— Ничего, Ладушка... Просто ты теперь бесповоротно моя... До конца моя... Я люблю тебя, ягодка...
Цветочные чашечки глаз всё ещё укоряли: «Ты же обещала, что не причинишь мне...» — но Олянка смахнула невольные блёстки испуга с Ладушкиных ресниц. Это должно было случиться, просто раньше было не время, а сейчас — пора, самая прекрасная, самая медовая. И жёлтые листья ласково успокаивали, и солнце сушило ресницы, а Олянка, накрыв её губы своими, держала этот неподвижный поцелуй-покой. Она была до конца внутри, в мягкой, горячей и скользкой глубине, ничего не делая, просто обозначая и утверждая: моя. Губы Лады не отвечали, она застыла, вздрагивая бровями и сомкнутыми веками, но сердечко колотилось птичьим трепетом. Ветерок мурашками по коже вдоль спины: терпение — благо. Наконец губы Лады ожили, из них навстречу Олянке проклюнулась первая робкая нежность, и та её с радостью приняла, обласкала со всех сторон, приветствуя и ободряя. Поцелуй-покой стал поцелуем-единением, наполнился соками, движением, жизнью. Он заменял все слова, доходил глубже и толковался легко и ясно. Каждым новым своим витком, вздохом, шажком-касанием он пел тысячи песен. На миг Лада оторвалась для улыбки, уголки её губ и глаз сказали: да, твоя. И снова — бессловесное единение, теперь уже без омрачающих его слезинок, доверчивое и окончательное. Утверждение «моя» было прочувствовано и признано, дыхание Лады подрагивало, а пальцы впивались в спину Олянки в ответ на внутреннее влажное движение. «Моя...» — вздох, дрожь бровей. «Моя...» — отклик пальцев, отпечатки на спине. «Моя...» — тёплое молоко отдающейся поцелуям шеи. «Моя, моя, моя, моя...» — прижалась в ответ, стремясь неразделимо слиться до самого сердца.
«Твоя...» — дрожь губ, приоткрытые клыки. «Твоя...» — изогнулась спина, сдвинулись лопатки. «Твоя, твоя, твоя...» — щека к щеке, с одним сердцем, одной душой, одним дыханием на двоих. С высоким солнцем, с бездонным небом вровень, выше деревьев, выше гор, друг в друге взаимно, друг с другом сплетаясь, уже неделимые — на крыльях осени.
И когда уже всё и всюду стихло, отдыхая, только губы ещё льнули к губам, улыбка переходила с уст на уста, расцветая то у одной, то у другой. Будто мотылёк между ними запутался, перепархивая с губ на губы, и Олянка его наконец поймала и успокоила внутри поцелуя. Он там ещё побаловался, пощекотал, а потом стал тихим дыханием.
— Перекинься, — попросила Лада. — Я хочу полежать на тебе...
— Не испугаешься? — усмехнулась Олянка.
«О чём ты говоришь...» — отвечали чуть затуманенные, утомлённые, переполненные их единением глаза Лады. Без дальнейшего промедления Олянка стала зверем, возвысившись над сидящей на траве обнажённой возлюбленной и заслонив своей лохматой тенью солнце. Лада без страха коснулась ладонью волчьей морды, засмеялась тихонько от щекотки языка на своём запястье.
«Точно хочешь?» — шутливой мыслеречью обратилась к ней Олянка.
Глаза Лады сузились смеющимися щёлочками, блестя на солнце, губы протянулись и приоткрылись, впуская кончик звериного языка — продолжение поцелуя. Её язычок высунулся и защекотал в ответ. Рука протянулась и почесала мохнатое ухо.
Свернувшись в пушистое ложе, Олянка с острым наслаждением ощущала на себе Ладу — её тёплое нагое тело. Та устраивалась поудобнее, восхищалась мехом, размерами, внушающей трепет лесной мощью.
— Какая ты большая...
Не такая уж на самом деле и крупная, помельче оборотней-мужчин, но для Лады — конечно, огромная. Любимая угнездилась на ней наконец так, как ей было хорошо и удобно, уткнулась носом в густую гриву на шее, обняла.
— Родная моя, — шепнула она, гладя и почёсывая голову зверя, которая повернулась к ней.
«Твоя, горлинка, — отозвалась Олянка. — Ты — моя, и я — твоя».
Сбылось, наконец... Вот она и баюкала на себе свою единственную, грела её собой, оберегала, укрыв хвостом от ветра. На солнце набежали облака, и воздух стал осенним. Брызнули капельки. Как ни сладко было Олянке так лежать, она пошевелилась и тронула носом задремавшую Ладу.
«Радость моя, погода портится... Ты озябнешь, милая. Оденься».
Цветочные глаза проснулись, недовольно поглядели на небо. Сердце Олянки покрылось нежными мурашками умиления: да как оно, небо, посмело хмуриться?! Оно должно было угождать этим очам, служить им и не огорчать их! Если б Олянка могла, она бы приструнила эти тучи, ободрала бы как следует их серые бока. Нечего тут ползать и брызгать на Ладушку.
— Ой, дождик начинается! Батюшка Ветроструй, не надо! Нам с ладой так хорошо было!
И Лада, сложив ладони пригоршней и подняв их к небу, подула. Тотчас из-за туч проглянуло солнышко, осенняя зябкость воздуха сменилась ускользнувшим было летним теплом.
— Ну вот, другое дело, — засмеялась юная кудесница.
Олянка, уже обернувшаяся человеком, окутала её объятиями. Соскучившись по поцелуям, которых ей всегда было мало, она ненасытно впилась в губы Лады. Нет, впилась — это грубо, жёстко, больно. Она нежно щекотала, ласкала бабочкой, посасывая то одну, то другую губку, пока они не раскраснелись вишенками и не вспухли. В эти спелые ягодки можно было погружаться до умопомрачения, как в мягкие подушечки, а между ними прорастал вёрткий солнечный зайчик — язычок. Гоняться за ним, шаловливо ускользающим, а поймав, ласкать и окутывать любовью...
— Скажи мне, родная, отчего же ты так боишься предстать перед моими родительницами? — спросила Лада, надкусывая спелое яблоко с соблазнительным сочным хрустом.
Собравшись с мыслями, Олянка проговорила:
— Я боюсь, что потревожу покой их душ... Я — прошлое, которое они похоронили, а когда мертвец вылезает из могилы, не всякий будет ему рад.
— Брр, жуть какая! — содрогнулась Лада, и её глаза чуть померкли, посерьёзнев. Потемнеть они просто не могли, будучи сами олицетворением света. — Олянушка, и ты, и они столько пережили, со столькими бедами справились, что уж это-то совсем не беда. Не страшись, солнышко моё.
— Это ты — моё солнышко, — чуть хмуро, как луч сквозь тучи, улыбнулась Олянка.
Их объединяло врачевание: если Олянка применяла травы и кровь оборотня, то Лада исцеляла одним касанием рук. Делала она это бескорыстно, даже съестного не принимая в качестве благодарности. Ей сытно жилось в крепости Шелуга, где начальствовала её родительница Радимира, она не знала ни бедности, ни лишений. Она родилась уже после войны. Но, посещая больных, Лада видела разных людей: и бедняков, и зажиточных. Способность передвигаться по проходам была у неё с рождения, и она свободно перемещалась по землям и к западу, и к востоку от Белых гор. Исцелив бедствующего больного, она возвращалась с какой-нибудь помощью. Радимира не препятствовала этому и выделила даже сундучок, из которого дочь могла брать средства. Лада устроила в крепости приют для детей-сирот, которых она подбирала и в Воронецком, и в Светлореченском княжестве. В приюте они обучались грамоте и основам наук. Вместе с Ладой воспитательницами там трудились старшие дочери Рамут, Драгона и Минушь. Исцелённые Ладой, одетые, сытые и согретые, ребята понемногу находили новых родительниц: их разбирали в белогорские семьи. Правда, брали девочек, а для мальчиков воспитательницы искали приёмных родителей среди людей. Так уж сложилось, что мужчины в Белых горах всегда были только гостями, но не постоянными жителями.
Завелась там у Лады и любимица — девочка Тихоня. Она попала в приют годовалой, а сейчас подросла, бегала за Ладой хвостиком и звала матушкой.
— Давай возьмём к себе Тихоню, родная, — с подснежниковыми светлыми слезинками на глазах сказала Лада.
— Обязательно возьмём, Ладушка, — засмеялась Олянка. — Но сперва надо свадьбу сыграть.
— И лучше поскорее, — добавила Лада, нежно проводя пальчиком по уже приметному животу Олянки. Шло начало пятого месяца.
В прохладных осенних сумерках Олянка ступила ногой в чёрном сапоге на полянку с сосной и домиком. Поляна Северги — так она звала это место про себя. Её тёмный наряд выглядел строго и торжественно. Обувь была теперь точно по мерке — не ноги, а загляденье... Тугие голенища, вышитые по верхнему краю бисером, красиво подчёркивали их стройность. Чёрный с серебряной вышивкой белогорский кафтан Олянка перехватила тонким поясом чуть выше обычного места — над округлившимся животиком. Её голову покрывала меховая шапочка с двумя собольими хвостами сзади. Тронув пальцами выступавшие из-под убора короткие прядки волос над шеей, Олянка усмехнулась уголком губ. Без косы, зато с животом... Глаза прохладные, твёрдые, волчьи. Узнает ли её Радимира в новом облике? А впрочем, важно ли это? Улетела голубка в прошлое, отплыла лебёдушка в туман минувших лет, а в настоящем в её сердце цвели подснежниковые очи Ладушки.
Она на миг замешкалась, вскинув взгляд на лицо сосны. Невольно её собственные черты тоже подобрались сурово, будто стянутые маской. Скрипнула дверь, и на крылечко выскользнула Лада, оставляя позади свет внутри домика. Тоже принаряженная, с перевитой жемчужной нитью косой, в вышитой бисером круглой шапочке и подаренном Олянкой ожерелье, она засияла улыбкой, сделала несколько быстрых радостных шагов и застыла. Несколько мгновений они смотрели друг на друга: Олянка — неулыбчиво и серьёзно, в маске Северги, а Лада — восхищённо, с немеркнущей весенней зарёй в цветочных чашечках глаз. Ещё миг — и губы Олянки тронула улыбка, и она протянула руки. Лада, блеснув ровным жемчугом зубов, просияла, подбежала и вложила в них свои.
— Какая ты красивая, нарядная! — любуясь Олянкой, проговорила она.
Вместо ответа Олянка склонилась и покрыла поцелуями её пальчики.
— Идём, они ждут, — нежным бубенцом прозвенел голос Лады. И добавил чуть тише, ласковее: — Не робей... Я рядом!
Взяв Олянку за руку, она повлекла её в дом. Всё его маленькое, уютное внутреннее пространство озарял свет масляных ламп — трёх на столе и одной на печном шестке. Рамут с Радимирой ожидали за накрытым столом, полным простых, но добротных яств. Их взгляды обратились на вошедших.
Тихая заводь души не взволновалась, а лишь прохладной рябью наморщилась — спокойна осталась Олянка, увидев свою несбывшуюся любовь... Да и любовь ли это была? Присказка, предисловие к настоящим страницам, которые они с Ладой только начинали заполнять письменами.
— Матушка Рамут, матушка Радимира! Это моя избранница, — звонкой, чистой капелью прозвенел голосок Лады.
Рамут, в строгом чёрном кафтане с шейным платком, всматривалась в Олянку со спокойным, сдержанным любопытством в первые мгновения, но в последующие, начиная узнавать черты, поднялась со своего места. Они не были похожи, как близнецы, скорее просто как родные сёстры. Прохладная сапфировая синева глаз, очертания строгого рта и неуловимое общее выражение — вот то, что объединяло их. А ещё некая узнаваемая сердцем, но не поддающаяся словесному описанию печать Северги.
Олянка сжимала в руке мешочек с молвицами. Костяшки, постукивая, высыпались на стол.
— Узнаёшь какие-нибудь из них? — улыбаясь глазами, спросила Олянка.
Во взоре Радимиры отражалась безмолвная оживающая память, белая голубка...
— Я подскажу. — И Олянка выбрала несколько костяшек, пододвинув их к женщине-кошке. — Вот они, «Навь», «выстраданная любовь». — И напомнила, взглянув на навью: — Рамут лейфди. Разрушенный Зимград, девица-оборотень под обломками. Ты, госпожа Рамут, уж, наверное, и позабыла исцелённую тобой незнакомку, но я тебя помню. А ещё я помню: «Ты — моя, и я — твоя, так будет всегда. В любом из миров, в любой из эпох. Ни жизнь, ни война, ни смерть этого не изменят». Я разминулась с твоей матушкой на Кукушкиных болотах, но кое-что от неё до меня дошло. Ту книжечку с письмом к тебе нашла я. Я же и оставила её у подножья сосны. Я — ваше прошлое, — подытожила Олянка, глядя на обеих. — Но однажды настаёт время, когда прошлое перестаёт причинять боль. Оно становится частью души.
— Олянка, — сорвалось с губ Радимиры, которая следом за Рамут тоже поднялась из-за стола.
— Рассказ мой будет долгий, — обнимая прильнувшую к ней Ладу, сказала Олянка. — А временами и печальный. Но самое светлое в нём то, что я люблю её... — И она обратила сияющий нежностью взгляд на избранницу, прильнула губами к её лбу. — Она — моя выстраданная, моя единственная.
*
В середине зимы родилась Северга. Увидев впервые её глазёнки, Олянка засмеялась:
— Ягодка, ты как умудрилась к этому руку приложить, а?! Сознавайся, безобразница!
У малышки были острые волчьи ушки и серые с золотыми ободками глаза — точь-в-точь, как у Лады. Молодая супруга — сама невинность! — вскинула брови:
— Я не знаю, моя родная! Так уж вышло.
— Не знает она, — хмыкнула Олянка, одной рукой поддерживая у груди кормящуюся кроху, а другой поймав любимую за ушко. — А ну, признавайся, чего ты там наколдовала, колдунья?!
Та пискнула — мол, ухо отпусти! — и обняла, уткнулась, прильнула к плечу.
— Да ничего я не делала, Олянушка... Я просто загадала: пусть она родится такой, чтоб сразу было видно, что наша. Твоя и моя.
«Моя-твоя» — отголоски солнечно-осеннего единения, слияния, первого проникновения звучали в её словах. Рябина и кровь девственности, крылья осени и бабочки поцелуев.
— Ты ведь тоже в этом поучаствовала, — мурлыкнула Лада, ткнувшись носиком и защекотав дыханием ухо Олянки. — Вот так оно и вышло. Ты ведь не сердишься? Или ты хотела, чтобы дочка только в тебя уродилась?
— Да что ты, горлинка! — Олянка с нежным содроганием прильнула губами к её щёчке. Если б руки не были заняты дочкой, обняла бы, а так лишь поцелуй мог стать продолжением её души и сердца. — Я люблю тебя. И глазки твои люблю. Пусть они у неё будут...
Их свадьба в конце осени была скромной и простой. Они успели до первого снега — сразу на следующий день после праздника он и лёг. После этого Олянка с Ладой временно поселились в домике на полянке, чтобы весной приступить к строительству каменного дома в Белых горах. Лада сама выбрала светлое, солнечное место рядом с рекой и тихим сосновым лесом. Участок застолбили и разметили, где будет стоять дом, а где раскинется большой сад. Белокурая сероглазая Тихоня поселилась с ними.
А весной девы Лалады посадили на полянке несколько тихорощенских сосен — совсем юных и пушистых. Даже не верилось, что эти малютки вырастут в огромные деревья... Ручей, журчавший на полянке, был отпрыском Тиши; так Тихая Роща пришла и сюда. Рамут молчала: одну из юных сосенок она выбрала, чтобы когда-нибудь, когда настанет её час, упокоиться рядом с матушкой. Радимира тоже молча выбрала соседнюю сосенку — для себя. Ничего друг другу они так и не сказали, потому что ещё слишком рано было об этом заводить речь. Сперва предстояло вырастить ещё одно дитя, которое Рамут ощутила в себе этой зимой.
— Доброй ночи, бабушка Северга, — прошептали уста Лады, целуя морщинистую, но по-человечески тёплую кору дерева.
Янтарные лучи вечерней зари румянили самую макушку сосны, а подножие было уже погружено в голубой сумрак. Ковёр из весенних цветов раскинулся на полянке, и Тихоня уснула на нём, убаюканная старой сказкой. Олянка осторожно подняла девочку и понесла в постель, а Лада в дверях домика ещё раз обернулась и бросила тёплый взгляд на величественный лик сосны.
— Доброй ночи, бабушка...
Черешенка
1
Прекрасным, солнечным, но очень жарким летним утром Ле́глит зашла в мастерскую Теате́о. Располагалась она в маленькой бревенчатой пристройке к «гостевому дому» — большому, грубому деревянному общежитию для навиев-строителей. Сам Театео, изящный, несколько жеманный щёголь, пил отвар тэи с молоком и беседовал со своим подмастерьем Ганстаном.
— Доброе утро, господа, — поприветствовала их Леглит.
Оба навия учтиво поднялись ей навстречу. Отставив чашку с напитком, Театео услужливо и любезно приблизился к посетительнице:
— Добрейшего утречка, сударыня! Чем могу служить-с?
Его длинные, стройные ноги, облачённые в облегающие штаны с бантами у колен и тонкие белые чулки, переступали с изяществом танцора, стан прогибался в почти раболепном поклоне. Леглит не слишком нравилась его слащавость, но она старалась этого не замечать. Главное — он знал своё дело. Сняв шляпу и скользнув пальцами в пепельно-русые волосы, коротко подстриженные и причёсанные на косой пробор, она сказала:
— Мне бы укоротить немного... Жара, знаешь ли. Никак не могу привыкнуть к здешнему лету.
— Прошу тебя, госпожа, присаживайся, — плавным движением гибких рук Театео указал ей на стул.
Леглит села, и с лёгким шуршанием на её плечи легла шёлковая накидка. Тонкие пальцы мастера дотронулись до её волос:
— Насколько госпоже угодно укоротить её причёску?
От длинных волос Леглит отказалась ещё дома, незадолго до прибытия в Явь. Соображение было лишь одно — удобство. Длинные волосы требовали укладки, а Леглит много работала. Всё её время было тщательно и разумно распределено, в её распорядке дня не находилось места ненужным и случайным делам. Даже самая простая и строгая причёска отнимала слишком много полезного времени. Леглит дорожила каждым мгновением, поэтому без особого сожаления подставила голову под ножницы. Да и жалеть особенно не о чем, Леглит никогда не могла похвастаться роскошной гривой волос. Это у красавицы Олириэн, её наставницы, был целый золотой водопад, спускавшийся кончиками ниже пояса... А Леглит природа наделила красотой гораздо скромнее.
— Знаешь, чем короче, тем лучше, — проговорила она, подумав. — Зной невыносимый, голове под шляпой нестерпимо жарко. Срезай всё под корень, дружище.
Театео двинул тёмной, ухоженной бровью:
— Понял тебя, госпожа... Ежели тебе угодно совсем избавиться от волос, могу предложить испробовать вот это устройство для стрижки, моё изобретение. Стрижёт гораздо быстрее ножниц, сберегая кучу времени!
Едва услышав «сберегать время», Леглит не раздумывала ни одного лишнего мига. Она спешила приступить к работе. Глянув на стальное приспособление с двумя рычагами и зубчиками, она кивнула.
— Давай. Я на работу спешу, дружище, так что это для меня в самый раз.
— Гм, гм, — откашлялся Театео, пару раз кликнув рычажками машинки в воздухе, и добавил вкрадчиво и значительно: — Стрижка будет очень короткая, госпожа. Я тебя предупредил.
— Мне так и нужно. Меньше слов, больше дела, приятель, — сказала Леглит.
Подмастерье повесил её шляпу на крючок и налил в чашку отвар.
— Не угодно ли госпоже чашечку? Есть молоко, мёд. Могу предложить хлеб и масло.
— Благодарю, голубчик, мне без всего. Я уже завтракала. — И Леглит, высвободив руки из-под накидки, приняла чашку с душистым напитком.
Машинка, блеснув прохладной сталью, вгрызлась в её волосы. Театео проворно работал рычажками, прядь за прядью падали на накидку.
— Очень быстро, госпожа, — приговаривал он, вежливо наклоняя голову Леглит чуть набок, отгибая её ухо и выстригая вокруг него. — Не успеешь ты и чашечку отвара допить, как всё будет готово!
— Весьма полезное изобретение, — усмехнулась Леглит уголком губ.
Театео не обманул. С последним глотком на накидку упали последние волоски, мастер обмахнул голову Леглит мягкой кисточкой, снял и встряхнул накидку.
— Изволь, госпожа, готово!
Подмастерье поднёс ей зеркало. Брови Леглит дрогнули и чуть вскинулись, когда она увидела своё отражение. Солнечный луч, струясь в окно, золотил едва приметную светлую щетину — пожалуй, даже короче, чем ворсинки на бархатной ткани, а на ощупь — как замша. Сразу оттопырились и стали заметными заострённые уши.
— У тебя очень красивая головка, госпожа, — полил медовый бальзам сладкоречивый Театео. — И ушки прелестные, просто очарование! И главное — никаких хлопот с укладкой! Самая практичная стрижка, какую только можно придумать!
Подмастерье подхватил из рук Леглит чашку, когда она поднялась на ноги. Солнце отбросило на стену её тень — изящную, стройную, затянутую в строгий, застёгнутый на все пуговицы кафтан, с горделивой осанкой и красивыми линиями спины и плеч... Теперь эту гармонию линий венчала круглая голова, совершенством очертаний которой Театео взахлёб восторгался. Эту безупречную закруглённость ей придала его ловкая машинка, в самом прямом смысле исполнив пожелание Леглит — «чем короче, тем лучше». Короче, собственно, было уже некуда.
— Гм, благодарю, мне это подходит, — сухо, со стальным отзвуком в голосе молвила она. — Кстати, я тебе должна за две предыдущие стрижки, не так ли?
— Ты совершенно права, госпожа, но это такие пустяки! — сквозь зубы прожеманил Театео. А во взгляде его читалась мольба: «Можешь вообще не платить, только не убивай меня, прошу!»
— Отнюдь не пустяки, — возразила Леглит, доставая из кошелька три серебряные монетки — по одной за каждую стрижку, и небрежно высыпала их в заискивающе и благодарно подставленную горсть. — Не люблю оставаться в долгу. Вот, возьми — за две предыдущие и за эту. Теперь мы в расчёте. — И добавила, напоследок бросив прищуренный взгляд в зеркало и тронув пальцами бархатисто-замшевый висок: — Пожалуй, в следующий раз я к тебе загляну ещё не скоро.
— Благодарю, госпожа, хорошего дня! — пролебезил вслед ей цирюльник, кланяясь чуть ли не в три погибели.
— Хорошего дня, сударыня! — расшаркался и подмастерье.
Холодно кивнув и водрузив треугольную с чёрным пёрышком шляпу на остриженную наголо голову, Леглит вышла из мастерской под яркие лучи солнца Яви. Оно уже начинало припекать, но ветерок обдувал виски и затылок ласково и приятно до мурашек. Нельзя сказать, что Леглит была потрясена своей новой «причёской», скорее, испытывала некоторое смущение. Непривычное ощущение свежести, лёгкости и прохлады окружало голову. Впрочем, под шляпой отсутствие волос не так уж бросалось в глаза, убор придавал её голове завершённость, как кровля венчает здание. Чёрный кафтан с двумя рядами крупных пуговиц облегал её фигуру, спереди доходя до пояса, а позади спускаясь волнистым подолом до колен. Она носила брюки расцветки «соль и перец» и высокие сапоги из чёрной замши, чёрный шейный платок закалывала небольшой скромной булавкой с прозрачным, как росинка, камнем — горным хрусталём. Даже на работе её костюм оставался всегда опрятным.
Сказав, что она уже завтракала, Леглит солгала: в её желудок этим утром пролилась лишь вода. Проходя под окнами, она услышала звучный голос своей наставницы:
— Леглит! Уже спешишь навстречу новому рабочему дню? И опять на пустой желудок, я полагаю?
Женщина-зодчий подняла голову и улыбнулась.
— Натощак мне лучше работается, сударыня.
— Ну уж нет, так не пойдёт, — засмеялась в окне прекрасная золотоволосая Олириэн, блестя на солнце прохладной синевой глаз. — Поднимайся-ка к нам и присоединяйся к завтраку. Тут, кстати, тебе передали гостинцы.
— Что за гостинцы? — нахмурилась Леглит, сердцем чувствуя тёплое содрогание.
— А ты поднимайся — и сама увидишь, — ответил ей мягкий смешок наставницы.
Леглит поднялась на второй этаж, в обеденную комнату. Там, за грубым, тяжёлым деревянным столом собрались навьи-зодчие, трудившиеся над восстановлением Зимграда. Проста была их утренняя трапеза: серый ржано-пшеничный хлеб с маслом, мёд, яйца всмятку и отвар с молоком. Стол украшала, сияя ярким пятном в солнечном свете, корзинка, полная спелой черешни — первых, самых ранних летних плодов. Олириэн, сияя мягкой улыбкой во взоре, молвила:
— Одна милая особа просила передать тебе кое-что. Совесть нам не позволила начать без тебя, поэтому прошу — присоединяйся, не стесняйся!
Кроме черешни «милая особа» передала Леглит корзинку со съестным, в коей обнаружились пироги с куриным мясом и луком, творожные ватрушки, блины с рыбной начинкой, горшочек густых сливок и сладкое лакомство из лесной земляники и орехов с мёдом. К щекам Леглит прилил жар смущения — и не только из-за щедрости очаровательной дарительницы. В присутствии наставницы она обязана была снять головной убор, и ей пришлось открыть всем итоги стараний не в меру услужливого Театео.
— Что ж, в жару очень удобная, должно быть, причёска, — заметила Олириэн шутливо.
Больше никто острить на эту тему не решился, и Леглит была благодарна Олириэн за эту деликатную, но решительную точку, которую та поставила. Черешня имела большой успех и разошлась в мгновение ока — Леглит только и успела попробовать несколько плодов. Ещё ей удалось отведать пирога с курятиной, а также её завтраком стал кусок хлеба с маслом и медовым лакомством, который она запивала отваром со сливками. Трапеза сопровождалась деловыми разговорами — обсуждением предстоящей работы, но витало над столом и призрачное присутствие Зареоки — той самой особы, чья корзинка внесла разнообразие в их сегодняшний завтрак, и самой милой, самой чудесной белогорской девушки из всех, кого Леглит встречала во время своей работы в Зимграде.
После завтрака Леглит отправилась на свой участок. Надвинув шляпу в надежде, что никто не обратит внимания на изменения в её причёске, она рьяно взялась за работу. Восстановление города шло довольно споро; столица Воронецкого княжества восставала из руин совместными трудами зодчих из Нави, кошек-каменщиц и людей. Зимград отстраивали по образу и подобию городов Нави, по последнему слову навьего строительного искусства; там, где раньше стояли деревянные постройки, возводились каменные, излучавшие по ночам молочно-белое, лунное сияние. Озеленением готовых кварталов занимались белогорские девы, сажая цветы, деревья и кусты.
Общий проект города был детищем Олириэн. Позже он был разделён на участки, и на каждом из них назначили ответственного зодчего, который и претворял в жизнь замысел знаменитой строительницы. Дабы зимградцы поскорее могли вселиться в отстроенные жилища, труд продолжался даже зимой, но выполнялись не все виды работ, а только те, которым мороз не помеха, к примеру, возведение стен. Также производилась заготовка камня и дерева и доставка их к месту строительства. Едва сходил снег, стройка сразу оживала с новыми силами. Мостились улицы, разбивались городские сады, белогорские девы ухаживали за молодыми насаждениями. Продолжалась работа над главным городским садом, который задумывался как место для прогулок и отдыха. Клёны, липы, яблони, берёзы, тополя, дубы и ясени должны были скоро зазеленеть в нём, сажали девы и ёлочки, дабы те, разрастаясь, образовали торжественные и тенистые аллеи. Прошлогодние цветники уже распустились и благоухали густым пьянящим ароматом.
До обеда Леглит занималась строительством жилого дома. Повинуясь силе её рук, огромные каменные глыбы, заготовленные в каменоломнях, становились друг на друга, образуя прочные стены. Для их скрепления не требовался раствор: гладко отшлифованные и безупречно подогнанные друг к другу, они держались вместе за счёт собственного огромного веса, а также выступов и пазов на своей поверхности. Уже в который раз Леглит воздавала должное уважение прекрасной работе кошек-каменщиц, чьи способности были близки к тем, коими обладали зодчие из Нави. Работать с ними бок о бок было одно удовольствие. И Леглит наслаждалась этой работой, хотя получала за неё всего десять серебряных монет в месяц — десять стрижек у Театео. Работали навии, по сути, за кров над головой и пищу, но никто не жаловался и не роптал. Они восстанавливали разрушенное войском Дамрад, не ожидая за это даже благодарности. Да и на какую они могли рассчитывать благодарность за то, что обязаны были сделать? За то, что было святым долгом их совести?
С острым, печальным осознанием этого долга Леглит спешила на работу каждый день. В каждый уложенный силой её рук камень она вкладывала покаяние не раскаявшихся — тех, кто ушёл назад в Навь с позором поражения. Тех, кто на каждый свой удар меча и отнятую жизнь не отвечал малейшей дрожью души. За всех своих воинственных соотечественников — и за Дамрад в первую очередь — Леглит просила прощения своим мирным трудом. Владычица перед своим пленением совершила последнее безумство — стёрла с лица земли столицу Воронецкого княжества, оставив без крова её жителей; многие погибли под руинами, а те, кто остался, ждали часа, когда они смогут вернуться в свои жилища. Олириэн, Леглит и остальные зодчие делали всё, что в их силах, чтобы этот час приблизить.
В полдень навья присела на каменный блок, чтобы съесть кусок хлеба с молоком — таков был её скромный обед.
— Здравствуй, — прозвенел серебристым ручейком знакомый нежный голос. — Хлеб да соль тебе!
Зареока, солнечно улыбаясь, стояла перед ней с новой корзинкой черешни. Оставив свои пожитки, Леглит вскочила и выпрямилась почти навытяжку, как воин перед полководцем. Самая милая на свете особа была обладательницей светло-русой косы, которая тяжёлым пшеничным золотом лежала на её плече и через грудь свешивалась ниже пояса. Солнечно-округлое личико с хорошеньким вздёрнутым носиком, розовым и мягким бутончиком губ и большими, чистыми, небесно-голубыми очами улыбалось ей с ясным белогорским теплом.
Она совсем не походила на Темань. Красота той была тонкой, нервной, почти болезненной, а Зареока, вся наливная, как спелое яблочко, дышала крепостью и здоровьем. Леглит среди своих соотечественниц не отличалась самым высоким ростом, но эта девушка была ей едва до плеча, с крошечными, как у десятилетней девочки, ножками и маленькими пухлыми пальчиками. Она вся была чуть пухленькая — с округлой мягкой грудью, женственными бёдрами, полными руками, покатыми плечами и восхитительной шеей, которая так и манила прильнуть к ней поцелуем. А щёчки!.. Яблочки уже упоминались — с чем же сравнить их, округлые, покрытые нежным розовым румянцем, тугие, налитые соками? На уме вертятся солнышко да каравай белогорский.
— И тебе здравия, милая Зоренька, — пробормотала Леглит. И осмелилась попенять: — Однако, ты меня, голубушка, и вогнала нынче утром в краску своими гостинцами!
Девушка шутливо вскинула бровь:
— Что? Не по нраву пришлись тебе угощения?
— Нет, Зоренька, я не то хотела сказать, — поспешно, с жаром заверила её Леглит. — Угощения чудесные, благодарю тебя за них. Я лишь прошу тебя не смущать меня так... при всех.
Наливные губки Зареоки расцвели очаровательной, поцелуйной улыбкой. Стрельнув длинными ресницами, она просунула руку под локоть Леглит и повлекла за собой:
— Отойдём-ка в сторонку.
Шагнув в проход, они очутились в тенистом уголке молодого, только год назад посаженного городского сада. Но благодаря чудесной волшбе белогорских дев-садовниц он уже недурно разросся, и укрыться там было где. В зарослях вишни стояла скамеечка. Присев, Зареока поставила корзинку с черешней себе на колени, а Леглит, едва дыша, расположилась подле неё. Солнечные зайчики, пробиваясь сквозь вишнёвые кроны, играли на лице девушки, отражались в светлой глубине её очей тёплыми искорками.
— Угощайся, — пригласила она, запуская пальцы в горку черешен. — Это свои, из сада нашего.
Леглит, не сводя взгляда с её улыбающихся губ и летне-тёплых, светлых, как полдень, очей, коснулась прохладных плодов. Вороша и перебирая их, она сама не заметила, как нащупала пальчики Зареоки. Девушка, прелестно зардевшись, отвернулась, а Леглит, восхищённая, прильнула к дивным пальчикам губами, покрыла поцелуями всю кисть, приникла к голубым жилкам под тонкой кожей на запястье.
Покидая Навь, Леглит глубоко в душе похоронила Темань — несбывшуюся, бесплодную, безответную боль своей жизни, и дала себе клятву не открывать своё сердце для чувств больше никогда... Но то ли судьба смеялась над её клятвами, то ли целительный камень Рамут, даря её глазам способность спокойно смотреть на дневной свет, сделал с ней что-то ещё — как бы то ни было, сейчас, на вот этой скамеечке среди вишнёвых зарослей, Леглит с удивлением обнаруживала себя живой, дышащей полной грудью и отчаянно втрескавшейся в очаровательную, маленькую белогоряночку — со всей силой своего изголодавшегося по любви сердца. Нервное на грани самоистязания, горькое и болезненное чувство к Темани уступало место щемяще-сладкой, тёплой и здоровой страсти. Каков сам предмет любви — таково и чувство к нему.
Зареока, зажав губами черешенку, протянула её Леглит. Нутро у той жадно и горячо ёкнуло, и она, взяв упругий, согретый девичьими устами сочный плод, съела его, сплюнула косточку и накрыла поцелуем поднёсшие его губы. Так и прошёл её обеденный перерыв: черешенка — поцелуй, черешенка — поцелуй. Зацелованный, яркий от черешневого сока ротик Зареоки тянулся к ней, и она вновь и вновь утопала в нём, наслаждаясь и хмелея. Шляпа помешала им, ткнувшись полями в лоб девушки, и та стащила её с головы Леглит. Солнце заиграло золотыми блёстками на щетине, открыв взгляду Зареоки пусть и удобную для жаркой погоды, но не самую подходящую для свиданий причёску навьи.
— Ой, — воскликнула девушка недоуменно-испуганно, хихикнула. — Зачем это ты так?..
— Э-э... Это меня неудачно подстригли, — усмехнулась Леглит. — Вот и пришлось остатки... подравнивать.
Тёплая ладошка Зареоки легла ей на макушку. Это было приятное, мягко щекочущее под сердцем чувство. Губы вновь ощутили черешневый поцелуй.
2
За любовь к сладким плодам Зареоку так и прозвали — Черешенка. Младшая и любимая дочка мастерицы-зеркальщицы из-под Заряславля, Владеты, она переняла искусство садовой волшбы у второй своей родительницы, Душицы, и достигла в этом немалого мастерства. Оттого-то её и выбрали среди прочих дев-садовниц восстанавливать в обновлённом, отстроенном Зимграде его зелёную красу.
В предвоенную весну начали приходить к девушке первые знаки о близкой встрече с ладой — сны, предчувствия... Но война прокатилась разрушительным чудовищем по земле, унесла жизни двух её старших сестриц-кошек. Матушка Владета тоже воевала с навиями, но вернулась живая, хоть и поседевшая прежде времени. Выжила семья, из детей у Владеты с Душицей оставалось ещё трое дочек-дев. Двое из них уж нашли своих суженых, одна Зареока оставалась невестой на выданье.
Горе горем, а восстанавливать довоенную численность кошек в Белых горах надо. Не вернуть уж дочек погибших, воительниц отважных, но в матушке Душице ещё довольно было плодовитости и сил, и на второй месяц после возвращения супруги-кошки с войны она понесла дитя.
— Кошку растить будем, — сказала матушка Владета. — Сама дитятко кормить стану.
И не только сестриц война у Зареоки отняла. В ту страшную зиму перестали сниться ей очи избранницы, смолк ласковый голос, шептавший ей в снах слова нежные. Тихо, пусто и жутко стало у Зареоки на душе. Где теплился огонёк счастливого ожидания, там теперь снежная пустыня раскинулась и завывала бесприютная метель.
«Воюет моя лада, — утешала себя девушка. — Не до снов ей. Как война закончится, так и отыщет меня она».
Развеялись тучи, кончилась война. Сошёл снег, покрылись яблони белыми бутонами, готовыми вот-вот распуститься... Ныла в душе тревога, ждала Зареока, что возобновятся знаки счастливые, встречу с суженой предвещающие, но воцарившаяся зимой тишина всё так же гулко властвовала над ней. Чернотой были полны сны Зареоки. Пусто в них было и холодно... А одной летней ночью вдруг почудилось ей, будто кто-то коснулся её лба лёгким, прохладным поцелуем... Не поцелуй даже то был, а будто вздох печальный. «Прощай, ладушка... Прощай, Черешенка моя», — легла на сердце невесомая осенняя паутинка голоса.
С криком пробудилась Зареока, с охваченной болью душой, полной отголосков этих слов. Слёзы струились по щекам. Только лада, только суженая могла во сне её так назвать — Черешенка. А в оконце билась птица — то ли голубь, то ли горлица...
Босая, в одной сорочке выскочила Зареока в ночной сад.
— Лада! — звала она, бегая по сумрачным тропинкам под яблонями. — Лада, где ты?
Порх... Шорох какой-то в яблоневой кроне. Это горлица-вестница сидела на ветке и хлопала крыльями. Протянула Зареока к ней руки, хлынули тёплые слёзы ручьями. Глядела девушка на горлицу, а та — на неё. Посмотрела, головкой покрутила птица, да и упорхнула в ночную тьму.
— Лада... — сорвалось с помертвевших губ Зареоки, и упала она в прохладную траву без памяти.
Очнулась она, когда первый свет зари зарумянил небо. Скрипнула дверь дома, послышались шаги — торопливые, встревоженные.
— Черешенка, доченька! Что это ты тут лежишь? Что с тобою, дитятко?
Это родительница-кошка, матушка Владета, спешила к ней. Подняв дочь сильными руками, она отнесла её в дом, а там матушка Душица Зареоку водой из Тиши умыла и напоила.
— Что стряслось, родная? — расспрашивали испуганные родительницы. — Скажи хоть слово, Зоренька!
Но на уста Зареоки будто чей-то холодный перст лёг, не давая им разомкнуться. Три дня они не открывались ни для слов, ни для еды и питья, а на четвёртый Зареока наконец сумела проронить:
— Лада моя...
Родительницы, измученные тревогой (а матушка Душица ещё и дитя носила во чреве — каково ей было!), отвели Зареоку в Тихую Рощу, к девам Лалады. Грустноватой, горьковатой хвойной лаской дышал тихорощенский покой... Обступил он Зареоку со всех сторон, окутал душу исцеляющими, мудрыми объятиями. Окунувшись в горячие воды Тиши, выпив целебного отвара с мёдом, приготовленного служительницами Лалады, Зареока смогла наконец рассказать о своём видении.
Помолчав, девы Лалады переглянулись и вздохнули.
— Это душа твоей лады прилетала проститься с тобой, девица. Не стало её этой зимой... Видимо, среди прочих, кто погиб от навьего оружия, попала она в Озеро Потерянных Душ, а теперь все, кто там томился, получили свободу. Вот и полетела душа суженой твоей первым делом к тебе... Она и теперь у тебя за плечом — плачет и сокрушается, видя слёзы твои.
Обернулась Зареока, точно ужаленная, но никого за собой не увидела, только сосны могучие спали кругом. Или горлица опять где-то вспорхнула?.. Точно, она! Кинулась опять девушка за ней, но её поймали руки родительницы Владеты, и она осела наземь, зажимая ладонью беззвучный крик разорванного в клочья сердца.
— Не плачь, не убивайся, слёзы твою ладу только ранят, — приговаривали девы Лалады, умывая девушку водой из Тиши. — Отпусти её, девица, не держи, не зови. Дальше ей лететь надобно, в другой мир её путь лежит. А ты одинокой не останешься, коли сама того пожелаешь.
От целебного отвара накрыл Зареоку сон. Легчайшими касаниями крыльев бабочки кто-то ласкал её, порхали прохладные прикосновения по лицу и волосам, а потом будто бы этот невидимка поднял её на руки и в объятиях куда-то медленно нёс. Любящие, светлые были эти объятия, как крылья горлицы.
Пробудилась она по-прежнему в Тихой Роще, на озарённой солнцем полянке среди сосен. Голова её покоилась на коленях у матушки Владеты, а рядом сидела матушка Душица, с состраданием и болью во взоре вороша пальцами волосы дочери.
— Пойдём домой, дитятко, — сказала она, увидев, что Зареока проснулась.
— Кто? Кто она была, моя лада? — встрепенувшись, желала знать девушка. — Премудрые девы Лалады, вы знаете её имя?
— Не надобно тебе это, ни к чему душу бередить — и её, и себя мучить. Отпусти её, — ответили те.
На прощание они дали им туесок тихорощенского мёда и мешочек успокоительных трав, отвар которых Зареоке предписывалось принимать на ночь. А ещё — купаться в горячем источнике на склоне Нярины — великой утешительницы и целительницы сердец.
Окунувшись в высокогорную купель, Зареока увидела деву с чёрными, печальными раскосыми глазами и высокими скулами, одетую в белое.
— Дай мне твои слёзы, — прозвенел её серебряный, ласкающий голос. — Я выплачу их за тебя...
Упали жемчужины слёз в подставленную ладонь темноокой незнакомки. Она поднесла их к своим глазам, сомкнула веки... и по её щекам скатились, сверкнув быстрыми звёздочками, капельки.
Глаза Зареоки открылись под водой. Рванувшись на поверхность, она вынырнула из купели... Исчезла дева в белом наряде, а может, и не было её. Может, приснилась она Зареоке?
Как бы то ни было, в груди стало немного легче. Притупилась острая боль, будто туманом подёрнулась. Но никуда не делось горькое осознание, что никогда уж не придёт лада, с которой они так и не увиделись при её жизни. Даже имени её Зареока не знала. Мерещилось ей порой лишь ласковое эхо, шептавшее: «Черешенка...» Лёгким ветерком гладило оно её щёки, сушило слёзы, скупо катившиеся из посуровевших, рано познавших горе глаз. Всё ж немало слёз у неё взяла прекрасная Нярина, а то б утонула в них Зареока, захлебнулась бы и не выплыла на поверхность.
Когда её позвали сажать деревья в Зимграде, матушка Душица сказала:
— Ступай, дитятко, работа душу лечит. Бери пример с матушки Владеты.
К тому времени она уж произвела на свет сестрицу Годиславу и носила её супруге-кошке в мастерскую на кормление. Владета, потеряв двух старших дочерей, горе своё в работе топила; чище слезы, яснее озера тихого были белогорские зеркала, которые она делала вместе с прочими мастерицами. Услышав зов Душицы и писк проголодавшейся дочки, она умывала лицо и руки, обмывала грудь и выходила из мастерской. Сидя в тени крытого соломой навеса, Владета кормила кроху. Душица, присев рядом и прильнув к плечу супруги, глядела в личико ребёнка.
— Зареоку-то нашу зовут в Зимград — деревья там сажать надобно, — сообщила она.
— Пусть идёт, поработает, — кивнула Владета. — Может, и горевать некогда станет.
Зимград ещё не весь был восстановлен: какие-то улицы ещё строились, другие были уже почти готовы. Беломраморная красота новой столицы Воронецкой земли дышала строгой прохладой, чёткой упорядоченностью, сдержанным величием. Следовало воздать должное зодчим из Нави — великие они были искусники! Ночью постройки излучали мягкий, приглушённо-лунный свет: сиял сам камень, из которого их возвели. Дома походили на выточенные из льда дворцы. В окна вставлялась уже не слюда, как раньше, а прекрасное белогорское листовое стекло — то самое, которое помимо зеркал делала матушка Владета в своей мастерской. Окна — очи дома, и очи эти ничего не искажали, позволяя прекрасно видеть, что делается на улице.
Главным зодчим была навья Олириэн — высокая, золотоволосая, голубоглазая красавица. Почти все жительницы Нави ростом не уступали женщинам-кошкам; они носили кафтаны причудливого иноземного покроя, штаны и высокие сапоги, а на головах — треугольные шляпы, отделанные по краю полей золотой или серебряной тесьмой и перьями.
Впервые в Зимграде увидев навиев, Зареока ощутила в сердце глухое, давящее чувство, смутную враждебность. Ведь они были повинны в гибели её лады... Нет, не красавица Олириэн и её помощницы убили ладу, а их соотечественники — разумом девушка это понимала, но сердце всё время тихо тлело непримиримым, жгучим угольком. Но губы Зареоки оставались сжатыми.
Работали навии усердно и прилежно, от зари до зари. Ни люди, ни кошки таким трудолюбием и дотошностью не могли похвастаться. «На глазок», «на авось», «и так сойдёт» — эта песня была не про них!.. Точность, тщательные расчёты, филигранные чертежи и образцовая щепетильность во всём — вот что их отличало. Без суеты, без спешки трудились они, размеренно и чётко, с собранностью и сосредоточенностью, отдавая работе себя без остатка. Бывают работники, которые шумят, бегают, бурно суетятся, а всё равно дело у них неважно идёт, а то и вовсе на месте стоит; не такими работниками были навии. С кажущейся неспешностью они успевали очень много, горы сворачивали всем на удивление. Волей-неволей это вызывало уважение. И всё же не могла Зареока относиться к ним дружески... Чужие они были, зловещие, жутковатые. Будто бы холодком от них веяло.
Однажды, сажая кусты, девушка засмотрелась, как одна навья-зодчий ваяет статую для городского сада. Её искусные пальцы плясали по глыбе мрамора, и камень осыпался под ними мелким порошком. Медленно проступали под руками мастерицы очертания женской фигуры: плечи, грудь, волосы, складки одежды... Когда было готово лицо, навья всмотрелась в его черты и вдруг, оскалив зубы, просто стёрла его в пыль. От резкого рубящего движения её руки голова изваяния откололась и подкатилась прямо к ногам вздрогнувшей Зареоки. Навья, всё ещё скаля волчьи клыки, встретилась взглядом с девушкой.
— Прости, я не хотела тебя напугать, — проговорила она, спрятав зубы. — Просто это лицо не подходит. Ничего, сделаем другую голову.
Оскалилась она и впрямь жутковато, но голос оказался негромкий и очень мягкий, с иностранным выговором. Изящная, сухощавая, в облегающем её тонкий стан кафтане, навья казалась угрюмой из-за вечно насупленных тёмных бровей, сурово сжатого рта и впалых щёк с выступающими скулами («Голодная, что ли», — подумалось Зареоке). От прочих соотечественниц она отличалась причёской: её пепельно-русые волосы были коротко подстрижены. Её треуголка валялась в нескольких шагах от неё на земле: видно, ветром сдуло, а она была так погружена в работу и муки творчества, что не заметила.
Жестоко она обошлась с головой статуи — та с полустёртым лицом лежала у ног Зареоки. Срез шеи получился очень ровный, будто не откололи, а ножом отрезали. Никаких приспособлений мастерица не использовала — только свои руки. Эти руки могли резать камень, как масло... А между тем её саму хотелось накормить: худые скулы и впалые щёки наводили на мысль о недоедании.
Навью звали Леглит — её имя Зареока услышала позднее в тот же день. Та принесла кусок мрамора и принялась «лепить» из него женскую голову — послушным был в её руках камень, будто воск. Точно подогнав срез шеи и вставив внутрь железный прут, она прикрепила голову к телу. Видно, теперь лицом статуи она была удовлетворена. Приглядевшись, в мраморном лике Зареока узнала себя...
Около статуи она посадила кустик чубушника. Оплетая молодые веточки волшбой, девушка шептала:
— Расти, кустик, расцветай, милый. Красивый и большой расти...
Веточки и листья шевелились и шелестели в ответ. Скоро они покроются душистыми белыми цветами...
Зареока сажала рябинник, бересклет, шиповник, калину, жимолость, иргу, боярышник. Тёплые руки окутывали ветки юных саженцев волшбой, и те сразу же приживались. Но ещё не раз предстояло молодой кудеснице посетить своих подопечных, ухаживая за ними и подпитывая волшбой для скорейшего роста.
Один раз припозднилась девушка, заработалась до сумерек. Уже собираясь перенестись домой, окидывала она заботливым хозяйским взором посаженные ею деревца и кусты... И вдруг услышала чьё-то сонное посапывание в цветнике. Свернувшись под кустом шиповника, на мягкой, взрыхлённой земле спала Леглит. Под голову она положила вместо подушки свою шляпу, а укрылась плащом. Зареока протянула было руку, чтобы встряхнуть её за плечо, но жаль стало её будить. Выпрямившись, девушка смотрела на спящую навью — бледную до кругов под глазами... Это ж надо было так уработаться, что даже до своей постели сил дойти не осталось!
Зареока знала, где живут зодчие. Она осторожно постучала в дверь большого деревянного дома, в окнах которого ещё брезжил свет. Одно из этих окошек открылось, и высунулась золотистая, изящно причёсанная, большеглазая голова.
— Добрый вечер, сударыня, что случилось? — послышался вежливый голос с чуть заметным иноземным произношением.
— Там, в Зимграде... — начала Зареока робко.
— Да-да? Погоди одно мгновение, я сейчас спущусь. — И обладательница учтивого голоса исчезла.
Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась сама Олириэн — без кафтана, в белой рубашке и короткой безрукавке.
— Так что же там стряслось? — спросила она с любезным полупоклоном.
— Там одна из ваших зодчих... Леглит её звать, кажется, — пробормотала Зареока, глядя на золотоволосую, высокую навью снизу вверх. — Она прямо на земле уснула. Как бы не застудилась.
— Ничего, это бывает, — усмехнулась Олириэн. — Наша работа отнимает много сил, иногда даже до дома дойти трудно. Благодарю тебя за заботу, голубушка. Не беспокойся, ничего страшного с Леглит не случится. Впрочем, — добавила она, подумав, — можешь отнести ей подушку с одеялом для удобства её отдыха. И передай ей, чтобы не забыла утром заглянуть домой к завтраку. А то вечно она рвётся на работу натощак, а потом норовит и об обеде позабыть... Доброй ночи, сударыня!
И навья вручила Зареоке названные предметы, после чего с изысканной учтивостью поклонилась и исчезла, закрыв дверь. Девушке не оставалось ничего иного, как только вернуться к спящей Леглит. Осторожно приподняв ей голову, она подложила подушку.
— М-м, — сквозь сон простонала та, не открывая глаз. — Благодарю...
— Госпожа Олириэн велела передать, чтобы ты зашла домой утром и позавтракала, — добавила Зареока.
— М-м, — снова простонала Леглит, устраивая голову на подушке поудобнее и всё так же не размыкая сонных век. — Да, хорошо, благодарю. Я зайду.
И тут же снова затихла, мертвенно-бледная, измученная. Заострённые скулы и впалые щёки добавляли ей болезненности, хотя в целом навья как будто не выглядела совсем уж истощённой. Но и упитанной явно не была. Длинные, худые ноги в сапогах протянулись по земле, одну руку Леглит подсунула себе под щёку и посапывала. Кисти навьи с длинными чуткими пальцами Зареока нашла очень большими и довольно костлявыми. Её собственные пухленькие ручки были почти вдвое меньше, но зато не в пример упитаннее. Не завтракает и забывает про обед... Что же она вообще ест? На чём живёт и таскает эти длинные худые ноги? Если питаться через день, откуда же возьмутся силы работать? Под сердцем у Зареоки вдруг шевельнулось что-то новое, щемящее, безымянное.
Впрочем, на следующий день, продолжая сажать кусты, она увидела Леглит, пробегавшую мимо широким, стремительным шагом. Зареоке показалось, что навья была всё ещё немного бледна, но передвигалась та весьма бодро. Наверно, позавтракала.
На работе в Зимграде Зареока свела приятельство со многими девушками-садовницами. Она не слишком много знала о каждой из них, но была рада видеть ежедневно их лица и слышать голоса. За делом они порой пели, и голос Зареоки выделялся среди прочих хрустальной чистотой и высоким, свободным полётом... Пробегавшая мимо по делам Леглит замедлила шаг и остановилась, слушая. Их с Зареокой взгляды встретились. Девушка не перестала петь, хотя внутри будто иголочкой кольнуло. Леглит приподняла свою треуголку и изобразила задумчивый полупоклон. Постояв ещё немного, она устремилась дальше, а песня всё летала, всё кружила жаворонком в небе...
Так и повелось у них: проходя мимо, Леглит приподнимала шляпу и кланялась, Зареока тоже чуть наклоняла голову в знак приветствия — без единого слова. Изредка она встречала в городе и Олириэн, но у главной зодчей было слишком много дел, чтобы замечать каждую девушку-садовницу. Она, наверное, уж и не помнила тот случай с подушкой и одеялом для Леглит.
Впрочем, чего не было в навьях, так это заносчивости. Они вели себя безупречно, подчёркнуто учтиво с самой скромной и неприметной особой, которую встречали на своём пути. Не имело значения, кто перед ними — княгиня или простолюдинка, со всеми они держались одинаково вежливо и обходительно. Невозможно было даже представить, чтобы они проскочили мимо, если к ним кто-то обратился: всегда задерживались, внимательно выслушивали и отвечали, подробно или коротко — смотря чего требовали обстоятельства. Как бы ни была занята старшая зодчая, слыша зов какой-то из девушек: «Госпожа Олириэн!» — она тотчас останавливалась, отложив свои важные дела, по которым она спешила.
— Да-да... Слушаю тебя, голубушка.
Она относилась с величайшей серьёзностью к самой скромной просьбе или вопросу, не позволяя себе небрежно отмахиваться от собеседника. Девушки не боялись её о чём-то спрашивать, хоть у них и были свои непосредственные начальницы, раздававшие им задания — младшие зодчие.
Начальницы эти порой менялись. Девушки работали отрядами по двенадцать человек; однажды так сложилось, что дюжину Зареоки подчинили Леглит. Пока она возводила дом на одном конце своего участка, садовницы сажали цветник на другом его конце, возле уже готовой постройки. Увлечённо работая, Зареока напевала себе под нос... Горело в её руках дело, спорилось. Кустик к кустику сажала она розы. Девушки вдруг зашептались — будто ветерком повеяло:
— Идёт... Идёт...
К ним размашистым шагом приближалась Леглит в своём чёрном кафтане, сапогах и шляпе, сосредоточенно-задумчивая, суровая. А Кукуля, самая смешливая и языкастая девица в их дюжине, ткнула Зареоку в бок, подмигнула:
— Вон, глянь, твоя идёт!
Зареока только губы поджала, не отвечая на эти развязные, чересчур игривые намёки. «Твоя»... Будто они с Леглит уже помолвлены! Но окрутили и поженили их озорные язычки девушек-подружек, от приметливого взгляда которых не ускользнул их обмен безмолвными приветствиями. И ведь ничего, кроме тех поклонов, меж ними не было, а уже — «твоя». И никак не убедишь их в обратном! Правде не верят, пересмеиваются, только пуще прежнего шушукаются.
Леглит между тем подошла, окинула взором цветник, посмотрела на сажающую розы Зареоку.
— Что-то многовато кустов, голубушка, — сказала она строго. — Больше — не всегда значит лучше. Их должно быть ровно восемнадцать, а тут двадцать четыре. Давайте всё-таки не будем отклоняться от замысла.
Больно вдруг Зареоке стало, словно заноза в душу воткнулась и заныла. С таким жаром, с такой любовью к делу она трудилась, каждый кустик ласковой волшбой окутывая, каждому из них место нашла... Поднялась она с клокочущей, вскипающей обидой в сердце и сказала глухо:
— Знаешь, что, госпожа? После того, что твои сородичи здесь натворили, сколько крови пролили, не тебе меня учить, сколько кустов сажать. Ты здесь для чего? Дома строить. Вот иди и строй. А кусты да деревья — не твоя забота, вот и не лезь не в своё дело.
Девушки смолкли, переглядываясь, зазвенела тишина натянутой струной... Леглит и без того заметным румянцем не отличалась, а сейчас стала белее мрамора, губы посерели и сжались. Впрочем, в следующий миг их уголки приподнялись — вяло, невесело.
— Слушаюсь и повинуюсь, сударыня, — усмехнулась она, развернулась и стремительно зашагала прочь.
Когда её высокая, сухощавая фигура скрылась из виду, девушки зашушукались.
— Зареока, ты, по-моему, перегнула палку-то, — хмыкнула Кукуля. — Вот рубанула так рубанула!
— А что? — заметил кто-то из девушек. — Зареока верно сказала. Ежели рассудить, то оно и правда. Ишь ты — кусты она лишние насчитала! Начальница выискалась...
— Цыц там, — осадила говорившую Кукуля. — Ежели так рассуждать, никакого порядка не будет. Коли каждый будет воротить то, что он хочет, чепуха выйдет. Кто в лес, кто по дрова. У этих навий-строительниц всё на бумажках начерчено, расписано, рассчитано — что да как, где и сколько. Тут дом, а тут сад. Там улица, а здесь — переулок. Тут забор, а там — плетень. А ежели все будут огород городить, как их левой пятке вздумается, не город получится, а незнамо что.
— А мы им что, строить мешаем? — не согласилась поддержавшая Зареоку девушка. — Мы ж дома местами не переставляем, деревья посреди улицы не сажаем. Какая разница, сколько кустов? Мелочи это, придирки.
— Ладно, — махнула рукой Кукуля. — От разговоров работа сама себя не сделает. Ну-ка, девоньки, не рассиживаемся! За дело!
Горько, тяжко, нехорошо стало у Зареоки на душе. И работа не в радость, и солнышко не грело — тошно, и всё тут. Наверно, права была Кукуля: перегнула она палку, зря войну приплела. Не воевала Леглит и ничьей крови не проливала, разве в ответе она за своих сородичей, творивших зло? Быть может, в том было дело, что не отболели ещё в душе Зареоки её потери — две сестрицы старших и лада, которую она никогда не видела, а теперь уж и не увидит?
Заныла тоска, раскинула над головой вороньи крылья. Хоть волком вой...
— Девоньки, я отлучусь ненадолго, — проговорила Зареока глухо.
— Ты чего, Зорь? — спросила Кукуля.
— Ничего. Приду скоро.
Лада, горлица светлая... Ночной печальный сад, стук крыльев в окно. «Прощай, моя Черешенка...» Рыдание рвалось из горла, но Зареока закусила зубами руку и зажмурилась, и слёзы градом сочились из-под крепко сомкнутых век. Присев в тенистом уголке под уже подросшими кустами боярышника, она кричала безмолвно, и летел её бескрылый крик сквозь облака и небо — в другие миры...
— Святая пятка Махруд! — послышалось рядом. — Голубушка, что с тобой?
И какая нелёгкая занесла госпожу Олириэн сюда! Присев около Зареоки, она приподняла её лицо за подбородок и принялась бережно вытирать её мокрые глаза и щёки своим носовым платком — надо сказать, безупречно свежим и чистым.
— Ну-ну, милочка... Что стряслось? Ну, что такое? — спрашивала она сочувственно-ласково, а её платок, уже порядком промокший, впитывал потоки слёз Зареоки. — Что за горе у тебя, моя дорогая?
Ощутив укол стыда, Зареока попыталась унять всхлипы, от которых до боли содрогались её плечи и грудь.
— Ничего, госпожа, — пробормотала она.
— Ну, как же ничего? От «ничего» так не рыдают, — покачала головой Олириэн, осторожно и ласково сжав её пальцы. — Быть может, я могу чем-то помочь, дитя моё? Я сделаю всё, что в моих силах!
— Нет, госпожа, этому помочь уже нельзя, — захлебнувшись всхлипом и пытаясь успокоиться, выдохнула Зареока. — Прости меня, я пойду работать.
Олириэн не стала настаивать на откровенности, но и отпускать Зареоку в слезах не желала. Незаметно для себя — наверное, через проход — девушка очутилась у двери дома-общежития навиев. Поддерживаемая под руку госпожой Олириэн, она смущённо поднялась по скрипучей деревянной лестнице и очутилась в большой комнате с грубым деревянным столом. Олириэн обратилась на своём языке к молодому, темноволосому и темноглазому навию с выбритым до синевы подбородком и щеками, и тот подвесил над огнём в очаге стальной сосуд с носиком и ручкой. Скоро из носика повалил пар, и навий приготовил травяной отвар, душистый и красивый, янтарно-золотистый.
— Это тэя, — наливая его тонкой струйкой в чашку, сказала Олириэн. — Она растёт в нашем мире в горах. Причём чем суровее условия и холоднее воздух, тем отвар из её листьев лучше. Думаю, она и в Яви прижилась бы — где-нибудь в горной местности... Тебе с молоком, голубушка?
Зареока из скромности от молока отказалась, и тогда Олириэн подсластила напиток ложечкой мёда. Вкус его был терпким, мягко вяжущим в горле, а запах не походил ни на одну знакомую траву. Нутро согрелось, оттаяло, судорожные всхлипы понемногу улеглись.
— Ну, вот уже и получше стало, правда? — с улыбкой проговорила золотоволосая навья.
От смущения Зареока будто язык проглотила. Её хватило только на то, чтобы робко улыбнуться в ответ и кивнуть. Госпожа Олириэн непозволительно долго возилась с ней, тратя своё драгоценное время, а ведь работы у неё было несоизмеримо больше, чем у девушки-садовницы. Она строила город! И отвечала в нём за всё.
— Благодарю тебя за твою доброту, госпожа, — пролепетала Зареока. — Мне и правда пора идти работать, да и у тебя, наверное, дел много...
— Поверь, дела — ничто, — серьёзно сказала Олириэн. — Если я хоть чем-то могу помочь тебе, я не пожалею ни сил, ни времени.
— Ты уже помогла, госпожа, — искренне ответила девушка. — Благодарю тебя.
Когда она вернулась к своей дюжине, Кукуля воскликнула:
— Ты где пропадала? Без тебя у нас тут прямо всё разваливается! Что, эта твоя Леглит нажаловалась, поди, своему начальству на тебя? Мы уж думали, навии тебя там сожрали и косточками не подавились!
— Может, и нажаловалась — не знаю, — хмыкнула в ответ Зареока. — Но госпожа Олириэн не может никого сожрать. Хорошая она и добрая. И с чего ты взяла, что Леглит — моя?
— Ну... с чего-то ведь она с тобой раскланивается? — заиграла бровями Кукуля.
Зареока только поморщилась и махнула рукой.
В этот день она заработалась допоздна. Девушки уж разошлись по домам, а она ещё обходила посадки, добавляла кое-где волшбы, ласково шепталась с молодыми деревьями и кустами. Видя и слыша их живой отклик, она радовалась сердцем, а те в ответ на ласку льнули к её ладоням листочками. А вот и розы... После придирок Леглит в сердцах Зареока посадила ещё шесть «лишних» кустиков. Места хватало всем; даже когда разрастутся они, тесноты не будет. И чего навья прицепилась к ней? Задумчиво вороша пальцами листочки, девушка снова и снова возвращалась мысленно к их короткому разговору, морщилась от досады на себя. В самом деле переборщила, что уж тут скажешь... Вспомнилась опять лада-горлица, и глаза намокли, всколыхнулась в душе тоска, взмахнула серыми крыльями. «Прощай», — шелестело далёкое тихое эхо. Не встретятся они ни весной, ни осенью, не обнимут её руки лады, не родятся у них детушки... Не будет счастья никогда, никогда! Кончилась её жизнь, едва начавшись; летела к ней лада, да не долетела — сбила её, горлинку ясную, проклятая стрела вражеская...
Растравив себе душу этими мыслями, Зареока опять всхлипывала. Падали слезинки на взрыхлённую, хорошо удобренную землю под кустами.
— Кхм, — кашлянул вдруг кто-то.
От неожиданности Зареока вздрогнула, покачнулась на корточках и упала, впечатавшись ладонями в мягкую почву. Опять бледная в молочно-лунном свете сумеречного вечернего города, перед ней стояла Леглит.
— Я прошу прощения... Не хотела тебя испугать. Позволь помочь, — проговорила она, протягивая Зареоке руку.
Девушка поднялась сама и быстро смахнула слёзы. Уже не глухая, ропщущая обида вскипала в ней при виде навьи, а странное смущение, от которого жар полз из сердца к щекам. Леглит тоже долго собиралась с мыслями, впившись в Зареоку иномирными, зачаровывающими, пристальными очами. Из-за острых, «голодных» скул, мрачноватых тёмных бровей и строго сжатого рта её лицо казалось неприветливым, но голос звучал любезно и кротко, почти робко.
— Я... Я хотела сказать, что... Шут с ними, с этими кустами, — проговорила она медленно, с запинками, будто бы подбор слов давался ей с огромным усилием. — То есть, я хочу сказать в том смысле, что ты права, посадив больше изначально задуманного количества. Так даже лучше. Да, определённо лучше. Я льщу себе мыслью, что обладаю в некотором роде художественным чутьём, и распространяю его на области, в которых на самом деле не слишком разбираюсь... В садоводстве я действительно мало смыслю. Во всяком случае, гораздо меньше тебя... Кхм. Я не слишком путано изъясняюсь? — Леглит прервала себя мягким смешком, и от улыбки её лицо прояснилось, суровость растаяла, иномирный холодок обернулся ласковым лунным серебром. — Если то же самое, но в двух словах: я была неправа и прошу прощения. Сожалею, если обидела тебя.
В груди у Зареоки к концу этой речи потеплело, а на щеках разгорался настоящий пожар. Что за тепло окутывало сердце волной? Отчего она вдруг стала такой счастливой? Это счастье тёрлось о сердце мягким боком, а голову накрывало колпаком глупости. И слова на ум не шли, будто Зареока говорить разучилась.
— Госпожа, это я должна прощения просить, — пробормотала она. — Я грубо с тобой разговаривала... И много лишнего наговорила.
— Да нет, ты, в сущности, права, — вздохнула Леглит, щурясь вдаль. — Мои соотечественники натворили много зла... Но все мы — те, кто остался здесь — постараемся в меру наших сил загладить их вину.
— Но грубости выслушивать ты всё равно ни от кого не обязана, — швырнула Зареока увесистый камень в свой огород.
Леглит снова блеснула улыбкой, от которой её лицо удивительно хорошело всякий раз, когда она его озаряла.
— Не будем больше об этом, — сказала она. — Я рада, что ты не питаешь ко мне ненависти. И мне будет ещё приятнее, если ты не откажешься дать мне руку в знак... дружбы.
Её раскрытая ладонь снова протянулась к Зареоке, и девушка вложила в неё свою... И стала ещё счастливее, ещё глупее от мягкого пожатия, сомкнувшегося будто не вокруг её руки, а вокруг сердца. Стало зябко и чуть грустно, когда Леглит отпустила её руку.
— Меня чрезвычайно восхищают и занимают способности белогорских жительниц воздействовать на растения, — сказала навья, присаживаясь на корточки около роз и рассматривая их с любопытством. — Кажется, эти кусты уже успели немного подрасти... Удивительно. Если так и дальше пойдёт, они выпустят первые бутоны уже через несколько дней!
— Это называется садовая волшба. — Зареока тоже присела возле роз и опять слегка вспыхнула: их с Леглит колени соприкоснулись. — Ты верно заметила: кусты подросли. А завтра они будут ещё больше.
Показывая навье волшбу, она легонько взмахнула пальцами над кустом, и с её руки к листьям потянулись тонкие золотистые ниточки. Они впитывались в веточки, оплетая их собой, и розовый куст шелестел, шевелился и дышал, будто живой.
— Удивительно! — повторила Леглит, наблюдая за этим с восхищением.
— Не более удивительно, чем твоё зодческое искусство, — сказала Зареока, дотрагиваясь пальцем до руки навьи, лежавшей на колене. — Я помню, как ты стёрла лицо у того каменного изваяния. Отчего оно тебе не понравилось?
Кости и сухожилия худощавой руки Леглит ожили под мраморно-бледной кожей, двинулись от прикосновения. Рука сжалась в кулак, потом расслабилась и повисла, поникнув с колена.
— Да так... Творческие заскоки, — усмехнулась навья.
3
«Творческие заскоки», — сказала Леглит, но откуда было Зареоке знать, что первое, неудачное лицо статуи принадлежало Темани, жене Северги?
Отколотая мраморная голова подкатилась к маленьким ножкам круглолицей, чуть пухленькой девушки. «Что за прелесть», — ёкнуло сердце. Определённо прелесть, особенно губки, нижняя из которых состояла из двух сочных долек с бороздкой посередине — будто невидимой ниточкой перетянута. Милые, очаровательные дольки, ягодно-спелые, мягкие. Точёный носик с чуть вздёрнутым кончиком, большие, небесно-светлые глаза с озорными, длинными лучиками ресниц, брови ласково-округлыми, чуть удивлёнными дугами. Всех прелестей не перечесть, но самая чудесная — эта нижняя губка дольками. В эту губку Леглит и влюбилась, сама сперва этого не осознав.
А в другой вечер, измотанная работой, она еле держалась на ногах. Сил не осталось даже ступить в проход, и она осела на землю прямо под кустами. Почва была довольно рыхлой: девушки-садовницы ухаживали за своими посадками. Шляпа сошла за подушку, а плащ — за одеяло. А вскоре чьи-то лёгкие руки затормошили её, приподнимая ей голову. Глаза Леглит не хотели открываться, но пахло определённо девушкой. Под голову просунулась уже настоящая подушка вместо шляпы. Девичий голос сказал что-то насчёт госпожи Олириэн и завтрака. Леглит промычала «благодарю» и провалилась в забытьё.
Пробудилась она на рассвете. Силы восстановились, мертвящую усталость как рукой сняло, а в памяти маячил сон о девичьих руках... Нет, похоже, не сон: кто-то подложил ей подушку и укрыл одеялом. Озадаченная этим, Леглит свернула то и другое валиком, сунула под мышку, нахлобучила треуголку и направилась через проход домой.
Домом приходилось называть двухэтажный деревянный барак, разделённый на маленькие комнатки, в которых они жили по двое-трое, а то и по четверо. Но никто не жаловался: все равнялись на госпожу Олириэн, которая, наверное, и в тюремной камере держалась бы с княжеским достоинством и неунывающим, безоблачным спокойствием. Они приспособились: у них была здесь прачечная, кухня, столовая, даже цирюльня, в которой воцарился Театео — некогда знаменитый столичный мастер по причёскам. Он и здесь, в Яви, продолжал жить своим ремеслом, оказывая услуги, по его собственным словам, достойнейшим из женщин Нави. Он жертвовал собой, похоронив себя в этой «забытой всеми богами дыре», но следом за госпожой Олириэн он бы и не в такую дыру потащился. Театео её боготворил и рабски ей поклонялся, но его мечте стать её мужем, увы, не суждено было сбыться.
Леглит успела как раз к завтраку.
— Одна молодая особа проявила о тебе заботу, — с усмешкой сообщила Олириэн, разливая отвар тэи по чашкам. — Её обеспокоило, не простудишься ли ты, если останешься ночевать под открытым небом... Пришлось послать тебе одеяло с подушкой.
— Что за особа? — нахмурилась Леглит, а в мыслях вертелась та милая нижняя губка дольками.
— Увы, я не спросила её имени, — улыбнулась Олириэн. — Час был уже поздний, и наша беседа вышла короткой.
За завтраком они обсуждали работу, которую им сегодня предстояло выполнить, и больше наставница о той молодой особе не вспоминала.
Леглит узнала девушку по голосу, проходя мимо поющих садовниц-белогорянок. Хоть и слышала она его смутно, сквозь мертвенно-тяжёлую дрёму усталости, но не спутала бы ни с чьим другим. Хрустальный голосок звонко вонзился в сердце, ноги сами встали как вкопанные... Да, это была она, та пухленькая малютка с обворожительной губкой, слаще которой ничего на свете не существовало.
Что за издевательские шутки судьбы? Леглит долго, с кровью вырывала из своего сердца Темань, сбежала от неё в другой мир, и вот тебе, пожалуйста — ещё одна прекрасная чаровница. Совсем не похожая на Темань, совершенно другая, далёкая от неё во всех отношениях, да ещё и не во вкусе Леглит. Навья-зодчий не любила толстушек-коротышек, но эту девушку толстой назвать не поворачивался язык. Это был тот случай, когда небольшая полнота и округлость идёт своей обладательнице настолько, что стройной её и не хочется видеть. Её фигурка напоминала спелую крутобокую грушу: бёдра чуть шире груди, чётко прорисованная талия. По-детски маленькие ножки и ручки оставляли в сердце беспомощно-нежное чувство.
И эта губка, драмаук её раздери. Она сочетала в себе невинность и чувственность, целомудрие и женскую соблазнительность. Леглит только и смогла, что приподнять шляпу, поклониться и прошмыгнуть дальше.
Она и сама не знала, зачем придралась к этим дурацким кустам. На чертеже точное количество вообще не было указано, просто несколько условных значков: «Розы». Но ответ девушки хлёстко ударил её, точно пощёчина, и не такая уж незаслуженная. И эту пощёчину стоило вытерпеть.
Стоило проносить эту занозу в себе весь день, чтобы нежная пухленькая ручка сама же и вытащила её. Ручка настоящей садовой колдуньи, с чьих кончиков пальцев к листьям тянулись золотые нити волшбы...
Зареока, а уменьшительное — Зоренька. Так называли её другие девушки-садовницы. До чего же круглое колено, а до него — милые, столь же круглые слезинки на щеках. Да, снова круглых. Причина её слёз? Леглит не хотелось думать, что из-за её придирки. Хотя если из-за неё... Что ж, в таком случае не существовало для неё оправдания! Навья была готова посыпать голову пеплом и вымаливать прощение на коленях.
— Ты удивляешься моей садовой волшбе, а я — твоей силе, что прячется в этих руках, — сказала Зареока, тронув пальчиком тыльную сторону кисти Леглит, на которой под кожей проступали синие жилы.
До сладкого замирания сердца навье захотелось сжать эти пальчики, и она это сделала. Зареока не отпрянула, не отняла руку, но очаровательно опустила длинные пушистые ресницы. Непобедимая обольстительница. Может, и бессознательно у неё выходили эти милые женские уловки, но в цель они били без промаха. Ноги начинали затекать, и Леглит поднялась с корточек, выпрямившись. Руку девушки она не выпустила, и та встала следом за ней. Ночь была прохладной, и Зареока поёжилась. Подвернулся прекрасный миг, чтобы снять плащ, набросить ей на плечи и закутать, но... увы, именно сегодня Леглит забыла его надеть. И впрямь тянуло какой-то сырой тоскливой зябкостью, и навья принялась расстёгивать пуговицы. Накинув кафтан, ещё хранящий тепло её собственного тела, на плечи Зареоки, она застегнула одну пуговицу — чтоб не распахивался. Пожалуй, плащ был бы слишком длинен для невысокой девушки. Глаза Зареоки широко распахнулись, щёки рдели, а губки приоткрылись.
— Теплее? — улыбнулась Леглит, завладевая высунувшимися из-под кафтана руками своей милой собеседницы.
Зареока нахохлилась, прикрыв глаза — точь-в-точь дремлющий птенчик.
— Мне вдруг стало страшно, — прошептала она.
— Что же тебя напугало? — Леглит осторожно привлекла её к себе за руки, потом её ладони переместились на плечи девушки — тоже чуть робко, опасаясь отпора.
Сопротивления не последовало. Ладони навьи скользнули к лопаткам Зареоки, замыкая объятия, губы почти касались волос.
— Надеюсь, причина твоего страха — не я? Я не причиню тебе зла.
Лицо девушки поднялось, устало сомкнутые веки открылись.
— Я знаю... А вдруг каменная глыба, которую ты подымаешь своей силой, сорвётся и упадёт на тебя? Вот о чём я подумала и испугалась.
— Нет, не упадёт, — засмеялась Леглит. И неожиданно для себя предложила: — Хочешь полетать?
— А это как? — удивилась Зареока.
— Идём, покажу.
У недостроенного дома стопкой друг на друге лежали каменные плиты. Забравшись на верхнюю, Леглит помогла влезть девушке, после чего позволила себе наполниться подъёмной силой. Верхняя плита оторвалась от остальных и начала плавно подниматься в воздух.
— Ой! — вскрикнула Зареока. — Это что такое?!
Плита поднималась ровно, не накреняясь, и вскоре строящийся город остался далеко внизу. Они медленно поплыли над серебристо светящимися зданиями.
— Ой-ой-ой! — запищала Зареока. — Не надо, не надо, я упаду!
Она сама прижалась к Леглит, вцепилась в неё и ни за что не хотела глянуть вниз.
— Трусишка, — смеялась навья, держа её в объятиях. — Ты посмотри, какая красота! Да, город ещё не достроен, но в его облике уже проступает прекрасный и величественный замысел госпожи Олириэн.
— Ой-ой-ой, — жмурясь, опять пискнула девушка. — Я не могу, я боюсь! У меня голова кружится и колени трясутся!
— Не бойся, глупенькая, — с нарастающей волной нежности проговорила Леглит, прижав её к себе. — Ты не упадёшь, я держу тебя. А сама стою на плите очень прочно. Плита не выйдет из повиновения. В Нави я так переправляла по воздуху целые дома.
Для пущей устойчивости она расставила ноги. Зареока боязливо приоткрыла один глаз и тут же снова зажмурилась, уткнувшись ей в грудь.
— Ну вот что с тобой делать, трусишка? — С грудным мягким смешком Леглит сладостно ощущала её — вжавшуюся в неё, перепуганную, дрожащую. — Ну хоть одним глазком посмотри, ты же всю красоту пропустишь!
— Я верю, — выдохнула Зареока, окаменев в её руках и по-прежнему не открывая глаз. — Верю тебе на слово.
— Эх ты, — вздохнула Леглит.
Заставив плиту сделать круг над городом, она опустила её на прежнее место. Зареока стояла, всё ещё прильнув к ней всем телом и вцепившись мёртвой хваткой.
— Всё, мы уже на земле, — рассмеялась навья.
Только теперь девушка осмелилась открыть глаза.
— Ох, — вырвалось у неё с обморочным трепетом ресниц. — А вот теперь я и правда падаю...
Леглит не позволила этому произойти. Подхватив Зареоку на руки, она соскочила вместе с ней наземь.
— Ну, вот и всё. Полёт окончен. Жаль только, что ты так ничего толком и не увидела. — И она поставила девушку на ноги.
Зареока, ощутив твёрдую землю, в первый миг покачнулась и опять уцепилась за Леглит. Её лицо было поднято к навье, губы приоткрыты.
— Я такого ужаса натерпелась, — жалобно пробормотала она. — Теперь мне за тебя ещё страшнее...
— Ну что ты, Зоренька, никакой опасности для меня нет, — сказала Леглит, нежно касаясь пальцами круглой щёчки. — Не придумывай себе страхов, ничего со мной не случится.
Поцелуй вышел сам собой: наверное, слишком близко была губка с милыми дольками — не существовало на свете столь сладкого плода, которому эти дольки могли принадлежать. Леглит пришлось низко нагнуться, чтобы до них дотянуться...
В первый миг Зареока не противилась, но потом вырвалась из объятий.
— Мне... Мне домой пора, — всхлипнула она со слезами на глазах.
Внутри у Леглит всё упало и похолодело от огорчения.
— Прости... Ты права, уже поздний час, — пробормотала она. — Прости меня ещё раз.
Девушка, сверкнув слезинками, исчезла в проходе, а озадаченная Леглит побрела домой. Конечно, она пропустила ужин; все уже легли спать, и она не стала никого беспокоить вознёй на кухне. Слишком хорошо Леглит знала, как важен для восстановления сил зодчего полноценный, глубокий сон без перерывов. Уважая отдых госпожи Олириэн, она тихонько прокралась в свою комнатушку, которую делила с двумя соседками, разделась и нырнула под одеяло без ужина. Голода она и не чувствовала, только усталость и безмерное, тоскливое недоумение. Так с этим зябким, холодящим душу чувством она и заснула.
«Зоренька», — была её первая мысль после пробуждения. Ласковая, тёплая, как лучик утреннего солнца. И тут же каменной плитой легло на душу сожаление: ни к чему это не приведёт... Любовь отнимает силы у работы, работа — у любви. Увы, зодчий — это была стезя не из лёгких. Здесь не усидишь на двух стульях. Либо отдаёшься работе всецело, либо лучше не выбирать этот путь совсем. Третьего не дано.
В каждом возведённом ею здании она оставляла частичку себя. И однажды должен был настать день, когда оставить будет уже нечего. Тогда она упокоится навеки в стене своего последнего творения, застыв в вечном каменном сне.
Забыв, что легла спать без ужина, Леглит собралась выскользнуть навстречу новому рабочему дню без завтрака: голод почему-то молчал. Госпожа Олириэн остановила её уже в дверях и заставила сесть со всеми за стол. Кусок хлеба с маслом, яйцо и чашка отвара тэи — обычный завтрак лёг тяжёлым комом на съёжившийся от унылых мыслей желудок. Тот не хотел пускать в себя пищу, да пришлось.
А солнышко чудесно пригревало, шелестели молодые деревца, благоухали цветы... Хотелось сесть на землю под кустом и застыть в ленивом ничегонеделании, думая о сладких дольках, о пухленьких пальчиках, таких трогательно сдобных, как у младенца. Её собственная рука с растопыренными пальцами по сравнению с мягонькой ручкой Зареоки казалась костлявой птичьей лапой.
4
«Лада, лада моя», — рыдало сердце, а по щекам катились водопады слёз. Неужели изменила ей Зареока — ей, своей горлице сизокрылой, навьей стрелой на лету подстреленной? «Прощай, Черешенка...»
— О-о-о, — рыдала девушка, уткнувшись в подушку, чтоб было не слишком громко. А то родительницы услышат, начнут расспрашивать, сердце травить — ещё хуже будет. Невыносимо было говорить об этом: язык горько немел, а в горле застревал ком.
Но один поцелуй — как будто ещё не измена? Да и можно ли изменить тому, кого никогда не видел? Ночной ветерок струился в приоткрытое окно, сад вздыхал, грустно напоминая: лада, горлица... «Прощай, Черешенка моя...»
И всё же какой удивительной силой обладала Леглит! Вспоминая полёт на каменной плите над городом, Зареока ёжилась от холодящих мурашек высоты. Она сама не знала, отчего вдруг так перепугалась, но всё ещё чувствовала на себе объятия рук навьи — сильных и тёплых. Это впечатление было даже ярче полёта и высоты. И что хуже всего — ей хотелось ещё. Не летать, нет, бррр... А вот обняться, уткнуться, и чтоб рядом звучал мягкий смешок навьи — да. Когда Леглит смеялась, её лицо переставало быть суровым, и сердце откликалось на его ночную, лунную, мраморную красу зябким и нежным содроганием.
Нет, нет... Лада! Горлица на ветке...
— О-о-о, — опять застонала Зареока в подушку, но уже потише, не так надрывно и горестно.
Да что ж такое-то. Даже не плакалось ей уже: навья воцарилась в её мыслях и не давала думать о ладе. Погрустить и погоревать как следует не получалось.
— Что ж это творится-то, ладушка? — прошептала Зареока, вскинув затуманенный слезой взгляд к ночному звёздному небу. — Я плачу, а мне не плачется, не рыдается...
Всё эта навья с её поцелуем, будь она трижды неладна.
Она тянулась в прошлое, где была погибель, печаль, ночь и боль, но неведомая сила влекла её вперёд, к свету, радости, любви и жизни. Против воли влекла, мощная и непобедимая, а Зареока цеплялась за тоску, пытаясь тащить её за собой изо дня в день. Наверно, ей казалось, что так правильно. Она оплакивала ладу, которую даже не видела. Стоило вспомнить горлицу и шёпот: «Прощай, Черешенка...» — и вот они, слёзы на глазах, а в груди — надрывный стон. Но сегодня даже это плохо срабатывало. А всё Леглит... Ох, что ж делается-то!
Навья изъяснялась витиевато, мудрёно. Очень умная да учёная, видно, она была. В том большом доме, где жили зодчие, Зареока заметила какие-то приспособления — подставки с деревянными прямоугольными досками, к которым были приколоты большие листы с чертежами. Подробно она, конечно, разглядеть не успела, но и то, что удалось увидеть, поражало её ум. Ведь чтоб так чертить, это ж какую учёность надо иметь! Зареока умела читать и писать, да счёту была немного обучена; признаться, проще давалось ей вычитание и сложение, а вот умножать да делить она могла с трудом. Где ж ей, простой девушке, разобраться в науках, коими владели госпожа Олириэн и Леглит... Главная зодчая, наверное, была самой учёной из всех. По навьям трудно угадать возраст, все они выглядели молодо, но Зареоке казалось, что госпожа Олириэн старше Леглит. Пожалуй, Леглит годилась ей в дочери. Прожитые годы отражались не на лице, а в глазах — будто в бездну тёмную прыгаешь, глядя в них. Бездну, полную звёздной мудрости.
— Хватит! — оборвала свои мысли Зареока, ударив кулаком по ни в чём не повинной подушке. — Лучше буду о ладе думать... Прости меня, ладушка.
На короткое время ей удалось настроиться на печальный лад, сердце защемило, а глаза намокли, душа наполнилась раскаянием. Этому способствовал дышащий прохладой и грустно шелестящий сад, в котором ей мерещилась тень горлицы...
Но эта проклятая, неуместная жизнерадостность так и лезла в каждую щёлочку, разгоняя сумрак тоски и наполняя девушку светлым эхом солнечного дня. Ну не грустилось ей сегодня, просто беда какая-то. Швырнув подушку в угол, Зареока нахмурилась и надулась, обхватила руками колени. А завтра — новый рабочий день, новые кусты и деревья. И опять шуточки и намёки Кукули... А ведь под этими намёками, похоже, начала появляться почва!
Смирившись с тем, что тоска потерпела полное поражение, Зареока закрыла глаза и провалилась в сон. Всё-таки работала она очень много и к концу дня порядком уставала.
Ранним солнечным утром, полным птичьего пения, шелеста листвы и свежести, уж тем более не хотелось думать о грустном. Ночные терзания остались позади, Зареока спешила на работу, к своим любимым кустикам и деревцам, к земле, воде и волшбе... Это было то, что она умела лучше всего и любила больше всего. В душе всё сразу вставало по полочкам, она чувствовала себя на своём месте, наполняясь миром и светом.
Прекрасное, солнечно-искристое настроение переполняло её, когда она орудовала лопатой, чтобы посадить новый кустик. Рядом стояло ведёрко с удобрением — помётом домашней птицы, а также ведро воды. Водоснабжение в городе, к слову, навии налаживали прекрасное, гораздо лучше прежнего. К столице Воронецкого княжества подвели уже шесть водоводов, ещё шесть предстояло построить, дабы наполнить город свежей проточной водой. Один водовод, самый длинный, вёлся прямо от белогорских источников.
Неуловимое дуновение коснулось кожи Зареоки мурашками. За её плечом, заслоняя собой солнце, стояла Леглит с прямоугольной тонкой дощечкой в руке. Приподняв шляпу, она поклонилась.
— Здравствуй, Зареока... Прости, что отвлекаю тебя от работы, но мне нужно совсем немного твоего времени. Ты позволишь?
Вложив руку в протянутую ладонь, девушка поднялась. Навья подвела её к скамеечке и усадила, сама присела рядом. К дощечке у неё в руках были прикреплены несколько листов бумаги.
— Посиди вот так немного, — попросила она. — Я хочу тебя нарисовать. Смотри на меня и постарайся не вертеться.
Прислонив дощечку к колену, Леглит достала заострённую палочку, оставлявшую на бумаге тонкие тёмно-серые следы. С шуршанием, точно бабочка, запорхала эта палочка по листу. Порой навья вскидывала на Зареоку сосредоточенный взгляд; точно, уверенно двигалась её рука, не останавливаясь почти ни на миг. Зареока, помня о просьбе не вертеться, очень старалась сидеть неподвижно, но то муха её беспокоила, то пушинка какая-то, прилетевшая по воздуху и зацепившаяся за кончик носа. Уж очень она мешала, щекотала.
— Для чего тебе это? — Зареока всё-таки смахнула пушинку, и сразу стало лучше. Но ненадолго: как назло, начал чесаться нос.
— Погоди чуть-чуть, — пробормотала навья, не переставая водить по бумаге рисовальной палочкой. — Уже скоро.
Наконец она повернула лист, над которым трудилась. Зареока ахнула: на неё смотрело её собственное лицо. Даже зеркало не передало бы его точнее. Леглит смущённо улыбалась, и солнце золотило её ресницы, мерцало тёплыми искорками в глубине прищуренных от яркого света глаз.
— Да это ж я! — не удержалась девушка от смеха.
— Всё верно, — улыбнулась Леглит. — Ты спрашиваешь, для чего это? Ну... просто мне хочется видеть твоё лицо и тогда, когда мы с тобой врозь. Благодарю тебя за терпение... Не смею больше отвлекать тебя. Мне и самой пора браться за работу. Была рада с тобой увидеться...
Её мягкие губы защекотали пальцы Зареоки коротким поцелуем. Поднявшись, навья удалилась, а девушка ещё немного посидела, озадаченно размышляя над словами Леглит. Они щекотали ей сердце и вливали в кровь странную лень. Хотелось сидеть и думать, думать, думать бесконечно об этом, утопая в тягучем мёде солнечных лучей...
А эта несносная Кукуля была тут как тут со своими намёками.
— Что-то ты долго с твоей навьей миловалась. О чём болтали? О своём, о девичьем?
— Слушай, подружка, — рассердилась Зареока, — и далась тебе она! Чего ты прицепилась? Не моя она. Не-мо-я! — повторила девушка раздельно, по слогам.
Кукуля вся сощурилась — понимающе, хитро. Глаза — щёлочки-бусинки, лукавые солнечные искорки.
— Ну-ну, — мурлыкнула она.
И ничего с этим поделать было решительно невозможно.
На следующий день Зареока попросила матушку Душицу напечь пирогов и вообще всякой снеди побольше:
— Девушек в обед угостить хочу, — сказала она, розовея.
Матушка не заметила её румянца. Что ж, подружек угостить — дело хорошее, съестного дома всегда было вдосталь, отчего ж не поделиться? Принимая от родительницы вкусно пахнущую корзинку, накрытую чистой тряпицей, Зареока терпела ропот совести, но не слишком долго. Уж очень тревожили её острые, изголодавшиеся выступы скул Леглит... Навья питалась явно недостаточно. Пропускать завтраки и забывать об обедах — куда ж это годно? Этак она скоро ноги таскать не сможет, не то что работать. А работала навья на износ, самозабвенно, до полного изнеможения. Зареока не могла забыть тот поздний вечер, когда Леглит уснула прямо под кустом. Девушка и сама не была бездельницей, но чтоб доработаться до полного бесчувствия — это уже перебор.
Она постучала в дверь. Открыл ей тот темноволосый, досиня выбритый навий, который готовил отвар тэи в прошлую встречу с госпожой Олириэн. Вопросительно посмотрев на гостью с корзинкой, он ждал пояснительных слов.
— Нельзя ли передать это для госпожи Леглит? — сказала Зареока.
Навий без лишних вопросов кивнул, принял корзинку и скрылся за дверью. Девушка с облегчением выдохнула. Это оказалось не так уж трудно. А она переживала, беспокоилась! С чувством выполненного долга она полетела на работу, как на крыльях.
Вечером она, как всегда, задержалась позже остальных девушек. Поливая последний кустик водой из Тиши, Зареока мурлыкала под нос песенку, когда её коснулось знакомое ощущение прохладного ветра...
— Кхм... Добрый вечер, Зареока.
Вид у Леглит был озабоченный и суровый. Тревожные мурашки тут же поползли по плечам девушки.
— Я... Я получила твой подарок, — начала навья, снова с трудом подбирая слова. — Это было... гм... неожиданно. Я выражаю тебе признательность за него, но... Впредь прошу больше так не делать.
— Но почему? — охваченная холодком огорчения, пробормотала Зареока.
Леглит мялась, бросая взгляд по сторонам, откашливалась, кусала губы.
— Это... гм... весьма любезно с твоей стороны, но... Как бы тебе объяснить?.. Я не считаю себя вправе что-то принимать от тебя. Кроме того, мне было неловко перед госпожой Олириэн и прочими...
Пытаясь понять, в чём её ошибка, Зареока воскликнула:
— Ах, как же я сама не догадалась? Мне следовало угостить и их!
— Да нет! — вскричала Леглит, всё ещё во власти мучительного подбора слов. — Не в том дело. Ты не обязана никого угощать. Мне просто неловко... Я... ничем не заслужила такую заботу с твоей стороны.
Так ничего и не поняв из витиеватых объяснений навьи, Зареока расстроилась до слёз. Отвернувшись, она спрятала лицо в ладошках и заплакала. Рыданий такой отчаянной силы она сама от себя не ожидала, но огорчение завладело ею безраздельно.
— Гм, — смущённо пробормотала Леглит. — Кажется, так бывает, когда самые лучшие намерения встречают непонимание.
Зареока вздрагивала от горьких всхлипов, а навья, издавая сокрушённые возгласы, не могла произнести ничего вразумительного. Наконец она медленно, как тающий сугроб, опустилась на колени.
— Зоренька! — воскликнула она дрожащим голосом. — Я недостойнейшая из недостойных. Я не стою твоего мизинчика. Такое чудесное, чистейшее существо, как ты, не должно снисходить до такого чудовища, как я. Да что я говорю?! Я и изъясниться толком не могу, одни громкие пустые слова вертятся на языке, а ты достойна самых искренних, самых нежных... О, священная селезёнка Махруд! Я беспросветная тупица. Язык слов отказывается мне служить, одна надежда на вот этот язык...
Издав тяжкий, усталый вздох, Леглит завладела руками Зареоки и покрыла их поцелуями. Щекочущими мотыльками они плясали по коже, поднимаясь всё выше, обожгли шею девушки и достигли её губ. Растерянная, заплаканная Зареока, заблудившись в возвышенно-туманных восклицаниях Леглит, этот порыв ощутила всем сердцем. Его смысл был яснее некуда. Приподнявшись на цыпочки, она обняла навью за шею.
— Мне тревожно за тебя. Леглит, хорошая моя! Нельзя же так зверски работать и при этом совсем ничего не есть! Ты еле живая, такая худенькая... На тебя же смотреть страшно!
— О, священная печёнка Махруд! Ха-ха-ха! — расхохоталась навья. — Ты чудо... Ты прелесть моя!
Зареока ощутила, что подымается в воздух. Это Леглит, стиснув её в объятиях, принялась её кружить со смехом.
— Милая Зоренька, я обожаю тебя... Обожаю! Кажется, я разгадала это уравнение... «Любить» равно «кормить»! — восклицала она, чмокая девушку в щёчки, в шею, в губы — всюду, куда получалось дотянуться. — И чем сильнее любовь, тем упитаннее её предмет! Ха-ха-ха... Прелесть... Чудо моё! Я твоя — целиком и полностью! Владычица моя прелестная...
Работала Леглит почти без выходных. Лишь раз в десять дней, а то и в две седмицы у неё бывал отдых, но весь он проходил... во сне. В будние дни их с Зареокой встречи были очень краткими, и девушка надеялась, что уж в долгожданный выходной-то они побудут вместе подольше. Увы, её ждало разочарование. Нет, Леглит не отказалась встретиться, но в светлом берёзовом лесочке, под шелест кудрявых белоствольных красавиц она крепко заснула, положив голову на колени Зареоки. Боясь потревожить навью, та просидела так полдня. Корзинка со снедью стояла рядом, но Зареока к ней не тянулась, чтоб лишний раз не шевелиться... Это было даже не разочарование, а потрясшее её до глубины души осознание, насколько же Леглит выматывается, как много сил отдаёт работе.
— Зоренька... Прелесть моя, счастье моё, — проговорила навья, устраивая голову на коленях у девушки и глядя на неё с усталой нежностью. — Я люблю тебя, обожаю тебя... Я только вздремну самую малость, хорошо?
— Хорошо, отдыхай, — вороша пальцами её стриженые волосы, сказала Зареока.
— Как с тобой чудесно, — вздохнула Леглит, пытаясь поднять неодолимо смыкающиеся веки. — Поцелуй меня, свет моего сердца...
Её взгляд ускользал, угасал, сознание трепетало, как пламя на ветру. Её бледность была поистине ужасающей. Со сжавшимся сердцем Зареока склонилась и прильнула к губам Леглит, и они ответили совсем слабо. К концу поцелуя навья-зодчий уже спала, и если бы не лёгкое, едва заметное дыхание, её можно было бы принять за мёртвую.
Вот уже янтарно-румяные лучи заката прощально ласкали белые стволы берёз, а Леглит всё спала. Забыв о голоде и жажде, Зареока стерегла её отдых. Её колени стали для навьи изголовьем, и она не решалась из-под неё выбраться. Угасла вечерняя заря, голубые сумерки поползли по земле, потянуло прохладой, заныло комарьё; Зареока только и делала, что отмахивалась от них сорванной веточкой да сгоняла настырных голодных кровососов с Леглит. И всё же нельзя было сказать, что свидание получилось из рук вон плохим. Даже просто охранять сон навьи было Зареоке в радость. С грустноватым, тёплым чувством в груди она всматривалась в бледное лицо с впалыми щеками («Недоедает всё-таки!») и осторожно, затаив дыхание, кончиками пальцев дотрагивалась до волос Леглит, остриженных очень коротко, под расчёску. Очень хотелось поцеловать эти обычно строго сжатые, а сейчас жалобно приоткрывшиеся губы, но Зареока боялась разбудить навью. Подушечками больших пальцев она едва ощутимо приглаживала брови Леглит — довольно густые, темнее волос. Они придавали лицу сурово-замкнутый вид, который, наверно, отпугивал тех, кто не знал Леглит близко. Зареока тоже сперва побаивалась, но теперь-то она знала, что та неспособна и муху обидеть — даже удивительно, ведь она навья, оборотень-волк. Во рту у неё были внушительные клыки, а на острых кончиках ушей рос пушок, но на всё это девушка смотрела с нежностью. Ушки, зубки... Спит, как дитя, доверчиво и расслабленно, на мягком ложе её колен. Разве не чудо?
Наконец Леглит повернулась на бок, уткнувшись лицом Зареоке в живот. Ощутив его податливую мягкость, она скользнула ладонью вверх.
— М-м-м, — не открывая глаз, с улыбкой простонала она.
Её пробуждение защекотало душу Зареоки лучиком радости и облегчения: наконец-то. А Леглит, открыв глаза, долго смотрела в сумеречное небо всё с той же лёгкой сонной улыбкой. Девушка даже засомневалась, проснулась ли навья. Может, она спала с открытыми глазами? Но нет, Леглит медленно проговорила:
— Это самое чудесное пробуждение, какое только можно вообразить.
Зареока робко дотронулась до её щеки, и она поймала её руку, прижала к губам. Долгими, чувственными поцелуями она ласкала каждый сустав, каждый бугорок, каждую мягкую ямочку.
— У тебя такие нежные маленькие пальчики, что я боюсь их сломать, — едва шевеля губами и языком, как будто всё ещё в плену сна, вымолвила она.
— Ничего, я крепкая, — засмеялась Зареока.
— И всё-таки это самые крошечные, хрупкие, самые чудесные пальчики на свете, — выдохнула Леглит.
Окончательно пробудившись, она спохватилась, взглянула на карманные часы. У неё вырвался виноватый, досадливый вздох.
— О, драмаук меня раздери!.. Какой стыд... Прийти на свидание к самой прелестной девушке и позорным образом проспать целый день! Зоренька, счастье моё, ты что же, так и просидела? Шла бы домой, не беспокоясь обо мне...
— Ну что ты, как я могла уйти? — от всей души воскликнула Зареока.
У Леглит вырвался нежный стон. Она прильнула к губам девушки крепко и жарко, по-настоящему страстно. У Зареоки дух захватило, она ослабела в объятиях навьи до обморочной сладкой дурноты.
— Сокровище моё... Прости меня. Только во сне мы, зодчие, и можем восстановить силы. Даже пища не столь важна, как сон. — Леглит потёрлась кончиком носа о нос Зареоки и принялась покрывать поцелуями всё её лицо. Потом вдруг замерла, зажмурившись, и горько, устало прошептала: — Я не слишком много могу тебе дать, милая. Все мои силы уходят в работу. Тебе останутся лишь крохи... Поэтому я пойму, если ты решишь меня оставить и найдёшь кого-то, кто сможет уделять тебе больше времени. Ну, или, по крайней мере, не станет спать на свиданиях, — добавила она с невесёлой усмешкой.
Печальное эхо её слов окутало душу Зареоки смутной тоской. Зябко сжалась она, пусто, неуютно и холодно стало ей в светлом березнике... Лада отлетела от неё сизой горлицей, а теперь и Леглит завела этот странный разговор, от которого веяло безнадёгой. В страшной морозной пустоте повисло сердце, и уже без усилий и потуг заструились по щекам слёзы.
— Не говори так, — всхлипывая, пролепетала девушка. — Я и не помышляю о том, чтобы оставить тебя!.. Спи, сколько хочешь — столько, сколько тебе нужно, а я буду хранить твой сон и ждать тихонечко рядом. Для меня и это — радость!
— Велика радость, ничего не скажешь, — покачала Леглит головой. — Заскучаешь, затоскуешь, захочешь большего... А я не смогу дать больше.
— Не заскучаю! — в сердечном порыве дотронувшись пальцами до её щеки, воскликнула Зареока. — Уж дело я себе найду, не беспокойся. Но скажи, разве нельзя работать не так... тяжко? Разве кто-то стоит над вами с кнутом и погоняет, чтоб вы строили скорее?
— Дело не в кнуте, — сказала Леглит со вздохом, ловя руку девушки и погружая в её ладошку губы. — Просто иначе — не получится. Нельзя уменьшить то количество сил, которое работа требует. Или это будет плохая работа, или совсем никакая. Я не смогу по-другому, радость моя. Или так, или вовсе никак. В любом случае, мы должны достроить Зимград. И сделать это так, чтобы ни у кого не было повода нас ругать!
Тень ли лады-горлицы мелькнула в грустном вечернем сумраке, или же просто птица какая-то вспорхнула — как бы то ни было, тёплые слёзы, скатившись, омочили своей солёной влагой дрожащую улыбку Зареоки.
— Мне совсем ничего не нужно, — сказала она тихо, нежно, с затаённой, только ей известной светлой болью. — Вернее, совсем немного... Просто — будь. Живи, работай, если работа составляет твоё счастье. Вот и всё, чего я хочу.
Губы и брови Леглит дрогнули, глаза влажно замерцали. Она сгребла девушку в крепкие объятия и расцеловала.
— Сокровище, — шептала она между поцелуями. — Какое же ты сокровище... Самое настоящее, самое прекрасное. Ох и счастливчик же будет тот, кому оно достанется!
— Оно твоё! — обвивая её шею рукой, нежно и настойчиво промолвила Зареока.
— Смею ли я его взять? — грустно улыбнулась навья.
Вместо ответа Зареока прильнула к её губам. Та порывисто, горячо ответила — вспыхнула, будто масла в огонь плеснули. Их уста плотно слились, целуемые, целующие, Зареока обвила шею навьи мягким кольцом рук, а руки Леглит сжали её так, что ей стало трудно вздохнуть. Воздуха — мало, но счастья — полная грудь. И пусть это счастье чуть горчило, но Зареока пила его жадными глотками.
Прохладная ткань плаща Леглит окутала её обнажённое тело. Запеленав девушку, как дитя, до самого носа, навья покачивала её в объятиях, целуя то в висок, то в бровь, а та вжималась в неё — уже женщина, её женщина.
— Что ж делать-то? Как я в порванной рубашке домой пойду? — хихикнула Зареока.
Названный предмет одежды комком белел в траве; на него они сейчас, обнявшись, и смотрели вдвоём.
— Даже не знаю, как так вышло, — сокрушённо покачала головой навья. — Прости, Зоренька.
— Что ж матушке сказать? Что на работе порвала? — размышляла Зареока.
Леглит, чмокнув её в носик, решительно предложила:
— Сделаем вот что... Оденься, я тебя сверху плащом укутаю, и зайдём, так и быть, ко мне. Там найдутся нитки и иголка. А после — домой, потому что час уж поздний!
На том и согласились. В сумрачной прохладе березника Зареока надела рубашку, и сразу стало понятно, почему в таком виде идти неудобно: та была разорвана на груди. Стыдливо прикрыв руками прореху, она опять юркнула в кокон плаща, который был ей слишком длинен и волочился по земле.
— Н-да, натворила я дел! — покачала головой Леглит смущённо и виновато.
А Зареока, путаясь в плаще, натянула его себе на голову, но он всё равно оставался длинноват. Да ещё и наголовье всё время на лицо падало — не видно ни зги. Глядя на её ухищрения, Леглит рассмеялась.
— Чего?! — весело и сердито сверкнула глазами девушка. — Сама мне рубашку порвала, теперь ещё и потешается.
— Ох, прости... — Смеясь, Леглит крепко стиснула её. Закутанная в плащ, та и пошевелиться не могла, будто гусеница. — Попалась... Никогда не устану повторять, что ты прелесть. Эти губки меня с ума свели... — Навья провела большим пальцем по нижней, мерцая нежностью во взгляде, и повторила тише и значительнее: — С ума свели! Особенно вот эта. Сладкая моя...
Уста Зареоки опять утонули в поцелуе, нижняя губка получила особенную ласку.
Им удалось как-то подвернуть плащ, чтоб он не тащился по земле, попадаясь под ноги, в каковом виде Зареока и очутилась в деревянном жилище навий-зодчих. К счастью, ко сну соотечественницы Леглит ещё не отошли; кто-то трудился над чертежами, кто-то беседовал за чашкой отвара тэи. На завёрнутую с головы до пят в плащ Зареоку поглядывали с любопытством, и та, ощущая прилив жара к щекам, закуталась так, что остались видны только глаза.
В крошечной комнатке, большую часть которой занимали грубо сколоченные деревянные нары и стол с лавками, две навьи в рубашках и безрукавках (кафтаны их висели на крючках) отдыхали за чтением книг при свете масляных ламп. Леглит попросила их ненадолго выйти, и те, поглядывая на ходячий свёрток из плаща с глазами, исполнили её просьбу. Леглит с Зареокой остались в комнатке наедине. Навья достала из шкатулочки моток ниток и иглу.
— Вот, пожалуйста... Всё, что я имею — к твоим услугам. Прости, помощь не предлагаю: я в рукоделии не очень сильна.
В комнатке было четыре спальных места — два верхних и два нижних. Изящные, щегольски одетые, красивые навьи спали на весьма тощих и плоских соломенных тюфяках, укрываясь тонкими шерстяными одеялами. У Зареоки неуютные мурашки пробежали по лопаткам от мысли, что теми же самыми одеялами они укрывались и зимой, а ведь в комнатушке даже не было печки.
— Вот так, значит, вы и живёте? — пробормотала девушка.
— Так и живём, — улыбнулась Леглит. — Не хоромы, но какой-никакой кров над головой, за что государыне Лесияре и спасибо.
— А зимой? Холодно ведь, — поёжилась Зареока.
— Отапливаются общие проходы, там печи есть, — сказала навья-зодчий. — От них мы провели по комнатам железные трубы-воздуховоды, они и греют. Этого хватает, чтоб не окоченеть. Кроме того, зимой мы спим в зверином облике, так теплее. Не беспокойся, моя милая, я не мёрзну. — С этими словами Леглит растроганно и нежно поцеловала Зареоку в щёчку.
Чтобы зашить прореху, Зареоке пришлось опять остаться нагишом, а точнее — в плаще на голое тело. Сидя на нижних нарах, она орудовала иглой, а Леглит не сводила с неё задумчивого, жадно-пристального взгляда, будто желая насмотреться впрок. Наконец она нарушила молчание:
— Прошу тебя, пересядь к столу. Там, где ты сидишь, спит Эвгирд. Клянусь, я сойду с ума от ревности при мысли, что ей выпало такое счастье — лежать там, где только что сидела ты...
— Как тебе будет угодно, — усмехнулась Зареока, поднимаясь с места.
До лавки у стола был один шаг, но даже его ей сделать не удалось: она очутилась у Леглит на коленях.
— Пусти, сейчас иголкой уколю, — приглушённо смеялась она, отбиваясь от объятий и поцелуев. — А ежели войдут?
В итоге от этой возни плащ с неё упал. Смущённая Леглит снова принялась кутать Зареоку, а глаза её сверкали восхищением и нежной страстью. А девушке и смешно было, и неловко до жара на щеках, и как-то по-особенному светло и радостно. И вместе с тем её не могло не удручать это бедное, суровое жилище, в котором обитали неутомимые труженицы-зодчие.
— Разве это справедливо — жить в голоде, в холоде, а работать за десятерых? — сказала она с жаром.
— Да с чего ты взяла, что в голоде, милая? — рассмеялась Леглит, прижимая её к себе. — Поверь, питаемся мы вполне сытно.
— Знаю я, как ты питаешься, — нахмурилась Зареока. — Завтрак пропускаешь, об обеде забываешь, а возвращаешься так поздно, что и ужин — мимо тебя.
— И кто тебе такое сказал? — Смеющиеся глаза навьи затянулись влюблённой, туманно-нежной дымкой.
— Да старшая ваша, госпожа Олириэн, и сказала. Когда подушку с одеялом тебе передавала, — призналась девушка.
— Вот оно что, — усмехнулась Леглит. — Не волнуйся так за меня, сокровище моё. Клятвенно обещаю принимать пищу вовремя — ради твоего спокойствия.
Будь навья кошкой — наверно, заурчала бы сейчас, но мурлыкать она не умела, поэтому просто щекотала губами и носом шею, щёки и уши Зареоки.
— Заботливая ты моя, ласковая моя... Мне с тобой и печки не нужно — и так тепло. А когда есть любовь в сердце, а в руках — работа, и на соломе хорошо спится.
Обеспокоенная тем, что они слишком долго злоупотребляли терпением соседок Леглит, Зареока спешила покончить с прорехой. Если бы не все эти нежности, она давно бы уже успела её зашить.
— Ну, всё, — объявила она, положив последний стежок и закрепив нитку узелком. — Мне и впрямь пора, дома уж, наверно, меня хватились... Пойду я.
— Не хочется выпускать тебя из объятий, — защекотал шёпот Леглит её ухо.
— Полно тебе, не останусь же я здесь ночевать! — засмеялась девушка.
Ей и самой до отчаянной тоски не хотелось расставаться, но она сдержала слёзы.
5
Вскочив на свою верхнюю лежанку, Леглит растянулась на постели — расслабленно, в сладостном утомлении блаженства. От дневного сна побаливала голова, он восстанавливал силы несколько хуже ночного, но это не имело значения. Тело наполняла томная тяжесть, а в сердце — крепкий хмель от Зареоки. На пальцах был её запах, во рту — её вкус. Вкус невинности, которую та подарила ей в сумраке березника... О, счастливчик-плащ! Он обнимал её нагое тело, исполняя свой прямой долг. Леглит зарылась лицом в его подкладку и вдыхала, наслаждаясь опосредованным продолжением их слияния. Особенно её влекли те места, которые касались Зареоки ниже пояса. О, драгоценное, священное пятнышко!.. Это её. Это она оставила, сидя на лежанке и зашивая прореху. Она внутри была такая влажная. Всё в ней драгоценно, вся она до последней капельки — прекрасная, чудесная, любимая. О!.. Обнимаясь с плащом, навья воображала на его месте девушку и тонула в отголосках наслаждения.
От стука в дверь Леглит, разморённая и углублённая в свой любовный хмель, вздрогнула.
— Уже можно войти?
Это были Эвгирд и Хемильвит, которых она, дабы не смущать Зареоку, спровадила на время из комнаты.
— Да-да, входите. Прошу прощения за неудобство, — отозвалась Леглит, сожалея о невозможности в уединении насладиться отголосками свидания. Как будто читаешь прекрасную книгу, а некто любопытный заглядывает через плечо, не давая полноценно погрузиться в неё и отдаться чувствам.
Соседки вошли с многозначительными улыбками и принялись готовиться ко сну. Эвгирд, на чьём месте сидела девушка, усердно надраивала зубы и сплёвывала воду в умывальный тазик, весело косясь на Леглит.
— Что это была за обворожительная незнакомка, м-м? Разглядеть, правда, удалось лишь глаза, но и они стоят того, чтобы отдать жизнь за один поцелуй их обладательницы!
— Эвгирд, я прошу тебя — без шуточек, хорошо? — с глухим раздражением промолвила Леглит. — Я вызову на поединок всякого, кто посмеет хоть словом, хоть намёком пятнать честь этой особы.
— Ого! — двинула бровью шутница, промокая полотенцем умытое лицо. — Да тут всё серьёзно, как я погляжу! Хорошо-хорошо, только не кипятись. Честь дамы — это святое, у меня и в мыслях не было на неё посягать.
Их ухмылки, их присутствие и даже дыхание всё опошляло, всё портило. Леглит, скрипнув зубами от досады, зажмурилась и отвернулась к стене. Хорошо хоть, что у них хватало порядочности не копаться в её вещах, ведь там она прятала карандашный портрет Зареоки. А может, в её отсутствие всё же заглянули?.. Надо будет перепрятать получше.
Выспавшись днём, Леглит не могла сомкнуть глаз ночью. Соседки наконец угомонились и уснули, и она смогла достичь хотя бы относительного уединения со своими мыслями. Разумеется, так не должно продолжаться. Груз ответственности тревожно давил на плечи: теперь она должна, просто обязана узаконить отношения. О том, чтобы оставить Зареоку в любовницах, и речи быть не могло. Что за пошлость! От одной мысли об этом Леглит содрогалась в негодовании. Обычай безбрачия зодчих был силён, но раз уж у них всё так далеко зашло, Леглит считала своим долгом сделать Зареоку супругой. Вот только возможен ли был здесь такой брак? Это предстояло выяснить.
Ей не спалось, и она тихонько прокралась на кухню. Отчасти виной тому был и голод: сегодня она пропустила и обед, и ужин. Оказалось, сон бежал не от одной Леглит: за столом сидела госпожа Олириэн, что-то набрасывая карандашом в свете масляной лампы. Рядом с ней остывала чашка отвара тэи.
— Гм, прошу прощения, сударыня.
В ответ на её осторожно-вкрадчивые слова Олириэн вскинула взгляд и улыбнулась. Похоже, она тоже баловалась портретами... Леглит сразу узнала черты повелительницы женщин-кошек, княгини Лесияры.
— Ничего, Леглит, всё в порядке. И у тебя бессонница? Это скверно. Без надлежащего отдыха работается отвратительно, но ничего не могу с собой поделать.
Она перевернула портрет лицом вниз и достала из стопки листов рабочие чертежи, но это не могло обмануть Леглит. Кто сам влюблён, безошибочно определяет эту «болезнь» у других. Когда княгиня Лесияра посещала строящийся Зимград, Олириэн неуловимо преображалась, её взгляд наполнялся тихим, немного печальным светом. Она не выходила за рамки учтивости, но рядом с белогорской повелительницей менялся её голос, её движения, даже её дыхание менялось. У Лесияры была супруга, которую та, по всей видимости, искренне обожала, а потому между ней и Олириэн не могло ничего возникнуть; Леглит слишком хорошо знала свою наставницу, чтобы заподозрить её в чём-то подобном. Олириэн безукоризненно следовала своему внутреннему мерилу порядочности и ревностно следовала обычаю безбрачия зодчих.
— Я немного вздремнула днём, вот и не спится, — сказала Леглит, наливая чашку отвара и себе. Тот уже немного остыл в заварочном чайнике и приобрёл терпкость.
— Ах да, сегодня же у тебя выходной, — вспомнила Олириэн. — Что ж, тогда, если не возражаешь, я хотела бы спросить твоего мнения вот о чём...
Они немного поговорили о рабочих вопросах, но недосказанность витала в воздухе. Леглит думала о Зареоке, Олириэн — о Лесияре. Понимая друг друга без слов, они, тем не менее, ни слова друг другу не сказали о том, что жило в глубине их сердец. Леглит съела кусок хлеба с холодным мясом, и её голод улёгся. Она исполняла обещание не забывать о пище, поддерживающей телесные силы, которое она дала Зареоке.
— Что ж, всё-таки попробую заснуть, — улыбнулась Олириэн. — Иначе завтра работница из меня будет никакая.
— Спокойной ночи, сударыня, — поклонилась Леглит.
— И тебе, — кивнула наставница.
Леглит набралась смелости и заглянула к жрицам Лалады, да не к рядовым, а к тем, что обитали в общине Тихой Рощи. Насколько она знала, близость к этому месту в жреческой иерархии имела большое значение.
— Уважаемые сударыни, мне хотелось бы знать, могу ли я заключить брак с жительницей Белых гор? — как можно более коротко и ёмко задала Леглит свой вопрос.