Ей ответила сама Верховная жрица Левкина:

— Препятствий к этому нет. Единственное, что ты должна сделать — это вступить в лоно Лалады, окунувшись в воды Тиши.

Итак, нужен был всего один небольшой обряд. Как будто не слишком сложно... Честно признаться, Леглит была готова принять какую угодно веру, если от этого зависело счастье Зареоки. Темань осталась в далёком незапамятном прошлом, в другом мире — куда ещё дальше?.. Она измучила, обескровила Леглит, выпила её досуха, но она её ни в чём не винила. Став частью её опыта, частью души, та любовь-болезнь уже не имела над Леглит живой власти. Это был заведомый тупик, сейчас она понимала это как никогда ясно. Зареока же, будучи вдесятеро проще Темани, завладела её душой с первобытной силой — силой неба и земли, без которой невозможными становились сама жизнь, само дыхание. Непобедимое, светоносное жизнелюбие и жизнерадостность этой девушки, её мягкое, женственное очарование, тепло души — всё это покорило Леглит бесповоротно, и она сдалась в плен безоговорочно, с восторгом и без остатка. Зареока возрождала, вдохновляла её, пробуждала её собственное жизнелюбие и открывала ей простые истины, которые она за искусственным усложнением искушённого разума уже перестала замечать...

Как оказалось, мысли Зареоки шли в том же направлении. На одном из следующих свиданий она сказала:

— Леглит, родная моя... Я больше не могу скрывать тебя от моих родных. Это неправильно. Мои родительницы мудрые, они всё поймут, я верю.

Одним словом, в будущий четверг Леглит предстояло знакомство с родителями девушки. Отчего-то её наполняли не самые радужные предчувствия, но она старалась не подавать виду.

Освободив вечер назначенного дня от дел, Леглит очутилась в доме Зареоки. Увидев её родительниц, она сразу поняла, в кого та пошла: матушка Душица, такая же невысокая и пухленькая, смотрела на гостью не то с испугом, не то с недоумением.

— Здравия тебе, уважаемая госпожа, — поклонилась она.

Вторая родительница Зареоки, женщина-кошка по имени Владета, темнобровая, с преждевременной проседью в русых волосах, молчала и хмурилась. В течение всего ужина Леглит не могла отделаться от чувства, что она здесь совсем не ко двору. Обречённое, тоскливое ощущение холодило душу безнадёгой.

— Доченька, — проговорила Владета, обращаясь к Зареоке, — честно признаться, мы с матушкой Душицей не ожидали такого... Да не в обиду будет уважаемой гостье сказано, но мы считаем, что навья — не пара тебе.

Ни единого грубого или оскорбительного слова не было сказано ими о Леглит, но большего унижения она в своей жизни, наверно, ещё не переносила. Сказать, что она была огорчена — ничего не сказать. Её гордость была задета, а свадебные помыслы рассыпались горьким прахом. Конечно, виновата была война, Леглит не могла этого не ощущать в их взглядах... Зареока упоминала, что её старшие сёстры погибли в бою, но ещё какую-то потерю она обходила молчанием. Леглит не смела настаивать на откровенности, но эта безымянная потеря, эта неизвестная смерть стояла между ними стеной.

После разговора с родительницами они вдвоём гуляли в саду. Зареока утирала слезинки, а губы Леглит были сурово сжаты.

— Не слушай их, моя хорошая, — сказала девушка, с заплаканной улыбкой заглядывая навье в глаза. — Они, может быть, ещё смягчатся и примут это.

Сжав плечи девушки, Леглит молвила:

— Сокровище моё, как бы то ни было, в их словах есть доля правды. Я всем сердцем готова назвать тебя своей женой, но становиться причиной раздора между тобой и родными не хочу. Что-то подсказывает мне, что принять меня они никогда не смогут и не захотят. Слишком велика их обида на наш народ.

Зареока тихо всхлипывала, прильнув к её груди:

— Они примут... Они не смогут иначе, я знаю.

Бремя невысказанных слов и мыслей лежало печалью на устах Леглит, заставляя её брови устало хмуриться. Нет, всё это было изначально обречено, госпожа Олириэн права: зодчим следовало сосредоточиться на работе. Это единственный путь, единственная правда, какой бы горькой и суровой она ни была. Какое счастье Леглит могла дать Зареоке, если, даже всей душой желая провести с ней свой выходной, она не нашла в себе телесных сил проснуться?

И так будет каждый день. Каждый. Растреклятый. День.

Разве такого «счастья» Зареока заслуживала?

Хотелось напиться, но запасы хлебной воды таяли с каждым днём, а производить новую в больших количествах у навиев пока не было возможности. Хмельные напитки в Яви сильно уступали по крепости хлебной воде, которая почти наполовину состояла из чистого спирта. Накачавшись каким-то сладким и слабеньким, почти не ударяющим в голову пойлом, Леглит провела остаток этого дня в своей комнатке. Соседкам она отвечала односложно и раздражённо.

Одно накладывалось на другое, снежный ком катился, становясь всё больше. Смягчатся ли когда-нибудь родительницы Зареоки? Как бы то ни было, Леглит даже не имела собственного дома, чтобы поселить там свою семью, буде таковая у неё появится. Может быть, семьи и не будет никогда, но мириться с такими условиями становилось всё труднее. После пятикомнатного холостяцкого жилья, которым Леглит владела в Нави (и на которое заработала своим трудом), лежанка в деревянном бараке казалась насмешкой над её достоинством, и какие бы сделки ни заключал её разум с совестью, какие бы убедительные рассуждения ни строил насчёт долга навиев перед жителями Яви, гордость её бунтовала. Хотелось удобную постель и собственную спальню, и чтоб никто не обсуждал, что за незнакомка к ней пожаловала в гости. С другой стороны, ведь госпожа Олириэн жила немногим лучше. Да, у неё была отдельная комната, но не во дворце, а в том же бараке, и ела она тот же серый хлеб, хоть и укрывалась привезённым ею из Нави собственным одеялом и пользовалась услугами личного портного. Одеяло, драмаук раздери!.. Да, тут есть чему позавидовать. Так какое же право Леглит имела хотеть большего?

И всё-таки она хотела что-то изменить.

Работа в Зимграде отнимала много времени и сил, но Леглит начала прощупывать почву насчёт частных заказов на строительство, которыми она могла бы заработать дополнительные средства. Одновременно с восстановлением столицы Воронецкого княжества госпожа Олириэн выискивала время и силы на создание нового города в Белых горах — Яснограда, так почему же Леглит не могла поступить так же? Кто хочет, тот ищет возможности, кто не хочет — отговорки; сперва Леглит построила один дом, затем второй. Она не запрашивала большую цену за свои услуги, но качество её работы говорило само за себя и привлекало новых заказчиков. Приходилось выделять существенную часть рабочего дня на поиск заказов, но усилия себя оправдывали.

— Милая, в ближайшее время работы у меня будет больше обычного, — сказала она Зареоке. — Поэтому даже не знаю, сможем ли мы вообще видеться.

— Я скучаю по тебе, моя родная, — жалобно пролепетала девушка.

Леглит могла бы сказать, что всё это — ради неё, ради их будущей семьи (которой, впрочем, с большой долей вероятности могло и не состояться), но вместо этого проговорила:

— Это именно то, о чём я тебя и предупреждала. Такова участь тех, кто согласился связать свою судьбу с зодчим — скучать и ждать, зачастую так и не дожидаясь. Ещё не поздно передумать... Тем более, что вероятность того, что твои родительницы когда-нибудь согласятся на наш брак, почти ничтожна.

Откуда в ней взялся этот холод, эта отчуждённость? Пожалуй, накопившаяся усталость брала своё, а на обещание упорядоченно питаться Леглит давно махнула рукой. Тот объём работы, который у неё был в Нави, по сравнению с нынешним казался ученическими попытками. Губки Зареоки вздрогнули, глаза влажно заблестели, и Леглит пожалела о своих резковатых словах. Стараясь смягчить их, она раскрыла девушке объятия, исполненная грустного раскаяния:

— Радость моя! Иди ко мне...

Зареока, вся сжавшаяся было в испуганный комочек от её холодных слов, тут же встрепенулась и порывисто прильнула к её груди. Лаская и осыпая поцелуями её щёчки и носик, Леглит промолвила нежно:

— Прости, моя крошка. Я люблю тебя, люблю бесконечно... Я знаю, моя работа разлучает нас с тобой, но по-другому сейчас никак не получится.

— И я тебя люблю. Коли надо — значит, надо... — И Зареока, всхлипнув, сиротливо и зябко прижалась к Леглит. Маленькая — действительно, крошка.

Окунувшись в работу, Леглит порой чувствовала, что выживает на грани, на пределе своих напряжённых сил. Нередко она ощущала сильное головокружение и пару раз даже теряла сознание, а после восстановительного сна пробуждалась с таким чувством, будто её душу под колокольный трезвон мучительно отдирали от тела в попытке поднять с постели. О голоде она привыкла забывать и перекусывала, лишь когда накатывала непереносимая слабость. И всё же она не отступала от задуманного; один непростой день перетекал в следующий, не менее сложный и насыщенный, и в этой череде рабочих будней не оставалось времени на Зареоку. Встречи, как крошечные капли в море, становились всё реже, грозя и вовсе сойти на нет. И всё же Леглит не покидало глубокое и неотступное, нежное до боли беспокойство за неё.

— Как ты, Зоренька? Здорова ли? — вот первое, о чём она спрашивала, когда они виделись.

— Всё благополучно, моя родная, — отвечала та.

В её глазах Леглит читала тоску, но не могла этому помочь. Никак и ничем...

Зимой строительной работы становилось меньше, но всё же находилось достаточно дел. У Леглит освобождалось время для скульптурного творчества, а также живописи (почти все зодчие были и художниками). Статуи и статуэтки, портреты, рисованные и изваянные из мрамора — этим она тоже немного подрабатывала, стараясь использовать любую возможность. Вот только посадки «зелёных лёгких» города прекращались до весны; если в тёплое время года Зареока могла на целый день уходить из дома под предлогом работы, то как объяснить родительницам свою отлучку зимой? Встречи наяву стали слишком затруднительны. Видеться в снах? Но сон зодчему требовался для восстановления сил, а всякое вторжение в него этому восстановлению препятствовало — последующий день мог просто пойти насмарку, Леглит выбилась бы из рабочей колеи. Спать ей требовалось обязательно — крепко, глубоко и не менее восьми часов кряду, без перерывов. Даже если работы бывало не так много, она отсыпалась про запас, чтобы к наступлению тепла быть собранной, лёгкой на подъём, свежей, отдохнувшей и готовой снова трудиться с полной отдачей.

С поздней осени и до первой весенней капели она не заглядывала к Театео, отпустив волосы в свободный рост, но как только пригрело солнышко, а воздух из резко-морозного и сурового стал влажно-мягким, нежно и приятно заструившись в лёгкие, Леглит сразу же устремилась в цирюльню. Вышла она оттуда размашистым шагом, сосредоточенно надвинув шляпу на лоб. Ничего, кроме этой шляпы, не было между её головой и небом: всё осталось на полу и было сметено подмастерьем Ганстаном в совок.

А однажды Зареока сообщила растерянно, со слезами:

— Ко мне сватается одна кошка-вдова... Родительницы хотят, чтобы я приняла её предложение.

Ледяной панцирь сковал грудь Леглит. «Да, госпожа Олириэн права. Одиночество — единственный путь. Всё это было обречено с самого начала», — вот уже в который раз она так думала, но то и дело позволяла себе на что-то надеяться, а сейчас пришло последнее и окончательное подтверждение, могильно-холодное и мертвящее, убившее последнюю надежду. За ним не было будущего, только сумрак и безысходная пустота. Как ночь, после которой никогда не настанет рассвет. Даже удивительно, как она раньше жила — до Темани, до Зареоки. Жила и не мучилась, с честью и даже с гордостью неся бремя своего зодческого призвания. Видимо, придётся вспомнить те времена...

— Что ж, — сказала она глухо, — наверно, это наилучший выход. Твои родительницы правы, я тебе не пара. Да и сама ты видишь: работа вытесняет из моей жизни всё остальное. Это моё призвание, моя стезя. Этот путь не из лёгких, но раз уж я его выбрала, то пойду до конца. А ты... будь счастлива.

Круглые слезинки скатывались по щекам Зареоки — к слову, в последнее время заметно похудевшим. В её фигуре тоже начала проступать хрупкость, но Леглит не решалась спросить о её здоровье: боялась услышать что-то страшное и печальное.

— Ты совсем не любишь меня, — проронила Зареока едва слышно, глядя на Леглит сквозь осеннюю пелену во взгляде. — Если бы любила, ты бы так не говорила...

— Говорю так, именно потому что люблю, — с горечью молвила навья. — И хочу тебе счастья, которого сама не могу тебе дать. Пусть кто-нибудь другой сделает тебя счастливой.

— Ты жестокая... Моя жестокая лада. — Качая головой, Зареока отступила на шаг.

— Уж какая есть, — скривила Леглит угол губ.

Больше она не искала встреч с Зареокой. К чему уж теперь? Как раньше она вытравливала из своего сердца Темань, с кровью отдирая её от себя, так теперь пыталась забыть милую обладательницу пухленькой нижней губки. Леглит не только возводила дома, но и бралась за сооружение акведуков, спрос на которые в последнее время очень вырос: посмотрев на прекрасные зимградские водоводы, жители других городов решили, что они им тоже срочно нужны. Да и в целом с прибытием зодчих из Нави строительство в Воронецкой, Светлореченской и Белогорской землях переживало бурный всплеск. Обилие работы отчасти спасало от тоски, но в душу неумолимо закрадывался холод и ничем не заполняемая пустота. Эта пустота зияла немым упрёком, сиротливая фигурка Зареоки укоризненно стояла вдали, преследуя Леглит полным боли взглядом. Пустое место принадлежало ей, только ей одной. Никому не суждено было его занять.


6

Зареока возилась в собственном саду — полола грядки, когда у калитки раздался приятный, приветливый голос:

— Красавица, дома ли твои родительницы?

Он принадлежал женщине-кошке с красивыми и густыми, но уже начавшими седеть бровями. Серебряные волоски блестели в них вперемешку с чёрными. Возраст не оставил на её лице морщин и не согнул её спину, лишь тронул инеем. Светло-серые глаза глядели на девушку ласково, с улыбчивыми лучиками в уголках.

— Матушка Владета на работе, вечером придёт, а матушка Душица дома, — ответила Зареока, смутившись от своего затрапезного вида: она воевала с сорняками в старой, застиранной рубашке и запачканном землёй и травой переднике.

Гостья же была одета по-праздничному: чёрный с серебряной вышивкой кафтан, нарядные щегольские сапоги. Голову её венчала чёрная барашковая шапка, в ушах блестели маленькие серёжки с голубыми камушками.

— Ну что ж, придётся подождать, дело у меня есть, — сказала она, а сама всё глядела на Зареоку ласково, с этими тёплыми лучиками.

Незнакомка девушке как-то бессознательно понравилась: и доброе лицо с проницательными и светлыми глазами, и голос, и осанка. Невзирая на годы, держалась она прямо, а ступала легко и бодро, не хуже молодой. Будто солнышком пригревал её взор. Зареока её впустила в дом, а сама продолжила очищать грядки от сорной травы. Хлопот у неё было ещё много, а гостьей пусть матушка Душица занимается — так она рассудила, не без приятных чувств думая о незнакомке и гадая, по какому делу та могла прийти.

— Черешенка! Дочка! — позвала матушка из окошка. — Зайди-ка в дом.

Озадаченная, Зареока вошла. Родительница уже поставила кое-какие угощения на стол, и гостья сидела, сняв шапку. Она носила причёску оружейницы; в её косице тоже серебрился иней лет. При появлении девушки она поднялась с места.

— Доченька, это Я́ворица, — представила её матушка. — А дело, с которым она нас посетила, как раз тебя касается.

Яворица была вдовой. Дабы скрасить оставшиеся ей годы жизни, она искала себе в невесты девушку, по какой-либо причине не нашедшую пары. Зареока с её так и не встреченной, погибшей ладой ей подходила.

— Детки мои выросли, свои гнёзда свили, — улыбаясь лучиками у глаз, поведала гостья. — У них уж свои детки есть и даже внуки. Ушла моя лада в чертог Лалады, а тепло у меня в душе ещё осталось, вот и хочется обогреть им кого-нибудь, кто захочет его принять.

Нахмурилась Зареока, не обрадовавшись такому предложению: в сердце её по-прежнему жила Леглит, хоть теперь и отдалившаяся, занятая своей работой. Так совпало, что Яворица тоже была строительницей — мастерицей по камню, а причёску такую носила, поскольку каменная твердь также находилась под владычеством богини Огуни. Доводилось ей работать и на восстановлении Зимграда. Там-то она и обратила внимание на Зареоку, кое-что о ней разузнала, а теперь вот решилась прийти с предложением.

— Ты сразу брови-то не хмурь, дитятко, — сказала матушка Душица. — А подумай хорошенько. Это для тебя большая удача.

Она считала, что для Зареоки это единственная возможность обзавестись хоть каким-то семейным счастьем. А что поделать? Все знали, что ладушка-горлица до неё не долетела, упала, сбитая вражьей стрелой — только такая доля ей и оставалась теперь. И доля не самая плохая! Чем не счастье, чем не везение — зрелая, мудрая, по-родительски ласковая любовь кошки-вдовы, прошедшей большой и хороший жизненный путь и многое на этом пути повидавшей?

И рада бы Зареока сказать «да»... Рада бы, глядя в добрые, солнечно-улыбчивые глаза Яворицы и чувствуя её душевный свет, который та была готова подарить осиротевшей без лады девушке, отдаться в эти сильные, трудолюбивые и бережные руки! Верила она, что женщина-кошка сделала бы всё, что в её силах, чтобы защитить Зареоку, окружить её мягкой, мудрой лаской, налаженным домашним теплом. Знала она, что в объятиях этой гостьи ей было бы спокойно, надёжно и безопасно, но сердце рвалось к Леглит, плакало о ней и любило её такую, как есть — с мрачными бровями и истощёнными скулами, стриженой головой, нервными костлявыми пальцами и длинными худыми ногами. К ней одной, самозабвенно погружённой в работу, отдающей всю себя своему делу, временами отстранённой и холодной, а временами порывисто-страстной и нежной, изъясняющейся витиеватыми и мудрёными словами, сердце Зареоки и прикипело со всей отчаянной, обречённой и печальной нежностью — любовью-тоской, любовью-одиночеством, любовью-ожиданием.

Пришедшая с работы матушка Владета тоже была рада гостье. Засиделась Зареока в девках, в родительском доме, пора ей в свой перебираться. Нет, для дочки ей ничего было не жаль: ни хлеба, ни места под кровом, но всё же хотелось видеть её при собственной семье. А возможно, и с детками, если у Яворицы сил на то достанет.

Но не как к возможной будущей супруге Зареока потянулась к этой женщине-кошке, не женским, а тёплым дочерним чувством откликнулось её сердце на добрый взгляд серых глаз с улыбчивыми лучиками возле уголков. Она почла бы за счастье иметь Яворицу в числе своей старшей родни — на месте бабушки или одной из тётушек. Родительницы не желали понять её любовь к навье, но Яворица, как ей почему-то казалось, была способна всё понять и не осудить. Потому и решилась девушка открыть ей своё сердце, когда они в вечерних сумерках того же дня прогуливались вдвоём по саду.

Зареока, уже переодевшаяся из неказистых рабочих вещей в одну из праздничных рубашек с алым кушаком и алыми сапожками, собралась с духом и проговорила, с заметным волнением теребя косу:

— Быть может, то, что я скажу, любезная госпожа, тебе будет неприятно слышать, но я не могу скрывать эту правду, не могу тебя обманывать. Моё сердце уже отдано... Нет, не той ладушке, которую я так и не увидела, а другой, иноземной ладе. Она прибыла из Нави и трудилась в Зимграде, как и ты... Не знаю, может, и теперь ещё трудится, но мы с ней давно не виделись. Её зовут Леглит, и она, как и ты, тоже мастерица по камню. Она была готова взять меня в жёны, но мои родительницы ей отказали. Потому что она навья...

Вечерние голоса птиц хрустально перекликались в листве яблонь, вишнёвых и черешневых деревьев, на темнеющем небе догорала заря. Веяло прохладой, густо благоухал посаженный и взращённый руками Зареоки цветник. Задумчиво выслушав признание девушки, Яворица молвила:

— Леглит? Да, я знаю её. Мастерица, каких поискать! И труженица великая, работает до упаду.

— Ты видела её недавно? — встрепенулась Зареока.

— Да, что-то около седмицы назад или чуть более, — кивнула женщина-кошка. — Она не только в Зимграде, но и в прочих местах работает. Водоводы строит, дома, мосты каменные. Как мастерице ей просто цены нет, уважаю таких: и умница, и руки из нужного места. Ну, а то, что навья она... Ну так и что ж? Злых ведь дел она не творит, только добрые: долго ещё будут стоять те постройки, людей радовать да верой-правдой им служить. Может, и зря твои родительницы её отвергли... Хотя, может, потому отвергли, что обижала она тебя?

— О нет, госпожа, что ты! — воскликнула Зареока с искренним жаром. — Леглит и мухи не обидит — даром что волк-оборотень. Такого мягкого нрава, наверно, ни у кого нет. Я ей однажды нагрубила — когда ещё толком не знала её, а о любви и не думала — так она сама же и прощенья просить пришла. А нагрубила из-за пустяка — из-за кустов розовых... Нет, она не размазня, госпожа, ты не думай! Обидчику она спуску не даст. Есть в ней стержень, есть и дух сильный. Но она думает, что из-за того, что она всё время на работе пропадает, я её разлюблю и брошу. А я не брошу!.. И не разлюблю, — закончила девушка тихо, пламенея щеками и почти задыхаясь.

— Эх, дитятко ты моё, — вздохнула Яворица с грустной, доброй улыбкой. — Что ж, ясно всё с сердечком твоим. Я его заполучить и не мечтаю. Коли в нём такая любовь поселилась, мне уж надеяться и не на что. Сделаем так... Я дам тебе время подумать и разобраться... А может, и с навьей своей дела уладить. Скажем, десять дней — как, хватит тебе? Или седмицы две дать?

— Две седмицы лучше... Ах! — Зареока, не удержав в груди горячего порыва признательности, прижалась к плечу женщины-кошки. — Благодарю тебя за мудрость и доброту твою! Рада бы я, госпожа, супругой твоей стать, лучшей судьбы для себя я и не видела б, ежели бы не Леглит...

— Знаю, голубка, — молвила Яворица, легонько приобняв девушку за плечи. — С кем бы ты счастье своё ни нашла, желаю тебе его от всей души.

Почти те же самые слова Зареока услышала от Леглит, когда они наконец увиделись спустя семь дней после сватовства Яворицы. Но горькая была та встреча, точно пощёчиной ледяной хлестнул девушку их с навьей разговор. С болью и тревогой увидела Зареока, что щёки Леглит ещё сильнее ввалились, она была мертвенно бледна — как в тот вечер, когда она, измотанная работой, не смогла даже дойти до дома и рухнула прямо на улице Зимграда под кустом.

— Ты жестокая... Моя жестокая лада, — вырвалось из помертвевшей от боли груди девушки.

— Уж какая есть, — горько скривила рот Леглит.

Начал накрапывать дождь, ветер трепал плащ навьи и пёрышки на её шляпе, из-под полей которой виднелась коротенькая щетина волос на висках и затылке. В её глазах, пристально впившихся в Зареоку, не было жестокости. В них, сухих и суровых, мерцала нежность и боль. «Прощай, Черешенка», — то ли послышалось, а то ли померещилось Зареоке...

Не осталось воздуха в груди, не осталось сил ни в теле, ни в душе. Почва под ногами стала шаткой и неверной, ускользала, когда Зареока ступала по берегу речки, заросшему длинногривыми ивами. Из уст в уста передавалась песня о Зденке, названной сестрице княжны Светолики, которая от тоски превратилась в ивушку плакучую... Кто сложил эту песню? Теперь уж неважно. Ладонь Зареоки скользила по коре дерева, лаская его, будто родное.

— Ах, ива-ивушка... Возьми меня к себе, — прошептали бескровные, безжизненные губы. — Нет сил моих больше жить...


Встревоженные долгим отсутствием Зареоки — уж далеко за полночь перевалило, а той всё не было — родительницы отправились её искать. Проход привёл их на берег реки; сонно шелестели ивы, на воде серебрилась лунная дорожка. Матушка Душица вскрикнула, увидев девушку лежащей у подножья ивы, а Владета кинулась к дочери и приподняла в объятиях. Луна озаряла её белое, как мрамор, лицо. Страшная мысль поразила обеих родительниц... Но нет, тихое дыхание срывалось с губ Зареоки. Она просто спала беспробудным сном, но кожа её была мертвенно-холодна, вот им и показалось... Хвала Лаладе, лишь показалось.

Её принесли домой и уложили в постель. До рассвета не смыкали Душица с Владетой глаз, не отходили от дочери. Та не пробудилась ни утром, когда румяные лучи проникли в окно и ласково защекотали лоб и ресницы девушки, ни днём, когда всюду весело кипела работа, ни вечером, в грустных сумерках, когда сад вздыхал, отходя ко сну и напоминая о ладе-горлице. Её пытались разбудить, но Зареока не отзывалась, не открывала глаз, не шевелилась, только дышала еле-еле, почти незаметно. Очень медленно билось её сердце, тоже будто погружённое в глубокий сон.

— Нездоровое это что-то, — проговорила матушка Душица. — Не сон это, а хворь какая-то! Владета, ладушка, попробуй дочку светом Лалады полечить!

Владета приложила трудолюбивые руки к груди дочери и влила в неё сгусток золотого света, потом ещё и ещё... Но у Зареоки даже ресницы не вздрогнули, не пробудилась она. Перепугалась матушка Душица, а ведь была она опять на сносях: они с супругой ждали новое пополнение семейства, ещё одну сестрицу Зареоки. Заныл у неё низ живота и спина, а вскоре стало ясно, что дитя на свет просится.

Не видела и не слышала Зареока, как родилась её сестричка. Никакая сила не могла её пробудить вот уже третий день, потом и четвёртый. Тогда решено было показать её девам Лалады в Тихой Роще: авось умели они эту непонятную хворь лечить. А Яворица, будто почувствовав беду, заглянула в гости раньше оговоренного срока. Долго хмурилась она, всматриваясь в лицо Зареоки, а потом проговорила:

— Слепые и глухие вы, что ли, любезные родительницы? Или сердца у вас нет? Не глядите так на меня, знаю я, что добра вы дочери хотели, но то добро обернулось для неё горем. Известно мне всё про навью Леглит, про их с Зареокой любовь... Потеряла ваша дочка одну ладу, так вы её и другой лишить захотели? Вот что, мои любезные: сейчас понесём Зареоку к девам Лалады, и ежели удастся её исцелить, пообещайте мне, что вы не станете чинить им с Леглит препятствий. Я эту навью знаю и могу о ней сказать лишь хорошее.

— Ну, коли ты можешь за неё поручиться, тогда пусть она берёт нашу дочку в жёны, — сказала Владета после тяжкого раздумья.

— Пусть берёт, лишь бы Зоренька живая и здоровая была, — расплакалась матушка Душица, прижимая к груди новорождённую малютку.

— Я за неё ручаюсь, — сказала Яворица. — А теперь идём, лечить Зореньку надо.

Она подняла Зареоку на руки и кивнула Владете, чтоб та следовала за ней. Матушке Душице, только что родившей, она велела оставаться и за младшими присматривать. Те не посмели ослушаться. Обеим родительницам Зареоки Яворица годилась в прабабушки.

Один шаг в проход — и нарядные сапоги Яворицы ступили на мягкую траву Тихой Рощи, а следом за ней перенеслась Владета. Они направились к калитке ограды, окружавшей Дом-дерево; там им навстречу вышли несколько служительниц Лалады. Они сразу устремили внимательные и полные сострадания взоры на девушку, которую старшая женщина-кошка несла в объятиях.

— Беда стряслась, девы мои хорошие, девы мои мудрые, — проговорила Яворица. — Не просыпается у нас девица эта. Заснула от горя и всё никак очи свои светлые не открывает, а уж четвёртый день пошёл.

Заглянув девушке в лицо, Верховная Дева с улыбкой ответила:

— Пробудить её может та, кому её сердце отдано. Только лада и знает словечко заветное, которое девицу подымет.

Яворица с Владетой переглянулись:

— За навьей идти, стало быть, надобно.

— Ну, вот ты, матушка, и ступай за нею, — решила Яворица, кивнув родительнице Зареоки. — Расскажи ей всё и приведи сюда, а я с Зоренькой побуду.

Владета шагнула в проход, а девы Лалады повели Яворицу с Зареокой на руках к пещере Восточного Ключа. Опустив девушку на пол, женщина-кошка сняла кафтан, постелила и переложила Зареоку на него — чтоб не на камнях голых та лежала, а голову устроила на своих коленях.

— Скоро, скоро уж придёт лада твоя, — с улыбкой проговорила она, ласково поглаживая девушку по волосам. — Скоро шепнёт словечко заветное. И не будут больше глазки твои слёзы лить.


7

Строительство акведука для подачи воды в город Гудок шло полным ходом. Руководила работой Леглит, взяв себе в помощницы соседок по комнате — Эвгирд и Хемильвит. Все основные расчёты, а также чертежи принадлежали ей, но оплату у городских властей она попросила одинаковую и себе, и им. Усиленная работа дала свои плоды: навья уже собрала средства, достаточные для строительства собственного дома. В основном это была лишь стоимость камня, а возвести особняк Леглит могла и сама, даже в одиночку. Ну и по мелочи — обстановка, посуда и прочее. На широкую ногу она решила не размахиваться, рассудив, что довольно будет двух этажей и пяти комнат. А буквально на днях её ждал подарок: белогорская правительница распорядилась выплатить всем зодчим деньги на жильё. Ещё бы они этого не заслужили! Трудясь за крошечную плату — почти за миску еды и кров, да и тот весьма условный, они возводили на месте Зимграда такой красавец-город, какие и в самой Нави были редкостью. Госпожа Олириэн душу вложила в этот огромный, изматывающий труд. И это невозможно было не оценить по достоинству. Зодчие получили право селиться в любом месте по своему желанию, но большинство выбрали Зимград и его белогорского собрата — Ясноград, ещё одно детище Олириэн. Леглит пока не определилась, где строиться.

Вскипел на костерке чайник, и Эвгирд заварила отвар тэи. Три навьи расположились на складных стульчиках, а столом им служила пустая деревянная бочка. Хемильвит достала из колодца ведро, в котором у них хранилось масло, сливки для отвара тэи, а также запечённая тушка домашнего гуся. В корзинке под чистой тряпицей — хлеб и крошечный горшочек мёда; таков был их обед по-походному в разгар рабочего дня. Сливки в колодце были ледяные, масло — умеренно плотное, не расползающееся склизко под ножом. Хлеб — свежий, с хрустящей корочкой... Леглит вспомнились корзинки с гостинцами от Зареоки. Глухая боль заныла в сердце, которое никак не желало забыть милую губку, круглые щёчки. Да и как успеешь забыть, когда всего четыре дня назад Зареока сказала ей: «Жестокая лада».

Хоть бы она не была больна! Ведь отчего-то же она так похудела?.. Только бы не хворь.

— Леглит, ты что будешь — окорочок или крылышко? Или, может, предпочитаешь грудку? — спросила Эвгирд, разделывая холодного печёного гуся.

— Мне всё равно, — проронила Леглит.

Вторая её помощница резала хлеб на ломтики и мазала маслом, а сверху — тягучим золотым мёдом. Она же разлила отвар по чашкам и щедро плеснула сливок.

— Эх, яичницы бы горяченькой ещё! — мечтательно проговорила она.

— Ну так сходи, попроси у горожан яиц, — усмехнулась Эвгирд. — И сковородку уж заодно.

— Яйца у нас и дома есть, — рассудила Хемильвит. — И правда, сгоняю-ка я.

— Давай. Да побыстрее, перерыв на обед короткий, — кивнула Эвгирд. И добавила, когда та исчезла в проходе: — Спасибо камню госпожи Рамут. Огромная польза от такого способа передвижения. Сберегает кучу времени!

Леглит четвёртый день кусок в горло не лез. Кошка-вдова... Пусть. Так лучше для неё. Лишь бы эта хрупкость не от болезни, ведь страшно подумать, если с ней что-нибудь... Леглит сняла шляпу, и ветерок обдул голову, с которой зубчато-рычажное приспособление Театео в очередной раз сбрило всё отросшее за пару месяцев.

Едва она сделала глоток отвара, как из прохода появилась не Хемильвит, а родительница Зареоки, Владета. Одного взгляда на её серьёзное, суровое лицо Леглит хватило, чтобы похолодеть от дурных предчувствий.

— Гм, доброго дня, госпожа Леглит, — проговорила женщина-кошка. И добавила, поклонившись Эвгирд: — И тебе, госпожа, чьего имени не знаю. Беда у нас...

Леглит вскочила, ощущая дрожь в коленях и обморочную дурноту в кишках.

— Что с ней?

Владета долго молчала, хмуро вглядываясь в навью, в их обед на бочке, в строящийся вдали водовод, похожий на изящный арочный мост... А Леглит с каждым мгновением этого промедления погружалась в мертвящий холод.

— Нет, — пробормотала она, качая головой. Губы вмиг пересохли, а у ветра не хватало сил, чтобы наполнить её грудь свежим воздухом. — Нет...

— Да живая она, — буркнула женщина-кошка, сообразив, к счастью, как её затянувшееся молчание выглядело. — Хворь сонная какая-то у неё. Спит уж четвёртый день кряду, никак не добудимся. Девы Лалады в Тихой Роще говорят, что только ты её поднять сможешь. Слово какое-то знаешь... Это правда? Знаешь?

— Какое слово?! Что случилось?! — вскричала Леглит, на грани помешательства от ураганной смеси ужаса, боли, острой нежности, любви, неуверенного облегчения: «Жива...»

— Идём со мной, госпожа, сама увидишь, — сказала Владета.

Леглит, усилием воли собрав чувства и разум в кулак, обернулась к Эвгирд, которая уже повязала себе салфетку на грудь и собиралась вцепиться зубами в гусиный окорочок, но появление женщины-кошки с тревожными новостями отвлекло её от обеда.

— Эвгирд, мне нужно отлучиться, — глухо пробормотала Леглит. — На какое время — пока не знаю. Справитесь тут без меня?

— Конечно, Леглит, не беспокойся! — Эвгирд встала, с серьёзностью и сочувствием сжав её плечо. — Отлучайся хоть до завтра, всё будет в полном порядке.

— Благодарю. — И Леглит поспешила шагнуть следом за Владетой в проход.

Она очутилась в пещере, наполненной золотистым светом. Из стены бил горячий родник, струясь в каменную купель, утопленную в пол до краёв. Сердце тут же сжалось: Зареока! Любимая лежала на кафтане, а её голова покоилась на коленях Яворицы — женщины-кошки, с которой Леглит порой встречалась на строительстве Зимграда и знала её как опытную и прекрасную мастерицу своего дела. Но что она здесь делала? Почему придерживала голову Зареоки на своих коленях так бережно, так ласково? Впрочем, в этот миг Леглит было не до того. Бросившись к девушке, она опустилась рядом с ней на колени и всмотрелась в её похудевшее лицо — уже без тех милых щёчек, которые навья так любила.

— Зоренька... Ты слышишь меня? — позвала она тревожно, нежно.

Нет ответа... Даже ресницы не дрогнули. А Яворица сказала:

— Возьми-ка свою ладу. — И, осторожно приподняв Зареоку, передала в объятия Леглит.

Опять ёкнуло сердце: совсем худенькая стала, легче пёрышка. Держа её на весу, навья растерянно подняла лицо к жрицам, находившимся тут же, в пещере.

— Что с ней? Чем она больна? Почему не отзывается? — пробормотала она.

— Недуг этот — от тоски, — ответили ей.

А Владета воскликнула:

— Давай, разбуди же её! Ты же знаешь слово!

И тут же виновато и испуганно прикрыла себе рот рукой: в Тихой Роще нельзя было громко разговаривать, а уж тем более кричать.

— Какое слово? Я ничего не знаю... — Леглит только и могла, что прижимать Зареоку к себе и с морозящим душу страхом всматриваться в её безответное, далёкое, погружённое в покой лицо.

— Знаешь, знаешь, — тихонько и ласково засмеялись девы Лалады, будто ручеёк прожурчал. — Сердце своё слушай — оно подскажет.

Сердце... Что оно подсказывало навье? Что всё, что она делала, чему отдавалась так самозабвенно, до изнеможения, не стоило и волоска Зареоки. Всё это — ничто без неё. Прах, каменная пыль, отголосок честолюбивых устремлений. Просто холодная груда мрамора, мёртвая без волшебного тёплого света её глаз, без её улыбки, без прикосновения колдовских маленьких пальчиков.

— Зоренька, услышь меня, — чувствуя влагу и едкую соль на ресницах, сквозь ком в горле проговорила Леглит. — Мне без тебя ничего не нужно. Я всё оставлю, всё брошу, от всего откажусь. Без тебя всё это — пустая, бессмысленная суета. Без тебя мне только и останется, что похоронить себя в одной из этих каменных глыб... Потому что без тебя моя жизнь — ничто. Без тебя всё — ничто! Прошу, услышь меня, посмотри на меня, счастье моё, любимая моя, ягодка моя... Черешенка моя.

Откуда взялась эта последняя сладко-ягодная боль? Кто нашептал её Леглит, шелестя и вздыхая крыльями? Как бы то ни было, ресницы Зареоки вздрогнули и разомкнулись, а вместе с ними и сердце навьи упало в тёплую волну счастья и облегчения. Из груди девушки вырвался глубокий вздох. Обведя туманно-сонным взглядом вокруг себя, она пробормотала:

— Что со мной? Где это я? — Её глаза остановились на Леглит, губы задрожали, и с них сорвалось: — Моя... жестокая лада.

Прильнув поцелуем к её лбу и сжав её, такую до пронзительной и нежной боли хрупкую, навья проговорила:

— Не жестокая. Просто — твоя. Твоя и больше ничья.

Ручка Зареоки, когда-то пухленькая и мягкая, а теперь тонкая и прозрачная, приподнялась и легла на впалую щёку Леглит.

— Пожалуйста... Кто-нибудь, накормите её...

Ещё недавно чуть не сошедшая с ума от ужаса, теперь Леглит обезумела от счастья. Вся пещера рокотала и наполнялась отголосками её смеха и звонким эхом поцелуев, которыми она покрывала лицо девушки.

— Чудо моё... Прелесть моя... Обожаю, обожаю тебя! — Поднявшись, Леглит закружила Зареоку на руках.

— Ну-ка, дай сюда, уронишь ещё! Полоумная! — воскликнула Владета, протягивая руки к дочери.

— Да... Да, конечно, — пробормотала Леглит, повинуясь. Она была так счастлива, что не имело значения, в чьих объятиях сейчас Зареока. Главное — жива и здорова.

Отдав девушку родительнице, она не сводила с неё затуманенных влажной радостью глаз и пятилась... Пятилась, пока не ухнула в горячую воду купели — прямо в одежде и сапогах, подняв тучу брызг. Вода залила нос, уши и глаза, попала и в горло. Фыркая, кашляя и отплёвываясь, Леглит вынырнула с выпученными глазами, а все вокруг смеялись, даже суровая родительница Зареоки покатывалась. Жрицы будто колокольчиками в горле перезванивались, а Яворица издавала мурлычущий смешок. Рядом с ошалевшей от падения навьей плавала её шляпа.

— Ну вот, матушка Лалада, прими в своё лоно новую дочь: она сама к тебе пришла, а вернее, свалилась, — полушутливо, полусерьёзно молвила одна из жриц — та самая, к которой Леглит когда-то обращалась с вопросом о свадьбе.

Её рука мягко легла на макушку Леглит и окунула её в воду трижды.

— Повторяй за мной: принимаю в своё сердце свет Лалады...

— Принимаю... в своё сердце... уфф, свет Лалады, — эхом бормотала Леглит, всё ещё давясь от попавшей в горло воды.

— ...и открываю душу свою для любви, — закончила жрица.

— И открываю душу свою... кх-х... для любви, — кашлянула навья, ощущая тёплые мурашки по всему телу. Даже вылезать не хотелось — так уютно и хорошо ей стало в купели, хотя, признаться, и мокровато. — А ничего, славная водичка...

А Верховная Дева подытожила:

— Ну, вот и умница. Отныне можешь жить на Белогорской земле и брать в жёны ту, кому твоё сердце отдано. Совет да любовь!

Леглит с её помощью выкарабкалась на сушу. Вода лилась с неё ручейками, хлюпала в сапогах, мокрая одежда липла к телу, и за пределами горячей купели сразу стало зябко. Но сейчас важнее всего для неё была Зареока, к которой ещё не полностью вернулись силы, чтобы стоять на ногах. Её усадили на большой тёплый камень, напоили водой из священного источника, и жрица, совершавшая над Леглит обряд посвящения в дочери Лалады, спросила:

— Скажи, девица, та ли это лада, которой твоё сердце отдано?

Зареока, вскинув на навью смущённый, тёплый взор, пролепетала:

— Та самая...

Служительница Лалады обернулась к Леглит с тем же вопросом:

— А ты признаёшь ли в этой девице ту ладу, которая твоему сердцу мила?

— Сожри меня драмаук, если это не она, — отозвалась навья, от взгляда девушки вдруг охмелевшая, как от кувшинчика хлебной воды.

— Тогда жить вам в любви и согласии по закону Лалады, — сказала жрица. — Отныне суженые вы друг другу. Любите и берегите друг друга. Брачный союз заключать приходите сюда же в любое подходящее вам время. Мы будем рады соединить вас пред лицом Лалады и людей.

Яворица, поглядев на Владету, сказала:

— Ну что, съела? Вот, то-то же, матушка.

А та, хмурясь озадаченно, спросила:

— Так что ж за словечко-то было заветное? Неужто — Черешенка? Так ведь мы её и этак звали — не просыпалась она.

— Словечко — то самое, — кивнула старшая женщина-кошка. — Вот только произносить его ладе надлежало — той, что любит всем сердцем. Ну, — добавила она, посмотрев на Зареоку, а потом на Леглит, — счастья вам, детушки. А мне пора.

— Тётя Яворица, — встрепенулась Зареока. — Можно ведь тебя так звать?

— Можно, дитятко, — улыбнулась женщина-кошка.

— Ты ведь придёшь на нашу свадьбу? Я бы хотела тебя видеть, — робко пригласила девушка.

Та, склонившись, поцеловала её в лоб.

— Приду, дитятко, коли зовёшь. До встречи на празднике, милая.

А Леглит вдруг уколола догадка: а не та ли она кошка-вдова, что к Зареоке сваталась? Впрочем, теперь уж неважно. Теперь сердце навьи переполняло светлое, такое нужное, правильное счастье. То самое, без которого всё остальное — ничто.

Они перенеслись в дом Зареоки. Вымокшую до нитки Леглит переодели в сухое, а её одежду, шляпу и сапоги развесили у затопленной печки для скорейшей просушки. В доме висело чистейшее зеркало великолепной белогорской работы, украшенное самоцветами — таких произведений искусства Леглит даже в Нави не видела. В нём отражалась довольно нелепая особа — в белогорском подпоясанном кафтане и сапогах, худая и измождённая, с щетинистой головой. Последнюю прикрыла чёрная барашковая шапка: это Зареока, приподнявшись на цыпочки, водрузила убор.

— Отощала совсем, — прильнула она к плечу, совсем крошечная рядом с навьей. — Тебя же скоро ветром сдувать начнёт, родная...

— Кто бы говорил, худышка. На себя-то посмотри!.. — Леглит подцепила пальцем её подбородок, приподняла лицо к себе, нагнулась и поцеловала. — Вместе будем отъедаться.

Лёгонькие руки обвили её шею, а любимая губка, по которой она так изголодалась, очутилась в её полной власти. Целуясь, они сплелись в объятиях.

— Не уходи сегодня, — прошептала девушка, уткнувшись лбом и зажмурившись.

За все упущенные дни, полные каторжной работы и разлуки, Леглит сейчас обнимала её — жадно, осознанно, до последнего вздоха, нежнее матери, бережнее врача.

— Я с тобой, моя ягодка... Я никуда не ухожу, Черешенка.

Зареока всхлипнула, прильнула всем телом. Леглит, осушая поцелуями слезинки, шептала:

— Ну-ну... Что ты, радость моя... Я сегодня вся твоя, справятся там без меня.

— Я не о том, — открыв глаза, сказала девушка. — Я тебе не рассказывала о ладе... О первой ладе, которую я так и не увидела. Она горлицей прилетела проститься со мной. Душа её прилетела... Её убили на войне. Ты знаешь, я ведь вас, навиев, почти ненавидела за это... За то, что убили ладу. Но тебя ненавидеть не смогла.

Прижав её к себе, Леглит просто дышала её запахом, впитывала её тепло.

— У меня тоже есть прошлое, любимая. Была у меня когда-то лада...

— Она умерла? — вскинула Зареока влажные ресницы.

— Нет, она просто изначально не была моей, — дрогнув верхней губой, но сдержав жёсткий оскал, ответила Леглит. — Она осталась в Нави. Это было обречено кончиться ничем. Всё было впустую. Но я рада, что это кончилось. Это была лишь ученическая попытка... попытка любви. А ты научила меня любить по-настоящему. Я без тебя — мёртвый камень без души, без сердца. Ты вдохнула в меня жизнь и душу. Сегодня я присягнула на верность Лаладе, но настоящая моя богиня — это ты. Это ты сотворила меня такой, какова я сейчас.

Нахохлившись, как птенчик, и зажмурившись со счастливой улыбкой, Зареока прижалась, уткнулась и просто дышала на груди у Леглит. И прекраснее этого не существовало ничего на свете.

Это был самый лучший день — так казалось охмелевшей от нежности и счастья Леглит. Эвгирд и Хемильвит справлялись без неё, о работе думать не хотелось, а хотелось есть. В кои-то веки проснулся настоящий зверский голод, возвестив о себе бурчанием в животе, и Зареока рассмеялась.

— Как всегда, завтрак пропустила, про обед забыла.

— Нет, я завтракала, клянусь, — честно заверила её Леглит. — Но от обеда меня оторвали. Твоя матушка Владета сообщила, что с тобой случилась беда... Тут уж не до еды было.

— Ничего, сейчас всё возместим, — решительно заявила Зареока.

Матушку Душицу, которая недавно произвела на свет дитя, она прогнала с кухни:

— Матушка, всё, иди. Я сама накормлю ладу.

— Ладно, ладно, — добродушно согласилась та. — Хозяйничай тут сама. Я там тесто поставила — уж поспело.

Зареока достала со льда в погребе большую рыбину с ярко-розовым мясом. Она почистила её и разрезала на ломти, разложила на раскатанном тесте, сдобрила полукольцами лука, посыпала солью и душистыми травами, накрыла сверху тягучей, мягкой лепёшкой, защипала края, обмазала яйцом. Посадив пирог в печь, она отряхнула руки от муки и улыбнулась навье. Той вспомнилось «уравнение любви»: любить = кормить.

— Я тебя обожаю, ягодка, — в ответ ей улыбнулась Леглит во весь свой волчий набор зубов, счастливая и хмельная от тёплого хлебного духа, который шёл от печи, но ещё счастливее — от разрумянившихся щёчек Зареоки.

Хотелось повторять это бесконечно — даже не для неё, а для себя, чтобы тонуть в отзвуках и с удивлением осознавать, что всё это — наяву.

Да, это был прекрасный, беззаботный день. Леглит ела обжигающий пирог, а потом они с Зареокой, не отрываясь друг от друга, бродили по саду. Вечером всё семейство собралось за столом. Матушка Владета сказала:

— Ну что ж, коль о свадьбе речь зашла, то приданое у Зареоки есть — всё, как полагается. Куда молодую супругу жить приведёшь, госпожа Леглит?

Навье было немного стыдно признаться, что к строительству собственного дома она ещё не приступала. Она до сих пор жила в бараке, деля комнатку с двумя соседками-сотрудницами, и о том, чтобы поселиться там с Зареокой, и речи быть не могло. Подумав, Леглит ответила:

— Давайте поступим так: я прямо с завтрашнего дня возьмусь наконец за дом. Думаю, к зиме он будет готов. Ну а весной и свадьбу справим, и новоселье.

— Вот и лады, — кивнула Владета.

На рассвете, позавтракав горячими оладьями, куском вчерашнего пирога и свежайшим — с пылу-жару! — поцелуем Зареоки на сладкое, Леглит вернулась на акведук — уже в своей высохшей одежде. Конечно, помощницам не терпелось узнать, что же стряслось такого выходящего из ряда вон, что Леглит сбежала с работы на целых полдня.

— Что стряслось? — усмехнулась навья. — Весной у меня свадьба — вот и всё, что стряслось.

— Я так и знала! — всплеснула руками Эвгирд. И выразительно погрозила пальцем: — Я ещё тогда запомнила эти обворожительные глазки! Не довели они тебя до добра, любезная Леглит, ох, не довели! Так и знала, что ты попадёшься в эти сети. Ну, что тебе ещё сказать?.. Поздравляю!

— Благодарю, — хмыкнула Леглит.

А Эвгирд, шутливо передразнивая её, изображала перед Хемильвит её вчерашний испуг:

— «Что с ней?!» Тьфу ты, драмаук жареный!.. Это ж надо было попасться на такую удочку! Я-то думала, что наша Леглит — кремень. Завзятая холостячка! А она втрескалась, как девчонка. Ну и что же теперь будет? Неужели зодческое искусство потеряло одну из своих самых многообещающих мастериц? Можно сказать, восходящую звезду на самом её взлёте? Потому что, как мы все знаем, наша работа и семья — две несовместимые вещи.

— Будем считать, что поставлена новая творческая задача, — сказала Леглит. — Совместить несовместимое. Приступаю к выполнению. Обязуюсь предоставить подробный отчёт о ходе опыта.

— От всей души желаю удачи, многоуважаемая коллега, — оскалилась Эвгирд в клыкастой улыбке с витиеватым поклоном.

Эта новость, без сомнения, вскоре дошла и до госпожи Олириэн. День у Леглит, в связи со взятым ею обязательством по спешному возведению будущего семейного гнёздышка, был насыщеннее обычного, но она ухитрилась раздобыть бочку хмельного мёда, чтобы соотечественницы могли выпить за здоровье её невесты. Госпожа Олириэн достала хлебную воду из своих запасов.

— У меня двоякое чувство по поводу произошедшего, — молвила она на вечернем сборе зодчих. — С одной стороны, хочется пожелать Леглит счастья, а с другой... немного тревожно за неё. Но не будем о грустном. Самым лучшим решением будет, конечно же, поздравить её и порадоваться за неё. За счастье!

Что и все сделали, подняв кубки за влюблённых. Лёгкая печаль коснулась сердца Леглит, но слишком светло и радостно было у неё на душе, чтобы долго предаваться сомнениям.


*

Присев около окрепших, разросшихся розовых кустов, Зареока провожала взглядом засыпающую вечернюю зарю. Те самые кусты, из-за которых у неё с Леглит вышел тот памятный спор, сейчас благоухали густым, тёплым, терпковато-сладким духом. Вдалеке слышались детские голоса: жители Зимграда уже вселялись в новые дома.

— Самые прекрасные розы, какие только существуют на свете, — раздался знакомый голос за плечом.

Зареока, сладко вздрогнув, поднялась на ноги и обернулась с улыбкой. Руки Леглит окутали её объятиями, а в глазах навьи мерцал вечерний ласковый отсвет.

— Я не мыслю себя без тебя, Черешенка моя. Ты — моё вдохновение, моя путеводная звезда. Я благодарна судьбе за тебя.

— Я люблю тебя, родная.

— И я тебя, чудо моё.


Новая сила


Розово-янтарные лучи утренней зари шелковистым сиянием лежали на опущенных долу ресницах Берёзки. Под их покровом, точно в чашечке сомкнутого цветка, прятался её взгляд, мерцая лаской и переливаясь колдовскими искорками. Тонкие пальцы с твёрдыми заострёнными ногтями в солнечных лучах казались полупрозрачными, почти детскими по размеру — как, прочем, и вся кудесница. Двенадцатилетняя Ратибора уже обогнала её в росте.

Присев на корточки, Берёзка колдовала над молодым кустом чубушника, оплетая его веточки волшбой. Золотистые нити, свиваясь в узоры, обнимали стебельки, впитывались в жилки листьев и исчезали внутри. Каких только кустарников не было в цветнике! Силой своей волшбы Берёзке удалось приспособить на Белогорской земле даже теплолюбивый жасмин. Получилось у неё и выпестовать привередливую сирень, которая без колдовских усилий никак не хотела приживаться ни в Светлореченском княжестве, ни в Воронецком. Нежную и уязвимую перед зимними холодами южную красавицу розу белогорянки научились выращивать ещё в молодые годы княжны Светолики — с лёгкой руки её названной сестрицы Зденки. Цвела она и в саду у Берёзки с Гледлид. Двадцать розовых кустов выпускали множество бутонов и стояли сплошь покрытые ими, так что зелёных листьев было почти не видно. Полностью раскрывшиеся цветки, готовые вот-вот осыпаться, Берёзка собирала и готовила из них утончённое лакомство — розовое варенье. На две части лепестков она брала одну часть разогретого мёда и варила совсем недолго, после чего настаивала и медленно остужала под тёплым полушубком, а потом разливала по крошечным горшочкам. Ох и охочи были дети до этой сладости! Так и лезли девочки-кошки к горшочкам, норовя полакомиться, но Берёзка жадности не одобряла. Доставалось варенье из роз нечасто, выдавалось понемногу и торжественно употреблялось за общим семейным столом. К чему такая прижимистость? А к тому, что ягод в меду дети всегда ели достаточно, те были повседневным угощением на их столе, а варенья из роз слишком много не сваришь. И смородины, и вишни, и черешни, и малины сад приносил каждое лето в бессчётных количествах; Ратибора со Светоликой-младшей и свежие ягоды уплетали так, что только за ушами пищало, и заготовленные на зиму в меду подъедали с удовольствием, и сушёными ягодами в пирогах и каше тоже не пренебрегали. А сладкое кушанье из розовых лепестков — диковинка! Больше, кажется, никому, кроме Берёзки, пока не пришло в голову его готовить. Она стала первооткрывательницей сего блюда.

От чубушника Берёзка перешла к розам, уделила внимание сирени и жасмину, после чего принялась за прополку. Это нудное дело не отнимало у неё много времени, так как Берёзка использовала особую волшбу, направленную на искоренение сорной травы. Сдвинув брови, она рассыпала с кончиков пальцев острые искорки, и ненужные травинки сами тут же увядали, а ей оставалось их только собрать, чтоб не портили вид. При обычной прополке не всегда полностью удалишь сорняк — то корень в земле останется, то растёт эта зараза в неудобном месте, не достанешь, а волшебный способ работал безупречно. Всегда чистым и опрятным был у кудесницы и цветник, и сад, и огород. Год от года всё меньше в нём становилось сорных трав, но полностью их не искоренишь: то ветер занесёт семена, то всюду бегающие дети на подошвах ног затащат. Обладательница дотошного нрава, Берёзка всё делала старательно, упорно и тщательно. Заметит сорняк — дзинь! — летит в него искорка с её пальцев, и нет больше сорняка.

Она перешла в огород. Утренняя роса собралась крупными каплями на капустных листьях, морковная ботва ярко зеленела ровными рядками, устремлял к небу сочное, пряное перо лук. Берёзка прошлась между грядками, окидывая их придирчивым хозяйским взглядом, не нашла новых сорняков и кивнула. С вечернего полива земля ещё не подсохла за ночь, но её следовало взрыхлить, чем Берёзка и занялась. Ловко работая зубчатым приспособлением, другой рукой она рассыпала по земле волшебную пыль — мельчайшие блёстки, рождавшиеся на кончиках её ногтей. Благодаря этому даже на самой неплодородной почве она смогла бы вырастить великолепный урожай чего угодно.

— Матушка! Набрать бочку? — послышался звонкий голос.

В огороде показалась Ратибора. К своим двенадцати годам она стала высокой, стройной и сильной — впрочем, как и все женщины-кошки. По росту и телесному развитию она обгоняла сверстников-людей и могла запросто побороть крепкого семнадцатилетнего парня. Сердце Берёзки замерло с задумчивой и грустной, как звёздное небо, нежностью — призраком воспоминания о княжне Светолике, поразительное сходство с которой проступало на лице её дочери всё яснее год от года.

— Давай, — кивнула Берёзка с улыбкой.

Обязанность наполнять огородную бочку водой возлагалась на Ратибору: она была уже достаточно сильной, чтобы таскать полные вёдра. Ледяная колодезная вода за день согревалась и становилась пригодной для полива грядок. Возле дома стояла ещё одна бочка — для сбора дождевой воды, которая стекала туда по желобкам с крыши. Ею вся семья умывалась, а Берёзка мыла волосы, добавляя чарку воды из Тиши. Благодаря этой чудодейственной водице за несколько лет в Белых горах она обзавелась двумя тяжёлыми шелковистыми косами почти до колен. В возрасте Ратиборы у неё была лишь жиденькая и короткая косичка непонятного мышасто-русого цвета, блёклого и невыразительного, а теперь оттенок облагородился, стал ближе к пепельному, с завораживающим, холодным серебристым отливом, который очень шёл к её нежной бледной коже и светлым, зеленовато-серым глазам. Вся Берёзка была будто выточенное из льда изящное изваяние, зимняя девочка-снегурочка, в которую вдохнул жизнь сам бог Ветроструй. Но лёд этот не сковывал давящим морозом, а приятно бодрил и охлаждал в жару. Её, лёгкую, гибкую, маленькую, подросшая Ратибора уже сейчас могла подхватить и покружить на руках.

Прореживая морковные всходы, Берёзка краем глаза наблюдала за девочкой-кошкой. Поскрипывал колодезный ворот, гремела цепь. Подцепив два увесистых ведра на коромысло, Ратибора спорым шагом несла их к бочке и опорожняла в неё. Можно было залюбоваться её длинными и стройными ногами, полными упругой силы, прямой статной спиной и выносливыми плечами. Солнце превращало копну её светлых кудрей в золотую волнистую шапочку.

— Помощница моя, — ласково проговорила Берёзка, когда бочка была наполнена, и Ратибора, брякнув к её ногам два пустых ведра, выпрямилась с улыбкой от уха до уха. Взъерошив мягкие, вымытые вчера ромашковым отваром волосы девочки-кошки, Берёзка пригнула её голову к себе и чмокнула в щёку: — Хорошо. Благодарю тебя, солнышко моё ясное. Всё, ты пока свободна, беги по своим делам.

От поцелуя Ратибора прижмурилась и мурлыкнула.

— А можно орешков взять и земляники сушёной? — спросила она.

— Возьми, моя родная, — кивнула Берёзка.

Завтракать сразу после пробуждения у них было не принято — так уж сложилось в семье. Гледлид не хотела есть по утрам, ограничиваясь чашкой отвара тэи, подслащённого мёдом. За стол они садились дважды в день: около полудня встречались за добротным обедом, а вечером плотно ужинали. Растущим девочкам, чтобы дотянуть до обеда, разрешалось подкрепиться утром орехами, ягодами, овощами, яблоками или грушами — смотря что созрело в саду.

На пороге Ратибора столкнулась с младшей сестрицей, которая, уже одетая, бежала к дождевой бочке умываться. Шестилетняя Светолика от столкновения зашипела и зафырчала по-кошачьи, но Ратибора только засмеялась, открыв белые и крепкие зубы с плотоядными клыками.

— Куда несёшься сломя голову?

Светолика, конечно же, спешила навстречу новому дню, полному дел и событий. С раннего утра и до обеда они с Ратиборой постигали науки во дворце Огнеславы, а после обеда и до вечера были вольны делать всё, что хотели. Могли шастать по лесу, купаться, рыбачить, бегать наперегонки в зверином и человеческом облике. Но не всё своё свободное время сёстры проводили в праздности; было у них особенное общее увлечение — подбирать в лесу попавших в беду зверушек и птиц, лечить их светом Лалады и отпускать на волю. В их заботливые руки попадали лисята, волчата, бельчата, зайчики и бурундуки, всевозможные птенцы. Сердобольные девочки-кошки устроили на чердаке дома звериную лечебницу, в которой питомцы жили до полного выздоровления, а после возвращались в лес. В позапрошлом году Ратибора со Светоликой подобрали совсем слабого совёнка, слепого на один глаз. Это оказался детёныш филина. Кроме слепоты у него были и другие недуги, и если б на него не наткнулись юные любительницы зверья, бедолага совершенно точно не выжил бы. Девочки не сразу разобрались, какого птица пола, но потом стало ясно, что это самка. Они вылечили её и выходили, кормили мышами, червяками и жуками, которых сами для неё ловили. Когда она подросла, они стали учить её охотиться, чтоб та смогла добывать себе пропитание в лесу. Сова вроде навык усвоила, но улетать отказалась наотрез. Сколько её ни выпускали, она прилетала назад. Что делать? Филиниху назвали Ляпой и разрешили остаться — или, точнее, смирились с тем, что отделаться от неё не получится. Ляпа избрала себе в качестве насеста ветку яблони возле дома; днём она подолгу неподвижно сидела на ней, прикрыв мохнатые веки, а ночью летала охотиться. Встал вопрос: как быть, если птица решит гнездоваться?

— Ещё совиного питомника нам тут не хватало, — сказала Гледлид.

Но Ляпа пару себе пока не искала — так и жила на яблоне, полуручная, полудикая. Ратибора научила её прилетать на руку, давая угощение — жука или кусочек мяса. Когти у Ляпы были огромные, орлиные, клюв могучий, а глаза янтарные и круглые, пристально-суровые. Ухала она редко, чаще всего в ответ на разговор с ней, а могла и не подавать голос целыми днями. Ляпа позволяла себя осторожно гладить по перьям, почёсывать лоб и голову, но чрезмерных нежностей не терпела.

Сейчас она сидела на своей привычной ветке — всегда одной и той же — и подрёмывала, отвернувшись от солнца. Светолика, остановившись под деревом, улыбалась. У них с совой состоялся такой разговор:

— Ляпа, Ляпа! Открой глазки! Утро пришло!

— Угу!

— Доброго тебе утра, Ляпа! Хорошо ночью поохотилась?

— Угу!

— А солнышко яркое не любишь, Ляпа? Спать мешает?

— Угу!

Отвечала сова всегда до смешного к месту и впопад, так что казалось, будто она понимает обращённую к ней речь. С приоткрытым клювом, если она в нём что-то держала, у неё получалось не «угу», а «ага». Ещё Ляпа умела шипеть, мяукать и сипло, приглушённо визжать, когда ей что-то не нравилось. Птица купалась в долблёном корытце, порой усаживалась на крышу и оттуда обозревала окрестности своим неизменно строгим, непроницаемым взглядом. Летала она только по необходимости. Любимым её времяпрепровождением было сидеть и с загадочно-величественным видом смотреть вдаль.

Воды в дождевой бочке оказалось маловато, и Светолика не могла зачерпнуть её ковшиком: не доставала.

— Матушка-а-а! — позвала она. — Достань мне водицы! Мне не дотянуться!

Она стояла около бочки с закатанными рукавами рубашки и с полотенцем на плече. Подойдя, Берёзка поцеловала дочурку в обе круглые щёчки, почесала за ушком.

— Доброго тебе утра, котёночек мой.

— Доброго утра, матушка! — мурлыкнула девочка.

Берёзка зачерпнула ковшиком воду — той оставалось в бочке на четверть. Хороший, сильный дождь был несколько дней назад, а нового не перепадало, вот и вычерпали. Светолика, фыркая и разбрасывая брызги, умылась и растёрла румяное личико полотенцем. Берёзка с мурлычущей нежностью смотрела на своё родное, выношенное под сердцем, пушистое солнышко, которое улыбалось ей доверчиво и ясно, по-детски открыто и искренне. Впрочем, она не делила Светолику и Ратибору на родную и неродную и не задумывалась о том, кого любит сильнее. Пусть Ратибора была рождена другой женщиной, Лугвеной, она прочно заняла в сердце Берёзки своё место. Поначалу молодая кудесница беспокоилась, оттает ли осиротевшая во время войны девочка-кошка, сможет ли принять её в качестве родительницы... Эта тревога жила в ней, ворочалась непоседливо, то стихая, то принимаясь ныть, как зубная боль — особенно в первые три года, когда Ратибора называла её не матушкой, а просто по имени. Когда это тёплое слово впервые сорвалось с уст приёмной дочери, Берёзка не сдержала счастливых слёз. В груди стало светло и легко. Ратибора, смахивая с её щёк солёные капли, приговаривала:

— Не плачь, матушка... Я тебя люблю.

— И я тебя, лучик мой светлый, — выдохнула Берёзка, прижав девочку к своей груди и вороша её золотые кудри — кудри княжны Светолики. — Это я от радости плачу.

Берёзка сделала всё, чтобы сестрицы не соперничали за её любовь, чтоб им хватало поровну и тепла, и заботы. Сейчас Светолика-младшая, закончив умывание, вдруг почувствовала пробуждение утреннего голода: у неё громко забурчало в животе.

— Ой, матушка, я кушать хочу, — призналась она. — Отчего мы не садимся за стол по утрам?

— Такой у нас порядок, котёнок, — ответила Берёзка. — Гледлид не привыкла завтракать, вот я и не накрываю на стол. Разве хорошо было бы садиться за трапезу без неё? Но ежели вы с сестрицей проголодаетесь с утра, вы всегда можете чего-нибудь перехватить, чтоб дотерпеть до обеда.

— А можно хлеба с маслицем? — попросила Светолика. Если старшая сестра терпеливо обходилась орехами и сушёными ягодами, то ей хотелось чего-то посущественнее.

В Белых горах не было повсеместного обычая есть хлеб со сливочным маслом, это пошло от навиев. Они так ели, прихлёбывая подслащённый мёдом горячий отвар, а масло часто ещё и солили слегка. Это был любимый перекус Гледлид. Иногда поверх масла она клала солёную икру или тонкий ломтик солёной рыбы. Именно такой утренний перекус Берёзка и сделала для ребёнка, которому предстояло всю первую половину дня усердно шевелить мозгами на учёбе. А если в животике нещадно бурчит всё время, какие же знания полезут в голову? Хоть и говорят, что сытое брюхо к ученью глухо, но Светолику голод только отвлекал. Мечтая об обеде, она становилась рассеянной и пропускала всё мимо ушей: её мысли занимала еда. Девочка-кошка бурно росла, пища в прямом смысле горела у неё внутри, как в жаркой топке — успевай только подкидывать. После обеда сёстры на месте не сидели, много бегали и прыгали, лазали и плавали, так что лишнему жирку взяться было неоткуда. Обе росли стройными и точёными, по-кошачьи гибкими и сильными.

Светолика мигом умяла кусок хлеба с маслом и солёной рыбой, но и от орешков не отказалась. Вместе сёстры отбыли во дворец Огнеславы — получать знания. Ратибора обнаруживала хорошие способности к точным наукам, к вычислениям, и несколько худшие — к словесности. Писала она с ошибками, но уже разбиралась в чертежах часовых механизмов и понимала, как они работают. У Светолики же, напротив, проявлялось словесное чутьё, грамоту она впитывала как губка, умела бегло изъясняться на навьем языке и испытывала тягу к стихосложению. На этой почве младшенькая стала, можно сказать, любимицей Гледлид. Это было немалым достижением, учитывая, что в целом рыжая навья приязни к детям не питала. Ратибора ещё помнила свою родительницу-княжну, да и Солнцеслава с Лугвеной не изгладились из её памяти и сердца, а Светолика-младшая знала только Гледлид — к ней и тянулась всей незамутнённой детской душой. Привязанность в её сердечке имела оттенок трепета и уважения, потому что порой навья напускала на себя загадочный, недосягаемый, высокомерно-замкнутый вид, могла отпустить язвительное словцо. Но Светолика верила и чувствовала, что Гледлид не злая, а на самом деле хорошая и очень умная. Может быть, чуточку теплоты и сердечности недоставало её нраву — самую малость. Умом и учёностью навьи малышка восхищалась и мечтала, когда вырастет, стать такой же. Однако когда Светолика назвала Гледлид матушкой, та не обрадовалась, а фыркнула и вскинула бровь.

— С какой это стати? Никакая я тебе не матушка, детка. Мы даже роду-племени разного: я навья, а ты — кошка. Просто так уж вышло, что мы с твоей матушкой Берёзкой женаты.

Девочка очень расстроилась, убежала и спряталась. Гледлид осталась весьма озадачена. Несмотря на временами колючий нрав, сердце у неё было отнюдь не из камня, и она всё-таки разыскала забившуюся в уголок плачущую Светолику. Присев около неё, навья легонько почесала её пальцем за ушком.

— Послушай, малыш... Я не хотела тебя огорчать, — вздохнула она. — Я просто плохо умею ладить с детьми. Не моё это. Наверное, я никогда к ним до конца не привыкну.

Светолика вытерла слёзы и сказала:

— Дети — они точно такие же, как взрослые. Просто размером поменьше.

Навья усмехнулась уголком рта.

— Ну, допустим, не только в размере разница... Ну да ладно. Пусть будет так. Забудем это досадное недоразумение. — И протянула девочке руку: — Пойдём, почитаем.

Светолика радостно просияла и вложила в неё свою ладошку. Она была в восторге от того, что её допустили в рабочие покои Гледлид — комнату, стены которой полностью закрывали книжные полки, а посередине стоял большой стол с ящиками и обитое кожей мягкое кресло. Кресло это изготовили по особому заказу навьи, подобных предметов обстановки в Белых горах не делали. И сиденье, и высокая спинка, и подлокотники были мягкими. Берёзка сама выткала для украшения и пущего уюта длинный узкий коврик с кисточками по углам, который стелился в кресло поверх сиденья и спинки. Гледлид опустилась в него, а Светолика, на миг забыв о своей трепетной почтительности, осмелела и вскарабкалась к ней на колени. Навья не стала её сгонять, хотя и держалась несколько напряжённо.

— Вообще-то, тебе уже пора спать, — молвила она. — Но на сон грядущий можно и почитать немного.

Книгу она выбрала поскучнее, с тем расчётом, чтобы поскорее утомить ребёнка: это была древняя историческая поэма на старонавьем, переложением которой на современный язык она сейчас занималась. Светолика сперва внимала с открытым ртом, вслушиваясь в диковинное, непонятное звучание слов, лишь отдельные из коих она смутно узнавала, а иные угадывала. Вскоре, как Гледлид и рассчитывала, девочка начала клевать носом, а её пушистые ресницы то и дело смыкались. Наконец её златокудрая головка склонилась к ней на плечо, и Светолика уснула самым милым образом — с приоткрытым розовым ротиком, из уголка которого капали слюнки. Подождав немного, пока девочка заснёт покрепче, Гледлид осторожно отнесла её в постель.

Несколько дней спустя Светолика спросила:

— Можно мне всё-таки звать тебя матушкой?

При этом она стояла, доверчиво прильнув к коленям Гледлид и заглядывая ей в глаза с самой очаровательной детской надеждой, какую только можно было представить. Навья вздохнула, уголки её губ приподнялись в краткой, не то задумчивой, не то смущённой улыбке.

— Не знаю, детка. Это слово звучит для меня непривычно. То есть, мне непривычно, чтоб меня так называли. Я не собиралась заводить детей, но так уж вышло, что вы с Ратиборой уже были у Берёзки, когда мы с ней заключили брачный союз. Пришлось мне с этим примириться.

Светолика слушала молча, но с каждым словом надежда в её глазах становилась всё больше, всё сильнее, мерцая крошечными настойчивыми звёздочками. Снова забравшись к Гледлид на колени, девочка обняла её за шею. Сперва навья сидела, точно окаменев, а потом её рука поднялась, пальцы зарылись в солнечные кудри Светолики.

— Ну... если тебе так хочется, — пробормотала она, — можно попробовать.

Светолика крепче сжала объятия, прильнув щёчкой к её щеке, зажмурилась и замурлыкала со счастливой улыбкой до ушей. Почёсывая кудрявый затылок девочки одной рукой, другой Гледлид неуверенно обняла тёплый мурчащий комочек её тельца.

Берёзке было отрадно наблюдать их сближение. Если её материнская любовь была безусловной, горячей, всепоглощающей, далёкой от доводов рассудка, то любовь Гледлид приходилось заслуживать. Чтобы снискать благосклонное внимание навьи, нужно было что-то из себя представлять; обладать не просто матушкиными любимыми лапками и ушками, быть не просто родной матушкиной кровинкой, солнышком и пушистым комочком, а яркой личностью. Гледлид не знала той страстной, нерушимой, берущей свои корни в телесном единстве связи между матерью и выношенным ею ребёнком, для зарождения привязанности ей требовалось увидеть некую общность, некое сходство, каковое она и нашла в виде выраженных способностей Светолики в области языков и словесности. Гледлид не смеялась над первыми неуклюжими попытками творчества, а объясняла девочке подробным образом устройство, правила и законы построения, всю стихотворную кухню. Но если правила можно вызубрить, то внутреннее наполнение произрастало из души стихотворца, из его мироощущения и художественного вкуса. Знать правила стихосложения недостаточно для того, чтобы стать настоящим художником слова. Надо иметь особое душевное устройство и способ мышления. С этим даром либо рождаешься, либо нет. Есть ли этот дар у Светолики — время покажет. Это навья тоже пробовала разъяснить своей юной ученице и советовала ей пока как можно больше читать и впитывать.

Гледлид продолжала сочинять сказки. Было в них нечто новое, необычное для народного творчества Белых гор и близлежащих земель. Навья любила делать действующими лицами своих сказок предметы, наделяя их душой и жизнью. «Повесть о деревянной ложке», «Повесть о дырявом сапоге», «Повесть о маленьком цветке»... Первой их восторженной и благодарной слушательницей становилась Светолика, да и Ратибора не прочь была послушать. Сама Гледлид называла свои сказки притчами и считала, что они предназначены больше для взрослых, нежели для детей. Но, как показал опыт, дети ими тоже заслушивались; просто они улавливали то, что лежало на поверхности, а более глубокий смысл могли распознать те, кто постарше. Каждый в этих сказках мог разглядеть что-то своё.

Прохладное дуновение ветра заставило Берёзку зябко вздрогнуть и вынырнуть из раздумий. Выпив свой отвар с мёдом, Гледлид уже ушла на работу в книгопечатню, чтобы появиться дома к обеду; дочки умчались учиться, а Берёзка хозяйничала в саду одна. Одиночество её не тяготило, она всегда находила себе дело и потребность супруги в уединении для творчества уважала. Она знала: соскучится навья — сама придёт и обнимет. Иногда и не обнимет, если слишком много сил отдала творческому порыву, но обязательно поцелует с немного усталой нежностью. Даже если промолчит, то глаза всё за неё скажут. Впрочем, слова Гледлид могла найти в любом состоянии. Словесность была у неё в крови. Ядовитое жало язвительности навья теперь всё чаще прятала в разговоре с любимой женой, но никого прочего не щадила. С Берёзкой она даже шутила осторожно, помня о шипах крыжовника и вспыхнувшей под ногами прошлогодней листве.

Закончив дела в своём саду, Берёзка перенеслась в горы, к посадкам тэи.

Намереваясь сделать Явь своим новым домом, навии захватили с собой и то, что помогло бы им устроиться уютно. Никакие местные травяные отвары не могли заменить им отвар листьев тэи, поэтому с позволения белогорской владычицы они начали выращивать тэю из семян, привезённых из Нави. Куст тэи любил суровые горные условия с их прохладой и разреженным воздухом. Непривычны были ему только яркие солнечные лучи, но усилиями белогорских дев с их садовой волшбой и не без участия Берёзки он приспособился.

Склоны ступенчато зеленели насаждениями тэи. Издали они казались покрытыми мягким мхом, подстриженным поперечными полосами. Начиналось всё с проращивания семян в питомнике при саде княжны Светолики и терпеливого пестования двух тысяч молоденьких кустиков; волшба Берёзки и белогорских дев за несколько лет распространила тэю так, что глаз не хватало, чтобы окинуть весь этот зелёный простор.

Берёзка поднималась по крутой горной тропинке. По правую и левую руку тянулись ровные ряды кустов, между которыми неторопливо продвигались сборщики листьев. Тэей в Нави обычно занимались мужчины, в Яви же её коснулись и женские руки — руки белогорских садовых кудесниц.

Завидев Берёзку, навии-сборщики приподнимали шляпы и кланялись. Здесь её знал всякий. Не будучи спесивой, Берёзка кланялась и сердечно улыбалась им в ответ, и на смуглых, суровых и мрачноватых лицах навиев также появлялись сдержанные улыбки.

Берёзка делала обычный обход насаждений тэи. Весть о том, что главная садовая кудесница здесь, распространилась среди работников быстро, и вот уже к ней спешил широколицый, приземистый навий, чтобы доложить тревожную новость: на кусты в нижней части западного склона напал какой-то недуг. Берёзка, не подав виду, что слегка обеспокоена, и сохраняя светлую безмятежность на лице, проследовала за работником. В своих силах она не сомневалась, и уверенность в благополучном исходе всем своим обликом внушала навиям. Если Берёзка спокойна — значит, всё будет хорошо.

Листья на больных кустах желтели, скручивались и опадали. Присев около них, Берёзка прошептала:

— Что с вами, милые? Что за боль у вас, чем недовольны, отчего страдаете?

Кусты жалобно зашелестели, будто тронутые ветерком, а Берёзка слушала и кивала. Скоро у неё была готова целебная волшба, которой она принялась тщательно и заботливо окутывать каждый куст. Кропотливая работа давала свои плоды почти мгновенно: листья, едва тронутые желтизной, возвращали себе зелёный цвет, сильно поражённые опадали, а на их месте проклёвывались новые — здоровые, чистые и сочные.

— Опавшие больные листья собрать все до одного и сжечь, — распорядилась Берёзка.

Работники и сами понимали необходимость этого и уже взялись за дело. Трудились они так же упорно и дотошно, как она сама, не оставляя на земле под кустами ни единого поражённого хворью листика. Никакой лени, расхлябанности и небрежности, лишь самое рачительное, внимательное, преданное и усердное отношение к делу. Да, работать навии умели. В труде им не было равных — не только по неутомимости, но и по тщательности исполнения.

Осмотрела Берёзка и кусты по соседству с больными. Те пока выглядели неплохо, но недуг уже незаметно набросил свою губительную сеть и на них. Глазу пока не видно, но Берёзка это чувствовала, кусты ей сами шептали. Здоровые отвечали бодро и весело, а голос охваченных хворью становился вялым, тихим, печальным. Берёзка снова взялась за лечение.

— Вы мои хорошие, вы мои родные, — приговаривала она ласково.

Чтобы творить волшбу, нужно было проникнуться любовью к чужеземному, иномирному растению. Едва Берёзка увидела семена, как сразу поняла, что это будет нетрудно. А молодые кустики — как несмышлёные детишки... Яркие, блестящие, продолговатые листики, чуть светлее к кончику и темнее к черешку, гибкие и тонкие веточки с серебристым пушком — как к ним можно не проникнуться нежностью, если они такие хорошенькие и радующие глаз? Полюбила Берёзка тэю легко, и навии-работники удивлялись чудотворной силе её любви.

Взрослый куст в высоту достигал уровня её глаз, а рослым навиям был едва по грудь. Сборщики с корзинами за спиной шли по рядам и обрывали верхушечные побеги с самыми нежными листьями, которые и шли в дальнейшую обработку. Ощипанный куст быстро восстанавливал крону, и уже спустя пару дней можно было снимать новый урожай. Чем чаще куст ощипывали, тем сильнее он разрастался. Начиная с середины лета и весь первый осенний месяц тэя радовала крупными белыми цветами с ярко-красными серединками, которые издавали сладкий дух, настолько головокружительный, приятный и сильный, что можно было слегка охмелеть, надышавшись им. Сушёные цветки добавляли к листу, чтобы получить превосходный, пленительно пахнущий напиток, сладковатый сам по себе, без мёда. А вот снега вечнозелёная тэя совсем не боялась. У себя на родине она росла, не замерзая, круглый год и умудрялась давать небольшие урожаи листьев даже зимой. Отвар из зимней тэи имел особый, более терпкий вкус и насыщенный тёмный цвет.

Почувствовав усталость и зябкость — признак того, что она отдала работе очень много сил, — Берёзка присела наземь и закрыла глаза. Солнце светило сквозь сомкнутые веки, в голове стоял лёгкий комариный звон.

— Госпожа, ты утомилась? Идём, отведай чашечку отвара.

Опираясь на поданную ей руку навия-работника, Берёзка поднялась. Её слегка пошатывало, и они воспользовались проходом, чтобы очутиться около невысокой, но длинной постройки с черепичной крышей, в которой собранные листья обрабатывались. Сперва их вручную мяли и раскатывали между ладонями, чтобы они дали сок, после чего подвяливали, затем скручивали и сушили в потоках тёплого воздуха, который поступал по трубам из больших печей и нагнетался под давлением. Этот ветерок шевелил листья на широких противнях, и те превращались в бурое и сыпучее крупнозернистое вещество. После противни нагревали над огнём, и листья становились совсем тёмными, почти чёрными. В этом деле было множество тонкостей, без соблюдения которых напиток мог получиться отвратительным, а если всё делалось правильно, отвар выходил божественным.

— Жарковато у вас тут, как всегда, — усмехнулась Берёзка.

Навий улыбнулся. Кудесницу усадили снаружи, во дворе под тенью навеса, где её обдувал прохладный горный ветерок. Рядом поставили столик, на него — чистую чашку. Навий наполнил кипятком заварник — закопчённый с боков сосуд с носиком и ручкой, кинул туда щепоть тэи и несколько сушёных цветков. Сейчас тэя ещё не цвела, это был запас с прошлого года. Водрузив заварник на горячие угли в небольшой переносной жаровне, навий молвил:

— Изволь немного подождать, госпожа.

Можно было и просто заливать лист тэи кипятком и настаивать, но лучший напиток получался при непродолжительном и несильном кипении воды.

Пока Берёзка отдыхала, молодой навий стоял на ногах, почтительно и скромно держа руки за спиной. Это был пригожий собою парень, смуглолицый, с собольими бровями и большими светло-серыми глазами. Пышная грива его чёрных волос, заплетённых спереди в несколько тонких косиц с подвесками из недорогих самоцветов на кончиках, достигала пояса. Не всех работников Берёзка помнила по именам, но в лицо знала каждого.

— Напомни-ка, как тебя зовут? — спросила она.

— Рагдмор, госпожа, — поклонился тот.

— У тебя есть семья?

— Я прибыл сюда с матушкой, отцом, вторым мужем матушки и сестрицами, но они все вернулись домой, в Навь. А я предпочёл остаться.

— Отчего же?

— Мне в Яви нравится. Я люблю работать здесь. И люблю тэю.

— А сколько тебе лет?

— Двадцать один, госпожа.

При Заряславской библиотеке работало много женщин-навий, холостячек, тоже весьма недурной наружности. Если бы они оторвались от своих пыльных книг и из любопытства заглянули сюда, на производство листа тэи, они бы увидели, какой тут роскошный «цветник» из молодых, красивых парней. Берёзка улыбнулась своим мыслям.

Отвар тем временем был готов, и Рагдмор, сняв заварник с углей прихваткой, налил тёмно-янтарный напиток в чашку через ситечко. Берёзка наклонилась к ней и вдохнула... О, что за запах! Самые душистые травы Яви не годились ему и в подмётки. Древесно-терпкий, обволакивающий, бархатистый, загадочно-тёплый, он молниеносно находил путь к сердцу и неотвратимо завоёвывал его. Хоть слово «тэя» и относилось к женскому роду, но запах был... мужественный, что ли. И, несомненно, обходительный, изысканный и благородный, как сто иноземных вельмож. Однако он не льстил и не раболепствовал, не пресмыкался, не лебезил. Он величественно говорил: «Я лучший, госпожа. Я безупречен. Я к твоим услугам в любой миг, когда захочешь». И у него были веские причины отбросить скромность и говорить с предельной прямотой, потому что он знал себе настоящую цену и не скрывал этого. Впрочем, цветочная добавка смягчала его, придавая ему проникновенную, но не приторную сладость. Открыв для себя отвар тэи, Берёзка пришла в восхищение и стала его глубокой и верной почитательницей навсегда.

— Не понимаю, как я раньше жила без тэи? — удивлялась она. — Я столько потеряла! Столько мгновений блаженства...

— Я знала, что тебе понравится, — усмехнулась Гледлид. — В тэю нельзя не влюбиться.

Медленно наслаждаясь напитком, Берёзка чувствовала, как силы возвращаются. Сделав последний глоток, она ощутила себя готовой снова взяться за труды. Поблагодарив Рагдмора, она вернулась к посадкам тэи и закончила осмотр. Больше никаких неприятностей не обнаружилось, и Берёзка перенеслась домой. Определяя время по солнцу на глаз, она не ошиблась: было начало десятого, что подтвердили настенные часы — подарок Огнеславы. Настала пора приниматься за домашние дела и приготовление обеда.

Навья-зодчий Леглит возвела этот дом, вдохнув в него душу. Он мог выполнять все хозяйственные хлопоты сам, но Берёзка доверяла ему лишь уборку, стирку и мытьё посуды, а стряпать предпочитала своими руками. Вдруг её взгляд упал на стоявшую в углу метлу, и ей пришло в голову поднять её в воздух своей волшбой. Выпущенные из кончиков пальцев золотые искорки опутали метлу завитками узоров, и она взлетела. Охваченная детским восторгом, Берёзка расхохоталась. Сперва она пустила метлу в пляс, а потом оседлала её и с воплем восхищения отправилась в полёт по дому.

— Ух-ху-ху! Ого-го!..

— Угу, — отозвалась с ветки яблони Ляпа.

Сова заглядывала в окошко, и в её суровом взоре Берёзке почудилось осуждение и укоризна. Ощутив укол смущения, она остановила полёт и слезла с метлы, откашлялась.

— Да, Ляпа, ты права. Что-то я и вправду разыгралась, как дитя малое. Что бы сказала Гледлид, ежели бы увидела это безобразие?

— Она сказала бы, что это самое очаровательное безобразие, — раздалось вдруг за спиной. — И что моей прекрасной жене очень идёт иногда дурачиться.

Солнечный луч, падая в окошко, сиял на гладком черепе Гледлид, с темени которого спускался до пояса единственный пучок рыжих волос, перевязанный у корня кожаным ремешком. Завидовала, завидовала жительница холодной Нави причёске Огнеславы, мучаясь от непривычной жары, да и сделала такую же прошлым летом. С той лишь разницей, что косицу она не заплетала, но иногда перевивала теменную прядь длинной нитью жемчуга. Ярко-голубой щегольской наряд она сменила на строгий серый кафтан с высоким воротником, который носила с белой рубашкой и чёрным шейным платком.

— Ты что-то рано! — удивилась и смутилась Берёзка, захваченная врасплох. — Обед ещё не готов...

— Да я просто одну нужную рукопись дома оставила, зашла за ней, а тут... такое веселье! — Шутливо выгнув бровь и не сводя с Берёзки пристально мерцающего взгляда, Гледлид приблизилась и заключила её в кольцо крепких, чувственных объятий. — И мне так захотелось к нему присоединиться, м-м... И сделать его ещё... чуть-чуть веселее.

Её дыхание жарко защекотало щёку Берёзки, губы пробирались к шее, а руки пустились в разгул. Когда на Гледлид находило такое настроение, сопротивление было бесполезно, Берёзка знала это, но всё-таки в шутку упиралась, пытаясь вывернуться из объятий.

— Лисёнок, я же обед не успею... приготовить...

— Ничего, дом приготовит.

— Ты же знаешь, я только сама стряпаю!

— Он справится, не сомневайся, радость моя.

Гледлид страстно урчала и рычала, а Берёзка пищала и сдавленно хихикала. То и дело её смешок заглушался поцелуем.

— Пушистик мой, дети же могут прийти... Вдруг их раньше отпустят!

— Не отпустят. Иди ко мне, красавица... Ррр!..

Гледлид подхватила её на руки и потащила в спальню, где и бросила на постель. Торжествующе стоя над нею и скаля белоснежные клыки от безудержного желания, навья срывала с себя одежду.

— Рыжик, сова в окошко смо-о-отрит! — издала Берёзка тягучий стон-смех, придавленная её тяжестью. — Я не могу при ней!

— А она никому не скажет, чем мы тут занимались.

Сова была последним доводом, Гледлид опрокинула их все. Вскоре она победоносно ласкала горячим ртом нагое тело Берёзки, окутанное волнистым плащом серебристо-пепельных волос. На миг в глазах навьи застыло восхищение.

— Боги небес и земли! Как ты прекрасна, ведьмочка моя сладкая, — дохнула она ей в губы, пропуская длинные пряди между пальцев. — Оставь уже в покое мою причёску! Ну разве ты не видишь сама, что твоих волос нам с лихвой хватает на двоих?

К числу нежных прозвищ, которыми Берёзка награждала Гледлид, добавилась дразнилка «лисик-лысик». Не то чтобы ей совсем не нравился новый облик навьи, но она ещё помнила её с великолепной гривой, переливавшейся разными оттенками рыжего. Только и оставалось утешения, что длинный пучок в виде конского хвоста, которым можно было поиграть, наматывая на пальцы. Нутро порой горестно содрогалось при виде девственно-чистых, изящно закруглённых пространств её черепа, пусть и красивого.

— Пушистенький, я любила твои волосы... Они были такие чудесные, — хныкнула Берёзка.

— А мне ЖАРКО, пойми ты! — рыкнула Гледлид. — Кто его знает, лет через десять, может, и привыкну к здешнему зною... Ну, хватит слов, милая! Всё, что я хочу тебе сказать, в разглагольствованиях не нуждается.

И она перешла к делу, ничуть не стесняясь круглых глаз совы за окошком, ошалело вытаращившихся, но по-прежнему неотрывно следивших за ними. Берёзка чувствовала, что если птица скажет своё «угу» в самый неподходящий миг, она просто расхохочется и не сможет продолжать. А Гледлид присутствие пернатой наблюдательницы как будто только подзадоривало. Берёзка зажимала себе рот, но на самой вершине счастья крик всё-таки вырвался. И, конечно же, за окном в ответ послышалось многозначительное и веское совиное слово.

— А-а-а! — завизжала Берёзка от смеха. — Лись, я не могу так! Это невозможно!

— Ну почему же? — хмыкнула навья, которую, похоже, ничем нельзя было смутить. — Сова как бы выражает своё одобрение.

Переплетённые в объятиях ленивой неги, они отдыхали. Надоедливым комаром зудел над ухом Берёзки призыв совести: вставать! Спешить! Хлопотать! Скоро должны прийти с учёбы дети, а она к стряпне ещё и не приступала. Но она утопала в тёплом единении с Гледлид, любовалась изгибами её прекрасного навьего тела и чесала за острым, опушённым рыжей шерстью ухом. Блаженно зажмурившись, Гледлид принимала эту ласку, а её рука хозяйски покоилась на бедре Берёзки.

— Ах ты, хитрая мордочка, — шептала Берёзка. — Ах вы, ухи-ухи...

Она чмокала, чесала, гладила, прижималась щекой, щекотала. Сердце по-прежнему утопало в пушистой нежности, ничуть не остывшей за минувшие вёсны и зимы, всё такой же озорной и горячей. Кто бы мог подумать, что она так прикипит душой, так полюбит вот это всё — нахальноглазое, рыжемордое? А Гледлид от почёсывания млела и нежилась, блаженствовала напропалую с полуприкрытыми от удовольствия глазами.

— Ты мой солнечный зайчик золотой, — шепнула Берёзка. — Лисёныш-зверёныш...

Спустя мгновение рядом с ней уже лежал огромный зверь в рыжей шубе. Умильно поджав лапы и подставляя мохнатое пузо, он всем своим видом умолял продолжать баловать его лаской. Берёзка засмеялась и запустила пальцы в густой огненный мех.

— Да-а-а... Чесать Лисёнка... Тискать-жмякать!

Пасть зверя была приоткрыта в улыбке-оскале, язык вывалился набок от самозабвенного наслаждения, а глаза выражали неземное счастье, глуповато-влюблённые и затуманенные. Не было на свете зрелища забавнее и милее сердцу Берёзки, и она со смехом принялась чмокать зверя в нос и нежно мять большие пушистые уши.

Ужасно не хотелось отрываться друг от друга, но обеденное время неумолимо приближалось. Заскочившей «на мгновение» за рукописью Гледлид уже не имело смысла уходить, поэтому она осталась лениво валяться на смятой постели, а Берёзка бросилась хлопотать на кухне. Миловаться можно бесконечно, но кто накормит детей?

Времени осталось совсем немного, только чтобы сообразить что-нибудь на скорую руку. Берёзка замесила блинное тесто, метнулась в погреб за солёной рыбой и творогом для начинки: не одно же мучное им есть! Первая зелень в огороде уже подошла, и она покрошила её в творог.

Подхваченные подъёмной силой золотистой волшбы, блины сами резво соскакивали со сковородки, ложка сама шлёпала на серединку то творог с зеленью, то кусочек рыбы с заранее выбранными костями. В печке пыхтела пшённая каша с сушёной смородиной: свежая ещё не подошла. Заглянув в ларь, Берёзка отметила: хлеба достаточно, ещё и на завтра хватит. Пожалуй, его выпечку можно было доверить и дому.

Рыбу к своему столу девочки-кошки ловили сами, а мясо, масло, крупа, яйца, мука и молоко доставлялись из дворца Огнеславы. Всё прочее приносил обильно плодоносящий сад и огород. Гледлид считалась на государственной службе, так как книгопечатня находилась в ведении Огнеславы; часть своего жалованья она получала деньгами, а часть — вышеперечисленным съестным. Их дом был полной чашей.

Задумав к вечерней трапезе испечь пироги с земляникой, Берёзка поставила тесто. В погребе на льду лежала вчера пойманная Ратиборой рыбина, её тоже можно запечь со сметаной и душистыми травами. Прикинув всё в уме, Берёзка кивнула самой себе и принялась накрывать на стол. Всё было уже готово.

— Радость моя, всё это чудесно, — сказала пожаловавшая в трапезную Гледлид. — Но не могла бы ты ко всему прочему сделать ещё яичницу-болтунью с луком? Ужасно хочется яиц.

Крутившаяся белкой на кухне Берёзка только что присела перевести дух. Впрочем, устала она не настолько, чтобы отказать Гледлид в её просьбе. Привыкшая лишь к умственному труду навья не знала, с какой стороны подойти к сковородке, а уж выпечку пирогов и создание прочих блюд вовсе считала загадочным чудом; у себя на родине она жила в таком же доме-помощнике, который и стирал, и убирал, и готовил, так что Гледлид не имела малейшего представления, как всё это получается. Еду она умела только есть, но не стряпать. Платье она заказывала у соотечественника-портного, лишь изредка одеваясь в белогорский кафтан, а в остальное время предпочитая одежду привычного навьего покроя. Берёзка шила себе наряды сама.

Яичницу навья просит? Что ж, будет ей яичница. Взмах тонких пальцев — и мерцающей силой волшбы яйца сами разбились в миску, взболтались и устремились было на сковородку... Тьфу ты, смазать забыла! Щелчок пальцами — и яйца зависли в воздухе, окружённые облачком переливающихся искорок, а Берёзка бросила на сковороду кусочек масла. Оживший нож уже услужливо нарезал полукольцами луковицу, и вездесущие искорки подстелили под яйца луковую подушку.

— Совсем обленилась с этой волшбой, — вздохнула хозяюшка-кудесница, глядя, как яичница шипит и пузырится. — Уж ничего своими руками поднять не хочу.

— Угу, — согласилась с ней сова на ветке за окошком.

Берёзка хмыкнула, подбоченившись, оглядела свои пальцы и ногти.

— «Угу»-то, может, и «угу», но с другой стороны — руки чистые остались, — рассудила она. — Как оставаться белоручкой и при этом делать всё по дому? А вот так!

И Берёзка, рассыпав по кухне бубенцы серебристого смеха, швырнула на облачке из волшбы тарелку на стол, а сверху тем же способом шлёпнула в неё готовую яичницу.

— То-то же, — торжествующе сказала она сове. — Ну а дом пусть, так уж и быть, посуду после обеда помоет.

Вскоре вернулись с учёбы Ратибора со Светоликой — конечно же, зверски проголодавшиеся, и вся семья наконец села за стол.

После обеда девочки-кошки снова убежали шастать по лесам в надежде найти какую-нибудь несчастную зверюшку, которой требовалась помощь. Их звериная лечебница сейчас пустовала, все питомцы успешно вернулись в природу. Последней они выпустили хромую лису, очень беспокойную девицу, доставившую им немало хлопот. Из-за неправильно сросшегося перелома задней лапы она с трудом влачила существование, была пугающе тощей — одни рёбра под шкурой. На бедре у неё мокла гниющая рана, жить ей оставались считанные дни. А между тем зверь был ещё молодой, вот дети её и пожалели. Эту рыжую страдалицу девочки даже носили к Рамут, потому что требовалась помощь опытного костоправа. Навья-целительница поставила кости на место. Будучи хворой и слабой, лиса вела себя смирно, а как только начала оправляться и приходить в себя, проявила в полной мере свой шкодливый норов: всё погрызла, всюду нагадила и слегка покусала своих спасительниц. В дом её, конечно, не выпускали, держали на чердаке. Немного отъевшись, так что рёбра уже не проступали под шкурой столь страшно, безобразница благополучно убежала в лес — уже на всех четырёх лапах, вполне резво. Чердак пришлось усердно мыть и проветривать: беспокойная гостья оставила после себя ужасный запах.

Гледлид, ласково щурясь и сластолюбиво облизываясь, по-видимому, от воспоминания об их внезапной страсти под наблюдением совы, поцеловала Берёзку и вновь ушла на работу.

Тэя в порядке, в саду всё хорошо, за приготовление ужина она возьмётся чуть позже. Берёзка присела у солнечного окна за рукодельным столиком и взялась за шитьё. Она шила новую рубашку для Светолики. В каждом стежке была её любовь, на озарённых солнцем ресницах золотилась улыбка.

Может быть, когда-то и её родная матушка, от которой остался в памяти лишь смутный и далёкий, размытый образ, тоже шила для неё. Стежок за стежком, баю-бай... Голова клонилась на грудь, веки слипались в неодолимой, молочно-тёплой истоме.

Будто толчком разбуженная, Берёзка открыла глаза в удивительном месте. Вроде бы лес, а вроде бы дворец — с колоннами величественных древесных стволов и лиственным шатром вместо потолка. Золотое сияние наполняло этот чудесный чертог, и живая, дышащая тишина царила в нём. Озираясь, Берёзка с изумлением ступала по мягкому мшистому ковру.

На престоле, увитом цветами, восседал величавый мужчина огромного роста с чёрными волосами с проседью, одетый в чёрный плащ из перьев ворона. Из его глаз на Берёзку смотрела звёздная вечность, но не пугающая, а мудрая, всезнающая и древняя. А в глазах женщины в серёжках из ольховых шишечек, сидевшей на невысокой скамеечке подле престола, сияла светлая бесконечность. Душа и сердце Берёзки беззвучно вскрикнули, узнав её: когда-то лесную красавицу звали бабушкой Чернавой, а теперь она, молодая и прекрасная, в светлых струящихся одеждах, с проросшим в её пшеничную косу цветущим вьюнком, носила имя Древослава. Мужчина поглядел на неё взором и старшего друга, и духовного отца, и возлюбленного, и его губы тронула улыбка.

«Думаешь, настала пора для новой силы?»

Голос будто шёл не из его груди, а гудел в каждом могучем, уходящем ввысь стволе и отдавался эхом птичьих трелей под зелёным сводом лесного чертога. Древослава кивнула. Её взор окутывал Берёзку тёплым дуновением любви.

Они говорили с Берёзкой не словами, а дыханием леса, звоном птиц, отражением звёзд в ночном пруду. Древослава нарисовала пальцем в воздухе золотой узор волшбы, и он начал разрастаться сам, усложняясь и дополняясь новыми завитками и побегами. Мужчина в чёрном плаще добавил к нему бирюзовых нитей, и узор сложился в обрамление вокруг их с Древославой лиц. В его завитках Берёзка читала, что они — вместе, они — супруги. Из лесной глубины веков всплыло имя: князь Ворон.

Они были Старшими. Они много знали, зорко видели, их души были вплетены в душевную ткань мира. Но прежде чем стать Старшими, они оба прошли долгий путь, в самом начале которого сейчас стояла и Берёзка.

Князь Ворон, мерцая древними очами, вынул из своей груди сгусток бирюзового света такого же оттенка, что и нити волшбы, которые он добавил к нитям Древославы. Сгусток парил над его протянутой к Берёзке ладонью. Недоумение, трепет и щекотно-окрыляющее ощущение чуда охватили Берёзку, её ноги невесомо отрывались от земли, а бирюзовый шар уже покалывал лучиками её грудь. Сеть из светящихся нитей, золотых и голубых, подхватила её, превратилась в два огромных крыла за её спиной, и Берёзка взмыла на них к лиственному пологу лесного дворца. Там сгусток света вошёл в неё, и её словно разорвало на тысячи и тысячи пушинок одуванчика...

Очнулась Берёзка дома, на лавке у стены. Пыхтело и лезло из кадушки тесто, поставленное для пирогов, стояла на столе замоченная в кипятке сушёная земляника. Рассеялось видение лесного дворца с лиственными сводами, как туман. Неужто приснилось всё?

Ан нет: когда Берёзка приподнялась на лавке, с неё сполз укрывавший её плащ с отделкой из чёрных вороньих перьев по плечам. Значит, не сон? А может, кроме сна и яви есть ещё иной чертог, иная действительность?

Перья отливали синевой. Сам плащ был из плотной чёрной ткани, но под ней не было жарко. Встав и накинув его на плечи, Берёзка посмотрелась в зеркало. И вздрогнула: в глубине зрачков ещё мерцал отблеск того голубоватого света, сгусток которого князь Ворон вложил ей в грудь. Её глаза будто сразу стали старше на целый век... Нет, лицо оставалось гладким и молодым, но во взоре таился отсвет звёздной древности, как у князя Ворона.

Отчего-то накатила на неё безбрежная и зябкая, как туманная ночь, грусть. Вспомнились ей былые дни: жизнь с бабулей и Цветанкой в Гудке, годы недолгого бесплодного замужества, дышащая мертвенным холодом бездна войны... Единственным светлым пятном в той кровавой беспросветности стала их с княжной Светоликой любовь. Но нерушимо ныне стояли четыре утёса над Калиновым мостом, хранители мира и порядка, а очи цвета голубого хрусталя отдали свою синеву безмятежному небу. В горле встал солёный ком... Разве не отпустила Берёзка эту тоску из своей груди? Разве не жила теперь рядом с её сердцем пушистая рыжая нежность?

Она бережно свернула плащ. Торжественно и мрачновато он выглядел. Может, всё-таки не на каждый день он, а для особых случаев? Ладно, пусть сердце само подскажет, когда нужно его надеть.

Берёзка, всё ещё пребывая во власти солоноватой грусти и отголосков удивительного сна, возобновила домашние дела. Она запекла рыбину в сметане с травами, пироги тоже вышли на славу — румяные и душистые. Скоро уж свежие ягодки пойдут, а пока обходились сушёными.

Вернулись к ужину Ратибора со Светоликой. Не зря бегали они по лесам, вернулись не с пустыми руками: принесли ещё двух больших рыбин и пострадавшую в схватке с более крупным зверем чёрно-бурую лису.

— У вас теперь лисий приют будет? — засмеялась Берёзка. — Смотрите, напакостит — чердак сами отмывать будете!

Девочки побежали лечить зверя — промывать раны водой из Тиши и вливать свет Лалады, и только после того как всё было сделано, и измученная лиса заснула, они спустились к столу.

Гледлид после ужина сказала:

— У меня есть кое-какие мысли, надо их записать, пока не улетели.

Это значило, что она хотела уединиться для творчества. Часам к девяти вечера она попросила принести ей в рабочую комнату перекус — тоненький ломтик хлеба с маслом и чашку отвара тэи с мёдом. Берёзка кивнула.

Она вышла в сад, вдыхая тонкую цветочную печаль вечернего покоя. Прошлась по дорожкам цветника, отправляя ниточки ласковой волшбы всем своим питомцам: розовым кустам, жасмину, сирени, чубушнику. Это был ежевечерний обычай — пообщаться с ними, пожелать доброй ночи каждому цветку, каждой былинке. Берёзка посылала им любовь, и они откликались. Всё было как обычно, и вместе с тем она обнаруживала в себе нечто новое, что сама пока не могла определить и облечь в слова и мысли. И от этого хотелось плакать. Обнять землю-матушку и рыдать... Обо всём, что нельзя исправить, обо всех, чья жизнь оборвалась на взлёте, о тех, чья любовь не нашла ответа. Нарисовав кончиками ногтей в воздухе узор из волшбы, она увидела в нём нити знакомого голубоватого оттенка. Они переплетались с золотистыми и росли, выбрасывая новые завитки, свиваясь причудливой вязью. Берёзка дунула на узор, посылая его в тот чудесный лесной чертог вместо тысяч слов благодарности. Он улетел, растворившись в вечернем небе.

Поливать грядки она не стала: с востока шли тучи — грозно-сизые, пропитанные влагой, изнемогающие от желания её пролить. Согрев воды, она налила её в бадейку и позвала Ратибору со Светоликой ополоснуться перед сном. Вроде бы всё родное, всё привычное, дорогое сердцу, но и здесь звенела струнка печали. Ничего, к утру пройдёт. Всё уляжется, успокоится, как ветер в траве, небо станет ясным, грустная дымка развеется, горечь сменится сладостью, засияет солнце. Такой уж сегодня вечер, надо просто перетерпеть. Завтра всё будет хорошо. Может быть, как-то по-новому: она будет видеть глубже, понимать больше, любить сильнее и твёрже, ничего не страшиться и не унывать. Хрустальная синева очей, отдавших себя небу, не уйдёт никогда, не ослабеет, не смолкнет, это ясно как день. Ей жить с этим вечно, как живут они, Старшие. Живут с грузом своего знания, с мудростью неба и земли, с любовью к миру, с памятью всех, кто когда-либо жил и умирал в нём.

Но оттого, что она живёт с этим, никто не должен чувствовать печали. Она переработает это своей душой и сердцем и вернёт в мир в виде любви. Это и было любовью изначально, ни во что иное оно и не может переродиться.

В девять часов Берёзка приготовила для Гледлид то, что та просила — хлеб с маслом и отвар тэи, но переступать порог рабочей комнаты, полной книжного уединения и полумрака, не хотелось. Дом услужливо взял это дело на себя.

За час до полуночи по крыше застучал дождь, поливая грядки и стекая по желобкам в бочку. Приоткрыв окно, Берёзка дышала сырой свежестью. Сова спряталась под покровом листвы, дети спали. Ночью, наверно, будут вставать к новой обитательнице звериной лечебницы, проверять, как она себя чувствует, поить водицей из Тиши. Лиса была не истощённая, просто раненая — скорее всего, задержится на чердаке на пару дней, не больше. Свет Лалады исцелял быстро.

Молчаливый зов сердца заставил Берёзку всё-таки приблизиться к двери. Она тихонько постучала.

— Лисёнок, можно?

Через мгновение задумчивый голос Гледлид отозвался:

— Да, радость моя.

Не сердитый, не сдержанно досадливый — значит, порыв творчества на своём излёте, и Берёзка не потревожила навью в разгар работы. Так оно и оказалось: Гледлид, подпирая рукой поблёскивавшую в свете масляной лампы голову, просто сидела над раскиданными по столу листками бумаги, заполненными её убористым опрятным почерком. Рукава её белой рубашки были закатаны до локтей, кафтан валялся на лавке у стены, верхняя пуговица шёлковой безрукавки расстегнулась. Для пущей свободы навья даже разулась, а под ноги подложила подушечку: никакие телесные неудобства не должны были сковывать полёт мыслей. Отброшенное перо отдыхало, в опасной близости от края стола стояла пустая чашка и блюдце с несколькими хлебными крошками. Войдя, Берёзка первым делом велела дому убрать посуду — подальше от беды.

Гледлид, моргнув несколько раз, вздохнула, потёрла усталые глаза и улыбнулась, протянула к Берёзке руку:

— Иди ко мне.

Усадив её к себе на колени, навья с пристальной нежностью внимательно всмотрелась в её лицо. Хоть Берёзка и пообещала себе перерабатывать печаль в любовь, но от Гледлид не укрылись следы тех дум.

— Ты как будто грустная. Что с тобой, ягодка? Устала?

— Немножко. — Берёзка потёрлась носом о нос навьи, обняв её за шею, и попыталась отвлечь её от дальнейших расспросов поцелуем.

Губы Гледлид ответили пылко и искренне, но забота и пытливость во взгляде остались.

— Чего ты, красавица? Ну, что такое? Может, ты чего-нибудь хотела бы, м-м?

Берёзка уткнулась в её плечо.

— Да, хотела бы. Я хочу тискать Лисёнка.

Со смешком Гледлид подхватила её на руки и поднялась с кресла. Не сводя с Берёзки нежно-пристального взора, она отнесла её в их супружескую спальню и усадила на постель. Скинув одежду, она вспрыгнула на ложе рыжим зверем. Ощутив мгновенный прилив согревающей волны нежности, Берёзка осталась в одной нательной сорочке и нырнула в серединку пушистого клубка. Не страсти ей сейчас хотелось — просто нежного слияния. Чесать эти уши, целовать морду, обнять и всем телом вжаться, ощущая тепло и могучую силу — что могло быть прекраснее? Тискать Лисёнка — лучшее на свете лекарство. Оно исцеляло от всего: от усталости и грусти, от сомнений и тревог. Оно ставило всё на свои места в её душе. Зарываясь пальцами в осенний огонь меха, всматриваясь в родниково-прохладную синеву глаз под белыми кустиками бровей, шутливо нажимая на мягкую кожаную пуговку носа, Берёзка думала о том, что ей досталось сокровище редкой красоты. Да, язва и зараза, но до чего же неотразимая! Чужой человек, быть может, и опасался бы звериной мощи огромного оборотня, но Берёзка без страха тискала своего родного зверя, валялась на нём, как на большой пушистой лежанке, и вообще делала с ним всё, что хотела. Нельзя было не обожать его, когда он, поджав лапы, ложился кверху пузом — как тут не растаять от нежности и не устроить ему почесушки? Ведь только ей, Берёзке, это позволялось; только при взгляде на неё лютая ледяная синь этих глаз теплела, хотя это и казалось невозможным — нельзя было растопить ясные, прозрачные ледышки, полные дерзкого вызова, беспощадной насмешки, а порой и нелюдимой неприступности. В самом начале их с Гледлид знакомства Берёзка ещё застала ту неуютную и неприятную сторону навьи и помнила, какой холодной и колючей та могла быть. Но это — личина для посторонних. Да, для чужих этот зверь был опасен, и только с ней становился ручным. Впрочем, как Берёзке казалось, он понемногу учился быть чуть приветливее и со всеми остальными: любовь творила чудеса.

— Лисюнь... Что-то и правда сил нет. Я, наверно, вздремну.

«Спи сладко, ягодка, — прозвучал в голове Берёзки ответ. — Отдыхай. Я с тобой. Пусть все печали бегут прочь».

Уткнувшись носом в тёплый мех за ухом, Берёзка улыбалась с закрытыми глазами. Да, самое лучшее окончание дня. Хорошо — дождь пошёл, бочка наполнится. Завтра сад будет влажный и свежий, умытый, напоенный. Мята у колодца будет благоухать. Скоро, совсем скоро пойдут ягоды. Надо к обеду достать розовое варенье, побаловать детей.

Когда Берёзка пробудилась от бодрых и заливистых птичьих трелей, солнечные лучи уже лились ослепительным и торжествующим потоком в окно. Жмурясь от яркости, она пощупала рукой: рядом в постели — никого...

Проспала! Берёзка резко села, протирая глаза. Вот это вздремнула так вздремнула... И никто не разбудил! Дом, невидимый слуга, бесшумно подал в спальню столик с чашкой душистого отвара тэи с цветочной добавкой (она издали почуяла волну дивного запаха), крошечной плошкой с розовым вареньем и блюдцем с двумя ломтиками хлеба с маслом. Рядом дымилась горячая яичница и лежала записка.


«Ладушка, дети на учёбе, я на работе. Не стала тебя будить, чтоб ты как следует отдохнула. Позавтракай, будет больше сил днём. Если мой желудок спит до обеда, это не значит, что тебе надо брать с меня пример. Целую крепко, Гледлид

Забыла добавить: дети утром тоже перекусили. Дом отлично справляется, получается вполне съедобно. Зря ты ему не доверяешь стряпню, меньше уставала бы. Целую ещё раз».


Берёзка с улыбкой откинулась на подушки. Крепко же она спала, если не услышала утренней возни и беготни детей! Эти кого угодно подымут. Может, Гледлид велела им не шуметь?

Отпив первый глоток отвара, она кивнула своим лёгким, светлым, радостным мыслям. Солнечный сад, весело шелестя, будто отражал её настроение. А может, и не «будто» — просто чувствовал. И вчерашний дождь словно поплакал за неё. Она знала, что мята благоухает у колодца, что снаружи свежо и влажно, что дорожки скользкие, и что она любит Лисёнка. И всё хорошо — как она, собственно, и предвидела ещё вчера.

Новый день приветствовал её, и она улыбалась ему.


Храм любви


Залитая тёплым золотом солнечных лучей полянка вздыхала еле заметными порывами ветерка, жужжала пчёлами и покачивала головками цветов. Сколько их здесь было — не счесть! Душистым, красочным ковром они покрывали это светлое, уединённое местечко среди леса. Журчал ручей с поросшими синим колокольчиком берегами, мерцая светом Лалады и пропитывая пространство покоем Тихой Рощи.

Но это была не Тихая Роща. Сосна с древесным ликом росла здесь только одна, именно к её корням и ласкался отпрыск реки Тишь, пробивший себе путь из земных недр на поверхность относительно недавно.

Исполненное отрешённого покоя лицо сосны пересекал шрам, веки были сомкнуты. Отгремели для Северги битвы, в прошлом остались раны и боль, только любовь жила и творила чудеса исцеления — в виде прозрачно-радужного камня на шее у Рамут.

— Никто под этим небом, ни одна живая душа не любила так, как ты, — прошептала Ждана, устремляя блестящий солоноватой влагой взгляд к сосновому лику. — Хотела бы я так любить!.. Но не могу, не по плечу это моей слабой душе. Ни одному земному существу такая любовь не по силам. Это любовь богов. Потому-то ты и стоишь для меня наравне с ними. А может, и выше.

Коленопреклонённая в шелковисто колышущейся траве, бывшая княгиня Воронецкая, а ныне возлюбленная супруга княгини Лесияры простёрлась ниц перед сосной в порыве сладко-исступлённого поклонения. Её пальцы сплетались с цветами, полы богатых одежд раскинулись под солнцем и мерцали золотым шитьём, а шёлковая головная накидка, прятавшая её косы, соперничала в своей белизне с лепестками. Впрочем, нет, духа соперничества здесь не было. Соперничество — это всегда гордыня, а Ждана являла сейчас собой нижайшее смирение. Дабы не потревожить покой сосны, она не пускала слёзы дальше своих ресниц. Так и блестели они у неё на глазах, но по щекам не скатывались.

Цветы, испуская чистый, грустновато-нежный запах, льнули к её щекам — то ли по воле взрастившей их сосны, то ли по иному чудесному велению. Но Ждане всем её трепещущим, полным высокой, светлой, горьковатой тоски сердцем хотелось думать, что их лёгкая ласка — эхо их с Севергой последней встречи, когда навья-воин открыла Ждане свою душу в прощальной исповеди. Тогда-то Ждана и поняла, что всё зло, сотворённое Севергой прежде, затмевал свет этой великой любви — любви, что была под стать лишь божественным существам. И сотни спасённых целительным камнем жизней — доказательство, которого никто не смел оспорить. Число этих сохранённых жизней уже давно перевешивало количество отнятых ею.

Загрузка...