль прошла... Вот так чудеса! — проговорил он, садясь. — Чем меня только лекари ни пользовали — ни одно средство от этой боли не помогает. Не ты ли меня исцелила, девица?

— Так может, само прошло? — пожала Олянка плечами.

— Это так быстро не проходит, — не сводя с неё пристально-восхищённого, горящего взгляда, ответил парень. — Обыкновенно я по два-три дня мучаюсь. Как звать тебя, красавица?

— Олянка, — усмехнулась девушка. А про себя подумала: уж не крылся ли тут этакий изощрённый способ знакомства?

Хотя страдания парня от боли показались ей вполне настоящими... У него даже слёзы выступили, да и выглядел он сегодня неважно: изжелта-бледный, круги под глазами.

— А я — Любимко, — улыбнулся он. — Кто ты и откуда, Олянка? Я затворником дома живу, ни с кем не разговариваю, никого не знаю в городе... А выезжать только недавно начал.

— Я дочь Лопаты, кузнеца, — сказала Олянка.

Любимко оказался сыном самого Ярополка, княжеского дружинника, чья богатая усадьба располагалась на возвышении и походила на крепость. Там был огромный старый сад, обнесённый высокой оградой. По его дорожкам Любимко раньше и катался верхом, пока не решил наконец выбраться за его пределы.

— А отчего ты затворник? — спросила Олянка.

Любимко не сразу ответил. Улыбка поблёкла и скрылась на миг.

— Хворый я, — сказал он наконец.

Между тем, хилым и болезненным Любимко совсем не выглядел. Не могучий силач, но и не худой, как тростинка.

— Тело мой недуг не затрагивает, — будто угадав мысли Олянки, усмехнулся парень. — Он вот здесь. — И он дотронулся пальцем до своего виска.

— Сумасшедший, что ли? — нахмурилась девушка, поражённая жутковатой догадкой.

Любимко не обиделся и не рассердился. Он задумчиво щурился на закат, как часто делал во время их встреч.

— Матушка моя увидела тень Марушиного пса и испугалась, — проговорил он. — Боялись, что у неё каменное дитятко родится, но обошлось... В детстве я здоров был, а потом начались припадки. Они раз или два в месяц бывают. Во время них я будто дикий зверь становлюсь. Цепями меня приходится сковывать. Оттого я и сижу дома — чтоб на людях такого не случилось. Батюшка меня стыдится, наверно... Горе это для него, конечно. К военной службе я не пригоден, занять его место в дружине не смогу. Науками вот занимаюсь... Батюшка меня книжным червём прозвал. — И Любимко усмехнулся.

Сидя дома, он по книгам и с помощью учителей освоил несколько языков и теперь переводил для княжеского книгохранилища иностранные труды. Чтобы не зачахнуть совсем за письменным столом, свои учёные занятия он разбавлял ездой верхом и развивающими силу упражнениями, оттого и не выглядел хлюпиком.

— Охо-хо! — вырвался у Любимко душевный зевок. — Что-то сон на меня накатил, к земле клонит... Вздремну я чуток, ладно?

— А конь не убежит у тебя? — улыбнулась Олянка.

— Нет, он умный, — опять зевнул тот.

— Спать на закате вредно, голова болеть будет, — предостерегла девушка, вспомнив матушкино наставление.

— Теперь уж не заболит, ты меня исцелила, — с широкой улыбкой ответил Любимко, растягиваясь на траве.

Вскоре он уснул, а Олянка почему-то не уходила: что-то держало её здесь. То ли она боялась оставить спящего, то ли вдруг уверовала в свои целительские способности и оставалась на всякий случай, чтобы снять боль, если та вернётся.

Проснулся Любимко, когда солнце уж скрылось, и по земле потянулась сумеречная зябкость. Открыв глаза и увидев рядом с собой Олянку, он улыбнулся — широко, светло и искренне:

— Как бы я хотел всегда так пробуждаться!

— Как твоя голова? — спросила Олянка сдержанно. Она вдруг испугалась, что во взоре и улыбке парня стало слишком много этого света и восхищения... Ни к чему ей было всё это.

— Не болит. Давно я так сладко не спал! — И Любимко потянулся, хрустнув костями.

— Ну, тогда я пойду, пожалуй, а то меня уж дома хватились, — проговорила Олянка, поднимаясь на ноги.

— Постой! — вскочил Любимко.

— Мне домой пора, — сжавшись и отступив на шаг, резко ответила Олянка. Ей вдруг стало очень зябко, грустно и тоскливо.

— Да мне ничего от тебя не нужно, — улыбнулся Любимко. — После всего, что я про себя рассказал, наверно, даже пытаться глупо... Но скрывать от тебя правду я не мог. Потому и сказал всё как есть. Мне б хотя бы просто видеть тебя иногда — уже счастье.

Разум говорил Олянке: «Уходи! Домой, немедленно!» А с сердцем творилось что-то странное, чудное... Сперва оно сжалось до слёз, солоновато и колко подступивших к глазам, потом размякло и согрелось. Но что делать? Шагнуть к нему, обнять и сказать, что он милый, хороший и она его вовсе не боится? Что ей хочется, чтобы боль оставила его навсегда, а припадки прекратились? Чтобы он был счастлив?

Да что такое накатило вдруг на неё?

— Я сюда часто прихожу, когда погода хорошая, — сказала она наконец. — Можешь и ты... приходить.

На том они и расстались. Придя домой, Олянка была задумчива, молчалива и пару раз чуть не пронесла ложку мимо рта. Ни один парень до этого дня не занимал настолько её мысли, но сходные чувства она, наверно, испытывала бы и к раненому зверю, к больному котёнку, и к птенцу со сломанным крылышком. Это было острое, до слёз пронзительное желание помочь, вылечить, обогреть. Но вот что потом делать с исцелённым и приручённым? Уже не прогонишь прочь, не выбросишь.

Они увиделись ещё несколько раз. Но Олянка молчала с Любимко о Радимире, а с Радимирой — о Любимко, и эта «двойная жизнь» тяготила её. Впрочем, вольностей она парню не позволяла, зачастую они просто молчали рядом и смотрели на закат, а белый конь пасся неподалёку. Когда Любимко был в разговорчивом настроении, ей нравилось слушать его рассказы. Её восхищала его учёность. Столько всего он знал, столько книг прочёл! Ей за всю жизнь, наверно, не осилить и десятой доли. А иногда он пел, и его мягкий голос, разносясь над рекой, что-то задевал глубоко в душе Олянки, и слёзы опять подступали к глазам. Любимко улыбался и смахивал пальцем блестящие капельки. Ему одному она решилась в полный голос спеть белогорские песни. Он слушал, но не приставал с расспросами, и только в его глазах появлялись влажные искорки — совсем как у Радимиры в ту ночь, когда она сказала, что княгиня не дала разрешения на брак. Улавливало ли его сердце что-нибудь? Догадывалось ли?

А потом Любимко опять пропал на несколько дней, и Олянка уже чувствовала и подозревала, что это недуг сейчас его терзал. Однажды вечером, когда вся семья ужинала, в дом постучался рослый бородатый человек в зелёном кафтане с богатым кушаком.

— Здесь живёт Олянка, дочь кузнеца Лопаты? — спросил он.

— Это я, — пробормотала девушка, вставая с лавки, а сердце затрепыхалось, как на ниточке подвешенное.

— Я от Любимко, сына Ярополкова, — сказал незнакомец. — Господин мой очень хвор, голова раскалывается. Он говорит, что только ты можешь помочь.

Ниточка оборвалась, сердце рухнуло. Пролепетав удивлённым родным, что она позже всё объяснит, Олянка вышла следом за слугой во двор. Тот приехал верхом. Взяв Олянку к себе в седло, он пустил коня вскачь — только копыта застучали.

Вскоре Олянка, озираясь по сторонам, входила в роскошные хоромы Ярополка. Самого хозяина дома не было, он отлучился по службе. Без лишних слов слуга провёл Олянку в богатую опочивальню, где в постели под навесом из заморского бархата стонал Любимко. На столике у изголовья мерцала масляная лампадка, а на краю ложа сидела женщина в малиновом с золотой вышивкой кафтане и чёрной шёлковой накидке поверх шапочки-повойника. Под подбородком накидку скрепляла драгоценная брошка, а пальцы женщины были унизаны перстнями. Она вскинула испытующий, строгий взор на молодую гостью.

— Вот, я привёл её, — негромко молвил бородатый слуга.

Несколько мгновений царило молчание, только стоны Любимко раздавались в тишине, да потрескивало пламя светильника. Наконец женщина заговорила:

— Сын сказал, что ты умеешь снимать боль. Сама видишь, худо ему. — И мать перевела заблестевший, полный тревоги взор на бледное лицо Любимко. — Никакие лекарства, никакие снадобья ему не помогают. Ежели и правда ты можешь утолить его муку, сделай это, прошу тебя. За наградой дело не станет.

Тут Любимко застонал так громко, что мать вздрогнула и испуганно смолкла, а Олянка бросилась к больному и склонилась над ним. Мертвенной белизной были покрыты его щёки, голубые тени залегли под глазами, а лоб блестел от испарины. Движимая мощным порывом сострадания, Олянка взяла его голову обеими руками, уткнулась в его влажный лоб своим и зашептала:

— Всё, всё... Сейчас всё пройдёт, сейчас боль уйдёт... Я с тобой, мой хороший.

Приговаривая это, она гладила его чуть влажные от пота волосы, изливала на него потоки тепла и милосердия, переполнявших её душу. О, если б она могла, она взяла бы всю боль себе!.. Впрочем, это не понадобилось. Стоны стихли, Любимко приоткрыл глаза и слабо улыбнулся, узнавая её.

— Ты... ты пришла... И опять меня исцелила.

— Сынок, ну что? Полегчало тебе? — тут же встрепенулась мать.

Тот перевёл на неё ласковый, чуть усталый, будто бы сонный взгляд.

— Всё прошло, матушка... Я посплю теперь.

— Ну спи, спи, дитятко, — проговорила та вполголоса с выражением глубокого облегчения на лице.

А Любимко добавил мечтательно-сонливо, снова переведя глаза на Олянку:

— Пусть она останется... Хочу увидеть её, когда проснусь. Это самое чудесное пробуждение...

Язык еле ворочался в его рту — так он был слаб и измучен болью. Едва выговорив это, он тут же провалился в крепкий сон. Мать всматривалась в его разгладившееся, посветлевшее лицо с увлажнённой слезами улыбкой.

— А ты и правда исцелять можешь, — прошептала она. — Это же чудо! Никакие лекари не могли помочь Любимко, и только тебе это удалось.

— Что ты, госпожа, я вовсе не целительница, — тоже вполголоса ответила смущённая Олянка. — То, что я могу облегчить боль твоему сыну, и выяснилось-то случайно.

Мать взглянула на девушку пытливо, изучающе. Она пожелала знать, как Олянка познакомилась с её сыном, что они делали, о чём разговаривали. Олянка всё рассказала бесхитростно и без утайки, умолчав лишь о Радимире. Женщина слушала с жадным вниманием, кивала, и в её лице, сперва показавшемся Олянке высокомерным и холодным, проступало теперь иное выражение. Сейчас она смотрела на девушку как будто благосклонно и даже ласково. Спохватившись и вспомнив о гостеприимстве, она повела Олянку за стол и накормила ужином, который показался той праздничным пиром. Она не то что не пробовала — даже названий этих яств не знала. После ужина они вернулись в опочивальню к Любимко, который продолжал спать глубоким, здоровым сном. Выражение нестерпимого мучения совершенно изгладилось на его лице, бледность отступила, даже румянец небольшой показался.

Они провели у его постели всю ночь, слушая его ровное дыхание и лишь изредка переговариваясь шёпотом: мать задавала какой-нибудь вопрос, Олянка охотно отвечала. Любимко пробудился поздно, когда солнце уже лилось в окна, и первым, что он увидел, было лицо Олянки, слегка утомлённое бессонной ночью.

— Как же хорошо, какое же это счастье — видеть тебя, — промолвил он. И, заметив рядом мать, чуть смутился.

А та сказала:

— А для меня счастье — видеть тебя в здравии! Как твоя головушка, сынок?

— Хорошо, матушка, — ответил Любимко и вдруг зарделся румянцем.

Мать, переводя проницательный взгляд с него на Олянку и обратно, едва заметно улыбнулась.

Любимко встал с постели, умылся и оделся, и они втроём отправились за стол. Ярополк всё ещё отсутствовал дома по служебным делам.

— Раз уж Олянка всё знает о твоём недуге, сынок, быть может, будет лучше, ежели она останется у нас, — сказала матушка Вестина. — Коли у тебя головушка опять разболится, она тебе тут же и поможет. А может, и припадки тебя оставят наконец-то!

— Я бы не хотел, чтоб она видела меня таким, — смутившись, проговорил Любимко. — Это страшно, матушка.

— Думаю, она девушка храбрая и не испугается, — устремив полный надежды взгляд на Олянку, ответила матушка Вестина.

— Это может быть ещё и опасно для неё, — заметно волнуясь, добавил Любимко. — Нет, матушка, отпусти Олянку домой! Она не обязана неотлучно около меня находиться.

— Думаю, за вознаграждение... — начала было матушка Вестина.

— Не нужно мне вознаграждения, госпожа, — перебила Олянка. — Прости, что прервала речь твою, матушка... Я просто хотела сказать, что целительницей себя не считаю и награды никакой брать права не имею. Коли мне удастся твоему сыну помочь, тем я и буду довольна.

Родители Олянки всем этим были сильно озадачены и смущены, но матушка, похоже, втайне лелеяла надежду, что Олянка наконец-то... Впрочем, вслух она этого не высказывала, но и в голосе её, и во взгляде читалась эта надежда. Со слов Олянки она быстро и проницательно сделала выводы, что парень по уши влюблён, а значит, всё возможно.

В пугающие подробности недуга Любимко Олянка родителей не посвящала, следуя просьбе матушки Вестины. Та опасалась распространения слухов, но Олянка и сама не стала бы болтать. Она понимала, что предложение поселиться в усадьбе было нацелено не только на лечение Любимко, но и на предотвращение разговоров и пересудов. Ярополк с супругой скрывали болезнь сына.

— Ты ничего не разболтала своим родичам? — спросила Вестина, когда Олянка вернулась в усадьбу из родительского дома.

— Что ты, госпожа, я ведь понимаю, что слухи могут повредить Любимко, — заверила её девушка.

— Вот и умница, — кивнула Вестина. — Ты благоразумное и славное дитя.

Олянку поселили в прекрасных покоях. Это тоже была светлица, но она ни в какое сравнение не шла с той комнатушкой, в которой девушка жила дома. В холодную погоду здесь топилась большая, чисто выбеленная печь с удобной лежанкой, два широких окна выходили тоже на юго-восток, как и дома, и недостатка в солнечном свете не было. Рукодельный столик украшала затейливая резьба и янтарь, а в пышной постели можно было утонуть. Каждое утро девушка-горничная приносила воду для умывания и какие-нибудь лакомства: садовые плоды, ягоды, орехи. Завтракали здесь достаточно поздно, ближе к полудню, так что этот утренний перекус приходился весьма кстати. Обильный обед из нескольких блюд подавался, когда солнце уже начинало клониться к закату, а ужина либо вовсе не было, либо его заменяли тем же лёгким перекусом в виде яблока, груши, миски киселя с ягодами или чашки простокваши. Впрочем, после обеденного изобилия (привыкшая к умеренности Олянка даже назвала бы это обжорством) есть не хотелось до самого утра, так что она и без перекуса вечером могла легко обойтись.

Не все домочадцы приняли Олянку доброжелательно. Сестрицы Любимко (а их было в семье пятеро) относились к ней свысока, как к прислуге, зачастую не удостаивая её и словом, а порой подчёркнуто поднимаясь и уходя, стоило ей войти в комнату. Сам Любимко лишь посмеивался над таким их поведением и был с Олянкой неизменно добр и ласков, по-прежнему не допуская вольностей. Если бы не огонёк неутолённой нежности в его взоре, его отношение к девушке можно было бы счесть братским.

Он очень любил, сидя над книгами, любоваться Олянкой и часто просил её побыть с ним. Порой он так углублялся в свой труд, что переставал её замечать, а та тихонько занималась рукоделием, не мешая ему. А иногда он читал ей что-нибудь вслух. Скучными научными трудами он её старался не утомлять, поэтому выбирал занимательные сказки и повести. Стежок за стежком клала Олянка на ткань, и всё услышанное, преломляясь в её душе, выплёскивалось в узор вышивки.

Головная боль мучила Любимко достаточно часто, но Олянка быстро снимала приступы одним прикосновением рук. А вот к припадку она оказалась не готова... Всё было прекрасно и безоблачно: Любимко читал ей вслух, она вышивала. И вдруг тот смертельно побледнел, выронил книгу и рухнул на колени. То, что это не обычный приступ головной боли, а нечто другое, более жуткое, девушка поняла заледеневшим сердцем сразу. Лицо Любимко зверски исказилось, рот растянулся в оскал, и он издал громкий, протяжный вой. Скрюченными пальцами он тянулся к ней, чтобы схватить, но Олянка успела выскочить из комнаты. За ней гнался не славный и добрый Любимко, а страшное существо с безумной яростью в налитых кровью глазах...

Дюжие слуги, которые всегда дежурили для такого случая, не дали ему схватить девушку, набросив на него тяжёлые цепи и опутав его ими. Прибежала матушка Вестина — с бледным, перекошенным лицом. Впрочем, она была уже привычна к этим ужасным вспышкам и подбодрила перепуганную Олянку, которая видела это впервые.

— Ничего, ничего, дитятко. Ребята его держат, не бойся. Попробуй... Может, у тебя выйдет его успокоить.

Олянка не сразу сообразила, что от неё требуется. Безумие, казалось, удесятеряло силы Любимко, и несколько крепких мужиков еле сдерживали его толстыми цепями. Он рвался и рычал. Волосы падали ему на лицо, в эти мгновения казавшееся чудовищной харей... И только воспоминание об его светлой улыбке придало Олянке мужество шагнуть к нему и положить руки на его плечи. Любимко опять с рычанием дёрнулся, и девушка на миг отскочила, но слуги крикнули ей:

— Ничего, ничего, держим!.. Давай, девонька, делай своё дело.

Олянка вновь сжала его плечи руками и набралась храбрости заглянуть в жуткие, озверевшие глаза.

— Любимко... Хороший мой, успокойся, это же я! — пролепетала она. — Ты же узнаёшь меня?..

Любимко злился на цепи и пытался их укусить. Они причиняли ему боль. Казалось, от прикосновения рук Олянки его ярость поутихла, и та велела слугам немного ослабить хватку.

— Ох, как бы не вырвался, — сомневались мужики.

— Не вырвется, он уже успокаивается, — сказала Олянка.

Натяжение цепей чуть ослабло. Любимко тяжко дышал вперемежку с рыком. Олянка, крепко сжимая его плечи, подстраивалась под его дыхание.

— Вот так, мой хороший, уже не больно... Всё, больше не больно. Дыши, дыши вместе со мной!

Любимко по-прежнему не узнавал её, но слушался — уже хорошо. Он дышал одновременно с ней всё более медленно, плавно, размеренно. Олянка делала задержку после выдоха, и он повторял за ней. Ярость в его глазах сменилась мутной пеленой, он обмяк и больше не дёргался, а потом и вовсе сполз и растянулся на полу. Олянка сделала знак, что цепи не нужны. Её сердце стучало уже ровно, но очень сильными толчками: бух, бух, бух. Глаза Любимко закрылись. Он спал.

Олянка сидела рядом с ним, тихонько поглаживая его по влажным от пота волосам.

— У тебя получилось... — Матушка Вестина измученно осела на пол рядом с ней. — И главное — как быстро! Ведь он по полдня может буянить...

Олянка содрогнулась. Она и сейчас уже успела натерпеться страху, а если представить, что это продолжается полдня!.. Хорошо хоть не каждый день, а раз или два в месяц.

Спящего Любимко перенесли в опочивальню, домочадцы потихоньку выползали из своих укрытий и возвращались к прерванным делам. Все были рады и удивлены, что всё так скоро закончилось, едва успев начаться. И все сразу оценили чудесное искусство врачевания Олянки.

— Недолго нынче молодой господин безобразничал, — говорила старая ключница стряпухе. — Всего пару раз и рявкнул-то. И даже ничего не сокрушил, не изломал.

— Ага, живо его эта, как её... Олянка усмирила! — кивала стряпуха, раскатывая тесто. — Пожалуй, и впрямь есть в ней что-то.

А Олянка, до сих пор знать не знавшая о таких своих способностях, сама нуждалась в успокоении. Её потряхивало, и матушка Вестина отпаивала её горячим отваром целебных трав с мёдом и молоком.

— Ну, ну, дитятко, всё позади... И теперь ещё долго не повторится, — приговаривала она. И прибавляла с дрожью в голосе: — Умница ты наша, спасительница!

Поначалу сон Любимко был беспокойным, он слегка вздрагивал, постанывал и метался, брови хмурились, глазные яблоки бурно двигались под сомкнутыми веками, но понемногу всё улеглось. Он распластался на постели неподвижно и дышал ровно, мерно и спокойно. Его безмятежное лицо чуть поблёскивало от испарины. Буйствующее, внушающее ужас чудовище исчезло, он стал прежним Любимко и спал, точно выздоравливающий от тяжёлой хвори ребёнок — точь-в-точь так, когда в течении болезни наступает спасительный перелом.

Пробудился он к вечеру. Осмотрев себя и увидев синяки от цепей, всё понял, поморщился и застонал, виновато посмотрел на Олянку.

— Прости меня... Сильно напугалась?

— Напугалась, и ещё как, — усмехнулась девушка.

— Я покалечил кого-нибудь?.. Сломал что-то? Опять не помню ничегошеньки... — Эти вопросы он уже обратил к матери.

— Нет, сынок, не покалечил и не поломал. Олянка тебя тут же успокоила, — отозвалась матушка Вестина, промокая платочком его влажный лоб. — Не успел ты и разойтись.

— А как она меня успокоила? — спросил Любимко, беря у неё платочек и обтирая им всё лицо.

— А вот так... Руки тебе на плечи положила, в глаза смотрит и говорит: «Дыши, дыши вместе со мной», — рассказала матушка Вестина.

— И я её слушался? — удивился Любимко.

— Слушался, сынок, ещё как, — кивнула мать. — Ты в этот раз умница был, хорошо себя вёл и Олянку слушал. И дышали вы с ней медленно, медленно... — Она сама выпустила воздух из груди и закрыла на миг глаза, потом улыбнулась. — И после этого ты сразу уснул.

— Да, похоже, в этот раз вы легко отделались, — усмехнулся Любимко.

За припадком у него всегда следовал приступ головной боли, и по его затуманенному взгляду видно было, что боль уже охватывает его череп. Он закрыл глаза и тихо застонал. Олянка знала, что делать. Она приложила ладонь к его лбу и медленно, медленно дышала, представляя себе, как чистый поток сверкающей воды смывает всё дурное, всё мучительное, всё страшное...

— Водички бы, — чуть слышно попросил Любимко.

Мать заботливо поднесла ему небольшую чашу воды, и тот осушил её до дна, посмотрел на Олянку с благодарностью. Та молча, одним взглядом спросила: «Как ты?» — и он также молча кивнул с усталой улыбкой.

— Посиди со мной немного, пока я опять не усну...

Олянка перебралась поближе к изголовью, передвинув скамеечку с сиденьем-подушкой. Любимко повернулся на бок, лицом к ней, и свесил с края постели руку — на колени к Олянке. Та не стала её отталкивать, просто взяла и сжала, поглаживая. Любимко смежил веки с выражением тихого, измученного блаженства.

— Как хорошо... Какое счастье, когда ты рядом... Мне так спокойно и светло с тобой.

Он снова заснул, а Олянка ещё долго сидела, боясь спугнуть этот выстраданный покой.

Приступы головной боли происходили у него далее со своей обычной частотой, а вот благополучный промежуток до следующего припадка удлинился до трёх месяцев. Олянка по некоторым признакам уже угадала его приближение и, можно сказать, была готова к схватке с недугом. Во второй раз всё закончилось так же быстро, Любимко не успел ни наделать разрушений, ни причинить кому-то вред. Уже не будучи захваченной врасплох, Олянка не тряслась от ужаса. Всё прошло гладко: цепи вокруг тела Любимко, руки Олянки на его плечах, «дыши вместе со мной», пелена в его глазах и забытьё. Припадок миновал, и Любимко вновь стал самим собой — в доме снова воцарился мир и покой.

В промежутках между этими редкими бурями жизнь Олянки в усадьбе Ярополка текла вполне неплохо и почти безоблачно. Слегка омрачало её только высокомерное отношение хозяйских дочек, которое, впрочем, несколько смягчилось после того, как Олянка успешно укротила их брата. Матушка Вестина обращалась с ней приветливо и как будто даже обнаруживала к ней привязанность; суровый, вечно занятый на службе и редко бывавший дома Ярополк относился к девушке сдержанно, без пылкого восторга, но, по крайней мере, и неприязни не выказывал. Умение Олянки справляться с болью и припадками его сына обратило на девушку некоторую долю благосклонного внимания этого сурового воина и «мужа княжьего», и в том, честно говоря, была немалая заслуга его супруги, которая при каждом удобном случае расхваливала ему Олянку. Впрочем, тот вскоре и сам убедился в заслуженности этих восторженных речей, став свидетелем второго припадка. Уже предчувствуя грозу, девушка не растерялась и успокоила Любимко даже быстрее, чем в первый раз, и Ярополк согласился, что в ней, пожалуй, «что-то есть». И всё же, несмотря на всю благорасположенность, сквозило в отношении к Олянке хозяев дома некое снисхождение — с высоты их богатства, знатности, их господского рода. Прекрасного, умелого, обходительного и полезного слугу господа тоже любят порой, но не так, как равного себе.

Лучше всех, конечно, Олянка ладила с Любимко. Да с ним и невозможно было иначе. Близко узнав парня, всякий бы полюбил его, вот только, будучи домашним затворником, общался он с очень узким кругом людей. По-своему был этот парень приятен — умён, добр и совсем не заносчив, и его улыбка в благополучные дни освещала всё вокруг, как солнечный луч. В его мягком негромком смехе сияла, как на ладони, его чистая душа — без капли неискренности, кривды или издёвки. Недобрые шутки были для него несвойственны, чуждался он и всякой лжи и лести. Олянка, может, и хотела бы полюбить его так, как он того заслуживал, но сестринская любовь оставалась пределом чувств, на которые оказалось способно её сердце по отношению к парню. Как и прежде, Олянка с нетерпением ждала ночи, чтобы попасть в объятия Радимиры.

С её любимой женщиной-кошкой сердце Олянки летело выше всяких пределов с лёгкостью и горьковатой радостью. Серебристо-лунная печаль порой звенела в нём от невозможности принадлежать Радимире наяву... Как несправедлива к ним судьба! Отчего она свела их, не позволяя им, тем не менее, соединиться полностью? Что за злую шутку она с ними сыграла, отчего издевалась над ними?

— Я не верю, что тут ошибка, — повторяла девушка. — Разум может ошибиться, но сердце не ошибается!

Радимира вздыхала, воздушной лаской пальцев касаясь её волос. Цветущий берег лесного ручья, озарённый таинственными закатными лучами, дышал росистой печалью. В каждом прекрасном уголке, в которых они бывали в своих снах-свиданиях, сквозила эта грусть, горечь, пронзительная нежная тоска. Каждая травинка вздыхала об их нелёгкой, странной доле, каждый цветок задумчиво поникал головкой, будто кручинясь...

— Не плачь, моя отрада, свет сердца моего, — вытирая пальцами щёки Олянки, шептала-мурлыкала Радимира. — Я много и часто думаю, отчего с нами всё это приключилось, но не могу понять, что за этим кроется. Всё, что нам остаётся — это радоваться тому, что у нас есть, горлинка. Поэтому не плачь, не надрывай душу ни себе, ни мне! Лучше улыбнись, озари меня светом нежности своей...

Нелегко было Олянке унять эти слёзы. Они и сквозь улыбку проступали, вскипая на сердце. Горчили мгновения их счастья, горчили терпко и крепко, пронзительно, но и сладость чувствовалась острее, оттенённая этой горечью.

Ярополк между тем весьма печалился о продолжении рода. Дочери, конечно, тоже внуков родят, но те детки станут продолжателями рода зятьёв, а как же быть Ярополку? Неужели суждено его роду прерваться? Давно отчаялись они с матушкой Вестиной подыскать Любимко супругу, уж больно жених был особенный. Из-за его недуга вся семья жила замкнуто, гостей редко в доме принимала, а сватовство — дело непростое. Учителей, которых Ярополк нанимал для сына, пришлось очень щедро озолотить, чтобы те держали язык за зубами, но всех не подкупишь, всем рот не заткнёшь, коли правда просочится. Слухи о странности Любимко-затворника всё равно ходили, но в них не было определённости, никто не знал точно, почему тот прячется от мира. Потому и не спешили семьи девиц на выданье отвечать согласием сватам, которых Ярополк порой засылал — впрочем, без особых надежд на успех. Непросто, ох, непросто заманить невесту к такому жениху! Заманить-то ещё, положим, можно, но ведь могло дело и не сладиться. Жениха ведь тоже надо выгодно преподнести, чтоб родители невесты не засомневались. На стороне Ярополка было его богатство, но даже деньги не всегда открывали все двери. Пожалуй, и дочкам нелегко замуж будет выйти с таким-то братцем... Одним словом — беда! Чтоб и жену сыну добыть, и чтоб подробности, которых чужим людям знать не надо, наружу не просочились — та ещё головоломка.

А матушка Вестина нет-нет да и говорила мужу:

— Слепой ты, что ли, отец? Вот же она — жена для нашего Любимко, нашлась уже! Ну и пусть, что из простой семьи. Нам с нашим женихом и такой следует радоваться. Смирись, отец, нашего круга девушку нам к сыну не залучить. Сам понимаешь, какие у них требования! Такие же, как у тебя. Они тоже перебирать да нос воротить горазды, не всякому согласие дадут. А Любимко, — добавила она, вздохнув, — не тот товар, который лицом выставляют. Ох, не тот...

Ярополк хмурился, а жена продолжала убеждать:

— Чего брови супишь, старый? Коли хочешь род продолжить, придётся нам того... запросы снизить слегка, а то суждено нам без внуков остаться. Ведь главное-то что? Главное, чтобы жена с ним сладить могла. А Олянка с его хворью справляется чудо как хорошо! Кто, кроме неё, так ещё сможет? Да никто! Необычная она девушка, дар у неё редкий, для Любимко она просто спасение! Второй такой ты не сыщешь, уверяю тебя. Да и сын наш в неё втрескался, и не по уши, а по самую макушку, разве сам не видишь?

— Полно, да согласится ли она? — молвил Ярополк, уже склонный принять доводы супруги, но всё ещё сомневающийся. — Нелегко ведь ей придётся.

— Поверь мне, отец, Олянка хоть и простая девица, но сердце у неё — золотое. Яхонтовое! — ласково, вкрадчиво обхаживала его Вестина. — Самая главная её добродетель — сострадание. И столько его в ней, что на тысячу человек хватит! Такие сердца раз в столетие рождаются. И многое они способны вынести, очень многое! Особенно ежели внушить ей, что без неё Любимко пропадёт... Да тут и внушать ничего не нужно, потому что это правда! Она одна ему нужна, больше никто не справится. Она рождена для него!

Расчувствовавшись, Вестина отёрла мокрые глаза краешком чёрной накидки. Она умела говорить горячо, убедительно, чувствительно, метко попадая по стрункам души слушающего, но сейчас предмет разговора был особый — он и усилий не требовал, сам сердце сотрясал и слезами его умывал.

— Ладно, ладно, — поддаваясь, сказал Ярополк. — Действуй, мать. Видно, иного выхода у нас нет...

Препятствие возникло в лице самого Любимко.

— Матушка, никому я бы не пожелал такой доли — мучиться с таким мужем, как я, — сказал он. — Ни одной девушке. А уж Олянке...

Тут он смолк, порозовев. Дальше без слов говорило его сердце, в котором мать читала, как в открытой книге. Обняв сына и нежно приникнув к его плечу, матушка Вестина вздохнула:

— Ох, Любимушко, солнышко ты наше красное! Понимаю я тебя, но и ты нас, родителей твоих, пойми. Каково батюшке твоему сознавать, что род его оборвётся и не будет наследников у него? Авось, и не передастся детушкам твоя хворь, коли мать их осмотрительной будет. Нет ни у меня, ни у отца среди предков никого с таким недугом, это всё тот пёс проклятый виноват, что испугал меня. А Олянушку мы беречь станем, и всё обойдётся, всё хорошо будет. Пойми, сынок, ежели и жениться тебе, то только на ней! Другой жене туго придётся, да и сбежит она в конце концов, не сдюжит...

— А Олянке? Олянке, думаешь, хорошо будет смотреть на всё это?! — воскликнул Любимко, волнуясь.

— Любимушко, сыночек, — ласково проворковала матушка Вестина, поглаживая его по правому плечу, а голову доверительно и любовно склонив на левое — то, что ближе к сердцу. — Да ведь никто, кроме неё, не умеет твою боль унимать и припадки успокаивать. С её помощью они редкими стали и совсем короткими — не то, что раньше! Авось, со временем ещё реже станут, а то и совсем прекратятся. — И с улыбкой спросила, заглянув Любимко в глаза: — Скажи ведь, люба тебе Олянка? Ну, признайся, люба?

— Ничто-то от тебя не укроется, матушка, — усмехнулся тот.

— Так ведь любовь твоя у тебя на лице написана, дитятко, — засмеялась Вестина. — И то, как ты глядишь на неё, и как говоришь с нею, и каким рядом с нею становишься — всё сердце твоё с головой выдаёт.

— Вот только не знаю, люб ли я ей? — вздохнул Любимко.

— Не сомневайся, сыночек, люб! — убеждённо воскликнула матушка Вестина. — Нельзя тебя не любить — уж таков ты! Теплее, чем солнышко, яснее, чем звёздочки!

— Это для тебя я, матушка, таков, — тоже не удержался от смеха Любимко. — Ты матушка моя, оттого и любишь меня таким, каков я есть. А вот девушки... Тут всё не так-то просто.

— Ну ладно, сыночек, позже ещё поговорим, — мудро завершила беседу Вестина.

Мысль о том, что Любимко без неё если не пропадёт, то уж точно будет болен и несчастен, давно подспудно зрела в душе Олянки и без вкрадчивых слов матушки Вестины. Девушка была даже готова остаться здесь в качестве его личной врачевательницы, но родительница Любимко мягко намекнула, что положение Олянки несколько двусмысленно.

— Ты — незамужняя девица, что мы твоим родителям скажем? В качестве кого ты тут живёшь?

— Так... целительницы, вестимо, — робко, с запинкой пробормотала девушка.

— Ну, ежели так ты себя определяешь, тогда изволь плату брать, — строго молвила Вестина. — Рабов мы не держим, вся наша челядь за свою службу денежку получает, хоть и небольшую. Коли своими руками не хочешь заработок принимать, мы его твоим родителям отдавать станем.

Глаза Олянки намокли, сердце трепыхалось и металось, загнанное в угол, не зная, куда ему кинуться, к кому прислониться. Растерялась она, похолодела, точно на краю пропасти стояла.

— Не нужна мне плата! — пролепетала она. — Я сыну твоему, госпожа, не из корысти помогаю.

— А коли не из корысти, значит — по любви, — сразу сменив строгий тон на ласковый, заключила матушка Вестина. — А коли по любви, то честным пирком да за свадебку — и делу конец! Пойми ты, дитятко, люба ты ему, крепко люба. Другую девушку в жёны он ни за что не согласится взять, хоть бы даже приказали мы ему. На тебе у него свет клином сошёлся, никого, кроме тебя, он и видеть не желает! И что нам, родителям, прикажешь делать? Он упрямый, ты упрямая — не видать нам на старости лет внуков с двумя такими упрямцами!

В слезах ушла в свою светёлку Олянка. Безмолвно кричало и надрывалось её сердце, тосковало по Радимире, несбыточной и далёкой, но как Любимко покинуть? Как оставить его без помощи в когтистых лапах недуга? От малейшего его стона рвалась её горячо сострадающая душа в клочья, невыносимо было Олянке видеть, как ясная улыбка сменяется на его лице выражением жестокого мучения. Беззвучно выла и кричала девушка, вцепившись зубами в уголок подушки...

Выйдя утром в сад, встретила она там Любимко. Тот задумчиво бродил по тропинкам, озарённым косыми рассветными лучами. Его сейчас не мучила боль, и отрадно Олянке было видеть его светлое, ясное лицо, не омрачённое страданием. Таким он должен быть всегда — этого отчаянно желало её сердце. Он не заслуживал боли, не заслуживал терзаний недуга.

Завидев её, он с искренней и радостной улыбкой остановился. С трудом удерживая слёзы, Олянка подошла к нему.

— Скажи, я правда тебе так люба?

Тот на миг потупился, а когда поднял взгляд, в нём мерцала грустноватая нежность.

— Я думал, это только слепому не видно, — улыбнулся он.

Девушка быстро, порывисто обняла его.

— Хороший мой... Хороший, — шептала она, гладя мягкие волны его волос исцеляющей, тёплой ладонью.

Она ответила «да». Но как сказать Радимире? Она больше не могла быть ей верной, сделав свой выбор; оборвалась тёплая пуповина, связывавшая их, и заливала всю душу кровью.


3

— Так почему же твоё лечение перестало помогать мужу?

Куница разделывала тушу только что добытой ею косули. Она носила на шее огниво и нож в чехле; последним она и орудовала весьма ловко и уверенно.

Полусон, полубред закончился, Олянка вынырнула из него выжатая, измученная, но, как ни странно, живая и даже почти здоровая. Снилось ей, будто она отпускает к Радимире белую голубку, чтоб светлокрылая птица сообщила женщине-кошке о том, что Олянка умерла. Она и правда умерла — как человек. Кто она теперь, девушка и сама не знала...

Но мысль о Любимко снова тоскливо заныла, края подсохшей было душевной раны разошлись, опять потекла тёплая свежая кровь.

— Как он теперь без меня? — шевельнулись её потрескавшиеся, сухие губы. — Кто станет унимать его боль? Голову ему мне ещё удавалось лечить, а припадки — уже нет. После того, как я ему рассказала правду о Радимире, это и перестало получаться... Он сказал: «Я делаю тебя несчастной. Я тебя люблю всем сердцем, а вот ты меня лишь жалеешь».

Олянка стукнула кулаком по холодной земле, на которой она лежала, и ужаснулась когтям, выросшим на её пальцах. Несколько мгновений она со страхом и неприятием рассматривала их, как нечто чуждое, мерзкое; обрезать бы их или сорвать с мясом, но... теперь это была её часть, которую и калёным железом не выжечь.

— Жалеешь, — сорвалось с её губ горькое эхо слов мужа. — Как будто у меня был другой выбор, другое счастье! С Радимирой мне всё равно не быть вместе, нас разделяет граница и мирный договор... Я хотела ему помочь, вылечить, спасти! Дать ему всё, что я могу. Уняв его боль однажды, я уже не могла отказаться это делать.

Куница, надев на заострённую палочку приличный кусок мяса, немного поджаривала его со всех сторон на огне костра. Пламя плясало в её насмешливых, спокойных глазах.

— Ну, положим, всё это прекрасно и чувствительно... Любовь, жертва, ля-ля, берёзки-тополя и всё в таком духе, — проговорила она. — Но смотри, что получается: ты уткнулась, как в глухую стенку, в этот выбор — либо эта твоя кошка, с которой тебе вместе не быть, либо бедняжечка муж, которого ты просто жалеешь... А вдруг что-то третье есть, м-м?

— Ка... какое ещё третье? — Олянка, упираясь локтем в жёсткую землю, приподнялась. — Ты о чём?

Издевалась Куница, что ли?.. Девица-оборотень, поворачивая мясо над огнём и позволяя языкам пламени его лизать, поглядывала на Олянку с искорками-волчатами в чуть нахальных, спокойно-бесстыжих глазах. Нет, точно — насмехалась... Где уж ей понять. У неё вместо сердца, наверно, кусок... хмари. А что, если и сама Олянка скоро станет такой же?! Колкой, насмешливой, неспособной чувствовать. Любить... Страх разинул чёрную пасть, готовый её проглотить. Но, с другой стороны, когда нет чувств, нет и боли. Ведь так? Или нет?

— Я, конечно, не шибко разбираюсь в этих ваших знаках — глаза эти, сны там, обмороки и всё такое прочее. — Куница надкусила мясо, коричневато-поджаристое снаружи и сочно-розовое внутри. — Ну а вдруг и правда тут подвох какой? И вовсе нет такого, чтобы «или — или»? Или кошка, или муж, хотя на самом деле — ни туда, ни сюда. Налево пойдёшь — никуда не попадёшь. Направо пойдёшь — попадёшь... тоже никуда. Хренотень ведь какая-то выходит, согласись! Значит, должно быть что-то третье. Третья тропинка, которую ты пока не сумела разглядеть на своём распутье.

— Кхм, гм. — Олянка наконец села, искоса поглядывая на мясо, дразнящий запах которого пробуждал в ней чувства несколько иного рода, нежели её душевные терзания. — Благодарю тебя, конечно, за взгляд со стороны, но... сердце мне так подсказало. Понимаешь? Не могло это быть ошибкой... Радимира... она...

Не договорив, Олянка заслонила влажные глаза ладонью, а заодно и от соблазнительного запаха, такого неуместного сейчас, отгородилась. Куница вскинула глаза и воздела руки, как бы говоря: «Ну... ничего не поделать. Я пыталась».

— Ну да, ну да... «Я — сердце, я так вижу», — хмыкнула девица-оборотень. — Слушай, ну, голову-то использовать тоже вроде бы не вредно. Иногда хотя бы. Ведь зачем-то она тебе дана, голова-то, а? Уж наверняка не только для того, чтобы ею есть. Поговаривают даже, что думать — это вовсе не опасно. И не больно. Ну пойми ты, — оставив свои едкие шуточки, опять начала она доносить до Олянки своё мнение, — ежели так получается, что два пути ведут в никуда, надо хотя бы попытаться найти ещё один!

— Ну, значит, судьба моя такая — никуда не прийти! — буркнула Олянка и отвернулась. Запах мяса тревожил её нутро всё сильнее, и это её беспокоило.

— Не бывает так. Это не судьба твоя, а твой выбор — сидеть в яме и плакать о своих несчастьях, вместо того чтобы искать выход из этой ямы, который у тебя — ха-ха, какая неожиданность! — над головой, — спокойно возразила Куница. И усмехнулась: — Чего от мяса отвернулась-то? Подкрепиться тебе пора. Превращение закончилось, самое время поесть.

— У вас, Марушиных псов, все помыслы о еде, что ли? — через плечо съязвила Олянка. Беззубо, глупо, бессмысленно... Не умела она язвить так ловко и хлёстко, как Куница, но что поделать? С волками жить — по-волчьи выть.

— Ну, не все, конечно, — даже ухом не двинув, ответила Куница с невозмутимым прищуром. — Но по большей части. И не забывай, — клыкастая девица движением глотки отправила кусок мяса внутрь, — ты теперь тоже в некотором роде одна из этих самых... ходячих желудков. Да и что плохого в том, чтобы заботиться о телесных нуждах? Ведь коли о них вовремя не позаботиться, твоей драгоценной душе станет негде обитать!.. Хе-хе.

Она поджарила ещё один кусок мяса и принялась настойчиво тормошить Олянку. Проклятый голод сделал своё дело, и чтобы успокоить требовательного, беснующегося внутри зубастого зверя, девушке пришлось вцепиться в пищу. Ощущения во рту были удивительны. Ещё никогда мясо не казалось ей таким вкусным! А ведь внутри оно осталось почти сырым, полным розового сока. Зверь выл и хотел жрать, и Олянка рвала мясо зубами и глотала не жуя. Вместо соли она приправляла его собственными слезами — плакала и ела, ела и плакала.

— Ну вот, другое дело, — одобрительно кивнула Куница. — А то так и ослабеть недолго. Запомни, подружка, кушать — надо. Даже если тебе худо и ты не знаешь, как быть. А поешь — глядь, и мысль заработала. Запомни также и то, что на голодный желудок стоящих мыслей в голову не приходит.

— Сытое брюхо к ученью глухо, — невпопад вспомнила Олянка, кусая, глотая и роняя слёзы. — Так пословица гласит...

— Ну и дурацкая пословица, — сурово возразила Куница. — А пустое брюхо — и учиться уже некому, потому что ученик протянул лапы с голодухи.

— Ну, может, и так, — выдохнула Олянка, проглотив последний кусочек. И вдруг осознала: — А я ведь не наелась...

— Ну так ешь, кто ж тебе не даёт? — засмеялась Куница. — Мяса ещё вон сколько — целая туша! Ешь, сколько влезет.

— Так ведь неудобно как-то, — смутилась Олянка. — Ты добычу принесла, а я как бы нахлебница получаюсь.

— Неудобно только в дупле древесном спать, — проворчала Куница. И на немой вопрос Олянки пояснила: — Потому что ноги высовываются и дует.

— Понятно, — испустила Олянка то ли всхлип, то ли вздох, то ли смех, а может, и всё разом.

— А пропитание-то добывать ты ещё научишься, никуда не денешься, — добавила Куница.

Олянка позволила себе наесться до отвала, до отупения. Куница была права: еда — неплохое обезболивающее средство, вот только действия хватало ненадолго. А ещё Олянка вспомнила, кого ей девица-оборотень напоминала. Любимко, читая ей переводы еладийских книг, однажды показал забавное изображение лесного существа с козлиными ногами, рогами и бородкой, весело игравшего на дудочке. Так вот, Кунице только рогов и копыт не хватало, а так — вылитый еладийский леший. Как он назывался, леший этот чужеземный? Словечко крутилось в памяти, пело дудочкой, но ускользало. Куница ещё и умудрялась во всём находить смешное; Олянка, с одной стороны, была готова поколотить эту зубоскалку за шуточки над её душевным состоянием, а с другой — сама вдруг начинала видеть себя в этаком искажённом, вывернутом, смехотворном виде. И стыдно, и противно, и горько становилось, а ещё откуда-то со дна души поднималась злость, коего чувства Олянка в обычной жизни почти не испытывала.

— Вот так, молодец, злись, подружка! Злость — это дровишки в твой вялый огонь, — подзуживала Куница. — Разозлишься — может, хоть сопли распускать перестанешь и выход из своей ямы увидишь. А то сидишь тут такая размазня — ни рыба ни мясо...

— Это я — ни рыба ни мясо? Это я — размазня?! — прищурилась и поджала губы Олянка. — Да я тебе сейчас... я тебе бородку твою козлиную выщиплю!

— Ха-ха, а ну, давай, попробуй-ка! — блеснула острыми желтоватыми клыками Куница. — Это уж всяко лучше, чем ныть да себя жалеть!

— Это я-то ною?!

У Олянки уже не находилось слов. Чувства были, а названий для них не существовало. Вскочив с места, она погналась за Куницей, а та пустилась наутёк, похохатывая и подзадоривая:

— О, ну наконец-то расшевелилась девчушка наша бедненькая! Давай, оторви свой зад от дна ямы! Может, и увидишь звёздное небо над головой!

Олянка ещё не умела толком пользоваться хмарью, это радужное светящееся вещество ускользало от неё, а вот Куница прыгала по сгусткам, как по ступенькам. Она ловко выскочила из подземелья сквозь отверстие в «потолке», точно стрела, пущенная из тугого лука, и очутилась на поверхности. Стоя на краю дыры, она торжествующе пощипывала бородку:

— А ну, попробуй, доберись до меня, квашня кислая!

Олянка скрипнула зубами, припоминая все скверные слова. Оказывается, ругательств она знала до смешного мало; может, раньше это и было добродетелью, но сейчас ей хотелось достать Куницу если не руками, так языком. Попытавшись ухватиться за длинный тяж из хмари, Олянка подтянулась и почти уцепилась за край отверстия, но ненадёжная опора выскользнула, и девушка шмякнулась на холодное дно подземелья. Кажется, на миг от удара она потеряла сознание, но когда пляшущая и качающаяся перед глазами картинка вернулась, желание задать трёпку не в меру бойкой на язык Кунице никуда не делось. Кости были целы, только голова чуть гудела.

— Запомни, подружка: злость бывает двух видов, — поучительно разглагольствовала между тем козлобородая девица. — Злость созидательная и злость разрушительная. Первая может послужить рычагом для вытаскивания твоей вяленькой и мягонькой задницы из ямы, а вторая — загнать тебя ещё глубже. Конечно, на мягонькой заднице удобнее сидеть на дне и распускать сопли, а вот крепкая и твёрдая задница развивается от усилий и движений. Зато такой задницей можно колоть орехи! Это я, конечно, образно говорю. Под орехами подразумеваются трудности. Вот только чтобы из мягонькой задницы сделать твёрдую, надо изрядно постараться! Дряблый жирок сгоняется ох как трудно! Десять вёдер пота с тебя сойдёт, тело и душа покроются шрамами, а ещё попутно отрастут во-о-от такие зубы и когти! Р-р-р! — Куница показала своё внушительное оружие, с утробным рыком оскалившись и растопырив когтистые пальцы. — Но поверь мне, твёрдой задницы стоит добиваться. Потому что оттуда растут ноги, а ноги, как известно, волка кормят.

— Всё это весьма познавательно, — процедила Олянка, приподнимаясь с земли; у неё было такое чувство, будто она туда впечаталась при падении на пару вершков, и под ней образовалась вмятина. — Я вижу, ты прекрасно разбираешься в задницах и могла бы написать о них научный труд.

— Если бы умела писать, непременно бы это сделала, — хмыкнула Куница. — И моё руководство стало бы весьма полезным пособием для мягкозадых соплежуев! «Созидательная злость. Как выбраться из ямы и научиться колоть орехи ягодицами» — вот как оно называлось бы!

— О да, оно пользовалось бы огромным успехом и озолотило бы тебя, — фыркнула Олянка, чувствуя, что злость теряет силу, а вместо неё внутри ворочается проснувшимся медведем смех.

Куница прищурилась и вскинула светлую, едва заметную бровь:

— А между тем посмотри-ка на себя! Ты ведь как раз в яме. Вот тебе задачка на первый раз: выбраться на поверхность, не имея верёвки или лестницы.

И, дабы подогреть в Олянке задор, она скатала снежок и запустила им в девушку сверху. Тот расплющился о её лицо весьма неприятно и тут же вызвал жгучее желание оттаскать эту мастерицу по упражнениям для твёрдых задниц за мохнатые уши. Олянка вскочила, ощущая пружинистую силу в ногах. Она подманила к себе длинный жгут из хмари, вытянула его в виде верёвки, соорудила что-то вроде петли и бросила вверх. Куница, наблюдавшая за ней со снисходительной усмешкой превосходства, резко переменилась в лице: петля захлестнула её за плечи. Олянка дёрнула, и девица-оборотень рухнула вниз. Хмарь удивительным образом удесятеряла приложенное к ней усилие, и Куница оставила на месте своего падения приличную вмятину.

— Задача стояла — выбраться из ямы, а не стащить своего учителя к себе! — поднимаясь и встряхиваясь, вознегодовала она.

— Тоже мне, наставница нашлась! — И Олянка, прыгнув на ступеньку из сгустка хмари, вторым шагом оттолкнулась от всклокоченной головы Куницы, рукой уцепилась за услужливо свесившуюся радужную петлю и оказалась на поверхности.

Вокруг раскинулся ночной зимний лес, но полной тьмы уже не было. Между стволами летали маленькие сгустки-светлячки, то собираясь в стайки, то разлетаясь в стороны. Несколько мгновений Олянка зачарованно любовалась этим зрелищем.

— А ты умеешь идти по головам к своей цели, — сказала Куница, одним прыжком очутившись рядом с ней. — Пожалуй, надолго в яме ты не задержишься.

— Что это? — спросила Олянка, не в силах оторвать взгляда от пляски светящихся комочков.

— Духи леса. — И Куница принялась гоняться за световыми шариками.

Духи оказались очень вёрткими созданиями. Сколько Куница ни прыгала в снегу, ловя их и руками, и ртом, они не попадались. Увлечённая охотой за светлячками, та высоко подскочила и плашмя приземлилась в сугроб... И исчезла — только дырка в снегу осталась в виде очертаний её тела. Удивлённая Олянка склонилась над отверстием. Вроде бы зимняя перина не должна была быть здесь настолько глубокой...

— Эй! — крикнула она вниз.

«Эй, эй, эй», — откликнулось эхо во тьме.

Это коварное местечко и впрямь таило в себе неожиданную глубину: снежный занос скрывал под собой вход в подземелье. Его держал на себе остов из длинных стеблей прошлогодней травы, густой чёлкой склонившихся над дырой. Поверх полога из травы вырос сугроб — так и вышло, что вход замело полностью.

— Куница, ты там цела? — обеспокоенно позвала Олянка.

— Да что мне сделается, — послышался гулкий ответ снизу. — За хмарь успела зацепиться. Спускайся сюда, покажу кое-что.

Олянка, уже немного разобравшаяся в полезных для оборотней свойствах хмари, спустилась в дыру на радужной петле. Пузыри этого текучего, как вода, и лёгкого, как воздух, вещества скапливались под потолком, собираясь в сгустки разнообразных причудливых очертаний, и излучали приятный лиловато-розовый свет.

— Что ты тут нашла? — спрыгнув наземь, спросила Олянка.

Куница стояла над человеческими костями. Останки, видимо, лежали здесь очень давно, став совершенно гладкими, а одежда совсем истлела и свисала кое-где выцветшими, ветхими обрывками. Опутанные пыльными тенётами и присыпанные опавшей листвой, залетавшей сверху сквозь отверстие, кости жутковато раскинулись на своём смертном ложе. Между рёбрами торчал кинжал с богато украшенной рукоятью. Олянка, вздрогнув, отшатнулась, а Куница достала оружие из грудной клетки и рассмотрела.

— Дорогая вещица, — одобрительно цокнув языком, определила она. — Каменья драгоценные, позолота... Ну-ка, а клеймо мастера есть? Не разобрать, но вроде есть что-то.

— Несчастный, — пробормотала Олянка, с ужасом вглядываясь в останки. — Как же он здесь оказался?

— О, это очень трудно отгадать, — хмыкнула Куница, покачивая кинжал на ладони. — Но я попробую пораскинуть своим скудным умишком и понять, что же тут могло случиться. Ну... Этого бедолагу, видать, закололи кинжалом и сбросили вниз. У убийцы твёрдая рука: единственный удар прямо в сердце. А вот оружие он почему-то не забрал с собой. Клинок-то недешёвый... Видать, торопился душегубец. Держи. — И Куница протянула Олянке кинжал.

— Ты что! Я не возьму, — шарахнулась девушка от орудия убийства. — Им же человека загубили!

— Ишь, неженка какая, — усмехнулась девица-оборотень. — А вещь хорошая, между прочим. Пригодиться может. Оно, конечно, понятно, что главное оружие Марушиного пса — это его зубы, но и стальной «зуб» иметь весьма полезно.

Олянка замотала головой.

— Нет, оставь его лучше здесь...

— Глупая ты. Нечего добром разбрасываться, — деловито начищая клинок ветхим ошмётком кожи, оставшимся от обуви убитого, сказала Куница. — Такие ножички на дороге не валяются... — И мрачно пошутила: — Они не валяются, а торчат между рёбрами.

Они вернулись к костру и мясу. Огонь уже почти погас, и Куница подбросила ещё хвороста. Пламя сразу ожило, затрещало, озарив подземелье дымным отблеском. Придавленная тяжёлым впечатлением от только что увиденного, Олянка съёжилась в комочек. На неё опять накатывала тоска: белая голубка, Радимира, Любимко, ребёнок. Как только что подкормленный топливом костёр, с новой силой поднялась и боль, оживлённая думами и воспоминаниями.

— Поешь ещё, — предложила Куница.

Олянка отрицательно качнула головой, замкнувшаяся в душной, холодной могиле отчаяния. Может, когда-нибудь всё это и отболит, покроется пылью и тенётами, как те кости, но сейчас свежая рана постукивала отголосками сердцебиения и сочилась тёплой кровью. Матушка, батюшка, братья и сестрицы... Сердце рвалось домой, но холодная волчья ночь качала косматой головой: туда теперь нельзя. Нет ей больше места среди родных.

— Хочешь погоревать — погорюй, но недолго, — сказала Куница. — Надо жить дальше.

Наверно, у Любимко после припадка приступ головной боли... А унять боль стало некому. Тёплые слёзы проступали сквозь зажмуренные веки, когтистые руки обхватывали колени, бурые пятна на подоле рубашки не давали забыть о маленькой не рождённой жизни. Из груди рвался вой... И вырвался — самый настоящий, волчий. Олянка испугалась его звука и смолкла. Вот такой теперь у неё голос — голос её зверя, Марушиного пса в ней.

В отверстие пробивался дневной свет: начиналось яркое, морозное, солнечное утро. Но глазам оборотней слишком больно любоваться янтарно-розовыми лучами, озаряющими сверкающий снег, их удел — сумрак, и Олянка с тоской, до рези в глазницах щурилась на световое пятно сверху. Не видать ей больше красного солнышка, не полюбоваться закатом у реки. Только ночью и послушает теперь она шёпот ив.

— К стае примкнуть тебе надобно, — сказала Куница. — Некоторые и в одиночку живут, но новичкам это не под силу. Им лучше с сородичами держаться. Я сама с Кукушкиных болот, там бабушка Свумара вожаком. Пообтешешься там, уму-разуму научишься, да и душа на место встанет. Бабушка для всякого мудрое слово найти умеет. Давай-ка вздремнём перед дорогой, а после заката туда и двинемся.

— А далеко они, болота-то Кукушкины? — чувствуя при слове «вздремнём» потребность в широком зевке, спросила Олянка.

— Ежели в полную силу бежать, три дня пути. А коли с отдыхом, то дольше выйдет. — И Куница, будто бы поймав мысль Олянки о зевке, растянула клыкастый рот: — О-о-хо-хо-о-о... Ну всё, отдыхать давай. Зимой советую спать в зверином облике: так теплее. Шуба греет.

С этими словами Куница перекувырнулась через голову и приземлилась уже на четыре широкие лапы. Даже в её волчьей морде проступало весьма забавное сходство с её человеческим обликом: тот же скошенный низкий лоб, круглые глаза, плоский нос и длинная верхняя губа. А может, став сама оборотнем, Олянка просто научилась видеть волчьи «лица», казавшиеся людскому глазу одинаковыми. Морды Марушиных псов различались точно так же, как расходятся чертами лица людей. Наверно, людской страх перед детьми Маруши мешал видеть эти тонкости...

Загрузка...