— Она все на себя взяла, потому и погибла,— еле слышно проговорила Светлана.— А хлеб партизанам отправила. И колхоз наш, наверное, еще жив, хотя деревню разорили. Несколько домов сгорело.

— А как мать моя? Жива? — спросила Настя.

— Вот уж не знаю. Должно быть, жива. Мальчонка у ней беспризорный пасется. Неизвестно, откуда взялся.

«Может быть, жива,— подумала Настя,— а мальчонка — это Федюшка. Повидаться бы с ними, сказать ласковые слова, может быть, последние...» Подумала так и спросила:

— Откуда ты все это знаешь?

— Секрет,— шепнула Светланка,— у нас телеграф работает. И не чей-нибудь, а наш, надежный...

— Что же это за телеграф такой?

— На лесопилке человек свой есть. Через него и узнаем всё, что надо.

На другой день на работу погнали вместе с другими и Настю. Вели под конвоем через весь город. До лесопильного завода было неблизко — почти час ходьбы. Заводишко небольшой, и оккупанты наладили там распиловку досок, пилили также березовые да осиновые кругляки — заготавливали дрова для печного отопления помещений, занимаемых немецкими службами. Отопительный сезон еще не наступил, но дровишки заготовлялись загодя. А нужны ли будут фашистам эти дровишки, никто толком не знал. Не исключена была возможность, что немцам дрова не потребуются. Работали заключенные ни шатко ни валко, но надсмотрщики заставляли шевелиться. Пилили дрова двуручками. Мужчины, кто посильней, кололи чурбаки колунами.

Настя была слаба, и тело постоянно ныло от тяжелой работы. Чувствовалось недоедание. Подружки, как могли, оберегали ее, чаще давали отдыхать. Когда складывала поленницы, сгибаться и разгибаться все еще было тяжело: спина болела и ноги в коленных суставах подкашивались. Только одно было хорошо — она дышала полной грудью, прохладный свежий воздух придавал сил, и казалось ей, будто пьет она холодную газировку с клюквенным сиропом, жадно пьет и не может напиться вдосталь.

Тут, на лесопилке, было легче, чем в тюрьме. Охрану несли пожилые солдаты, и если работа мало-мальски двигалась — они не понукали, просто следили, чтоб дело шло.

Настя приглядывалась ко всему. Под крышей работала пилорама, из-под круглого диска пилы веером пались опилки. У пилорамы суетились двое. Один— уже пожилой, в синем поношенном пиджачке и в таких же брюках, заправленных в кожаные сапоги, на голове у него была кепка-восьмиклинка с помятым козырьком. Козырек этот, словно защитные очки сталевара, прикрывал глаза старика. То и дело он покрикивал на сподручного — парня лет восемнадцати, белобрысого и будто бы сонного: работал малец вразвалку, неторопко.

Иногда Светланка пилила дрова с женщиной лет тридцати, лицо у этой женщины было точно бы в трауре: на голове — черный платок и глаза красные, обрамленные темными ресницами. Казалось, что она кого-то недавно потеряла — то ли ребенка, то ли мужа. Женщина размеренно тянула и отпускала ручку пилы, время от времени тяжело вздыхала.

Вечером, когда их пригнали в тюрьму, Настя как бы невзначай спросила у Светланы:

— С кем ты связана? Мне нужно записку послать на волю.

Светлана прикоснулась губами к уху подруги и еле слышно прошептала:

— Кому хочешь послать?

— Матери, чтоб не беспокоилась. Да и с подпольной организацией надо контакт наладить.

— Это уже сделано. Так что не беспокойся. Будем готовить побег.

— А как убежишь? Кругом крепкая охрана. На лесопилке зорко смотрят за нами.

— Потерпи немного. Что-нибудь придумаем.


Через несколько дней арестованных отправили в концлагерь. Это неподалеку от села Любони, километрах в двадцати от райцентра. Лагерь человек на сто. На опушке леса — два продолговатых барака с плоскими крышами. В бараках тесно и душно, людей понапихали, что селедок в бочку. Спали на двухъярусных нарах, прижавшись плотно друг к другу. С рассветом заключенных гнали под усиленным конвоем на работу — в лес. Мужчины занимались повалкой леса, а женщины кряжевали хлысты и обрубали сучья. Работа тяжелая, порой непосильная при постоянном недоедании. Надсмотрщики поторапливали, а кто вконец изнемогал и пытался присесть на пенек, того подгоняли прикладом, а если не мог подняться — убивали. Нужно было хотя и медленно, но пошевеливаться, делать вид, что стараешься.

Светлана и Настя спали в бараке на втором ярусе возле стенки. Утром, часов в шесть, всех поднимали и гнали на работу. На делянке, где велась заготовка леса и

строевой древесины, работало человек двадцать пять. Все вокруг просматривалось настолько тщательно, что каждый работающий был на виду. У конвойных на привязи были дюжие овчарки. В любую минуту их могли пустить в погоню.

И все же Настя стала присматриваться к местности и прикидывала, где было бы удобней скрыться от охранника. Заключенные рассказывали, что две недели назад двое пильщиков пытались убежать, но были вскоре пойманы и в тот же день повешены. Побеги предпринимались и раньше, но только одному узнику удалось запутать следы и затеряться в лесной чащобе. Вышел ли он к своим — никто не знал. И как следствие, после этого случая охранять заключенных стали строже.

И все же Настя решила бежать. Каким образом это лучше предпринять, она ежедневно советовалась со Светланой. Пыталась завести разговор на немецком языке с конвойными, но те, перекинувшись одной-двумя фразами, умолкали. Светлана предлагала закидать Настю сучьями. Сучья они ежедневно обрубали и складывали в кучи. Это был наиболее удобный и простой план, но Настя не соглашалась: бежать — так вместе, вдвоем. И все же в конце концов решено было сделать так, как предложила Светлана. Настя найдет путь к партизанам, а те выручат и остальных.

— А может, тебе устроить побег? — предлагала Настя Светлане.

— Нет-нет,— возражала подруга,— ты старше меня и лучше это сделаешь. И тем более, ты нужней у своих. А я потом как-нибудь вырвусь на волю. Обязательно вырвусь.

И вот настал день, когда Настя должна была бежать. Стояла пасмурная погода. Женщины обкамливали верхушки деревьев, складывали еловые сучья в кучи, и уже когда начали сгущаться вечерние сумерки, подруги стали прикидывать, как лучше все устроить. Перед концом работы часовой, что стоял невдалеке, посматривал в сторону, где работали Настя и Светлана. Они уже приготовили еловые ветки. Наконец часовой отвернулся и пошел к своему товарищу — видимо, что-то решил сказать ему. В это мгновение Настя легла, и подруги торопливо стали забрасывать ее ветками. Она почувствовала, как еловые иголки колюче впиваются в щеки, шею, забираются в нос. Она вдыхала острый запах хвои и старалась как можно реже дышать, замерла. До слуха доносились реплики женщин, отрывистые и еле разборчивые, и тут она уловила в голосе Светланы тревожные нотки. Светлана поторапливала подруг:

— Скорей, скорей, пока не увидали...

Потом все утихло, раздалась команда «Строиться!» и наступила решающая минута: вдруг стражники начнут пересчитывать заключенных — тогда Насте каюк. Но конвойные, к счастью, торопились, и узников погнали к дороге. Доносились отрывистые команды, лай собак — эти звуки раздавались все дальше и дальше. И наконец она поняла, что настал момент — она должна бежать. Осторожно высунула голову из-под еловой кучи, убедившись, что колонна удалилась сравнительно далеко, она поднялась, стряхнула колючки и в одно мгновение исчезла в лесу.

Настя не знала точно, в какую сторону бежать, пошла наугад, к закату солнца. Однако в лесу было темно, и она поняла, что немудрено закружиться. Только бы дальше, дальше от этого страшного места! Ведь каждая минута дорога: могут хватиться, и тогда начнется погоня. На плацу, возле барака, обязательно начнут пересчитывать узников — что тогда?

Она шла довольно быстро, торопилась. Под ногами похрустывал сушняк. Через полчаса вышла на берег небольшой речушки; немного успокоившись, присела на корягу, зачерпнула в ладони воды, выпила несколько глотков. Вода холодная, почти обжигающая. Потом сполоснула разгоревшееся от быстрой ходьбы лицо, провела мокрыми ладонями по шее: под воротом все еще гнездились еловые иголки, покалывали тело.

Все ночные звуки настолько были легкими, еле уловимыми, что Настя постепенно пришла в себя, успокоилась. И все же прислушивалась, не лают ли вдали собаки. Но лишь чуть слышно шумел лес. Она видела небо, усеянное звездами, оно было темное и бездонное, над рекой стояли деревья, сливаясь в темноте в сплошную стену, и река, почти черная, искрилась серебряными полосками в отсвете ярких звезд. Настя чувствовала, что противоположный берег совсем недалеко, рядом, и надо бы перебраться на другую сторону — там было безопасней, но боялась на это решиться — не знала, какая в реке глубина.

Ночь довольно прохладная, как всегда бывает в начале октября. Легкий ветерок срывал с деревьев листья. Она не видела, а лишь улавливала слухом, как они падают на темную гладь реки и плывут, покачиваясь, точно маленькие кораблики. Поймала один липкий и влажный листик, поднесла к губам и почувствовала еле уловимый запах березы.

Так сидела час, другой, третий. Время тянулось утомительно долго, а рассвет все еще не наступал. Куда пойдешь в такую темень? Не ровен час, нарвешься на фашистскую засаду, уж лучше сидеть на берегу до утра. Хоть бы немного уснуть, набраться сил и с рассветом более уверенно двинуться в путь. Но куда она пойдет? В город? Нельзя. Могут опознать, посадят в одиночку, и уже не вырвешься наверняка. В Большой Городец, к матери? Там тоже могут схватить, а заодно и мать пострадает. И все же она решила пробираться к родной деревне. Дорога не ближняя — километров сорок. Это два дня пути, не меньше. Придет ночью, а там — в Рысьи Выселки: Маша Блинова подскажет дорогу к партизанам.

Как только начало светать, она поднялась и пошла берегом вниз по течению. Пройдя километра два, вышла на луговую полянку. На полянке стожок. Значит, здесь кто-то косил сено, недалеко должно быть и жилье. От полянки берегом шла проселочная дорога, колея еле заметна: по этой дороге, видимо, ездили редко, на ней топорщилась пожухлая метелка, пробивалась и другая увядающая травка.

Настя шла не по самой дороге, а несколько в стороне от нее, прижималась к мелколесью. Воздух был свеж и прозрачен, пахло настоем преющих листьев, хвои и остывающей земли. Это был воздух середины осени, пить его было сладко, он подбадривал и подгонял: торопись, иди, человек, быстрей, впереди тебя ждет удача. И Настя шла, хватаясь за кусты, лицо щекотали паутинки, она смахивала эти крохотные, невесомые ниточки, но они снова обволакивали лицо и шею, дышалось легко, лесной воздух прибавлял сил, но одно угнетало: хотелось есть. Чтобы утолить голод, она ела бруснику; ягоды хотя и редко, но встречались на мшистых кочках, они были уже перезрелые, поклеванные птицами. «Хоть бы кусочек хлеба да пару картофелин», — мечтала она о немногом. Но где этот хлеб? В деревнях появляться остерегалась: нарвешься на полицаев — и, считай, все пропало. Она должна была выйти к своим, найти своих...


Глава четырнадцатая

И вторую ночь Настя провела в лесу. Было холодно, но все же она уснула ненадолго, силы вернулись к ней, и она пошла. Голод терзал ее, но она отгоняла мысли о еде, лихорадочно думала о другом. Беспокоило, правильно ли идет: деревни попадались незнакомые, а расспросить кого-либо она не решалась, хотя и видела не раз людей издали.

После полудня она вышла из леса и увидела одинокий домик. Остановилась и стала наблюдать. Дом оказался жилым, возле него кудахтали куры, лаяла собака. Наконец на крылечке появилась женщина, спустилась по ступенькам и стала глядеть в ту сторону, где стояла Настя, махнула рукой — дескать, не бойся, подойди. И Настя подошла.

— Кто такая? Откуда? — спросила женщина. Она была еще не стара, лет за сорок, в глазах — любопытство.

— Из лагеря сбежала я,— призналась Настя. — Из того, что у села Любони.

— Это такую-то даль по лесам моталась! Проголодалась небось?— Женщина с участием смотрела на нее.

Насте показалось, что она должна помочь, должна показать дорогу, накормить.

— Вторые сутки во рту, кроме ягод, ничего не было. Совсем из сил выбилась...

— А куда путь держишь?

— В Большой Городец. Там родственники у меня.— Она хотела сказать, что там ее мать, но решила не говорить об этом из предосторожности.

— Ой, Городец отсель далеконько. Верст пятнадцать тебе шагать. А на дорожку кой-что дам. Подкрепись малость.

Женщина вынесла несколько вареных картофелин и ломоть хлеба. Настя жадно начала есть...

— Ты здесь не задерживайся,— предупредила хозяйка,— хошь и не кажинный день, все же к нам немцы заглядывают, иногда полицаи. На подозрении наш дом. Все думают, что мы тут партизан укрываем.

— А бывают партизаны?

Женщина подозрительно метнула взгляд на Настю и ответила неопределенно:

— Партизаны в лесу. А лес большой. Где они — ищи-свищи. А ты давай, с богом, иди от греха подальше.

— Спасибо и на этом,— сказала Настя и пошла в сторону леса.

Поев немножко, она быстрей зашагала вдоль дороги. Через полчаса вышла к большаку, из-за кустов стала наблюдать. Дорога была оживленной: по ней шли машины, грузовые и легковые,— на фронт отправлялось подкрепление. Пробежали мотоциклы с колясками, потом прошла санитарная машина. «Нет, надо подальше держаться от этих мест»,— решила Настя и снова зашла в лес. В лесу было спокойней, вроде бы он прочно защищал человека от постороннего глаза.

Настя незаметно для себя заблудилась: солнце скрылось за тучами — и она потеряла ориентир. Потом вышла на просеку и пошла по ней, думая, что эта просека куда-нибудь выведет. Просека привела на другую просеку, поперечную первоначальной. Настя пошла, свернув налево. Потом просека вывела на тропку, и она пошла по этой тропинке, петляющей в густом березнячке.

Не прошла и с полкилометра, как из кустарников выскочил белобрысый парень с автоматом в руках, перегородил дорогу.

— Кто такая? — пробасил парень. — Куда идешь?

Она сразу поняла, что это партизанский патруль. С радостью ответила:

— Своя я, своя!

— Это еще посмотрим, своя ли, чужая,— огрызнулся парень и начальственным голосом приказал: — А ну, давай иди... Проведу тебя куда следует, а там разберутся...

Настя с готовностью подчинилась приказу и покорно пошла. Партизан шагал сзади, и слышно было, как дышал ей в затылок, ствол его автомата касался ее спины, и все же она была счастлива, что наконец-то ее сопровождает не немецкий патруль, а паренек из партизанского отряда. Так шли они с полчаса, потом Настя оглянулась, спросила:

— Далеко еще?

— Не разговаривать! — рявкнул парень и для устрашения щелкнул затвором.

За поворотом встретился второй патруль, партизаны обменялись паролями. С тропинки свернули на другую, еле заметную тропку. Деревья стояли сплошняком, Настя была впереди и не знала, куда идти. Парень подсказывал:

— Направо. Налево. Чуть правей.

Она шла в предвкушении, что вот сейчас объяснится с партизанским начальством, а парень получит взбучку за грубость: ведь нельзя же так помыкать человеком, кричать, словно на врага.

Наконец они пришли. Возле деревьев были понастроены землянки, в одну из них и повел Настю патрульный. В землянке было просторно, за столом сидели


люди в гражданской одежде и о чем-то оживленно разговаривали. Когда патрульный привел Настю, все сразу повернули головы в ее сторону. Пожилой мужчина, сурово оглядев Настю, строго спросил часового:

— Где взял?

Парень ответил и пояснил, что прикидывается «своей».

— Проверим. Отведи ее в особый, к Гурьянову. Он разберется.

Через пару минут она была уже у Гурьянова. Особист был молод, черняв, невысок ростом. Он раскуривал цигарку и что-то оживленно говорил пожилому партизану, затем, посмотрев на Настю, сказал:

— Ты обожди, Прохорыч. Потом все обмозгуем. Сейчас займусь этой девицей.

Мужчина ушел. Гурьянов предложил Насте сесть. Самокрутку погасил и, не глядя на гостью, как бы мимоходом спросил:

— Фамилия?

— Усачева Анастасия.

— Значит, бежали?

— Из лагеря сбежала, из того, что возле деревни Любони.

— А каким образом удалось сбежать?

— Вы что, не верите?

— Нет, почему же. Возможно, было и так. А до этого лагеря где были?

— В тюрьме сидела.

— В какой?

— Известно в какой, в Острогожской.

— За что туда попали?

— Как за что? Работала разведчицей. А у немцев — переводчицей.

— Ну, бросьте, Усачева, сочинять. Вы знаете немецкий язык?

— Если б не знала, не работала бы переводчицей. Меня сам секретарь подпольного райкома Филимонов к ним работать заслал.

— Неужели? — спросил особист таким тоном, что она поняла: он ей не верит. И вдруг стало обидно, горло перехватили спазмы, и она чуть не заплакала.

— Не верите?

— У нас такая работа — приходится во всем сомневаться. — Он помолчал и добавил: — Мне хочется тебе поверить, Усачева, но не имею на то права. Не имею. Надо проверить. А пока проверяем, посиди под арестом.

Она оказалась в небольшой землянке, где стояли самодельный топчан, небольшой столик, чурбан вместо табуретки. У самого потолка светилось небольшое оконце. Здесь она и должна была ждать, пока там, наверху, выясняют, кто она.

Ждала день, другой, третий, а результатов никаких. И лишь через неделю позвал Гурьянов и, предложив сесть, сказал:

— Личность твоя установлена, Усачева. Возвращаться тебе в Острогожск и в Большой Городец нельзя. Будешь пока здесь, в партизанском отряде.

— А оружие когда получу? — спросила она.

— Для чего оно тебе?

— Как для чего? — вскипятилась она. — Воевать буду. Фашистов бить. Я на них ой как зла!

— Не горячись, Усачева, не горячись,— начал успокаивать Гурьянов. — Ты ведь разведчица, знаешь немецкий. И оружие твое — разведка. Когда надо — пошлем туда, к ним... А сейчас пока поживи здесь, в лагере. Официально оформим переводчицей при штабе.

— Когда же пошлете туда?

— Придет время — пошлем. Потерпи немного.

Что ж, ждать так ждать. Она готова пойти куда угодно, выполнит любое задание. Только в город Острогожск уже нельзя. Там знают ее. Покажись на улице — моментально сцапают.

В партизанском лагере все шло своим чередом. Люди уходили на задания, некоторые не возвращались, приносили раненых товарищей, их лечили в санитарной части, а тяжелых переправляли через линию фронта. Где-то недалеко, в зоне, освобожденной партизанами, был небольшой аэродромчик, и там приземлялись самолеты Красной Армии. Доставлялись с Большой земли боеприпасы, продовольствие, медикаменты, прилетали и люди. Вот бы с ними поговорить, хотя бы посмотреть на них!

И вскоре эта возможность предоставилась. В партизанскую бригаду прибыл представитель Северо-Западного фронта в звании майора и в первый же день по прибытии пригласил на беседу Настю.

— Вот что, Усачева,— сразу начал он,— у тебя уже есть опыт разведчицы, и на курсы усовершенствования мы не будем тебя посылать в советский тыл. Время не ждет. Надо готовиться. Действовать будешь не одна: в помощь дадим радистку и еще одного сопровождающего. Человека надежного. Он — немец.

— Немец? — спросила Настя.

— Да, немец.

— С немцем не пойду.

— Он надежный немец. Антифашист. Перешел добровольно на сторону Красной Армии. Завтра с ним знакомлю. А для тебя надо придумать версию. Будешь там действовать под именем немки. Фамилия твоя — Мюллер, имя — Анна. Отец — Мюллер Карл Адольфович, по происхождению немец, из-под Новгорода, по профессии инженер, репрессирован в тридцать седьмом году, за что — не знаешь, судьба его тебе неизвестна. Мать тоже немка. Все это запомни и продумай. Так что ты с этого момента не русская, а немка.

Он долго инструктировал Настю, и она уже представляла, как будет работать там, в логове врага. Опыт на этот счет у нее уже имелся.

На другой день майор познакомил Настю с немцем Паулем Ноглером. Это был молодой человек высокого роста, белолицый, голубоглазый, рыжеватые волосы слегка кудрявились. Немец улыбнулся, показав белые зубы, и Настя в ответ улыбнулась. Он подал руку, отрекомендовался:

— Пауль.

Она назвала себя:

— Анна Мюллер. По-русски — Настя.

— Понимаю,— улыбнулся он. — Будем вместе работать.

— Будем, Пауль,— сказала она по-немецки.

— Очень хорошо,— ответил он по-русски, а по-немецки добавил: — На меня можешь положиться, Настя. Будешь невестой. Я — твой жених. Идет, хорошо?

Настя засмеялась в ответ так весело и непринужденно, что майор тоже заулыбался. Он понимал по-немецки и предложил:

— Пускай будет так. Жених и невеста. Документы оформим честь по чести, комар носа не подточит. Дополнительные инструкции получите в ближайшие дни.

В этот же день познакомилась Настя и с будущей радисткой Паней Кудряшовой. Кудряшова — небольшого росточка толстушка, с розовым румянцем, на подбородке ямочка, и на щеках, когда улыбалась, тоже проступали маленькие ямочки. Паня оказалась веселой, общительной; она уже не раз забрасывалась за линию фронта и чуть было не попала в лапы к фашистам, но смекалка помогла ей вырваться из беды.

— И этого немчика-красавца посылают с нами? — спросила она у Насти. — А не перекинется к своим? Как в народе говорят: сколько волка ни корми, он все в лес смотрит.

— Ему сам майор доверяет,— ответила Настя. — Да и немцы — не все враги. Есть антифашисты, коммунисты. Мы же не против немцев, а против фашизма. И среди немцев есть люди, которые ненавидят фашизм.

— Это, конечно, верно,— согласилась Паня,— но осторожность надо проявлять. Всякое бывает... А впрочем, поживем — увидим.

— Ты, Панечка, по-немецки знаешь? — спросила Настя.

— Кой-что понимаю, но говорю плохо. Все же наш русский язык куда лучше. Как ты думаешь?

— Я тоже люблю свой родной язык, очень люблю. Однако и немецкий, если разобраться, тоже неплохой. Даже Ленин разговаривал на немецком. Так что советую тебе его изучить.

— А к чему? Ты хорошо разговариваешь, а Пауль еще лучше. Вдвоем вы как-нибудь столкуетесь, а я, если что, буду молчать.


Партизаны взрывали рельсы и мосты, уничтожали гарнизоны фашистов, склады с боеприпасами и горючим. Жизнь крутилась и вертелась со всеми своими опасностями, радостями и печалями, и Настя постепенно входила в круговорот этой необычной и кипучей жизни, и в ней с каждым днем загоралась жажда немедленного действия. Она хотела пойти на любое боевое задание, хотела встретиться с врагом лицом к лицу с оружием в руках. Но ее почему-то не брали на боевые задания, а причины она не знала, и однажды, не вытерпев, обратилась непосредственно к своему командиру партизанской бригады. Она ни разу с ним не разговаривала и робела к нему подойти. Он посмотрел на нее, определяя, кто такая, подошел поближе, спросил:

— Из какого полка?

Она смутилась и не знала, как ответить: не была причислена ни к полку, ни к роте, просто находилась в распоряжении Гурьянова. Она ответила, кто и откуда, и,

осмелев, начала упрашивать командира, чтобы ее отправили с группой бойцов на задание.

— А стрелять умеешь?

— Не только стрелять, но и перевязывать раны, выносить с поля боя раненых,— ответила Настя.

— Ну ладно, посмотрим. Возможно, и пошлем. Проверим в деле.

На другой день ее вызвал Гурьянов, сказал:

— Вот что, Усачева. Говорил я с комбригом, и решили с ним, что тебя ни в какие рейды посылать нельзя. Запрещено свыше. Ты нужна для других целей. Надо готовиться к своему рейду. Майор что тебе говорил?

— Говорил. Все помню. А когда пошлете?

— Потерпи немного. Может быть, отправим вдвоем, с Кудряшовой.

— Так значит, Пауль не пойдет с нами?

— Возможно, и не пойдет. Он, между прочим, тоже просит, чтобы проверили в бою.

— Ах, вот что! Ну что ж, пускай покажет себя. Я лично ему доверяю.

— Да, он надежный человек,— сказал Гурьянов и весело посмотрел на Настю. — С ним работать, может быть, придется. Понимаешь, где?

— Понимаю,— ответила она. — Но когда пойдем и куда?

— Обожди. Потерпи. Все прояснится через недельку-другую.

На этом разговор и закончился. И Настя стала ждать.

А через два дня Пауль ушел с отрядом подрывников. Возглавил группу Константин Капустин, самый отчаянный партизанский командир и разведчик. На его счету было немало успешных вылазок — и почти всегда с малыми потерями.

Боевая группа Константина возвратилась с задания на другой день. Из двенадцати человек шестеро были убиты и двое ранены. Боевое задание не было выполнено. Сам Капустин не вернулся.


Глава пятнадцатая

Поползли слухи, что в партизанский лагерь засланы вражеские лазутчики, виновные в гибели подрывников. Настя заметила, что и на нее стали посматривать с подозрением. Майор улетел на Большую землю, Гурьянов не вызывал. И Паня Кудряшова стала более сдержанной, малоразговорчивой. Загрустил и Пауль: он был явно подавлен неудачей боевой группы Капустина. Дескать, вот появился немец, отправили на боевое задание — опытные партизаны не вернулись, а он жив, целехонек.

Настороженность в какой-то мере оправдывалась. Особый отдел и лично Гурьянов уже обезвредили не одного вражеского лазутчика,— время от времени их засылали к партизанам с различными заданиями. Поэтому все вновь прибывшие в расположение партизанского соединения тщательно проверялись.

Однажды Настя, выйдя из землянки, присела на пенек и задумалась. Совсем недалеко от нее разговаривали молодые парни. Они о чем-то спорили, и Настя прислушалась. Густой басок недовольно бурчал:

— И зачем приголубили немца Ноглера? Ходит везде, приглядывается. Может, шпион к нам заслан. Как думаешь, Иван?

— Гурьянов проверит,— ответил другой партизан.— До всего докопается. Говорят,

антифашист. А кто документы у него проверял? Кто докажет, что он враг Гитлеру? Никто. В душу к нему не заглянешь. Повысмотрит, обнюхает, что да где, и сбежит восвояси. А нас каратели и накроют.

— Простофили, и только. Немец — он и есть немец. Как ни корми — в свою сторону смотрит. А еще появилась расфуфыря, эта Усачева. Говорят, у немцев служила переводчицей. Небось тоже заслана. Шпионит.

— Надо командиру обо всем доложить, чтоб принимали меры.

— Командир — он что? Тут Гурьянов должен в оба глаза смотреть. Доверяет всяким пришлым, а людей колошматят.

Горько было слушать эти слова. Значит, не доверяют, подозревают в чем-то. Что ж, она пойдет к Гурьянову и заявит: «Раз нет доверия — проверьте в бою». И если надо, она докажет на деле. Вот бы Филимонов был рядом, тогда бы все встало на свои места. Уж он-то знает ее, Настю. По его непосредственному заданию работала в Острогожске. Но где он, Филимонов? В бригаде, говорят, и не бывал.

А дни за днями шли. Однажды она разговорилась по душам с Паулем. Говорили долго,

весь вечер. Оказалось, что Пауль хорошо знает русскую литературу. Читал он и Льва Толстого, и Достоевского, и даже Горького. Эти писатели запрещены в Германии, но его

родной дядя, преподаватель в средней школе, имел большую библиотеку, и Пауль брал у него книги. Кроме того, у его отца, коммуниста, были Маркс, Энгельс и Ленин. Пауль познакомился и с этой литературой. Правда, в компартию он не вступил. Перед войной Германская компартия была в глубоком подполье, но Пауль, учась еще в школе, слышал о вожде немецкого рабочего класса Эрнсте Тельмане, который томился в фашистских застенках. Отец Пауля тоже был арестован и сидел в концлагере.

— Когда я попал на Восточный фронт,— сказал Пауль,— то сразу решил перейти на сторону Красной Армии, бороться с фашизмом.

— Теперь тебе предоставлена эта возможность, Пауль.— Настя смотрела ему в глаза и думала: «А сумеешь ли ты поднять на своих руку возмездия?» И ответила сама себе: «Если ненавидишь фашизм, значит, сумеешь».

— Не верят мне. Сомневаются,— отвечал Пауль.— Пошел вот на боевое задание — и неудача. Словно бы виноват. Возьмут ли еще?

— Пойдем вместе,— отвечала Настя. — Я добьюсь, чтобы взяли и тебя и меня на самое опасное задание. Согласен?

— Хоть завтра готов пойти,— соглашался Пауль,— Надоело без дела сидеть. Вроде бы нахлебник, бездельник какой. Не могу так, не привык.

Они встречались почти каждый день. Переговорили о многом. Настя все больше и больше проникалась уважением к Ноглеру и, слушая его, понимала, что не все немцы поддались дурману фашистского околпачивания. Убедившись в искренности Пауля, Настя готова была пойти с ним хоть куда. А Гурьянов их так и не вызывал, словно позабыл, что существуют разведчики Усачева и Ноглер. Решила, наконец, сама пойти к особисту и высказать все, что думает, напрямки.

Гурьянов усадил ее на лавку, начал сам разговор:

— Понимаю, понимаю, надоело сидеть в бездействии. Но потерпите немножко. Получим инструкции сверху и отправим вашу группу на задание.

— Разговоры идут тут всякие,— начала Настя,— не доверяют Ноглеру. Возможно, и ко мне нет доверия. Прошу внести ясность.

— Зачем так ставить вопрос? — Гурьянов смотрел на нее проницательным взглядом, лицо его было каменным, невозмутимым. — А проверяем всех. Без этого нельзя. Не исключена возможность, что к нам могут заслать вражеских агентов. Да и засылали не раз...

— Но ведь я-то не агент. Меня-то проверили!.. Я готова хоть сейчас на самое опасное задание пойти. Хоть с Ноглером, хоть еще с кем...

— Не кипятитесь, Усачева,— начал успокаивать ее Гурьянов. — И Пауль побывает в

деле не раз. Я верю в него. А что там разговорчики всякие — не обращайте внимания.

— Как же так, не обращать, когда я сама слышала. — И она рассказала ему о том, как у землянки отзывались партизаны о ней и о Ноглере.

— Поговорят и бросят, сказано еще не нами: нечего попусту в плешь колотить,— начал отшучиваться особист. — У ребят нервы не железные. Теряют людей. Потому и подозрительность.

— Но ведь мы тоже люди,— не сдавалась Настя. — Я предлагаю сделать налет на лагерь, что возле деревни Любони. Там советские люди томятся. И подружка моя Светлана Степачева там. Перебить охрану и спасти людей. Ждут нас — не дождутся.

— Об этом подумаем,— пообещал Гурьянов,— но сейчас дела есть поважней. Наша задача — деморализовать тылы противника, вести рельсовую войну, а значит, как можно эффективней помогать фронтам. Вот скоро лед тронется и на Ленинградском, и на Волховском...

— Скорей бы,— сказала Настя. — Народ истомился ожиданием. Бьем фашистов и все никак добить не можем.

— Всему свой срок. Так что потерпите немного, дорогая Настя. Настанет и ваш звездный час.

— Скорей бы,— вздыхала она,— пока сижу за чужой спиной. Совесть заела. Покоя нет.

Она почти ежедневно видела, как партизаны уходили на задания. Воевали, били фашистов. А она? Что она? Ест партизанский хлеб и никакой пользы не приносит. Комом в горле застревал этот трудный хлеб. Было стыдно и горько.

Однажды рано утром Настю разбудила Паша Кудряшова. Она дрожащим голосом сообщила, что партизаны захватили в плен немецкого офицера, кажется, эсэсовца, трех солдат и полицая.

— Гурьянов их допрашивает. Может, твои знакомцы попались? Сходила бы, узнала.

У Насти разгорелось любопытство, и она пошла. На улице было свежо и прохладно. Недавно выпал легкий снежок, но партизаны уже понатоптали дорожки. Одна их них вела к землянке Гурьянова. Остановилась у двери, прислушалась. Войти не решалась. Как она могла войти, когда ее не звали? От нетерпения разволновалась: хоть приоткрыть бы дверь и посмотреть, что там за «гости».

Из землянки вышел связной Вася Решетов, молоденький парнишка с веселыми глазами. Он куда-то торопился. Настя схватила его за рукав, повернула лицом к себе:

— Васек, кого там приволокли?

— Секрет,— ответил Вася, — Улов — дай боже. Давно такого не было.

— Может, мои знакомцы?

— Возможно.

— Иди, Васенька, доложи и вернись, скажи, что я здесь.

— А может, без тебя разберутся?

— Чует сердце, что знаю я этих немцев и полицая. Хоть одним бы глазком взглянуть.

— Ну, ладно, доложу. Обожди чуток,— и он скрылся за дверью.

«Пригласят или нет? Возможно, там Синюшихин, волчья морда. За ним давно партизаны охотятся, да ловок, бестия, из каких только сетей не вырывался!»

Дверь открылась, появился Вася и коротко сказал:

— Иди.

Она переступила порог, обжигаемая любопытством. Вошла — и все сразу повернулись к ней. В первую очередь она посмотрела на Гурьянова. Он был весел. Рядом на скамейке сидел начальник штаба Говорухин, еще кто-то. И вот она увидела (подумать только!) самого Брунса. Вот уж не ожидала с ним повстречаться в такой обстановке! Брунс стоял и смотрел на нее с любопытством, глаза его округлились и почти не мигали. Кроме Брунса тут был Гаврила Синюшихин. Он тоже смотрел на Настю своим единственным глазом, полуоткрыв рот, и что-то хотел сказать, но молчал, ждал своего часа.

— Узнаете? — спросил Гурьянов у Насти.

— Узнаю,— ответила она. — И господина Брунса знаю, и Синюшихина. Они мне давно знакомы. Рада повстречаться. Ну, как самочувствие, господин Брунс?

Лицо фашиста исказилось злобой. О, как ненавидел сейчас он эту русскую — как ловко обвела она его вокруг пальца! — и сожалел, что не уничтожил в свое время. А возможность такая была. Значит, и на самом деле Усачева шпионка. Вельнер, видимо, был прав.

— И вы здесь? — спросил он. — Партизанка...

— Да, здесь, господин Брунс. А где же мне еще быть?

— Я понимаю,— промямлил он еле слышно. — Так и должно быть. Так, так...

— Да, господин Брунс, именно так. Ваша песенка спета.

— Но ведь я вам спас жизнь, Усачева. Только я...

— Спасибо, Брунс. Но я, к сожалению, в данный момент не могу вам помочь. Не могу.

— Я понимаю,— сказал он тихо и уронил голову.

Держался он с достоинством, не просил пощады, ибо знал, что пощады не будет. Когда его допрашивал Гурьянов, он все еще бормотал о непобедимости фашистского рейха, о возмездии, но разглагольствования его казались настолько смехотворными и нереальными, что все улыбались, кроме самого Брунса и Синюшихина.

Если Брунс и внешне выглядел подтянуто, и форма на нем сидела все так же подобранно ловко, только китель был несколько помят, то на Синюшихина просто неприятно было глядеть. Ворот расстегнут, полупальто, которое было на нем, вымазано грязью, и вся одежда помята, точно его только что вываляли в луже и не успели переодеть. Руки предательски тряслись, и голова слегка подергивалась. Он не хотел умирать и просил, чтоб его пощадили.

— Я никого не убивал и совсем не виновен. Совершенно, поверьте мне... — Голос у него изменился, он словно бы захлебывался словами. — Поверьте, я не виноват...

Но ему никто не хотел верить. Все знали о его злодеяниях, на его совести были десятки замученных людей. Синюшихин уже несколько месяцев назад был приговорен партизанами к смертной казни, и вот только теперь приговор должны были привести в исполнение.

— Как же ты до такой жизни дошел, Синюшихин? — спрашивал у него Гурьянов. — Стал изменником Родины, опасным преступником. Видимо, решил, что Советской власти каюк? Так, что ли? Решил — и просчитался!

— Завербовали. Силком заманили в тенета. Я ни чем не виноват.

— А вот Усачеву тоже хотели заманить, а она не поддалась на приманку.

— Она с этим, с Брунсом, якшалась. Не верьте ей…

«Господи, что он сказал?! — пронеслось в голове у Насти.— Какой негодяй! Мерзавец! Клевещет так подло, так вероломно! Не ожидала такой клеветы даже от Синюшихина. Как он посмел? Как язык у него поворачивается?»

Настолько она была потрясена, что не могла вымолвить и слова, и поняла, что все смотрят на нее и ждут, что она скажет. А она не могла ничего сказать, не могла вот так сразу отвести от себя эту чудовищную напраслину. А Синюшихин между тем продолжал:

— И я с ней спал не одну ночь. За буханку хлеба продалась. Она продажная...

Как ненавидела она в этот момент негодяя! Обреченный на смерть, он пытается запачкать и ее грязью позора. Нет, этого не будет, она сумеет себя защитить. Сумеет... И, сдерживая гнев, стараясь быть как можно спокойней, сказала:

— Все вы знаете, что Синюшихин — убийца, изменник. Да, он действительно приставал ко мне, но разве могла я с ним лечь в постель, товарищи? Разве могла? И как у него язык поворачивается говорить такое!

— А с Брунсом? — выдавил ядовито Синюшихин.

— Так же и с Брунсом,— ответила она. — Но Брунс куда благородней, чем ты, шелудивый оборотень. Он клеветать не стал.

— Он вреть,— сказал по-русски Брунс. — Клеветя, клеветя.

— Вот видите, товарищи, даже Брунс не поверил полицаю. Так что я чиста перед всеми, перед совестью своей.

Синюшихину не поверили, и все же обида давила горло. Ведь надо же, хотел облить грязью, обесчестить. И зачем она пришла сюда? Зачем? Любопытство? Да, она хотела посмотреть на пленников. Хотела. А получилось так, что Синюшихин попытался опозорить, грязно запачкать.

Целый день не могла успокоиться. Ходила по лесной тропинке с Паулем, разговаривала с ним, а думала совсем о другом. Ведь как может опуститься человек: стал изменником, обагрил свои руки невинной кровью, да еще на краю своей погибели оклеветал подленько другого.

Пауль заметил, что Настя расстроена, задумчива, отвечала невпопад.

В лесу прохладно и сыро, пахло мокрым снегом. На елках ледяной бисер. Тряхни веточку — и дождик окропит тебя, словно бы прикоснется ласковой рукой. В этом царстве тишины и покоя Насте стало легче думать, нервы успокоились, и она сказала Паулю:

— Прошу тебя, Пауль, почитай стихи Гейне. У него есть хорошие строки.

Он тихим голосом стал декламировать:


Буди барабаном уснувших,

Тревогу без устали бей:

Вперед и вперед подвигайся —

В том тайна премудрости всей.


— Хорошо, Пауль, очень хорошо! — сказала Настя. — Какие слова: «Буди барабаном уснувших»! Словно бы для нас написал Генрих Гейне. И сколько бы ни прошло лет, а стихи поэта будут пробуждать к борьбе и добру.

— Да, именно так,— согласился Пауль. — Настоящая поэзия не умирает. Даже в такие горькие дни она помогает нам. А почему ты грустишь, Настя? — неожиданно спросил он.

— Я была там, в землянке,— ответила она,— видела твоего соотечественника Брунса. Он офицер, фашист, эсэсовец... Его допрашивали.

— И что он сказал на этом допросе?

— Все еще верит в победу немецкого вермахта, но держится достойно, не просит пощады.

— Да, я понимаю,— ответил Пауль. — Понимаю таких людей. Их не исправишь. Они до конца останутся злодеями и погибнут со своим фюрером.

— Там схвачен еще один негодяй. — Настя помедлила и продолжала: — Он русский. Предал свой народ в трудный час, перешел на сторону фашистов, убивал людей, может, детей убивал. Я ненавижу этого человека. Он пытался оклеветать и меня, но просчитался. Ему не поверили. Потому и грустно мне в эти минуты.

— Не принимай все близко к сердцу,— успокаивал ее Пауль. — Клеветник будет наказан. Получит свое. А у нас с тобой впереди дела. Только держат почему-то долго, не посылают никуда. Почему?

— Видимо, срок не пришел. Я готова в любую минуту,— ответила Настя. — Готова пойти с тобой, Пауль, с Пашей Кудряшовой, пойти на любое задание. И не боюсь смерти. Ты веришь мне?

— Верю,— ответил он. — И навсегда.

Она посмотрела на него внимательно, подумала и добавила:

— Мы пойдем, Пауль. Обязательно своей дорогой пойдем. С открытым сердцем. И докажем каждому, что верны своему идеалу до конца.

Словно бы клятву дали они друг другу, и с этого момента Настя поняла, что судьба ее, очень нелегкая, будет неразрывно связана с немцем Паулем Ноглером.

Глава шестнадцатая

Через три дня, в субботний полдень, Настю Усачеву вызвал начальник особого отдела Гурьянов. Вошла в землянку, остановилась у порога, точно слепая. В землянке сквозь маленькое оконце еле пробивался слабый лучик света, и Настя в первые секунды не могла ничего рассмотреть в непривычной обстановке — в помещении было полутемно. И только через минуту она разглядела Гурьянова, очертания его фигуры теперь проступали ярко и отчетливо: лицо, руки, спокойно лежащие на столе, и весь он показался необычайно спокойным и обыкновенным.

— Садитесь, Усачева,— пригласил он, и Настя села на лавку в предчувствии чего-то необычного.

Что скажет Гурьянов, зачем вызвал? Наверное, пришел тот звездный час и для нее, для Пауля Ноглера, для Паши Кудряшовой.

— Я вот по какому делу,— начал Гурьянов не торопясь, спокойным голосом. — Сегодня ночью сбежал из-под стражи и неведомо где скрывается полицай Синюшихин.

— Сбежал? Почему сбежал? — Настя привстала со скамейки. Она была ошарашена этой новостью.

— Часовой проворонил... Задремал на посту. А Синюшихин выломал крышу и... был таков.

— Что же делать теперь?! — Настя была подавлена — Что делать?

Она ненавидела Синюшихина. И вот на тебе — сбежал… Настя ждала, что скажет Гурьянов, а он молчал, спокойно курил, однако она заметила, что рука его лежала на столе неспокойно — слегка вздрагивала, и дымок от цигарки волнисто покачивался и таял в полусумраке потолка. Настя поняла, что и начальник особого отдела волнуется и, возможно, не знает, что делать и как ей ответить. Наконец он сказал:

— Синюшихина расстрелять должны были утром, на рассвете...

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— И что же теперь?

— Приговор надо привести в исполнение, хотя и с опозданием, но надо непременно. И ты должна нам помочь, Настя, должна. Ты ведь опытная разведчица. Пошлем тебя с надежным человеком, чтобы выследить негодяя. Найти и... — Он не договорил, смотрел и ждал, что она скажет.

— А кто этот человек, с которым я должна пойти? — спросила она. — Не Пауль Ноглер?

— Нет-нет, не он, совсем другой человек.

— А кто же?

— Афиноген Чакак. Знаком он тебе?

— Немного знаю. Это кучерявый такой? Чуваш?

— Вот с ним и пойдешь. Сегодня же. Пойдете сначала в Нечаевку. Может, он, Синюшихин, прячется у матери. Чакак проинструктирован и знает, что делать.

Афиноген Чакак встретил ее у выхода из землянки. Он стоял перед Настей точно изваяние, настоящий витязь из сказки, кряжистый, ладный, глядел на нее озорно и весело. Из-под шапки-кубанки выбивались густые каштановые кудри, лицо скуластое, доброе, располагающее. «Такой не подведет,— подумала Настя,— видно сразу — смелый и решительный». Чакак протянул широкую ладонь, и пожатие руки было таким крепким, что она чуть не вскрикнула.

— Будем знакомы,— сказал он немножко картавым гортанным голосом. — Хотя уж знакомы мал-мальски. Афиногеном меня звать. А фамилия — Чакак.

— Настя,— ответила она, — Значит, в путь-дорожку дальнюю?

— Да, пойдем, Настя, выполнять задание. Поведешь, куда надо, а я уж там сработаю как положено. Со мной не бойся, я удачливый.

Настя посмотрела на Афиногена и снова подумала: «Да, с таким отчаянным парнем не

страшно пойти хоть куда, такой и в огне не сгорит, и в воде не утонет». Чакак известен был в партизанской бригаде как неустрашимый разведчик и подрывник, человек хладнокровный, отчаянный и, что самое главное, надежный. Бывали случаи — раненых выносил на спине из самых опасных мест, спасал в любых условиях.

В тот же день Чакак и Настя вышли из партизанского лагеря, шли по проселочной дороге и молчали. Настя горела нетерпением: хотелось спросить, как Афиноген попал к партизанам, какие пути привели его в эти края. Хотела расспросить и не решалась, но Чакак сам начал рассказывать о себе. Говорил он тихо, взмахивая правой рукой, и русские слова в его горле словно бы булькали и переливались.

— Из Чувашии я родом-то. Есть такое село под названием Юнга, недалеко от Волги. Большая деревня. Домов пятьсот. Вот там и родился, там и рос.

— А как сюда попал, в партизаны?

— Известное дело как. Призвали в армию перед самой войной. Служил в Прибалтике. В начале войны оказался в окружении, в тылу у немцев. Вот и попал партизаны. Лесные стежки-дорожки привели. А ты, Настя, как?

— Я здешняя. Из Большого Городца я.

— Бывал в Городце,— сказал Чакак. — Это колхоз там у вас подпольный, и председателя, что хлеб припрятал, фашисты сожгли.

— Откуда ты все это знаешь?

— Бывал, вот и знаю. Ночевал в Городце. Раза два или три, когда в разведку ходил...

— У кого ж ночевал? Не у матушки ли моей?

— А как величают мамашу?

— Екатерина Спиридоновна.

— Был раз и у ней. Картошкой разваристой угощала. Добрая у тебя мать.

— Так у матери, значит? Когда?

— Месяца два назад. Еще теплынь была, август отцветал.

— Значит, у матушки? Господи! Жива, значит. Давно я ее не видала.

— Пройдем в Городец. Нагрянем нежданно-негаданно, на блины. Спроведаем мамашу. Разузнаем, что там и как. Синюшихин-то из какой деревни? Уж не из вашей ли?

— Нет, из соседней, из Нечаевки. Туда и направил нас Гурьянов.

— Погостим мал-мальски у матери. Отогреемся. А потом и в Нечаевку. Ты думаешь, там он, полицай-то?

— Возможно, и там. А может, в какой другой деревне или в самом райцентре, докладывает начальству, как к партизанам попал. А сейчас в Городец пойдем. Может,


там что разузнаем.

Настя очень хотела навестить мать и маленького Федю, побывать в Большом Городце. Ведь так долго она не виделась с матерью. Времечко-то страшное. Фашисты да синюшихины, разные там христопродавцы по деревням рыскают, злобствуют. И сама она побывала в лапах гестапо. Чудом спаслась, точно в сорочке родилась.

Шли они до Большого Городца почти сутки. Настя хорошо знала дорогу, пробирались по окрайкам опушек от деревни к деревне. В Городец пришли когда уже стемнело, в деревенских окнах кой-где мерцали тусклые огоньки. Значит, жила деревня, и это обрадовало Настю. Она заметила огонек в окнах своего дома и с облегчением вздохнула: огонек мерцает — значит, и мать жива, ждет небось дочь-затеряху, не дождется.

Спиридоновна так разволновалась, увидев на пороге непредвиденных пришельцев, что не могла вымолвить и слова. Ведь надо же, дочь Настенька, словно с неба свалилась, воскресла из мертвых. Вот стоит перед матерью живая и невредимая, и не одна, а с парнем.

— Настя, Настенька! — наконец, придя в себя, закричала Спиридоновна.— Уж ждала-то я тебя так долго-долго. И ждать-то устала. И всего-то надумалась.

Чакак стоял и смотрел, как Настя обнимает старенькую мать, стоял, будто бы чужой в

этом доме, совеем посторонний, лишний здесь человек. Он хотел было повернуться и

выйти, но что-то удерживало его, и он ждал.

Настя спросила у матери:

— А Феденька где?

— Спит в боковушке. Пускай спит, не буди.

Настя разговаривала с матерью отрывисто и сбивчиво, волнение в эти минуты переполняло ее — она была несказанно рада, что встретились. Потом вдруг спохватилась, подбежала к Афиногену, повела его в передний угол, посадила на самое почетное место. Спиридоновна глядела на пришельца: кто он такой, откуда? Потом узнала, заулыбалась.

— Ты ночевал у меня — вот и вспомнила. Знакомый чуток. Бедовуху за собой не принесли? — спросила она у Насти.

— Не бойся, мама,— сказала Настя.— Афиноген свой человек. Партизан.

— Теперь времечко такое — каждого бойся.— Спиридоновна заохала: — О-хо-хоюшки! Без опаски в такое лихолетье и жить нельзя. Вон народу-то сколько сгубили, покалечили!

— Так то фашисты,— сказала Настя.— А мы еще живы и будем жить.

— Живи да оглядывайся.— Спиридоновна взяла в руки ухват, подошла к печке, начала доставать чугунок.— Знамо дело, что они бедовуху принесли, но ведь лучше подальше от них, от супостатов этих. Точно волки голодные рыскают по деревням, хватают людей. Лучше не трогать их. Глядишь — и сбережешь себя. Спасешься.

— Неверно ты говоришь, тетя Катя,— начал возражать Афиноген.— Не согласен я с тобой. Фашистов бить надо, чтоб скорей убрались восвояси. Разобьем, прогоним, и жизнь опять пойдет как по маслу.

— Пойти она пойдет,— еще сердито перечила Спиридоновна,— для тех пойдет, кто живой останется. А если кто не доживет? Как тут быть?

— На то она и война,— сказал Афиноген.— А раз война, все мы рискуем — и я, и Настя... Ради победы рискуем. А ради победы и умереть не страшно.

— Ишь прыткий какой! — вскипятилась тетя Катя.— Ты вот лучше за стол садись. Бери ложку да щи похлебай. Щи без мяса да без хлебушка. Уж не прогневайтесь, гости. Дорога-то была небось длинная. Проголодался, сынок?

— Что верно, то верно, мамаша,— согласился Чакак.— Поесть не откажусь. А сухарики-то у нас свои есть. Ну-ка, Настя, выкладывай.

Настя достала из вещмешка сухари, положила на стол, села рядом с Афиногеном. Спиридоновна налила щей, и они ели с отменным аппетитом — и на самом деле проголодались изрядно. Когда поели, Настя спросила у Афиногена:

— Чакак — интересная фамилия. Чакак, ча-как... Что значит слово — Чакак?

— Чакак — это сорока по-чувашски. Значит, и фамилия у меня простая — Сорокин. По-чувашски — Чакак, по-русски — Сорокин.

— Чак-чак, ча-как — интересно звучит. Это значит — сорока чекочет: ча-че, ча-че, ча-че...

Афиноген засмеялся:

— Настя, ты очень точно подметила. Моя фамилия действительно на сорочье чекотанье похожа. Таких схожестей много в нашем языке.

— Значит, язык чувашский — богатый по различим своим оттенкам и звукам,— сказала Настя.— Скажи-ка несколько фраз по-чувашски.

Афиноген начал говорить по-чувашски, а Настя и Спиридоновна слушали и ничего не понимали.

— Ну, поняли что-нибудь? — спросил Афиноген.— Я уже и сам стал забывать свой язык. Четыре года по-чувашски ни с кем не разговаривал. Только сам с собой, шепотом. Стихи чувашских поэтов про себя частенько повторяю, чтоб не забыть. Самый знаменитый у нас поэт — Константин Иванов. Написал поэму «Нарспи», когда ему еще и семнадцати не было.

— А что такое «Нарспи»?

— Девушку так звали. Сосватать ее решили за нелюбимого, а она любила другого. Хотите, прочитаю по-русски из этой поэмы?

— Интересно бы послушать,— сказала Настя.

Афиноген начал читать:


Месяц март уж на исходе,

Греет солнышко. Тепло...

Окружило половодье

Все чувашское село.

Почернели прежде взгорья,

После снег с полей сошел,

В зеленеющем уборе

Заиграл под солнцем дол.


Стихи, такие простые и безыскусные, западали в душу, волновали. Она начала расспрашивать, кто такой поэт Константин Иванов, когда жил.

— Умер до революции, двадцати пяти лет.

— О господи, как мало жил! Почти так же, как и Лермонтов. А сколько бы мог еще написать!

Чакак начал рассказывать Насте о своей матери.

— А жива мать-то? — спросила Спиридоновна.

— Нет, умерла,— ответил Чакак.— И отец рано умер. Грамотный был, а дедушка вот жив. И две сестры у меня — Роза и Валентина.

— Такие же, поди, как Нарспи?

— А вот уж не знаю, не мне судить, но хорошие и добрые.

На другой день Настя проснулась рано, наскоро умылась, привела себя в порядок и заглянула в боковушку, где спал маленький Федор. Он проснулся, как только вошла Настя, глазенки спросонья уставились с удивлением на нее. Настя заулыбалась, подбежала к кровати, спросила:

— Что, не узнал, Феденька? Это я, проведать тебя пришла...

Он смотрел на нее с удивлением и тихо, слабеньким голоском произнес:

— Мама...

— Узнал, родненький... Как живешь-то у бабушки?

— Хорошо

— Ну, вот и преотлично, мой мальчик.— Она села кровать, приподняла Федю на руки — он все еще был легкий, словно бы невесомый. Видать, харчишки у матери не ахти какие: картошка да капуста, не всегда с хлебом, но и то ладно. Жить можно. Вот окончится война — тогда все пойдет на поправку, всего будет вдосталь: булки, и конфеты появятся... А сейчас вот она, Настя, даже гостинчика не принесла. Неоткуда взять — ведь нет ничего, одна бедовуха да корочка хлеба.

В Нечаевку Настя и Афиноген отправились, когда уже на мокрую от дождя землю пала густая осенняя сумеречь. Настя шла впереди, а за ней — Чакак, шаги его — тихие и осторожные. Она слышала эти шаги, слышала, как он дышал ей в затылок, тяжело и с присвистом, потому что у него побаливало горло — пил холодную воду и застудил. Когда подошли к деревне, уже стемнело. Остановились у крайней разворотни. Здесь как раз и жила Синюшихина — мать полицая. В окнах слабо мерцал огонек.

Настя подошла к окну и замерла от неожиданности: в доме за столом сидел Гаврила, сидел один. «Вот и хорошо,— подумала Настя,— если Синюшихин один, то и взять его будет легче, без посторонних глаз».

— Вроде один,— сказала, подойдя к Афиногену,— матери нет.

— Значит, попал в ловушку.— Настя заметила, как в темноте заблестели глаза у Афиногена. Он даже скрипнул зубами.— Чего ждать? Надо брать его тепленьким...

Чакак подошел к двери и начал стучать. Громко крикнул:

— Открой!

— Кто там? — послышалось из-за двери.

— Свои!

— А кто свои? Кто такие?

— Из полицейской управы,— уточнил Чакак.— Срочно вызывают тебя, Гаврила. По важному делу.

— По какому такому важному? Больной я. Не могу явиться.

— Ну, открой! Объяснишь, что там и как.

Синюшихин не открывал, видимо, почувствовал что-то неладное, боялся.

— Не откроешь — хуже для тебя,— припугнул его Чакак.— Как дезертира расстреляют.

За дверью щелкнул крючок, и дверь распахнулась. Синюшихин попятился, глаза его округлились. Увидев Настю, он сразу понял, что это конец, что пришло возмездие. Стал умолять:

— Не виноват я. Пожалейте, христа ради. Не виноват. Простите!

Он упал на колени, спина его тряслась не то от рыданий, не то от страха. Настя с брезгливостью глядела на Синюшихина, приосмотрелась: в избе было полутемно, на столе чадила коптилка, в переднем углу почерневшие образа, большая печь, на шестке — закоптелые чугунки и кринки. Пахло кислыми щами, сивушный дурманом, затхлой овчиной. На столе — недопитая бутыль самогона, фарфоровая чашка, недоеденный огурец, ломоть черного хлеба. Дышать было тяжело. Едва привыкнув к спертому воздуху, она спросила:

— А мать где?

— Мамаша? Она к Цыганковым ушла,— ответил плаксиво полицай. — Сейчас вернется. А что со мной?

— Отведем куда следует,— ответил Афиноген. — Сбежал-то откуда?

— От партизан.

— Так вот к партизанам опять и отправим.

— Зачем? Я не хочу. Не хочу!

Синюшихин опять бросился в ноги Афиногену, затрясся в конвульсиях, зарыдал.

— Отпустите, ради бога! Простите! Настя, прости! — Он смотрел на Настю умоляюще, увидев пистолет в ее руке, сник.

— Вставай, пошли,— приказал ему Чакак. — Одевайся, нам ждать некогда.

— А куда пойдем-то? — снова спросил полицай и начал поспешно напяливать на плечи мундир.

Одевшись, он покорно вышел в сени. Оказавшись на улице, бросился бежать. Настя, вскинув пистолет, устремилась за беглецом. .

— Стой! Стой! — закричала она. — Стрелять буду! Остановись, гадюка!

Спина Синюшихина еле различалась в полутьме, он бежал и, словно бы ныряя,

спотыкался. Настя еле поспевала за ним и страшно боялась потерять его из виду. Потом выстрелила из пистолета. Попала в него или нет, она не знала, а сама споткнулась и распростерлась плашмя на сырой земле. И в этот момент мимо нее вихрем промчался Чакак. Он стрелял на ходу и кричал:

— Остановись, гад! Все равно не уйдешь! Не уйдешь, предатель!

Потом он, видимо, догнал Синюшихина, послышался еще выстрел — и все затихло, замерло, оцепенело.

Чакак вернулся, когда она уже поднялась, чувствуя острую боль в правой ноге: падая, ударилась о что-то твердое.

Чакак тяжело дышал и, поддерживая Настю за руку, спрашивал:

— Не сломала ногу?

— Нет, нет, только ушиблась. А он там как? Синюшихин?

— Именем закона и народа приговор приведен в исполнение. С негодяем покончено,— сказал он просто, так просто и обыденно, как будто бы ничего и не случилось.

Стояла мертвая тишина, черная и тягучая. Настя с облегчением вздохнула, словно сбросила тяжкий груз, но сердце стучало громко и тревожно, звало куда-то. Хотелось поскорей уйти от этой захолустной деревеньки Нечаевки, уйти к своим...

— Пойдем,— сказала она Афиногену и взяла его за руку.

Он покорно зашагал рядом. Над землей висела густая и влажная темень, почти ничего не было видно, накрапывал мелкий холодный дождь.


Глава семнадцатая

Наконец пришло предписание свыше отправить группу Усачевой по определенному маршруту и с определенным заданием. Настя получила соответствующие инструкции, и разведчики двинулись в путь. Шли пешком до деревни Глебово, километров пятнадцать. Пауль нес радиостанцию, Настя и Паня шли следом, часто отдыхали, а когда пришли в деревню, там для них была уже подготовлена подвода. Радиостанцию уложили на сани, прикрыли сеном и в тот же день двинулись снова в путь.

Снежок выпал неделю назад, слегка подмораживало, лошадка бежала не очень ходко, а когда переходила на шаг, Настя соскакивала с дровней и шла позади пешком. Пауль тоже шел рядом, хлопал ладошкой Настю спине, подбадривал:

— Так-так, невеста, пойдем на самый край света. А там, глядишь, обвенчаемся. Муж и жена — согласна на это?

— Согласна,— отшучивалась Настя. — Как говорят: кто жить не умел, того помирать не выучишь.

— Смерть от нас в сторонку уйдет, и мы еще долго жить будем. Очень долго... Так что,

Настя, будь веселой. Впереди счастливая дорога, и длинная-предлинная.

— Ой ли, Пауль, твоими бы устами да мед пить. Дай бог нам удачи. А дорога все же разухабистая.

Путь и на самом деле предстоял опасный. Они понимали, что могут возникнуть рискованные ситуации: остановит патруль, начнется проверка документов. И что самое страшное — начнут обыскивать подводу. Ведь под сеном на санях — радиостанция. Обнаружат — что тогда? Провал.

И все же Настя надеялась, что этого не случится, — она и Пауль отлично говорят по-немецки, так что с любым патрулем можно свободно объясниться. Сама она теперь — Анна Мюллер, немка по происхождению. Пауль — жених. Куда едут? Известно куда — к родственникам в Латвию, там у Анны проживает тетя. Версия была продумана до мельчайших подробностей.

В первый день их останавливали только два раза, все сходило благополучно, Настя

отшучивалась, а Пауль серьезным тоном вставлял нужную реплику. Документы у них — носа не подточишь. Гурьянов постарался.

Ночевали в глухой деревушке и на другой день должны были двинуться дальше. Подъехали к железнодорожному полотну — у шлагбаума скопилось подвод пять или шесть. Настя насторожилась: переднюю подводу обыскивали. Она еле слышно предупредила своих:

— Готовьте, друзья, оружие. Назад пути нет. — И, просунув руку в потайной карман, потрогала дуло пистолета.

Минуты тянулись томительно долго. Пауль, держа вожжи в правой руке, соскочил с телеги и пристально всматривался, что делается впереди. Там шла тщательная проверка первой подводы, другие ждали своей очереди.

Наконец очередь дошла и до них.

— Что везете? — спросил патрульный. Рядом с ним стоял немолодой лейтенант, наблюдал за проверкой

— Сами себя везем,— ответила Настя по-немецки, — да вот сено коню под хвост.

Часовой опешил, услышав немецкую речь. Он не знал, по всей видимости, что ответить, и ждал приказаний лейтенанта. Тот подошел к подводе и, пристально глядя на Настю, спросил в свою очередь:

— Кто такая? Почему хорошо говоришь по-немецки?

— Я немка, Анна Мюллер, а это мой жених — Пауль Ноглер.

— Что, он тоже немец? А не партизан, одетый в немецкую форму?

— Нет, я солдат немецкой армии,— ответил Пауль,— лежал в госпитале. Сейчас еду в Латвию с невестой Анной. Вот мои документы,— и он показал их лейтенанту.

Офицер вертел их в озябших руках так и этак и, вернув Паулю, потребовал документы Насти, а затем Кудряшовой. Опять долго просматривал и, убедившись, что документы не поддельные, вернул их законным владельцам. Весело заулыбался, подошел к Паулю, хлопнул его ладонью по спине, сказал:

— Красива, солдат, невеста! Где такую прихватил?

— Это секрет, господин лейтенант,— сказал Пауль. — Боюсь потерять, если снова пошлют на фронт.

Лейтенант засмеялся и махнул рукой:

— Доброго пути. Валяй...

И они поехали. У Насти отлегло от сердца, будто бы она вырвалась на простор из дремучего леса, стало легко и радостно на душе. «Пронесло!.. — пело у нее в голове, звенело колокольчиком, переливалось малиновым перезвоном... — Прекрасно! Теперь я немка, невеста солдата немецкого вермахта. Облапошили часовых так ловко и складно, что даже не верится. Поверили и отпустили...»

До Аксатихи добрались на третий день. Тут жила знакомая Пани подпольщица Дуся Скворцова. Приехали поздно вечером. Паня постучала в окно Скворцовым. Дуся была дома. Все обошлось как нельзя лучше. Рация была спрятана на чердаке. Настя и Пауль должны были передохнуть немного и двинуться в путь дальше, а Паня останется здесь, в Аксатихе, до тех пор, пока не поступит распоряжение сверху о передислокации узла связи.

Дуся Скворцова жила с матерью Прасковьей Васильевной. Сыновья тети Паши воевали на фронтах. Муж ушел в партизаны. Хлебосольная хозяйка наварила картошки, достала из подызбицы огурцов, и пир получился на славу. Огурцы вкусненько похрустывали на зубах у Насти, картошка была горячей, она обжигалась, ела с таким аппетитом, точно прилетела с голодного острова. Понравилась картошка и Паулю, он ел и похваливал хозяйку, а когда закончили ужинать, все расселись по скамейкам и разговор пошел о всякой всячине. Пауль уже довольно сносно говорил по-русски, но с большим акцентом, иные слова получались не совсем удачно, и, коверкая их, он неуклюже шутил, потом правой рукой ловко откинул волосы на высокий лоб, подбежал к печке, достал уголь, подрисовал усы, выпучил глаза — и перевоплотился в Гитлера:

— Я, только я... Уничтожу всех, оставлю себя да в придачу Геббельса, Гиммлера и Геринга. Все мы на букву «Г». Останемся вчетвером и будем родоначальниками новой арийской расы. О нет! Пускай лучше Геббельс, Гиммлер и Геринг подохнут. Останусь только я — Адольф Гитлер. Я, Адам, и моя подруга Ева, а Геббельса — в пропасть. Заврался, бестия, что дальше ехать некуда. Вот так...

Слова Пауля переводила Настя, и все умирали со смеху, Паня чуть не упала со стула, смеялась и Прасковья Васильевна, крестясь и охая:

— Ох, батюшки, ну и Гитлер! Настоящий шут, да не простой, а гороховый...

А Пауль продолжал играть, и так ловко, так складно, что казалось, вот-вот бесноватый фюрер подохнет от злости.

— Сам бы Гитлер посмотрел, как его высмеивает солдат немецкого вермахта,— сказала Дуся Скворцова. — Вот потеха-то была бы!

— Я теперь не солдат вермахта,— сказал Пауль и сразу стал серьезным, стер усики, причесал волосы и стал уже не Гитлером, а Паулем Ноглером, симпатичным парнем. — Я антифашист и веду войну против фашистов за новую Германию. Я немец, но с Гитлером и его кликой у меня нет ничего общего, у нас совершенно разные пути.

Настя перевела эти слова на русский, и все сразу стали серьезными, смотрели на немца с уважением, особенно Прасковья Васильевна. «Ведь надо же, немец против немца пошел,— думала она. — Значит, и на самом деле скоро каюк этому сумасшедшему сумасброду, который обманул свой народ, развязал войну и сколько погубил людей». Она впервые видела такого немца, все смотрела на него влажными от слез глазами и теперь уже верила, что скоро конец этой проклятой войне, что скоро придет освобождение.

На другой день Настя с Паулем распрощались с гостеприимными хозяевами, вышли на большак и проголосовали первому грузовику, водитель-немец остановил машину, спросил:

— Куда?

Пауль сказал куда, и разведчики через полчаса были на месте. Пауль оставил Настю на опушке леса, а сам пошел незаметной тропкой к цели. Местоположение аэродрома было установлено, самолеты выявлены. Настя с Паулем помчались опять на попутке в Аксатиху. В тот же день по рации Паня передала в штаб Красой Армии важное сообщение.

Аэродром бомбили на следующее утро. Настя с Паулем были неподалеку. Над лесом поднимались всполохи взрывов, земля гудела под ногами. Настя смотрела на это столпотворение, и ликующий восторг переполнял ее. Вот оно, возмездие! Вот оно! Получайте сполна!

Земля вздрагивала, с оголенных деревьев срывались хлопья снега и беззвучно падали на холодную землю. А когда прекратились взрывы, над лесом показалось солнце, и золото лучей рассыпалось веером по стволам берез и сосен, по макушкам кустарников. Живительными искрами звенел зимний день, и казалось, что война унеслась со всеми своими ужасами куда-то далеко, в безбрежную даль уже других полей и лесов.

— Тишина какая,— сказала Настя, подойдя к Паулю,— как будто бы и нет войны, прогромыхало там, за лесом, и исчезло где-то совсем далеко, словно этот проклятый аэродром провалился сквозь землю.

— Аэродром разбит, но они его начнут восстанавливать. — Пауль был серьезен, говорил тихо, словно ничего не случилось.

— Но ведь мы же разбомбили их! Мы, мы! Что же ты не радуешься, Пауль? Надо плясать и кричать... Надо!

— Аэродром разбит,— проговорил он спокойно,— но это только начало. Мы с тобой, Настя, еще не все сделали. Далеко не все.

— Но начало-то хорошее, Пауль. — Она начала крутиться, восклицая:— Молодцы мы!

Молодцы! Сюрприз Гитлеру преподнесли. Пускай подавится... Пускай сдохнет от злобы...

Пускай...

Потом они вели разведку уже каждый в отдельности. Пауль ушел к фронтовой полосе. Он собирал очень ценные сведения о расположении главных линий обороны, изучал огневые пункты передовых позиций. Все эти данные необходимы были советским фронтам. А Настя узнавала, где расположены аэродромы и какие базируются самолеты на них, где установлены зенитные батареи, раздобыла данные о гарнизонах, наблюдала за дорогами. Она видела, как движутся к фронтам танки, пехота, тяжелые пушки и гаубицы: острый глаз ее подмечал решительно все, она все запоминала, все откладывала в памяти. За месяц с небольшим группа Усачевой передала советскому командованию много ценных сведений. Настю и Пауля наградили орденами Красной Звезды, а Паню Кудряшову — медалью «За отвагу».

Приняв радиотелеграмму о награждении, Паня стала с нетерпением ждать Настю и Пауля: они были в «командировке». Такая радость! Работа получила высокую оценку.

Потом Паня приняла радиотелеграмму уже другого содержания: они должны были срочно перебазироваться в район Пскова — Насте и Паулю предложено было устроиться в самом городе, а Пане — недалеко от Пскова.

И снова надо было собираться в путь. Зима набирала силу — навалило снегу, потом ударили морозы, ядреные, иногда настолько крепкие, что в лесу раздавались трескучие гулы, словно одиночные выстрелы из орудий. Опять не без труда была найдена старенькая лошаденка, ее запрягли в сани, и разведчики двинулись в путь. А путь был нелегкий, очень опасный: ведь под сеном запрятан ящик с передатчиком. Но и на этот раз все обошлось: выручали Пауль и Настя, они умело объяснялись с немцами, которые попадались на пути.

Через три дня разведчики достигли своей цели и с облегчением вздохнули: Паня была устроена недалеко, в маленькой деревушке у надежных людей. Псков был уже прифронтовым городом. Здесь было людно, по улицам маршировали солдаты и проносились автомашины и мотоциклы. Во всем чувствовалась нервозность: немцы куда-то спешили, суетились, будто кто-то их подгонял, и в этой суетливости чувствовалась обреченность. Всего несколько дней назад войска Ленинградского фронта окончательно прорвали блокаду и двинулись в наступление. Фашисты пытались скрыть эти провалы на фронтах от местного населения, но жители Пскова и деревень уже знали о победоносном наступлении войск.

Настя и Пауль устроились у надежных людей, документы у них были безупречными, главное — рацию укрыли как следует и Паня находилась в относительной безопасности. Настя решила устраиваться на работу, пошла на биржу труда и предложила там свои услуги, заявив, что хорошо знает немецкий язык. Пообещали устроить.

Пауля переодели в гражданскую форму, документы были припасены и на этот случай. Теперь он был уже не Пауль Ноглер, а Освальд Вебер — эстонец по национальности. С этими документами он довольно быстро устроился на железнодорожной станции. Работал слесарем, и от опытного глаза разведчика ничто не ускользало. И что особенно важно — Пауль следил за движением поездов, куда и когда они отправлялись, что везли — все это фиксировал в памяти, а уже вечером подводились итоги всем наблюдениям и разведывательные данные отправлялись по назначению.

Настя завела знакомства с немецкими офицерами, ходила в казино, принимала ухаживания, и ее уже знали как русскую немку и везде принимали как свою. А жила она в деревянном домике у коренных псковичей,— хозяин Корней Ксенофонтович Поздняев, уже пожилой и дородный, сапожничал на дому. К нему приходили заказчики, зачастую связные подполья, и Настя с Паулем передавали через них для Пани нужные сведения, которые шли затем в эфир, туда, за линию фронта, к своим.

Жена Поздняева, Акулина Николаевна, хлопотала по хозяйству. Недели через две она так привыкла к новой квартирантке, что считала ее чуть ли не родственницей.

— Так, говоришь, погиб муж-то? — спрашивала Настю Акулина Николаевна. — Любила небось?

— Любила,— отвечала Настя. — Любил и он меня. Очень любил...

— Такую, как ты, всякий полюбит. Красавица ты, Настя. Пригожая, точно на иконе писаная. Вот сыновья мои — все холостяки, если вернутся — невестой будешь. Нам бы такую невестку... Но вернутся ли?

Акулина Николаевна грустила, иногда плакала: не знала, где сейчас сыновья и живы ли.

— У меня уже есть жених,— отвечала Настя. — И человек хороший, и со мной рядом ходит.

— Уж не немец ли этот? — с тревогой посмотрела Акулина Николаевна на Настю, словно бы испугалась этой своей догадки. — Ведь он же немец!

— И немцы всякие бывают,— ответила спокойно Настя. — А Пауль чем не жених?

— Так ты что, влюбилась в него?

— И сама не знаю. Нравится он мне.

— Эх, Настя, Настя! И к чему тебе этот немец? Хоть он и за нас теперь, отвернулся от Гитлера, но все же вроде бы не наш. Чужой он, Настя! Ох, чужой! Закончится война, и уедет в свою Германию, у него небось невеста там. Ждет его. А ты что? Нужна ему, что будешь?

— Нужна, не нужна... А если у нас любовь? Если люблю я его, Акулина Николаевна? Люблю — и куда теперь денешься? Может, судьба это моя?

— Но ведь не русский он. Чужеземец. Увезет в разбитую Германию, а душа твоя по родине страдать будет. Измаешься, истоскуешься. Или он здесь будет жить, в России?

— Ничего я еще не знаю, Акулина Николаевна. Ничего-то, ничегошеньки. Война полыхает жарким, смертельным пламенем. А что с нами будет? Останемся ли живы?

— Вот то-то и оно, дорогая моя. Что с нами-то будет — одному богу известно. А может быть, и он, всезнающий и всевидящий, ничего не знает. Однако ты с этим немцем будь осторожней. Хоть и считают вас женихом и невестой, но ты, Настенька, в свою родную сторону гляди. Та сторона — чужая, а тут у нас — своя. И жених тебе отыщется в своей стороне. Обожди моих сынков. Может, живы останутся. Теперь уж недолго ждать. Новгород освободили, и Псков скоро советским будет. Тогда и мои сыны объявятся. Сердечко чует, что живы они.

А Ксенофонтыч вел разговоры с Настей другого порядка: секретничал с ней в боковушке, садился степенно на лавочку, поглаживал бородку и, приподняв очки, внимательно смотрел Насте в глаза. Однажды он сказал:

— Ты вот что, дочка, запомни и передай туда, куда надо. У деревни Першово скопление немцев большое. Человек триста и танки — штук сорок. Куда они двинутся, пока неизвестно. И в городе объявилась новая часть. Тоже, видать, к фронту ее двинут. А фронт у них трещит по всем швам.

— А ведь скоро теперь, Ксенофонтыч, скоро освободят и Псков? — спросила Настя и, затаив дыхание, ждала ответа.

Ксенофонтыч молчал, размышлял о чем-то, томил Настю своим молчанием, шамкал

губами, смотрел на нее словно бы отчужденно. Затем свернул самокрутку, прикурил, затянувшись, долго кашлял и, погладив седую бородку, сказал:

— Скоро, скоро, Настя, но эта скорость будет длинная и жестокая. Томительная скорость. Не хочет отступать вражина. Огрызается. Зубы клыкастые, кусачие. Много еще погибнет людей, ой как много!

— Но теперь-то уж легче. Мы наступаем,— стала сражать старику Настя. — На нашу улицу пришел праздник. Ведь так, Ксенофонтыч?

—- Так-то оно так, но расслабляться рановато. Помогать надо фронту. Всем, чем можно. И здесь вот. Везде должны быть наши глаза, внимательные и всевидящие.

Он опять замолчал, и Настя подумала о Ксенофонтыче уже с такой любовью, с таким уважением, что не могла сдержать своего порыва, обняла старика, поцеловала в щеку:

— Спасибо тебе, Ксенофонтыч, огромное спасибо!

— За что спасибо-то? — спросил он, и снова лицо его посуровело.

— За все,— ответила Настя. — Если б не ты, Ксенофонтыч, пропали бы мы — и Пауль, и Паня, и я...

— Ну, и тебе спасибо, дорогуша. Спасибо на добром слове. Останемся живы — отметим победу. Обязательно, Настя, отметим. По чарочке выпьем. Уж так и быть. У меня бутылочка припрятана в подвале. Пускай лежит до победного дня.

Настя прочно вживалась в местную жизнь. Немецкие офицеры наперебой ухаживали за ней, приглашали на пирушки и весело болтали обо всем. Она узнавала все новые и новые данные о перебросках войск, помогли Ксенофонтыч, Пауль, и дело шло, как по конвейеру, без остановки. И только Акулина Николаевна чаще всех была встревоженной: она не участвовала в этой тайной работе, но сердцем своим чувствовала, что муж, Настя, Пауль и другие знакомые и незнакомые ей люди спаяны одной какой-то неведомой клятвой, соединены единой цепью и шагают над пропастью, а куда они идут — она только смутно догадывалась.

В минуты смятения и тревоги она с опаской смотрела на постояльцев и в душе таила одну только мысль — скорей бы снялись с квартиры: недалеко до беды. А с другой стороны, она и гордилась тем, что муж ее помогает фронту, помогает, может, сыновьям своим, которые где-то там, на фронтах, уже теснят ненавистного врага. И вдруг вот откроется дверь — на пороге появится старший Семен, затем Василий, а за ним и Алексей. Все живы, целехоньки, с наградами...

А приходили не сыновья, приходил Пауль, иногда встревоженный. На железной дороге действовала группа подпольщиков, он уже связался с некоторыми товарищами, но гестапо не дремало. Велись аресты, попал под подозрение немецкой жандармерии и Пауль. Его вызывали в гестапо, спрашивали, откуда явился, проверяли документы, и он вот-вот ожидал ареста.

И чем ближе продвигалась Красная Армия к городу, тем большее беспокойство охватывало оккупантов. На улицах была суматоха: различные службы разбитых на фронтах частей заполняли город, вносили с собой неразбериху и панические настроения. А население ждало избавления от рабства, и жадно воспринималась каждая новая весть.

Настя была в приподнятом настроении. Наконец-то! В Большом Городце, видимо, уже по всем законам действует Советская власть. Вот бы туда улететь хотя бы на один денек, повидать мать, односельчан...

Однажды утром она шла на биржу труда, припечатывая подшитыми валенками рыхлый

снежок, выпавший ночью. На улице едва брезжил рассвет. Подойдя к бирже, она увидела группу немецких офицеров, они оживленно о чем-то разговаривали. И вдруг — о ужас! Среди них был обер-лейтенант Швебс, тот Швебс, который в Острогожске возглавлял биржу труда. Она увидела его одутловатое лицо, которое он неожиданно повернул в ее сторону, масленые глазки сузились — он о чем-то напряженно думал. Увидев Настю, Швебс несколько мгновений напрягал память, потом вспомнил, что это его бывшая сотрудница, та, что выкрала списки, и, что-то буркнув своим коллегам, решительно направился к Насте. Она хотела было бежать, но поняла, что это бессмысленно, и приготовилась разговаривать с офицером.

— Как вы сюда попали? — спросил он. — И что тут делаете?

Настя как можно спокойней ответила:

— Приехала к родственникам. На работу хочу устроиться...

— На работу? Вы же сидели в тюрьме?

— То была ошибка, обер-лейтенант. Меня выпустили. Вы сами знаете, как я безупречна.

— О, да-да,— пробормотал он, и по лицу его — она заметила — все же пробежала тень сомнения. Он, видимо, хотел что-то предпринять, но тут подошел другой офицер — ее знакомый, с которым два дня назад в кабаре она пила шампанское. Это был Вилли Краузе, капитан, лет тридцати, маленького роста, рыжий. Он приставал к Насте с любовью, угощал ее шоколадом и весело болтал всякие пошлости. Она просила его подыскать работу, и вот теперь, как нельзя кстати, такая встреча.

— Вы обещали, Вилли, устроить меня на работу,— проговорила она еле слышно. — Помните, позавчера обедали?

— Я найду вам работу, фрау. Вы же немка?

Она не знала, что ответить. По документам она была немка, а Швебс знал ее как русскую, но, возможно, забыл фамилию. И наконец она сказала:

— Предки мои немцы по линии матери. Жили тут, в России.

— Хорошо,— сказал он,— приходите завтра,— и назвал адрес, куда надо прийти.

— Я тороплюсь. — Настя наблюдала за выражением лица Швебса. Тот хотел что-то

сказать, но медлил.

— Завтра, завтра приходите. Мне нужны такие интересные женщины,— и Краузе заулыбался.

— Я приду в двенадцать ноль-ноль. — Она повернулась и пошла прочь.

В ногах была неестественная легкость. «Только бы скорей пронесло,— думала она,— только бы скорей уйти. Ведь Швебс, этот старый толстяк, может в любую минуту спохватиться, может вернуть, передать гестаповцам. И тогда провал, снова тюрьма, снова пытки — и гибель. Нет, скорей уйти, скорей». И она ускорила свои шаги, ей казалось, что она идет очень медленно, по-черепашьи, и только когда завернула за угол — оглянулась: погони не было. Но сердце колотилось так, словно она пробежала бегом несколько километров, и не могла отдышаться.

Когда пришла, запыхавшись, к Поздняевым, Ксенофонтыч был дома, чинил старые валенки, и, взглянув Настю, сразу понял, что стряслась беда. Настю колотил легкий озноб, и она не могла сказать ни слова.

— Что случилось? — спросил Ксенофонтыч. — На тебе лица нет. Что?

— Беда, дядя Корней,— еле выговорила она. — Могут арестовать в любую минуту. Должна уйти. А если придут за мной, скажите, что переменила квартиру.

— А что такое, что? — спрашивал Ксенофонтыч.

И она рассказала о своей неожиданной встрече со Швебсом.

— Да, надо уходить,— согласился он. — А куда?

— Пойду в деревню, к Пане. А там решим, что делать. Из центра подскажут.

И она ушла в тот же день.

У Пани прожила два дня. На третьи сутки была получена радиограмма: группа должна перебазироваться в Латвию, в район города Валмиера. Пауль тоже снялся с работы, и они втроем отправились в путь.


Глава восемнадцатая

Разведчики обычно шли ночью, в стороне от больших дорог. Паню оставили в лесном хуторе, а Пауль и Настя направились к железнодорожной станции. Там была явочная квартира, можно было остановиться и передохнуть. Недалеко от вокзала разведчиков остановил патруль. Ночь была светлой, морозной. Немецкий офицер долго рассматривал документы, затем с подозрением посмотрел на Пауля, спросил:

— Кто такой?

— Служил в охране,— ответил Ноглер,— потом заболел. Меня отпустили.

— Немец?

— Нет, по национальности эстонец, но знаю немецкий язык.

— А она? — посмотрев на Настю, спросил патрульный. — Кто она?

— Анна Мюллер. Латышская немка. Моя невеста.

— Разве может на немке эстонец жениться? — спросил лейтенант. — Вы согласны, фрау?

— Да, я невеста,— подтвердила Настя. — Идем к родственникам в город Тарту.

— Ага, к родственникам. Интересно узнать — с какой целью?

— Давно не виделись,— ответил Пауль. — Решили проведать.

— Так, так. Вас придется задержать. Куда вы идете и кто вы на самом деле — проверит гестапо.

Настя не на шутку перепугалась. Может быть, это конец? Тоскливо стало на душе, неспокойно, точно вот сейчас шла на эшафот. И ноги подкашивались, и сердце замирало в предчувствии чего-то страшного, неотвратимого.

Их заперли в пустом деревянном домишке. Ночь была длинной и тягостной. И надо же так нелепо провалиться! И зачем понесло их к вокзалу? Вообще-то надо было пойти, но в другое время, соблюдая осторожность. Настя заглянула в окошко — у крыльца стоял патруль. О побеге не стоило и помышлять. Попробуй вырвись на волю. Немцы подозрительны, в каждом видят шпиона, проверяют документы на каждом перекрестке.

— Пауль,— сказала Настя,— видимо, сели крепко, но ведь обыскивать при аресте почему-то не стали. Пистолеты в карманах. Давай их бросим в подвал, а сами будем отпираться. Ведь улик никаких нет. На лбу не написано, что мы разведчики.

— Это так,— согласился он. — Но, разумеется, нас будут пытать. Лучше умереть в открытом бою.

— Как — в открытом? — спросила Настя. — Ведь мы взаперти?

— Откроют дверь — и первого же, кто в ней появится, ухлопаю. Будем отстреливаться до конца... Согласна?

— Я боюсь, Пауль...

— Чего боишься?

— Смерти боюсь.

— Понимаю,— ответил он. — Ты женщина. Чувство страха тебе трудней преодолеть.

— Очень трудно,— согласилась она. — Трудно представить себе, что завтра тебя не будет. Очень страшно...

Ей и на самом деле было очень боязно. Чувство страха не могла преодолеть. Жалость к себе разрасталась с каждой минутой, она забилась в уголок, точно запуганный зверек, и горько плакала. Было жаль себя, жаль мать, которая, может быть, и не узнает, как она погибла.

К утру задремала и во сне увидела себя дома. Мать пекла блины, суетилась у печки, и вдруг загремел гром набатистыми раскатами. Она открыла глаза. На улице что-то взрывалось. Поняла — на станцию падают бомбы. Пауль прильнул к окну, увидел, что часовой куда-то исчез. Земля дрожала от разрывов, казалось, вот-вот развалится домишко, в котором они сидели. Наступил момент, когда можно в суматохе исчезнуть, но дверь была заперта. Что делать? Попробовать выломать ее? А вдруг там, за дверью, другой часовой? Пауль снова подбежал к окну и резким ударом сапога выбил раму. В комнату хлынул морозный воздух.

— Бежим, Настя! — крикнул Пауль и, схватив ее за руку, вытолкнул в окно.

Через несколько секунд они были на улице. Разрывы бомб все еще сотрясали землю. Горели склады у железнодорожной станции. Из окон вылетали стекла и, дребезжа, сыпались в снег. По улице ошалело бегали фашисты — кто в исподнем, кто наскоро одевшись. Пауль держал за руку Настю, увлекая ее за собой.

— Бежим! Бежим! — шептал он ей.

Вдруг раздался такой оглушительный взрыв, казалось, что земля раскололась надвое. Она поняла — это взлетел на воздух склад с боеприпасами. Значит, свершилось!

— Скорей! Скорей! — торопил ее Пауль, и она бежала за ним, еле поспевая.

Перелезли через забор и очутились на пустыре. Теперь уже Настя держала Пауля за рукав и повела его, проваливаясь в глубоком снегу, повела к дальнему лесу. Лес виднелся километрах в трех, чернел еле заметной полосой, а перед лесом — белоснежное ровное поле. Шли в целик, иногда останавливались, чтобы передохнуть, и Пауль, смахивая пот, пристально смотрел назад — боялся, нет ли погони. Но фашисты все еще не пришли в себя. Сабантуй для них был устроен самый настоящий.

Наконец дошли до кромки леса, а куда идти дальше — не знали. Надо было найти хутор, где они оставили Паню. Шли на восток вдоль опушки леса, пытаясь выбраться на какую-либо дорогу. Опасность была на каждом шагу, и Пауль уже сожалел, что надел гражданскую одежду. В форме немецкого солдата, а лучше офицера, было бы безопасней. Но где возьмешь военную форму? Надо бы пробираться через линию фронта: задание выполнено, в штаб отправлены очень важные донесения. Но жива ли Паня? Настя шла и все время думала о ней: только бы встретиться, только бы найти ее.

В конце концов они вышли на дорогу. Идти стало легче. Шли часа полтора и никого не

встретили на пути, словно бы оцепенела земля в холодном безмолвии. Казалось, что с этими последними взрывами закончилась страшная, жестокая война. За поворотом неожиданно для них появился хутор. Стоял одинокий дом с надворными постройками. Из трубы вился дымок. Все говорило о том, что в доме кто-то живет. А кто? Друзья или враги? Вот так сразу и не узнаешь, кто тебя встретит — друг или враг? А может, в этом небольшом домике обогреваются фашисты? Как узнать?

Пауль неотрывно глядел на усадьбу, ждал, может, кто выйдет из дома. Ждала и Настя. Она сказала ему:

— Пойду одна. Узнаю, кто там. Если что замечу, выскочу на улицу и крикну.

— А может быть, мне пойти? Я мужчина. Я обязан пойти на риск. Только я, Настя.

— Нет-нет! — начала возражать она. — Идти должна я. По-латышски немножко понимаю. Мне легче договориться.

И она пошла. Возле дома постояла. Затем постучала в калитку. Долго не открывали. Наконец дверь открылась, и ее впустили. Минуты через две Настя вышла на крыльцо и помахала рукой. Значит, все в порядке, можно идти. И Пауль неторопливо, все еще опасаясь чего-то, пошел к дому.

— Ну, иди, иди,— услышал он. — Тут добрые люди. Иди...

Дома была хозяйка, и Настя разговаривала с ней на латышском языке. Хозяин, как выяснилось, уехал в город к брату по каким-то делам и скоро должен вернуться. Настя сказала хозяйке, что Пауль жених и что им нужно пробраться на хутор, где живет Вебер.

— Ах, Вебер, Вебер,— залепетала хозяйка. — Вебер недалеко. Всего километров пять... Можно пешком дойти, по этой же дороге, направо...

Хозяйка накормила их супом, дала по ломтику хлеба в дорогу.

— Немцы когда были у вас? — спросила Настя.

— Иногда бывают,— ответила латышка. — Худые люди они, очень худые...

Она сбивчиво, как могла, поведала страшную весть о гибели сына Антона, которого заподозрили фашисты в связях с партизанами и расстреляли. Случилось это недавно, всего месяц назад, а старший, Освальд, живет в Риге с женой и боится приехать к родителям. Ничего не поделаешь, страшно стало жить в этом мире. Того и гляди погубят и мужа, единственного кормильца. Вернется ли — одному богу ведомо.

— Вернется, вернется,— сказала Настя. — А как величают тебя, добрая хозяюшка?

— Марта.

— Дорогая Марта, большое спасибо за угощение. А нам пора.

Марта вышла следом за ними, показала, в которую сторону идти.

— Вы тихонько так идите. Топ, топ,— сказала она по-русски и улыбнулась. — Доброго пути.

— Дойдем,— ответила Настя по-русски. — Только бы не нарваться снова на патруль. Разворошили муравейник, так что кусачие теперь фашисты. Подозрительны. Лучше на глаза не попадаться.

Настя не знала, поняла ее Марта или нет, но латышка в ответ кивала головой — значит, согласна и поняла.

По дороге идти было легче, чем в целик, и Настя спросила:

— Павлуша, скажи, когда война закончится?

— Скоро, скоро,— отвечал Пауль. — Теперь уже совсем скоро.

— Что будешь делать после войны?

— Поеду домой, в Германию. Работенка там ждет большая. Ведь столько дров наломали — расчищать бурелом придется долго. Так что дела меня ждут немалые.

— Женишься? — спросила она.

— Обязательно женюсь.

— Невеста небось ждет не дождется?

Он и сам не знал, есть ли у него там, в немецких краях, невеста. Возможно, и нет той невесты.

— Вот возьму, Настя, и женюсь на тебе,— сказал он неожиданно.

Настя поглядела на него: шутит он или всерьез так сказал? Кто она для него? Русская вдовушка. Жизни надломлена, и как она, эта жизнь, сложится дальше — и сама не знает.

— Зачем так сказал, Пауль? — спросила она. — Зачем? Не до шуток нам сейчас. Давно ли на волосок от смерти были? И будем ли живы?

— Будем, будем, Настя. Поедем в Германию строить новую жизнь. Ты хорошо говоришь по-немецки, ты словно бы немка, нисколечко не похожа на русскую.

— Нет, я русская. Русская. И никуда я не поеду. Тут моя земля, моя Родина. Как у нас говорят: где родился, там и пригодился.

— Я люблю тебя, Настя,— сказал он тихо и посмотрел на нее такими глазами, что она испугалась. — Настенька, Настя...

Сердце у нее словно бы упало и застыло. Любила она его или нет — и сама еще не знала. Пауль нравился. И вот сказал такие слова, всего три слова, и она замерла. Что она скажет в ответ? До сих пор еще была полна Федором. Ведь он — муж, хотя и погибший, но все же законный муж, и Настино сердце принадлежало только ему — Федору.

— Люблю,— снова сказал Пауль, и снова обожгло это слово Настю.

Молчала, похолодев не то от мороза, не то еще от чего-то. Потом сказала:

— Не знаю, не знаю. Передо мной все еще Федор, муж. Я его любила, очень любила. А сейчас — не знаю. Если бы он был живой.

— Но ведь нет его, Настя, нет. А мы с тобой живы. Вот идем — жених и невеста. И принимают нас везде так.

— Не знаю,— повторила она. — Будем ли живы? И что впереди?

— Закончится война, и ты поедешь со мной в Германию. В новую Германию. Будешь маленьких ребят учить русскому языку, в школе учить. Ведь будешь?

Она молчала. Что-то теплое, ласковое подкралось к се сердцу, подкралось и не отпускало. Она шла по зимней дороге с этим большим человеком, с немцем по национальности, и понимала, что связана с ним одной неразрывной судьбой.

Дорога пошла под уклон, и мысли как-то спутались: все еще думала о Пауле, глядела на снег, и он, этот снег, казался ледяным и бесконечным.

— Ты что молчишь? — спросил Пауль. — О чем задумалась?

— Думаю о жизни. Какая она будет у тебя и у меня?

— Счастливая. Мы идем к счастью, Настя.

— Дорога к счастью,— сказала она и опять замолчала.

Да, она хотела быть счастливой. Очень хотела. Не только сама, но чтобы и все люди были счастливы, все без исключения: и Пауль Ноглер, и Паня Кудряшова, и чуваш Афиноген Чакак, чтобы все прошли свою дорогу до конца, чтобы остались живы. Так думала она и вспомнила стихи, страстные и волнующие, стала читать Паулю:


Я предан этой мысли! Жизни годы

Прошли недаром, ясен предо мной

Конечный вывод мудрости земной:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идет на бой!


Пауль шел рядом, такой близкий и свой, слушал внимательно, а когда она закончила чтение, тихо сказал:

— «Конечный вывод мудрости земной...» Какие мудрые строки! Какая благородная мысль!

— Очень точно выразил свои мысли великий Гёте,— поддержала Пауля Настя. — Его поэзия близка нам. Она как бы созвучна сегодняшнему времени, зовет на борьбу со злом и насилием. На борьбу за счастье.

— Единоборство зла и добра... И добро обязательно одержит верх. На земле воцарятся

мир и братство народов.

Пауль замолчал. Молчала и Настя. Они шли навстречу своей судьбе...


Глава девятнадцатая

Падал снег, сухой и колючий, почти невесомый, и Настя ловила ладонями снежинки и сама кружилась, точно школьница-первоклашка. Пауль смотрел на нее с недоумением и не понимал, почему она так ведет себя в этот полуденный час, на этой безлюдной дороге, смотрел на нее и не мог понять. А она смеялась, кричала, подставляя ладони к лицу Пауля, танцевала, закидывая голову, открывала рот, пытаясь поймать тихо падающие снежинки.

Он схватил ее за руку, строго спросил:

— Что с тобой, Настя? Словно с ума сошла...

— А что? — в свою очередь уставилась она на него. — Не нравится?

— Не к добру это, Настя!

— Нет, к добру,— ответила она. — Фашисты отступают — потому и радуюсь. А тебе что? Небось жалеешь своих? Жалко, что бьют? Жалко?

Он смотрел на нее понуро и подумал: для чего задала этот вопрос?

— Жалеешь? — снова спросила она. — Ведь свои…

Он не мог ничего в ответ сказать — и на самом деле раздваивался в своих чувствах. Да, да, он жалел соотечественников, погибающих ежедневно сотнями и тысячами, и в то же время ненавидел фашизм, и самым большим желанием было для него — убедить немецких солдат, чтобы они прекратили убийства, чтобы добровольно переходили на сторону Красной Армии.

— Жалеешь? — опять бросила Настя и впилась в него глазами, словно бы выпытывая признание. — Ведь погибают! И главное, умирают, чтобы спасти своего бесноватого. Все еще верят сумасшедшему?

Пауль знал о том, что многие немцы все еще обмануты фашистской пропагандой, многие верят в Гитлера, очень многие, но есть и такие, которые прозрели и, видимо, понимают, что проливают кровь за неправое дело. Однако как им подсказать, этим обманутым, чтобы они прекратили войну, бросили оружие? Как? Маховик войны крутится, и ничем его не остановишь. Ничем... Только насилием, войной, кровопролитием.

— Все это очень сложно,— сказал он Насте. — Солдаты обмануты, потому и не сдаются.

— Обмануты?! Обмануты?! — Она смотрела на него с подозрением, будто бы недругом он был для нее. — Иди и скажи им, убеди, чтоб сдавались. Иди, иди... Хочешь, сама с тобой пойду, посмотрю, как у тебя это получится? Пойдем вместе, скажи обманутым, чтоб бросали автоматы и карабины.

— И пойду. Хоть сейчас пойду,— сказал он спокойно, просто, обыденно.

Настя не ожидала такого ответа.

— Пойдешь?

— Да, пойду. Я должен пойти,— сказал он твердо.— Если хочешь знать, у меня специальное задание — вести среди немецких солдат разъяснительную работу. Должен убеждать, агитировать должен.

— От кого же такое задание? Уж не от штаба ли фронта?

— От Национального комитета «Свободная Германия»,— ответил он сразу же. — Есть такой комитет. Я тебе говорил об этом. Комитет существует и действует, если хочешь знать, на всех фронтах. Вот листовки у меня с призывами к немецким солдатам. — Пауль достал из потайного кармана листовку и протянул ее Насте:— На, прочитай.

Она взяла этот желтоватый листок и начала читать. Текст был на немецком языке, и она мысленно переводила для себя на русский. В листовке было написано:

«Национальный комитет „Свободная Германия” и союз немецких офицеров. Передай дальше! Распространи среди товарищей!

Товарищи! Мы вычеркиваем Гитлера! Того, который вверг нас в эту ужасную войну! Положим конец преступной войне! Каждый должен начать теперь действовать!

Пишите повсюду наши призывы и лозунги! Вы должны знать их».


Лозунги... Призывы... Значит, немцы призывают своих собратьев прекратить преступную войну... Призывают... Настя читала эти огненные строки и не верила своим глазам. Значит, правду говорит Пауль. Он член этой организации, может быть, член Национального комитета, который призывает к спасению немцев, к спасению их собственной страны. Она начала читать дальше:


«Национальный комитет призывает к спасению немецкой нации!

Ни единого выстрела больше для войны, ведущейся Гитлером!

Положить конец бессмысленной войне!

Долой Гитлера!

Свержение Гитлера — спасение для Германии!»


Настя повернула листовку на обратную сторону. Там тоже был текст. Она начала читать:


«Товарищи! Пишите наши призывы и лозунги на всех домах, стенах, заборах, воротах и дверях! На железнодорожных вагонах. На танках, боевых и транспортных машинах!

Пишите их на дорожных указателях и командирских флажках! На всех видах боевой

техники и вооружения!

Пишите наши лозунги на патронных и снарядных ящиках!

Пишите их в каждом письме домой!

Итак, действуйте!

Гитлер должен пасть, чтобы жила Германия!»


И в самом низу листовки Настя прочитала подпись: «Фронтовая организация Национального комитета „Свободная Германия"».

— Да, теперь я поняла, какое сложное у тебя задание,— сказала, подавая Паулю листовку. — Вокруг нас твои собратья, и может быть, они ждут нас? Ждут?

— Кто ждет, а кто и нет. Это опасная работа, Настя.— Пауль запрятал листовку в карман, повернулся, прошел шагов пятнадцать, снова повернулся и, подойдя уже совсем близко, тихо проговорил:

— Я имею полномочия от Национального комитета вести пропаганду среди немецких солдат. Я должен открыть им глаза.

— Я тебе помогу, Пауль, помогу... Пойдем вместе. Пусть я буду немкой, опять невестой, Пауль!

— Но ведь это опасно, Настя! — предупредил он ее.— Ты не должна рисковать...

— А ты?

— Я — другое дело. Я — немец, и я обязан, как бы это опасно ни было. Но если ты желаешь со мной пойти, то пойдем. Я знаю, что сказать немецким солдатам. Я обязан...

— А я?

— Ты поддержишь меня. Я назову тебя, как ты и предлагаешь, невестой, немкой. И все пойдет своим чередом.

— Ну, тогда пошли,— сказала она. — А куда пойдем?

— Туда, к фронту...

Через полчаса они столкнулись с группой немецких солдат. Их было человек десять. Немцы толкали машину, глубоко засевшую в снег. Правое заднее колесо буксовало. Пауль подбежал к машине и начал помогать. Настя стояла и наблюдала. Колесо уходило в снег все глубже и глубже, шофер выключил зажигание, и машина перестала вздрагивать, замерла. Солдаты сгрудились кучкой, сразу заметили незнакомого. Один из них, высокий и худощавый, спросил:

— Откуда, парень?

— Еду домой, в отпуск,— ответил Пауль. — Вот невеста со мной. — Он махнул рукой в сторону Насти, потом позвал ее. Она подошла.

— Ничего красотка! — похвалил Настю долговязый солдат. — И где такую раздобыл?

— Тут недалеко. Нашел и везу в Германию.

— А что, в Германии невест мало? — спросил другой солдат, уже пожилой, спросил серьезно, но у того молодого и долговязого засверкали искорки в глазах, а может быть, всколыхнулась зависть к этому одинокому немецкому солдату, которого отпустили домой на побывку.

— Хороша фрейлейн! Просто красавица! Русская или латышка?

— Немка,— ответил Пауль. — Тут, в Латвии, немцев много, почти в каждом городе проживают. Вот и нашел свою судьбу. Ну-ка, что-нибудь скажи им по-немецки, Анна.

— Да, я немка,— сказала Настя,— чистокровная немка и жалею вас, солдаты.

— Жалеешь? — спросил пожилой.— Почему жалеешь?

— Война проиграна. Вот вы? Как вас звать?

— Вилли Биг,— ответил солдат.

— Дети есть там, в Германии?

— Есть.

— И сколько у вас, Вилли, детей?

— Четверо. Старший погиб на фронте. Две дочери и еще младший сынишка. Ему десять лет.

— Говоришь, старший погиб? Господи боже мой, погиб! А сколько же ему было лет?

— Восемнадцать.

— Всего восемнадцать? Почти ребенок. Как это нелепо! Погибнуть восемнадцати лет, на чужой земле, ни за что ни про что. Как ты думаешь, Вилли?

Солдат переминался с ноги на ногу, виновато мигал потухшими глазами, хотел что-то сказать, но молчал.

— Что ж молчишь? — спросила Настя. — Ведь правду я говорю. Истинную правду.

— Но ведь война,— возразил солдат,— а раз война — значит, и людей она пожирает, не разбирается, кто такой.

— А кто затеял войну? — не унималась Настя. — Кто ее развязал?

— Известно кто — Гитлер,— ответил за старшего долговязый молодой солдат. — Он начал войну, а мы теперь отдувайся. Думали, победим Россию. Не получилось. Теперь отступаем.

— Вот в том-то и дело,— вмешался в разговор Пауль. — Гитлер развязал войну. А кому нужна эта воина? Кому? Простому рабочему, крестьянину? Им война не нужна. Она нужна богатеям: они наживаются на этой войне. Простой солдат погибает, а фабрикант готовит пушки и бомбы, прибыль загребает, золотой дождь на него сыплется. Разве это справедливо? Что скажешь на это, Вилли?

— Конечно несправедливо,— ответил солдат.— Надоела нам эта война. Но что поделаешь? Бросишь оружие — расстреляют, да еще родственников посадят в концлагерь.

— Не посадят,— сказал Пауль. — Надо только мозгами пошевелить. Удобный момент выбрать.

— Какой же это момент? — спросил долговязый немец. — Что-то я не понимаю, куда ты клонишь, друг. Да и кто ты такой? Откуда явился?

— Пауль Ноглер я. Немецкий солдат. Бывший немецкий солдат.

— Почему бывший? У нас тут бывших нет. Все мы солдаты немецкого рейха, давали

присягу на верность родине,— сказал долговязый немец. — Так что присягу должны

соблюдать. Иначе каюк.

— Не расстреляют,— твердо сказал Пауль. — Надо сдаваться в плен. Война проиграна окончательно.

— А если русские прикончат, когда сдадимся? Так уж лучше воевать.

— Неправду ты говоришь, солдат. Я с той стороны.

— С какой это — с той?

— Я был у русских и скажу вам правду. Чтобы держать вас в страхе, фашисты распространяют лживые утверждения о нечеловеческой жестокости русских солдат. Все это ложь. Гитлеровские бандиты утаили от вас правду. Говоря о жестокости русских, они хотят вызвать у вас сомнения и побудить весь немецкий народ к самоубийству.

— За нашей спиной стоят эсэсовцы. Они имеют приказ стрелять в каждого, кто откажется воевать,— стал возражать долговязый солдат. — Умирать нам не хочется.

— Как тебя звать? — спросил Пауль.

— А зачем тебе это?

— Просто хочу знать.

— Ну что ж, будем знакомы — я Курт Мюклих.

— Ты хочешь жить, Курт?

— Конечно. Кто ж не хочет? Всякий хочет жить.

— А если убьют тебя, мать будет плакать, отец?

— Отец погиб еще в сорок втором под Сталинградом.

— Вот видишь, у Вилли Бига сын лежит в сырой земле. У тебя — отец. Да и сам можешь погубить себя, как говорят русские, ни за понюшку табаку.

— А что же делать? — спросил солдат.

— Подумай, что делать. Выход один, если хочешь

— Какой же это выход? Может, подскажешь?

— Подскажу. Бросать надо оружие и сдаваться в плен.

— Страшно. Куда пойдешь?

— Я вам укажу путь,— сказал Пауль. — Путь этот самый верный и надежный. Вот листовки вам и пропуска. С этими пропусками вы можете переходить линию фронта и сдаваться в плен. Вас там ждут друзья и соратники, пленные немцы, солдаты и офицеры. Даже сам фельдмаршал Паулюс призывает вас сдаваться русским. Я говорю с вами от имени фронтового комитета «Свободная Германия». Вот берите и читайте.

Пауль начал раздавать солдатам листовки. Некоторые брали с опаской. Это заметила Настя и, чтобы не боялись солдаты, начала их подбадривать:

— Все будет хорошо. Не бойтесь. Мы свои, немцы. Вот видите, не боимся. Через линию фронта перешли. И вы перейдете так же. Только надо удобный момент выбрать. Подходящий, и — туда. Там жизнь. Там спасение.

— Она заметила, как заблестели глаза у Вилли Бига. Да, он хочет жить. Очень хочет! Ведь дома — дети, жена. А путь к ним, к родным, нелегкий, опасный — через огонь и смерть. И самый, может быть, верный путь тот, который подсказывают эти странные немцы, словно бы свалившиеся с Луны. И на самом деле правы они: ведь война проиграна. И зачем их послал Гитлер на эту войну? Для чего? Только для того, чтоб богатели толстосумы, а простые люди умирали на чужой земле. Нет, он, Вилли Биг, понемножку начинает раскрывать глаза и разбираться в событиях, что и как. Война ему не нужна, и умирать он не хочет. И надо как-то выпутываться из дьявольских сетей. А как? Возможно, вот этот немец, сдавшийся в плен русским, правильно говорит. Затем и пришел сюда, чтобы указать путь к спасению. Может быть, это самый верный и безопасный путь.

Так он думал, немецкий солдат Вилли Бит, уже не раз смотревший смерти в глаза и все же оставшийся живым. Он прошел по дорогам войны всем смертям назло, трижды был ранен, валялся в госпиталях, и снова его бросали на передовую, и снова он шел умирать. А для чего ему умирать? Погиб сын, погибли другие молодые парни. А во имя чего они сложили головы, ради каких целей? Чтобы убивать себе подобных, таких же молодых, начинающих только жить. Нет, нет! Он, Вилли Биг, уже по горло сыт этой всепожирающей бойней. Он не хочет больше воевать и подумает, как дальше поступить. Он обязательно подумает.

О чем думает Курт Мюклих, этот верзила? Какие у него мысли в голове? Настя смотрела на него и видела, что он о чем-то задумался. Он тоже не хочет умирать. Ведь такой молодой! У него еще все впереди — целая жизнь! Какое он примет решение? И она спросила:

— Ну как, Курт, хочешь жить?

— Каждый человек хочет жить,— ответил он,— и я в том числе. Второй год на фронте.

— Второй, говоришь? И не погиб?

— Цел пока. Был ранен в руку. Недавно выписался из госпиталя. Теперь опять на фронт.

— И не страшно тебе?

— Бывает и страшно.

— А если убьют?

— Нет, умирать не хочу.

— Так что же делать, солдат? Выход у тебя один — бросить оружие. Не воевать.

Солдаты загалдели, читая листовки. Одни были готовы сейчас же сложить оружие и сдаваться в плен. Они не хотели воевать. Другие проявляли нерешительность. Всем, как поняла Настя, надоела война, ненужная простому солдату.

— Вот сложим оружие, сдадимся — и что получится?— кипятился низкорослый солдатик с черными усиками, этакий крепыш на твердых коротких ногах.— Что получится? Русские займут Германию, захватят наши земли, поработят...

— Все это бредни Гитлера,— вмешался в разговор Пауль. — Фашисты обманывали нас в начале войны, так они своей злобной пропагандой продолжают обманывать вас и сейчас. Наоборот, Германия будет свободной, свободной для всех людей, а фашистские палачи, разумеется, будут наказаны. Судить будут тех, кто развязал бессмысленную войну. А для вас, солдаты, путь открыт. И путь этот самый верный.

— Да что там, он правильно говорит! Бросаем оружие!

— Веди нас, солдат! Ты дорогу знаешь!

— А те, кто не хочет, пусть остаются...

— Мы согласны. Идем за тобой, Пауль! Мы верим тебе!

Солдаты возбужденно галдели, перебивая друг друга. Бросали к ногам Пауля карабины и автоматы. Настя поняла, что все они хотят жить, всем надоела война, все хотят вернуться домой, к матерям, детям, женам.

— Долой Гитлера! — кто-то крикнул громко и отчетливо.— Мы хотим мира и жить в мире со всеми народами!

Пауль поднял руку, громко крикнул:

— Товарищи, тише! Успокойтесь! Митинговать хватит. Решим так: сдаваться в плен будете с оружием, автомашину взорвем. Поведу вас к тому ближнему лесу, ночью перейдем фронт. Согласны?

— Веди, солдат! Согласны! Хватит, отвоевались!

Солдаты построились. Впереди шел Пауль. Колонну замыкала Настя. Она шла по проторенным следам и думала: «Навоевались, никто не остался, все пошли. Значит, плохи дела у Гитлера, когда солдаты по первому призыву стали бросать оружие. Вот так бы везде, побольше бы таких агитаторов, как Пауль. Славный парень! И, конечно, жаль ему немецких солдат, все еще обманутых. Теперь уж многие понимают, что война проиграна, что чем дольше она будет продолжаться, тем хуже для простого солдата, тем больше будет напрасных жертв. Давай, давай, Пауль, действуй! Я тебе помогу в этом благородном и святом деле. Мы с тобой на правильном пути».

Они шли к ближнему лесу. Снег был неглубок, так что идти было нетрудно. Морозец

слегка кусался, солдаты прикрывали уши ладонями, шли быстро, словно


торопились домой на побывку, но каждый знал, что дорога к родному очагу еще бесконечно долга…

...Настя вспомнила утро сорок первого года. Было обычное утро — с серебристой печалью лугов и полей, с соловьиной трелью в прибрежных ивняковых зарослях, с задумчивым лесом, с яркой зарей в полнеба — все казалось мирным и незыблемым, но там, на западе, уже зарождалась и разрасталась война...

Вспомнила Федора, вспомнила тот день, когда прощалась. «Федя, Федя! Нет тебя в живых. Ужели нет? А может, живой?» — думала так, и становилось страшно: сердцем ее завладел другой человек. И как это ни странно, не русский, не советский, а пришедший оттуда, из того враждебного лагеря, и ставший ее товарищем и другом в опасной борьбе.

И разрасталось в ней беспокойное чувство к этому немцу. Когда оно дало свой первый толчок — она и сама уже не припомнит: то ли в тот день, когда впервые увидела Пауля, или на другой, или на третий... Это чувство росло изо дня в день, перерастало во что-то волнующее, радостное, возвышенное; она понимала, что это такое, хотела подавить это чувство — и не могла. «Ведь с той, другой стороны пришел и ворвался сюда словно хозяин, чужой, совсем чужой,— внушала она себе, — а возможно, и не чужой, такой же, как все люди, товарищ и друг». Она уже любила его и очень боялась этой любви.

Когда они все скопом подошли к лесу и остановились, чтобы передохнуть, Пауль отправился в сторону разведать местность — куда и как пойти. Немцы столпились в кучку и начали переговариваться.

— Ничего, ребята, не бойтесь. Кажется, свой парень, не подведет.

— А вдруг засекут, когда выйдем из леса?

— Не засекут, он знает дорогу. Ночью перейдем линию фронта и будем в безопасности.

— Там будет спасение. Там — жизнь!

— Скорей бы!

Солдаты были возбуждены: переход туда, на ту сторону, в неизвестность, и обнадеживал, и в то же время пугал, но они уже твердо решили пойти. Они поверили Паулю и пошли за ним. Назад пути для них уже не было.

Курт Мюклих подошел к Насте, спросил:

— И на самом деле вы, фрау, немка?

— Да, я немка.

— Невеста этому солдату?

— Невеста.

Он улыбнулся — то ли поверил ей, то ли засомневался, хотел еще о чем-то спросить и не решался. Вероятно, позавидовал Паулю, что вот у солдата на войне и невеста вместе с ним, идет следом по опасным дорогам, и не боязно ему, этому солдату, среди своих и чужих. Настя улыбнулась в ответ Курту и сказала ему ободряюще:

— Ничего, солдат, скоро и ты будешь дома. Теперь недолго продлится война. А для тебя, считай, она уже закончилась. Вернешься домой и встретишь свою невесту.

— А у меня, может, нет ее.

— Нет — так будет. Обязательно будет, Курт.

В эту же ночь Пауль вместе с пленными перешел через линию фронта. Настя не пошла.

Она ждала его в обусловленном заранее месте.


Глава двадцатая

Весь февраль и март Настя и Пауль вели пропаганду среди немецких солдат. Гестапо уже не раз засекало их, но они ускользали, точно привидения. Уходили из одного района, появлялись в другом. Пауль трижды переходил через фронт, переправлял на другую сторону очередную партию немецких солдат.

Загрузка...