Служба повечерия закончилась, как положено, на склоне дня. Настал час, когда монахиням надлежало отойти ко сну, не зажигая свечей, при последних отблесках сумерек.
Но предстоящая ночь не была обычной ночью. Близкая кончина матери-аббатисы ни для кого в монастыре уже не была тайной. Чтобы помочь ей в эти последние часы, ее дочери не лягут спать и проведут время сна в молитве за отходящую душу.
Собравшись в самой старой молельне, заложенной Абеляром и затем достроенной руками его учениц, бенедектинки Параклета, облаченные в знак покаяния в черные накидки, на коленях творили молитву. Некоторые простерлись ниц. Иные взывали к Богу, крестом сложив руки на груди. Вся жизнь опустевшего в тот час монастыря сосредоточилась, казалось, вокруг алтаря, у подножия которого покоился основатель, мессир Пьер.
Неподалеку, в тесных стенах больницы, пять женских фигур склонились над постелью умирающей. Настоятельница, зная любовь к простоте и отрешенности у той, что уже присутствовала среди них лишь наполовину, старалась во время этого последнего бдения избежать всякой торжественности. Кроме сестры Марг и ее самой, в круг молящихся были допущены лишь наставница послушниц мать Эрмелина и ее сестра-близнец госпожа Аделаида, одна из первых покровительниц Параклета. Супруга благородного Гало, сердечная и здравомыслящая госпожа Аделаида была, бесспорно, единственным другом аббатисы за пределами монастырской ограды. Она встретила Элоизу при ее появлении и в начале тяжких трудов в уединенном уголке Шампани и никогда впоследствии не переставала поддерживать ее — как своей дружбой, так и своей лептой.
Преклонив колени возле ложа, она присоединила теперь свои молитвы к молитвам сестры. Из-под крахмального чепца виднелись лишь ее седые волосы и склоненный в горести широкий лоб, прорезанный морщинами.
Если бы умирающая открыла на миг глаза, которые упрямо держала закрытыми, погрузившись в свои мысли, она, несомненно, была бы счастлива увидеть в последний раз перед своей кончиной столь верное лицо.
Пятая женщина, получившая дозволение провести ночь у одра преподобнейшей матери, держалась немного поодаль.
Ее никто не знал. Она прибыла после вечерни с рекомендацией Реймсского епископа. И ее наряд, и доставившие ее носилки — все указывало на зажиточность. Впечатление подкрепляли сдержанность и элегантность ее манер. Вероятно, то была богатая горожанка, и привела ее в Параклет слава о набожности и мудрости Элоизы. Она назвалась госпожой Геньеврой и просила, чтобы ее допустили участвовать в бдении.
— Я проехала много лье, добираясь сюда, — объяснила она настоятельнице, — и прошу вас позволить мне помолиться за упокой вашей августейшей матери. Я столько о ней слышала…
Всякий гость священен. На просьбу госпожи Геньевры согласились легко. Ее тотчас разместили в одной из келий, отведенных для высоких гостей, и разрешили прийти помолиться возле умирающей, если ей того захочется.
Накинув на голову край плаща, скрепленного на груди брошкой из чеканного золота, она застыла в неподвижности. Под тенью темно-красной плотной шелковой ткани угадывались когда-то прекрасные, но отмеченные временем черты, проницательные глаза и рот с резкими складками в уголках полных губ. Ее пальцы перебирали янтарные четки, и она казалась погруженной в молитву.
Внезапно дыхание умирающей участилось. Чувствовалось, каких усилий стоил ей каждый глоток воздуха. Ее грудь судорожно вздымалась, в горле слышались хрипы.
— Нельзя ли что-то сделать, сестра Марг? Если не спасти, то хоть как-то помочь ей?
Мать Агнесса повернулась к сестре-сиделке. Боль читалась на ее серьезном лице.
— Она отказывается пить мой эликсир, — простонала сестра Марг. — Я не могу заставлять ее силой!
Мать Агнесса вздохнула. Она знала силу воли аббатисы и догадывалась, в чем причина ее отказа.
«Смерть ей желанна, — подумала она с покорностью. — Желая ее, она ничего не сделает, чтобы отдалить ее приход. Вот так, Боже праведный, воля Твоя впервые совпадает с ее собственной!»
Госпожа Геньевра подалась вперед, чтобы лучше видеть происходящее. Жадный интерес блестел в ее взгляде.
«Элоиза вот-вот скончается! В ее лице уже нет ни кровинки! Я буду среди тех, кто сможет сказать: я присутствовала при ее конце. Как странно! Я смогу описать отцу агонию женщины, чья судьба навеки связана с судьбой Абеляра. Каким бы старым ни был отец, ему будет интересно. Все, что напоминает о его ненависти к регенту Школ Парижа, об их долгих стычках, оживляет его угасающий ум. Разве Элоиза не остается, при всех своих обязанностях аббатисы, при всей славе, которую она здесь снискала, верной и после его смерти супругой этого философа, осужденного сначала Суассонским, а затем и Сансским собором? Она так и не отреклась — ни от него, ни от их любви. Она отдалась ему без всякой меры и стыдливости, безраздельно. И вся ее сегодняшняя набожность ничего не изменит! Что же был это за человек, если так всецело покорил ученейшую из наших женщин? Отец и друзья отца всегда описывали его как чудовище гордыни, эгоиста, заботившегося лишь о собственном удовольствии и славе. Но старые женщины, что когда-то знали его, к нему снисходительны. Когда им доводится говорить о нем, их потускневшие глаза затуманивает тоска по былому. Кем же был в самом деле мессир Абеляр, ненавидимый тобой, отец мой Альберик, и твоим товарищем Лотульфом Ломбардским, и Росцелином, смешанный с грязью самим Бернаром Клервосским и многими другими, но взятый под защиту и почитаемый Фульком Дейским, графом Тибо Шампанским, аббатом Клюни Достопочтенным Пьером?»
Госпожа Геньевра сменила позу. Она была уже немолода, и тряская дорога ее утомила.
Возбуждение, овладевшее ею, когда от проходящего паломника она узнала о близкой кончине Элоизы, заставило ее забыть о болезнях и, не раздумывая, пуститься в путь, оставив богатый дом и мужа-ювелира, чтобы лично видеть смерть женщины, для многих уже ставшей наполовину легендой.
«Разве есть такие среди наших ученых, кому не интересен мессир Абеляр? 20 лет как умер, а вокруг его памяти продолжают бушевать страсти. Его труды удивляют, смущают, будоражат наше поколение точно так же, как поколения предыдущие. Несмотря на его дерзость, отбросить его невозможно. До своего несчастья этот человек раздражал своим высокомерием, хвастливостью, самоуверенностью, и нет сомнения, что и в наши дни его книги поддерживают враждебное к нему отношение. У него по-прежнему много хулителей и противников. Обиды моего отца и других все еще живы. Это всем известно. Но не менее верно и то, что он заявил о себе как о самом дерзновенном философе нашего времени. Те, кто читал его, говорят, что он опередил свой век. Те, кто его слышал, — будто он обладал талантами исключительного многообразия и богатства. Критикуют его или хвалят — необходимо склониться перед блеском и тонкостью его разума. Да и кто знал его достаточно близко, чтобы судить его? Он был сплошным противоречием и дерзновением, этот диалектик, гуманист, вдохновенный поэт и искренний мистик. Понимал ли его кто-либо по-настоящему? Нужно отказаться от пристрастности. Испытания, несомненно, очистили его. Говорят, конец его жизни был поучительным. Возможно, осознание собственных немощей и слабостей, страдания и бесчисленные унижения, обрушившиеся на него во второй половине жизни, спасли его от самого себя и прегрешений против Духа, в которых его столько упрекали. Отец по-прежнему питает к нему злобу. Но, может статься, это лишь старческое упрямство? По здравом рассуждении, лишь одно создание в мире могло бы ненавидеть его — но она почитает его как божество и никогда не позволяла смотреть на себя как на жертву. Она, напротив, гордится, что была избрана им, страдала из-за него, отказалась от всего ради него! Так логично ли выказывать больше мстительности, чем та, чью жизнь он разрушил? Не осуждает ли нас само величие души, которое не перестает выказывать Элоиза? Не виновны ли мы, в конечном счете, в мелочности по отношению к тому, кто сумел внушить к себе и поддерживать такую любовь? Не является ли, в конечном счете, любовь Элоизы оправданием Абеляра?»
За дверью послышался шум. Вошла мать экономка, неся две толстых восковых свечи. Еще днем она велела изготовить их двум послушницам специально для умирающей. Она приблизилась к постели, благоговейно склонилась и установила свечи в изголовье. Взяв тлеющую ветку розмарина, она зажгла фитили и задула свечу, что уже наполовину сгорела. Цветочный аромат воска, растертого с эссенцией майорана, тотчас распространился в помещении, заглушив запах увядшей травы на полу и так и не использованных лекарств.
Госпожа Геньевра проводила глазами мать экономку, которая удалилась, осенив себя крестным знамением.
«О чем думает теперь Элоиза, приближаясь к концу своих дней? — размышляла она. — Скрывает эта маска тревогу предающейся Богу души или бури так и не успокоившегося сердца? Мудрая аббатиса, восхваляемая всеми и каждым, — видимость она или реальность? Что осталось под этим полотняным убором от безумного приключения, от сладострастных воспоминаний? Отреклась ли она от своей веры в Абеляра? Подчинилась ли наконец воле Господа?»
Духота, пахнущая потом и благовониями, сгущалась над коленопреклоненными женщинами у постели. Спертый воздух становился тяжелым.
Шурша юбкой, сестра Марг поднялась и отворила одно из узких окон, выходивших в сад. Снаружи стояла теплая майская ночь. Вместе с запахом сирени и водяных растений в комнату проникли крик коростеля и уханье совы, чье гнездо было, видимо, на ближайшем ореховом дереве. Шум реки заполнил тишину, подобно шепоту, и на фоне его все тревожней слышалось неверное дыхание умирающей.
Ты говорил о моем ликовании, Пьер, в том письме, которое я написала, обнаружив, что жду ребенка.
Да, то были восторг и торжество. Я носила в себе и должна была произвести на свет существо, рожденное от тебя и от меня, в ком навеки соединятся наши сущности! Через него мы будем связаны нераздельно. Такая возможность наполняла меня блаженством. Какое-то время я наслаждалась тем, что одна знала об обитавшем во мне невидимом присутствии. Я даже тайно гордилась этим. Какая мать не ощущала в своем сердце это чувство значительности и тайны, открыв, что ей дано такое обещание? Но очень скоро мне захотелось, чтобы об этом знали все. Это рождение объявило бы наконец всему миру, что я твоя и твоею пребуду.
Последний остаток осторожности заставил меня таить свою радость. Я тотчас написала тебе, чтобы сообщить захватывающую новость и спросить совета. Что я должна была делать?
Во время одной из прогулок в саду, куда мне еще разрешалось выходить, поскольку он со всех сторон был обнесен стеной, мне удалось встретить Сибиллу и вручить ей украдкой письмо для тебя. Она позаботилась, чтобы оно попало в твои руки. С той же вестницей ты отправил мне ответ.
Ты восхвалял в нем мое мужество. Но не о мужестве шла речь! Речь шла о любви! Слава Богу, ты изложил в нем и план моего похищения, вполне меня восхитивший. Мне ведь едва минуло в то время восемнадцать лет, остатки детства еще таились во мне, проявляясь неожиданным образом, едва возникала какая-нибудь возбуждающая ситуация. Видишь ли, я была, конечно, стойка в бедствиях, но в минуты счастья все мне казалось развлечением.
Ты предлагал мне покинуть дом дяди и Париж и отправиться в Бретань к твоей сестре Денизе, жившей у тебя на родине, в Палле. Если бы твоя мать не ушла в монастырь в одно время с твоим отцом, как того требовали правила, если бы оба они не посвятили остаток жизни Богу, я смогла бы обрести пристанище под твоим собственным кровом. Но об этом не могло быть и речи. Так что ты подумал о Денизе, ибо она была добра и совершенно тебе предана. Более близкая тебе, чем остальные братья и сестры, замужняя, мать семейства, — она предоставляла, словом, все желаемые гарантии для такого плана. Ты знал и то, что она отнесется ко мне дружелюбно.
Эта часть плана не представляла собой большой трудности. Но иначе обстояло дело с моим отъездом из дома, где Фюльбер держал меня на положении пленницы.
К счастью, неожиданный случай, — если что-то вообще бывает случайным, — пришел мне на помощь. Один из друзей-каноников дяди, живший в Провэне, пригласил его к себе для участия в богословском диспуте. Польщенный и прельщенный приглашением, старик решился на поездку, хоть и беспокоился на мой счет. Он сделал множество наставлений моему тюремщику, взял клятвы со служанок, произнес передо мной длинную речь об обязанностях девицы и уехал на своем муле в сопровождении слуги.
С ликованием в душе смотрела я на его отъезд. С помощью Сибиллы я предупредила тебя об отлучке дяди, затем тайком собрала суму, куда сложила немного белья, кое-какую одежду и две-три любимые книги.
Перебирая вещи, я нашла на дне сундука монашеское облачение. Его подарила мне одна из сестер в Аржантейе, когда я покидала монастырь. Находка навела меня на мысль. Я знала, что дороги на всем протяжении предстоящего пути небезопасны. Множество опасностей могло подстерегать в пути чету без охраны. Так не облачиться ли в священные одежды? Они защитят меня от разбойников и грабителей лучше целой свиты вооруженных лакеев.
Твои одежды каноника и мой монашеский плащ защитят нас от насилия и алчности. Вот я и решила нарядиться монахиней, как только наступит час, и стала ждать.
Позже ты жестоко упрекал меня за этот маскарад, посчитав его неуважением к сану. Но в душе я была далека от этого. Мысль оскорбить бенедектинский орден ни на секунду не посетила меня, когда я придумывала эту хитрость. У меня была лишь одна цель: как можно надежней укрыть драгоценное бремя, которое я носила. Эта маскировка была в моих глазах лишь ловким средством защитить и себя, и своего ребенка. Можно порицать меня за легкомыслие, но хоть я и вела себя таким образом, не дав себе времени поразмыслить, могу, тем не менее, утверждать, что никакая кощунственная мысль меня не коснулась. Я и не думала, — как позже ты говорил, — насмехаться над божественной благодатью. Я была далека от святотатства! Во многом, я уже сказала, я была все еще ребенком. В горячке приготовлений мне показалось совершенно естественным воспользоваться так кстати найденной одеждой. Да и не была ли она лишь частью опьяняющего приключения?
Впоследствии ты причинил мне много боли, обвиняя в грехе святотатства. Несомненно, то было моей судьбой — платить страданием за каждый миг, каждую кроху блаженства. Бог и вправду одарил меня опасным свойством — и наслаждаться, и страдать с одинаковой ужасающей силой.
Вскоре я получила записку. Ты просил меня быть готовой к следующей ночи. Пьянящее счастье переполняло меня.
Сибилла в последний раз взялась подмешать маковый порошок в вино моего стража. Тот вскоре благополучно захрапел. Она постаралась также отвлечь внимание моей хромоногой служанки, втянув ее в болтовню с кухарками. Мой путь был свободен. Я могла уходить.
Чувство нереальности охватило меня, когда я выскользнула в условленный час за порог дома, который, несомненно, покидала навсегда. Ни раскаяния, ни страха! Лишь абсолютная надежда и безграничная уверенность. Я отправлялась к тебе, на твою родину, чтобы произвести на свет твоего ребенка. Нашего ребенка. Да простит мне Небо, но как Мария, ожидавшая Иисуса, я ощущала себя блаженной!
Мы встретились в сумерках под сенью сада. Лето было на исходе. Созревали первые яблоки, их сладковатый аромат витал в сентябрьской ночи. Погода была ясной. Впрочем, самый упорный ливень не изменил бы моего воодушевления.
Помнишь ли ты, с какой горячностью прижал меня к себе? Я еще не начала полнеть и сохраняла гибкость стана, который ты любил сравнивать, как псалмопевец, со стволом молодого тополя.
Плащ скрывал от твоих глаз мое облачение, но черное покрывало на голове тебя заинтриговало. Тогда я и призналась тебе в подлоге. Насколько я помню, тебя это тоже не слишком смутило. Помню даже, ты похвалил мою изобретательность… Естественно, впрочем, что после стольких несчастий и через столько лет ты увидел это переодевание в совсем ином свете.
Мы не стали задерживаться и тотчас пустились в бегство. Дабы не привлекать внимание стражи, ты отправил слугу с двумя оседланными лошадьми за мост, к часовне Сен-Северен.
Было еще темно, когда по улице Сен-Жак мы выехали из Парижа. Полная луна стала нашим первым проводником. Вспоминая этот побег, дорогу и проделанный нами путь, я не перестаю восхищаться твоей предусмотрительностью в организации путешествия. Правда, путь был тебе знаком, ты следовал по нему уже не в первый раз, но от этого он не становился менее опасным.
Ты предусмотрительно попросил знакомого епископа написать тебе охранную грамоту, дающую помощь и уважительное отношение в пути как к паломнику. Эта бумага обеспечивала нам кров и стол в странноприимных домах, больницах и приютах на всем протяжении пути.
Орлеанский тракт, которым мы отправились поначалу, оказался с наступлением дня весьма оживленным. Ты сказал, что это было обычным для этой старой римской дороги, все еще поддерживавшейся в хорошем состоянии заботами церковных конгрегаций. Ты объяснил, что этот путь остается главной дорогой для караванов паломников, направляющихся в Сантьяго-де-Компостела.
Наши облачения доставляли нам всеобщее уважение и позволили, не привлекая внимания, смешаться с толпой путешественников, где то и дело мелькали монашеские сутаны.
И мне стало еще спокойнее. Кто мог бы узнать нас, даже если бы и разошелся слух о нашем исчезновении? Я приободрилась и перестала думать о дяде и его подручных. Все стало для меня предметом любопытства и развлечением в начале первого большого путешествия, в которое я отправилась таким увлекательным образом.
Наша дорога, прямая, хоть и изборожденная выбоинами и рытвинами и довольно грязная, шла через леса и поля. Я любовалась красивой зеленью незнакомой местности, совсем не похожей на холмы Аржантейя.
Был конец лета, но листва, несмотря на жару, не была еще тронута золотом, трава и кустарник на склонах оставались свежими, а в лугах, полузаросшие, журчали ручьи. Там и тут из-за деревьев выглядывали колокольни, сверкавшие на солнце в великолепии утра.
Ликование, пахнущее ветром и листвой, завладело мной. И люди, и вещи казались дружественными и понимающими. Казалось, даже крестьяне, работавшие в полях, провожали нас взглядами, полными одобрения, а пастухи в заплатанных одеждах, пася своих овец, играли на дудках, издавая звуки, тоже полные дружелюбия!
Видишь ли, Пьер, есть лишь правда сердца, и моя правда переполняла меня.
Тем временем наши лошади, так быстро, как было возможно, несли нас сквозь толпу странников, двигавшихся в том же направлении, что и мы. Там было немало монахов, в черных и белых одеяниях, вышагивавших по камням босиком. Встречались и жирные аббаты верхом на мулах. Попадались тряские повозки с богатыми носилками, окруженными вооруженным эскортом. Распевающих псалмы паломников, в грубых плащах и с дорожными флягами через плечо, в украшенных раковинами черных шляпах, с посохом в руке, обгоняли купцы, озабоченные деньгами больше, чем молитвой. Их ослы и мулы тащили плотно набитые тюки. Студенты, без всякого багажа, кроме перьев и восковых табличек, шагали бок о бок с солдатами в красиво выделанных доспехах. Бродячие артисты и ярмарочные гимнасты приставали то к одной, то к другой группе путешественников в надежде если не подзаработать, то хоть получить благословение. По обочинам брели нищие, протягивая к нам скрюченные пальцы или культи. Пастухи, с ужасающей медлительностью перегонявшие стада к водопою, окончательно загромождали дорогу.
Так, бок о бок, мы продвигались вперед, изредка обмениваясь словами и часто заговорщицкими взглядами.
Мы встречали на пути и нищие деревни, где из-под копыт лошадей с квохтаньем разбегались обезумевшие куры, и богатые города, такие как Этамп, где мы совершили первый привал в довольно невзрачной гостинице. Множество народа съехалось сюда на ярмарку, и только после многих неудач мы нашли, наконец, приют в глинобитном строении, в каморке под лестницей. Несмотря на грязь, мы были там не так уж несчастливы.
Наутро мы снова пустились в дорогу. На нас обрушилась гроза, вымочив нас до костей, но было не холодно, и мы продолжили путь.
Иногда наше путешествие разнообразили мелкие происшествия. Миновав Тури, мы увидели простоволосую девушку, в одной рубашке, которая вдохновенно, будто во сне, шагала вдоль кромки леса, не слыша бойких шуточек встречных парней.
Давая отдых лошадям, мы останавливались время от времени в какой-нибудь деревушке и пользовались минутой, чтобы съесть кусочек сала, сыра или немного фруктов.
Вехами стояли на нашем пути придорожные кресты, колодцы, фонтаны и пирамиды из плоских камней на пригорках. Дорожные молельни и часовенки с островерхими кровлями сторожили перекрестки, охраняли трудные переходы, освящали опасные места. Они не раз служили нам временным пристанищем или убежищем во время ливня или когда меня захватывала усталость. Помню тишину и запах ладана в этих бедных святилищах, дрожащие в темноте огоньки свечей, освещавших убогий каменный или деревянный алтарь. Я вновь вижу фигуры Христа или скорбящей Богородицы, с благоговением вырезанные из дуба или каштана ножом неизвестного простолюдина.
До самого Тура с нами не случалось ничего неприятного, если не считать капризов погоды да изредка поборов, которые нам пришлось заплатить под угрозой.
Хотя страх перед разбойниками и не оставлял нас, дорога святого Иакова была слишком оживленной, чтобы они отважились нападать там открыто.
Мы постепенно обретали вкус к этому странствию, позволявшему нам жить как заблагорассудится, друг возле друга, без риска и без закона.
Если нам не встречались подходящие постоялые дворы и гостиницы, то благодаря грамоте твоего епископа мы находили пристанище в каком-нибудь придорожном приюте, куда нам растворяли двери наши облачения. Нас принимали как Божьих странников, кормили, укладывали, ободряли. Сколько же людей, Господи, в Твоих домах! Нас окружали кающиеся грешники в темных балахонах с красными крестами, женщины с детьми, другие женщины, чья добродетель вызывала сомнение, больные в грязных повязках, тощие писцы, нищие побирушки и, конечно, бесчисленные паломники.
Помолившись в Орлеане у мощей святого Эйверта, мы переправились через Луару, которая так понравилась мне своим торжественным течением. Мы поклонились на ходу Нотр-Дам де Клери. В Блуа мы оказались на грязном постоялом дворе, но кормили там хорошо. Из уважения к приличиям мы спросили две комнаты, как всегда, когда оказывались в приличном месте. И, как всегда, ты пришел ко мне ночью.
Тур был многолюдным местом паломничества. Мощи святого Мартина, воскресившего трех мертвецов, привлекают туда множество народа. В базилике, посвященной святому, в давке перед богатой резной позолоченной ракой я помолилась с особым жаром о своем ребенке — чтобы родился сын и чтобы он был похож на тебя.
К несчастью, после этого славного города нам пришлось свернуть с римской дороги. Путь святого Иакова с его паломниками шел дальше на Пуатье. Нам же нужно было двигаться в сторону Нанта. Мы вступили на узкую извилистую дорогу, следующую среди лугов и виноградников вдоль течения Луары. Местность вокруг была усеяна укрепленными замками. Повсюду высокомерно возвышались их зубчатые башни. Они виднелись на холмах, и в глубине лесов, и на каждом повороте реки.
Мы знали, что такие крепости нередко служат логовом для грубых и жестоких сеньоров, обогащавшихся за счет незаконных поборов, грабежей, а то и пыток. Мрачные истории приходили нам на память. Следуя южным берегом вдоль широкого русла и любуясь светом, который омывал долину подобно золотой пыли, мы не переставали тревожиться и с подозрением всматриваться в лесные заросли и глухие уголки. К тому же на этой едва различимой дороге, заросшей травами, окаймленной колючим кустарником и изрытой выбоинами, путников было совсем не много. На скользком пути наши лошади то и дело замедляли ход, и меня охватывало беспокойство.
Чтобы ободрить меня, ты пел, столь любимым мной голосом, баллады и кантилены, сложенные в мою честь, или указывал на мелькавшие по обоим берегам скромные ограды монастырей, населенных набожными монахами.
К подножиям замков жались деревеньки с белыми островерхими кровлями, копнами сена и кучами дымящегося навоза. Когда мы подходили слишком близко к домам, со всех сторон тотчас раздавался собачий лай.
Нам встречались дети, пасущие коз, и женщины, которые пряли на ходу, медленно следуя за несколькими коровами; молчаливые крестьяне, ведущие лошадей на водопой, свинари, играющие на камышовых дудках, пока их свиньи роются под ветвями дубов; монахи, которые спешили куда-то пешком или верхом на муле, на ходу перебирая четки.
Уже спускался вечер, когда мы прибыли в Канд — небольшой, обнесенной стеной городок у слияния Луары и Вьенны, городок, где скончался святой Мартин. Ты отвел меня к полуразрушенной, но убранной цветами хижине, где жил когда-то святой. Ты сказал, что на этом месте собирались построить церковь. Ты рассказал и о том, как однажды отчаянные жители Тура решились похитить почитаемые всеми мощи. Эти особого рода разбойники подплыли на лодке, влезли в окно, выкопали святые останки, вытащили их наружу через то же окно и, со всех сил налегая на весла, с торжеством увезли свою добычу в Тур. Эта история меня позабавила, но я поостереглась обсуждать ее с хозяином постоялого двора, который встретил нас со шляпой в руке на пороге своего заведения.
На рассвете после нежной ночи мы вновь пустились в дорогу, держа путь на Сомюр. Мягкий утренний свет озарял ивы, тополя, ольху и заросли орешника у воды. До самого горизонта шли грядой безмятежные холмы, покрытые виноградниками.
На выходе из города дорога изменилась. Она уходила в буковый лес, куда пришлось углубиться и нам. Если не считать двух-трех встреч с дровосеками, тропа, по которой мы продвигались меж устремленных ввысь стволов, была совсем пустынной. Лишь пение птиц, чье-то внезапное вспархивание или неожиданное бегство, скачок косули или зайца оживляли уединение. Угадав мою тревогу, ты пытался ободрить меня, уверяя, что знаешь эти места и мы сможем одолеть любую опасность. Мне же вспоминались рассказы о колдовстве, и сердце мое вздрагивало в груди, как испуганный козленок, при малейшем шорохе листьев.
Еще больше я перепугалась, когда позади внезапно раздался лошадиный топот. Прижавшись к серым стволам, мы уступили дорогу всадникам с мрачными лицами, которые не обратили на нас никакого внимания — несомненно, по причине нашего скромного вида. Лишь доброе лье спустя мы поняли, куда они спешили.
На могучей ветви дуба, который, казалось, нарочно вырос на развилке дорог, чтобы послужить виселицей, был повешен вниз головой молодой мужчина. Его бархатный костюм, разорванный и грязный, стекавшая по лицу на землю кровь и обломок клинка, блестевший неподалеку в затоптанной, смятой траве, говорили о том, что он тщетно пытался защититься от нападавших. Вдали слышалось ржание лошадей и женские крики.
— Он мертв, — констатировал ты, приблизившись к телу.
Несмотря на твои протесты и подступавшую к сердцу тошноту, я спустилась с лошади помочь тебе отвязать труп и уложить его наземь. Ты накрыл его своим плащом, и мы погрузились в молитву за упокой этой бедной души.
Чуть позже, потрясенная переживаниями, я просила тебя сократить наш дневной переход. Мы уже приближались к твоей родине и оказалось, что неподалеку находится замок знакомого тебе барона. Он, уверял ты, охотно предоставит нам свой кров.
Я забыла, как зовут того, кто принимал нас в тот вечер, но помню его доброту и простоту его приема. Он не пытался выведать, что связывает нас с тобой, но принял меня как сестру. Мне было большим облегчением чувствовать себя под защитой его гостеприимства, за поднятым мостом, за высокими крепостными стенами.
После обильного ужина актеры, музыканты и трубадур, так приятно аккомпанировавший себе на цитре, заставили нас позабыть об ужасе пережитого в лесу.
Наутро унылый дождь размыл очертания окружающих холмов. И все же, прощаясь с любезным сеньором, так радушно приютившим нас, я чувствовала себя ободренной.
Мы продолжили путь вдоль Луары и ее излучин под проливным дождем. В Шалоне мы свернули от реки к Клиссону и Палле.
Дорога совсем испортилась. Грязная и каменистая, заваленная буреломом и едва различимая, она больше мешала, чем помогала идти вперед. Нам случалось объезжать глубокие овраги прямо через поле.
Чем ближе мы подъезжали к побережью, тем сильнее портилась погода. Все чаще на наши головы обрушивались дожди, оставляя нас в промокшей одежде, сушить которую не было времени. Спасаясь от этих потопов, мы прятались, несмотря на потерю времени, в укрытиях, возведенных специально с этой целью вдоль дороги. Не знаю, помнишь ли ты еще болтливого разносчика, с которым мы вынуждены были разделить одно из таких убежищ. Ему так хотелось убедить нас купить какую-нибудь вещицу из своего сундука и, узнав, что я умею писать, он не унялся, пока ты не купил мне палочки для письма.
Ты беспокоился еще и о младенце, которого я носила под сердцем! Ты, но не я. Я знала, что достаточно вынослива. Но все же последние нескончаемые мили между Бопрео и Клиссоном показались мне очень долгими. Чтобы отвлечься от монотонности движения, я говорила себе, что очарование нашего бегства заставит меня забыть его временные трудности. Я просила тебя петь, чтобы развлечь меня.
Внезапно местность изменилась. Мы прибыли в Бокаж. Суровая красота исходила от нагромождений гигантских скал, разбросанных в каком-то апокалиптическом беспорядке среди столетних деревьев с узловатыми стволами. Ручьи стекали по светлым камням, будто настоящие горные потоки. Изумрудные луга и буйные заросли наводили на мысль о каком-то диком Эдеме, куда мы вдруг нечаянно проникли. А на холме над слиянием двух рек вздымалась цитадель с грозными башнями, суровая, как страж зачарованного королевства.
— Уже совсем близко, — сказал ты с облегчением.
Нам оставалось проехать не более двух лье.
Деревня Палле мне сразу понравилась. Окруженная пастбищами и зелеными лесами по берегам прозрачной реки Сангез, она показалась мне долгожданной пристанью в конце нашего странствия.
Я не почувствовала себя изгнанницей в этом незнакомом краю, ибо это была твоя родина, где вдали от дядиного гнева я надеялась обрести душевный мир, в котором так сильно нуждалась. Замок, где ты родился, по праву перешел бы к тебе, как к старшему, если бы духовное звание не лишило тебя права владеть им. Он достался твоему младшему брату, который бывал в нем лишь наездами, предпочитая жить в Нанте. Поэтому, миновав суровое жилище твоих предков, мы направились к дому твоей сестры.
Я помню все. И соленый вкус ветра в тот сентябрьский день, и быстро несущиеся по небу тучи, и твое обветренное лицо, и свою усталость, и нашу общую надежду на новую жизнь, и садовые мальвы у порога жилища Денизы.
Это был красивый дом, увитый виноградными лозами, крытый черепицей, гордо вознесший свой конек над соломенными кровлями деревни. Зеленый двор с колодцем в тени большого фигового дерева, благоуханный фруктовый сад, конюшни, сараи и целый народец слуг составляли и оживляли владения твоей сестры. Когда она вышла нам навстречу, я увидела в ней не обычную деревенскую жительницу, а настоящую личность и приготовилась полюбить ее. Тепло ее приема меня не разочаровало. Я не ощутила никакой настороженности со стороны этой матери многочисленного семейства, которая могла бы возмутиться нашим положением и моей беременностью, скрываемой под монашеским платьем, и осудить нас обоих. Она просто обняла меня и назвала своей сестрой. Высокая и белокурая, она так походила на тебя, и это меня растрогало. Лишь ее глаза, серые, не походили на твои черные, в которых загорался рядом со мной столь жаркий огонь.
— Чувствуйте себя как дома, Элоиза!
В самом деле я сразу почувствовала себя хорошо. Мне было приятно влиться в твою семью — наверное потому, что я выросла без матери и без настоящего дома. Ни единого мгновения я не страдала от растерянности в новой обстановке. Напротив, очень скоро мне стало так хорошо, как среди старых добрых знакомых. Конечно, это была заслуга Денизы. Рядом с ней было спокойно. Постепенно я узнавала ее все больше и стала думать, что за ее спокойствием крылась душа, стремящаяся к совершенству. За внешней безмятежностью таилось беспокойство, державшее ее в тревоге с утра и до вечера. Добрая до самозабвения, она в то же время выказывала приводящую порой в замешательство обидчивость. Нежная мать, она требовала взамен безраздельной привязанности. Преданная супруга, она оскорблялась малейшим невниманием. Ее искусство состояло в умении извлечь из своих огорчений ту нежность, которой наслаждались все.
Со мной она была чудесной. Несмотря на наличие девятерых детей и супруга, в глубине ее сердца сохранялась неутоленная потребность отдавать себя. Я пользовалась этим. Она отвела мне комнату наверху, окнами на юг, с дубовой кроватью и бельем из тонкого полотна. Каждый день пол в ней устилали свежими травами, приятно пахшими мятой и мелиссой. Для моих вещей были принесены большие резные деревянные сундуки, а в изголовье кровати подвешена на цепях глиняная лампа с масляным фитилем, чтобы ночью у меня был свет.
Не успели мы прибыть, твоя сестра принялась хлопотать. Она сразу велела приготовить нам отличный ужин. Ее муж и старшие сыновья, вернувшись с поля, присоединились к нам, приветствуя нас самым сердечным образом. Перед едой мы постояли, беседуя, на пороге, в тепле заходящего солнца.
Вижу, как сейчас, как мы все: родители, дети, слуги — собираемся в зале нижнего этажа. Это помещение внушительных размеров было сердцем дома: там ели, спали, стряпали, засиживались по вечерам. С потемневших потолочных балок свисали окорока, корзины с сырами и пласты сала. Квашня соседствовала с мучным ларем, а буфет с оловянной посудой стоял рядом с комодом для пряностей. Кровати занимали три стены, а камин, достойный настоящего замка, украшал собой четвертую. Под его колпаком, широким как балдахин, коптилось мясо. Две каменные скамьи по обеим сторонам очага представляли удобное убежище от холода и сквозняка. Там блаженно мурлыкали кошки.
Чтобы согреть руки, я подошла к очагу, где полыхал адский огонь. Языки пламени лизали бока котла, предназначенного, казалось, для великанов. Крепко подвешенный на крюк, он выпускал из-под тяжелой крышки пары, пробудившие мой аппетит. На кованых таганах подогревались накрытые крышками блюда, а на углях булькали многочисленные горшки.
Мы разместились вокруг длинного накрытого стола. Помолившись, все сели. Я оказалась по правую руку от хозяина дома, восседавшего во главе стола на стуле с резной спинкой. Его семейство разместилось, по старшинству, на закрепленных у стола скамьях. Слуги держались на другом конце стола.
В повадке твоего зятя были и решительность, и внимание, что мне сразу понравилось. Сухой, как побег винограда, высокий, с загорелым и обветренным лицом, с орлиным носом, он озирал окружающий мир смелым взглядом, вникавшим в любые мелочи, из которых можно было извлечь пользу.
Я не помню хорошо всех девятерых детей. Помню только, что второй по старшинству мальчик был похож на тебя, словно младший брат, а самая юная, Агата, позже присоединившаяся ко мне в Параклете, была тогда полна детского очарования, волновавшего во мне какое-то расцветающее чувство. Наша Агнесса еще не заявила о себе, Дениза родила ее только год спустя.
Эта первая трапеза, все блюда которой я позабыла, кроме паштета из угрей, привычный вкус которого ты узнал с восторгом, сохраняет в моих воспоминаниях сельский колорит. Все было мне новым: запах сидра, вкус ржаного хлеба, благоухание отбеленных на лугу скатертей, даже долетавший до нас запах хлева.
Служанки деловито сновали от камина к столу. Дениза встала лишь чтобы нарезать каплунов. Больше всего меня удивило, сколь немногословны были за сдой эти люди. Тогда как в Париже дядины друзья да и мы сами беседовали на протяжении всей трапезы, в Бретани я убедилась, что дети и слуги ели молча. Лишь Луи и Дениза неторопливо обменивались с нами замечаниями о состоянии дорог, погоде и последнем урожае. Оба они обращались к тебе с почтением, и я оценила это. Они явно чувствовали себя польщенными, принимая нас. Я была счастлива убедиться, что слава о тебе не обошла стороной твою семью, как это нередко бывает. Я была тронута и деликатностью, с какой они избегали малейших намеков на незаконность нашего положения, наше бегство, мои надежды.
После вечерней беседы, короткой из уважения к нашей усталости, я отправилась в свою комнату. Я постояла секунду на пороге. Я буду жить здесь в продолжение дней, месяцев, а может быть, и лет. Как знать? Я отказывалась строить какие бы то ни было планы. Благоразумие требовало, чтобы я жила, не заботясь о завтрашнем дне, не позволяя себе думать о будущем, предвидеть которое было невозможно. Впрочем, я и не тревожилась. Мое место было там, куда ты меня привел. В настоящее время мое убежище и мой кров были здесь. Мне нужно было просто ждать — и рождения своего сына, и решения своей судьбы. Об остальном я подумаю позже.
Я выглянула в окно, выходившее во фруктовый сад, вдохнуть ночного воздуха. Было ясно. К ароматам созревавших неподалеку фруктов примешивалось далекое дыхание моря — а заодно и запах скота. Я знала наверняка, что была права, последовав твоему совету, и что никакие злоключения не настигнут меня под этой мирной крышей.
Вытягиваясь на белых простынях, хрустящих и пахнущих чистотой, я чувствовала себя усталой, но сельская безмятежность убаюкала меня, и я уснула почти тотчас.
Ты сказал, что останешься на несколько дней, чтобы помочь мне освоиться с обычаями и нравами твоих родных мест. Думаю, еще больше ты желал насладиться вместе со мной простыми радостями непринужденного существования без запретов. То были благословенные мгновения. Ты водил меня по тропинкам своего детства, по желтеющим лесам, которые когда-то любил, вдоль ручьев, где когда-то купался. Через них я вновь узнавала тебя. Мы вместе впивались зубами в спелые груши, вместе щелкали орехи и плели друг для друга цветочные венки.
Увы! Счастье не могло длиться вечно! Тебе было пора уезжать. Ты больше не мог задерживаться здесь со мной. Студенты, карьера, тысячи обязательств и твоя должность ждали тебя в Париже.
После последней прогулки вокруг дома, где на шпалерах уже висели золотистые гроздья, после самозабвенных объятий и бесконечных поцелуев нам пришлось расстаться. Надолго ли? Этого не знали ни ты, ни я. Разлука была для меня горем. Никто, даже ребенок, которого я ожидала, не мог заполнить во мне пустоту твоего отсутствия. Именно тогда я поняла, насколько женщина пересиливала во мне мать. Инстинктивно я поняла, что так будет всегда.
Из уважения к твоему мужеству, из заботы о достоинстве и чтобы не огорчать твою сестру, я сдержала слезы ранним утром во время твоего отъезда, глядя вслед уносящей тебя лошади. Глаза мои были сухи, но сердце кровоточило.
— Не беспокойтесь, брат мой, мы позаботимся о ней ради вас! — заверила Дениза, целуя тебя на прощание.
Мы оба знали, что на нее можно положиться, и волновало нас вовсе не это.
Проведя ночь в слезах, я все же решила, что не должна огорчать твою семью своим печальным видом. Понимаешь, я старалась показать твоим близким, что достойна тебя.
Их отношение, полное заботы и доброты, облегчило мою задачу. Ни одна королева в ожидании рождения наследника не была окружена таким вниманием, каким пользовалась я в Палле во время своей беременности. Для меня приберегали самые изысканные блюда, самые спелые плоды, самые вкусные пирожные. Чтобы я не мерзла, мне отвели место под колпаком камина, устлав его мягкими подушками. Чтобы я не скучала во время долгих осенних дождей, дети разыгрывали для меня мистерии, а Дениза рассказывала легенды о Ланцелоте Озерном и волшебстве Мерлина и Мелюзины.
Одно время года сменяло другое. Пришли дни осенних цветов в полях, сбора винограда, жареных в золе каштанов и молодого сидра. Листья желтели, краснели, усыпали двор. С самого утра в зале разжигали большой огонь от оставленных с вечера головешек и подстилали солому в сабо.
Начались первые заморозки. Затвердевшая почва звенела под копытами лошадей. Забили, засолили и закоптили на черный день трех свиней. На святого Михаила Луи расплатился с поденщиками и нанял новых. На святого Мартина, как полагается, закончились осенняя пахота и сев.
Затем воцарился холод. Дождь сменился снегом. Тусклый свет наполнял дом, едва открывали дверь. Словно горностаевая шуба накрыла местность, мягко окутала хрупкие деревца, преобразила привычные горизонты в незапятнанно белые степи. Дениза ворчала на детей, когда те возвращались после игры в снежки промокшими до нитки.
Перед Рождеством появились волки. Ночами было слышно, как они скребутся в двери хлева, воют на луну и дерутся из-за добычи. Несколько баранов и овец исчезло. Восхищенные и перепуганные, твои племянники жались ближе к огню, слушая рассказы о приключениях Изенгрина. Деревенские мужчины ходили на охоту, устраивали облавы, убили нескольких хищников.
Время текло неспешно. Мне не хватало тебя самым жестоким образом. Дружелюбие твоей семьи лишь делало чуть менее печальной мою судьбу заблудшей овечки, затерявшейся вдали от твоей любви, от родины, дома и близких. Я ничего не знала ни о тебе, ни о дяде. Я терялась в догадках. Зима сделала дороги Бретани совершенно непроходимыми, и никакие путешественники не отваживались добираться до нас. Прядя шерсть или вышивая крошечные одежки в приданое своему будущему ребенку, я неизменно думала о тебе. Что ты делаешь? Что происходит в Париже? Как ведет себя Фюльбер после моего бегства?
Снежные хлопья соткали непроницаемую завесу между Палле и всем окружающим миром. Иногда я уединялась в своей комнате, чтобы почитать наших любимых авторов, но хотя я приносила с собой жаровню с углями, холод быстро выгонял меня оттуда.
Внизу, в большом зале, меня встречали запахи варящихся в котле бобов с салом, крики детей, суета служанок и улыбка Денизы. Из деликатности твоя сестра всегда делала вид, что все у меня в порядке. И в то же время, когда ей казалось, что я отвлеклась, мне случалось ловить на себе ее полный сочувствия взгляд.
Я тяжелела день ото дня. Одна из деревенских матрон, регулярно приходившая ощупывать мой живот и расспрашивать меня, полагала, что все идет нормально. Поскольку она была и немного колдуньей, она поила меня укрепляющим составом, куда входили, по ее словам, мальвазия, синеголовник и несколько унций амбры. Не знаю, в самом ли деле это питье содержало в себе благотворные начала, которые она ему приписывала, но я несомненно чувствовала себя бодро. Иногда мне становилось душно в общем зале и хотелось свежего воздуха. Тогда я закутывалась в плотный плащ, подбитый мехом выдры, — его подарила мне Дениза для зимних прогулок.
Воздух пах морозом. Ветер хлестал меня по лицу, мое дыхание обращалось в пар. Я шла в деревню, или во фруктовый сад, или на Клиссонскую дорогу. Зимний Бокаж восхищал меня своим нездешним видом. Была в этой суровой местности, погребенной под белым саваном, освежавшая душу чистота.
Местные жители приняли меня. После некоторого недоверия вначале они привыкли ко мне и даже соглашались иногда поболтать, когда могли. Совсем не похожие на те изощренные и блестящие умы, с которыми я общалась в Париже, крестьяне, люди совсем другой породы, смогли заинтересовать меня. В них тесно соединялся ревностный мистицизм и стойкие пережитки прежнего языческого идолопоклонства. Поговаривали, будто в лесу Броселианды и на продуваемых всеми ветрами островах до сих пор служили друидессы. Очевидно, они вовсе не страдали от такого соседства. Им в высшей степени было присуще чувство священного и чувство тайны. Именно за это я их и полюбила. С некоторыми даже подружилась. Более близкие к природе, чем мы, они жили инстинктом и открывали Бога в его творениях. С тех пор я всегда возражала тем, кто считал их варварами.
Шли дни. В январе мороз стал таким сильным, что раскололся самый большой камень на краю колодца. Воцарилась стужа. Невозможно было уже спать без огня. Поскольку я не спала вместе со всей семьей в зале, где сохранялось тепло, в моей комнате по вечерам разжигали огонь. Я засыпала, вдыхая запах горящего дерева и глядя на подвижные отсветы пламени, танцующие на потолке.
В воскресенье перед началом поста наступила оттепель. Начался серый, упорный, ужасающе унылый дождь. Все превратилось в грязь. Чтобы не увязнуть, приходилось сидеть взаперти. Это затворничество было для меня мучительным. Час от часу становилось все тягостней. Лишь вечера, когда каждый старался развлечь остальных членов семьи, немного оживляли монотонность дней. Я вновь вижу внимательный круг возле рассказчика. Кельтская традиция богата легендами, и твой зять знал их все. Мы слушали его сосредоточенно, а самые младшие дети, уже уложенные спать, просовывали любопытные личики из-за пологов кроватей.
Хорошо было под колпаком камина. Снаружи шел дождь. Пока отец рассказывал, сыновья вырезали причудливые фигурки из кусков каштанового дерева, слуги плели корзины из тростника, женщины пряли или шили. Когда рассказчик уставал, пили вино, подогретое с корицей, ели мушмулу, орехи или жареный сыр. Покой этих вечеров был столь глубок, что казалось, я могу дотронуться до него рукой. Дениза иногда переставала вращать свою прялку, чтобы обменяться с мужем серьезным, понимающим взглядом. Их взаимопонимание казалось безупречным, и вся атмосфера в доме, естественно, несла на себе его отпечаток.
В начале марта подул восточный ветер и прогнал дождь. Первое солнце стало для меня благотворным. Мое дитя шевелилось во мне с возросшей силой. Я чувствовала его движение под моими ладонями, когда прикладывала их к лону. И тогда какое-то новое ликованье толчками возносило меня ввысь.
В то же время я убеждалась, что изменилась сама. В долгие зимние месяцы, в уединении, где мои мысли всегда вращались вокруг одних и тех же предметов, моя душа созрела, как плод. Твое отсутствие, наша разлука, мое будущее материнство и моя новая ответственность перепахали мое сердце без остатка. Во мне обитала теперь твердость — менее непреклонная, но более глубокая, чем прежняя самоуверенность. Я чувствовала, что способна противостоять испытаниям, которые вряд ли удастся миновать.
Из всех препятствий, которые мне придется преодолеть с моим новорожденным бременем, самым устрашающим оставался Фюльбер. Я знала его злопамятность и боялась его. Не из-за себя самой, но из-за того, кого должна была произвести на свет. Мне придется однажды привести дитя к нему. И что тогда произойдет?
Без конца ворочаясь в постели, я воображала сцену, из которой, я знала, я выйду победительницей. Дядя будет метать громы и молнии, но я больше не боюсь его криков. Великий внутренний покой воцарился в моем сердце с тех пор, как я открыла, сколь немногое на самом деле важно. Муки могли прийти ко мне только от тебя: весь мир вокруг не обладал больше властью причинять мне страдание. От тебя же я ждала всего, что угодно. Все приводило меня к тебе.
В противоположность тому, чего я страшилась во время твоего отъезда, вовсе не непереносимую боль ощущала я теперь. Нет. В конце концов я привыкла ждать. Как земля в зимнюю стужу, я была слишком занята тем, чтобы взрастить в своем чреве данное тобой семя, и не тратила силы в напрасных слезах. Время встречи с тобой еще не пришло. Так что я жила как бы вполсилы. Мои горести, как и радости, оставались приглушенными. Сама собой, подражая времени года, моя природа впала в состояние зимней спячки, чтобы собрать воедино все лучшее, что в ней было. Какая-то мудрость предков успокаивала волнение моих чувств. Видишь ли, с тех пор, как я полюбила тебя, именно там я впервые не жила ни в экстазе, ни в бунте. Я инстинктивно организовала свое существование вокруг ребенка, которого должна была выносить до назначенного срока, вокруг воспоминаний о нас и глубоко затаенной надежды вновь обрести тебя как можно скорее после своего разрешения.
Однако я не изменилась до такой степени, чтобы не интересоваться, что сталось с тобой. Вместе с весенней листвой возрождалась и моя жажда участвовать в твоей жизни. Я принимала необходимость ожидания, но хотела быть в курсе твоих дел и поступков. Что ты делал? Кого ты видел? Чем были заняты твои мысли? В такой дали от Парижа мне было довольно трудно следить за порядком твоей жизни. Из этой невозможности рождалась тревога.
Именно тогда в Палле появился монах, принесший известие от тебя.
Стояла середина марта. Воздух становился теплее, солнце жарче, ветерок невинней. Зеленые побеги усеяли ветви фруктового сада. Начинали свистеть дрозды. Первоцветы и фиалки расцветали меж гниющих прошлогодних листьев, и коты раздирали ночь своими любовными криками.
Мое бремя становилось тяжелым. Я как раз прохаживалась медленными шагами вокруг колодца, подставляя золотым лучам бледное после зимнего заточения лицо и обветренные руки, когда монашеская ряса показалась в проеме ворот. Собаки с лаем устремились к пришельцу. Проходивший мимо Луи отозвал их. Монах колебался:
«Мне сказали, здесь живет дама по имени Элоиза…»
Это был бенедектинец из Сен-Дени, возвращавшийся пешком в Нант. Ты доверил ему письмо для меня. Я схватила его, как сокровище, и ушла читать наверх в свою комнату. Тем временем муж Денизы велел подать посланцу ржаной каши и вареной капусты без масла, ибо был великий пост.
Ты писал, как тягостно тебе было время вдали от меня. Ты говорил о своих бессонных ночах и мучивших тебя картинах. Ты упоминал также о своих обязанностях, своих трудах, о неизменном успехе своего преподавания. Ты намекал также, но как-то загадочно, на угрызения совести, точившие тебя из-за моего дяди. Ты описывал сочувствие, которое вызывала в тебе сила его боли, и считал невыносимым стыд, который пригибал его своим ярмом. «Он чудовищно постарел со времени нашего бегства, — писал ты. — Всякий раз, как встречаю его, повторяю себе: вот человек, который терпит муку по нашей вине». В заключение ты уверял меня в своей верности и обещал в не слишком отдаленном времени счастливый исход наших злоключений.
Помню, по прочтении твоего послания я осталась не вполне удовлетворенной. Что ты в самом деле подразумевал под «счастливым исходом»? Я знала, с какой легкостью тебе удавалось ослеплять самого себя, если речь шла об осуществлении твоего желания. Если в мире абстрактных идей твоя изощренность и проницательность не имели себе равных, то, напротив, ты с таким простодушием не догадывался о простых человеческих побуждениях себе подобных и тебе до такой степени недоставало практического ума, что я считала тебя беззащитным перед реальностью, как малое дитя.
Что готовил ты в Париже?
После ухода монаха я перечитала твое письмо десятки раз, но мне так и не удалось разгадать смысл твоих намеков.
Между тем мой срок близился. Я стала круглой, как сторожевая башня, у меня болела поясница и к вечеру отекали ноги.
В Вербное воскресенье родовые схватки застали меня по возвращении с мессы.
Я не люблю вспоминать о часах, что последовали за этим. Было много суеты в моей комнате, куда вслед за Денизой и матроной, за которой тотчас послали, явилось множество соседок. Из страха, чтобы злой дух не пришел завладеть разумом ребеночка, окно держали плотно закрытым. Для заклятия судьбы возле моего ложа жгли какой-то порошок, составленный повитухой из целебных трав, полынного корня и сухих цветов травы святого Иоанна. По местному обычаю я сжимала в правой руке стебель базилика и ласточкино перо, чтобы разрешение было быстрым.
На середину комнаты принесли большую деревянную лохань, в которую без конца подливали горячую воду. Пар от нее проникал повсюду. И сейчас вспоминаю с отвращением ту влажную жару, от которой простыни прилипали к моему распростертому телу, довершая мучительность моего испытания. Никогда бы не подумала, что нужно столько трудиться, чтобы родить. Ритм схваток неумолимо ускорялся. Мой раздираемый, отверстый, исполненный страдания живот приводил меня в ужас. Однако я отказывалась кричать, как мне советовали окружающие.
То было глупая гордыня. Охотно признаю это. Жизненные удары еще не научили меня простоте, этой негромкой добродетели, ведущей к наитруднейшей из всех: к смирению.
По прошествии часов, которые показались мне вечностью, я разрешилась сыном. Я незамедлительно возблагодарила За него Пречистую Деву и святого Мартина, которым я жарко молилась, чтобы все было именно так. Увы! я не видела в нем сходства с тобой и испытывала от этого большую горечь! А в это время все радовались вокруг меня, ибо ребенок был крепок и хорошо сложен. Я тут же решила назвать его Пьером-Астралабом. Разве не упал он в мою жизнь как дар неба?
Когда его положили, запеленав, возле меня на подушку, я ощутила великое уважение к этому новому и столь чистому существу. Мой сын! Я коснулась пальцем его головы, нежной как мордочка ягненка, и меня охватила грустная нежность. Какую судьбу познает это дитя без отца, незаконнорожденный, который позднее будет вправе упрекнуть меня за свое рождение?
В тот момент, Пьер, я страстно желала твоего присутствия у моего изголовья. Я не издала ни звука в мгновения самой страшной боли, но теперь, когда я должна была бы думать лишь о радости, я расплакалась. Такова уж моя натура. Я не страшусь превратностей судьбы, которым могу противостоять в борьбе, лицом к лицу. Но неясные страхи сбивают меня с толку и оставляют беззащитной. Так что первое свое крещение мой сын получил в моих слезах.
На следующий день, перед священником в церкви Палле, Дениза стала крестной своего племянника. Святая вода омыла хрупкую головку моего ребенка в мое отсутствие.
Когда я думаю теперь, сын мой, о своей жизни, я вижу, что не смогла любить тебя как должно. Как ты был вправе ожидать. Видишь ли, в то начало Святой недели, когда ты родился, мне было восемнадцать лет, сердце мое разрывалось, и никакой склонности к материнству не было. Ничто в моем прошлом не приготовило меня к этой роли: ни мое воспитание — я была эрудиткой, обращенной лишь к ученым занятиям, и никогда не интересовалась детьми, ни моя любовь — я была влюбленной женщиной, без ума от обожаемого мужчины, и предала себя ему целиком, не оставив ни малейшей частицы своего существа или своей души. Тот, кого я любила, занимал меня полностью.
Во время прошедшей зимы я, конечно, наблюдала проявления материнской любви. Дениза была матерью настолько, насколько это возможно. Рядом с ней мне казалось, что и во мне пробуждается та мягчайшая нежность, которая мгновениями озаряла ее. Но это значило забывать о верховенстве моей страсти.
Не хочу сказать, что я вовсе не любила тебя: это было бы чудовищно. Но, ища в тебе отражение и повторение твоего отца, я любила тебя плохо и недостаточно.
Простил ли ты мне? Ты, чья жизнь посвящена Богу, смог ли ты отпустить своей матери грех недостатка заботы, от которого, несомненно, страдала твоя юность?