Как ни судите, ревность безобразна,
Ее уродств никак не скрасить нам…
Зеркало колебалось, дрожало. Дрожало и лицо, в нем отраженное. Зеркалом служила темная вода в кадке. Вокруг царил полумрак, и отражение казалось загадочным и удивительно красивым. Не было видно теней, залегших под глазами от многодневных страданий, впалых от недоедания щек, потемневших от обильных слез век. И узнице показалось, что красота, утраченная в заточении, вернулась к ней. А уж когда она туго-натуго заплела в косы темные волосы, когда надела белое платье, украшенное черными лентами (по просьбе узницы ей нарочно принесли это платье, так и висевшее в ее комнате во дворце со времени ареста), когда светлый отблеск белого шелка озарил ее измученное лицо, ей показалось, что красоты такой вовсе не видывал мир и что государь, конечно, не останется к ней нечувствителен. Сердце его дрогнет, он вспомнит. Он вспомнит и смилуется над несчастной преступницей!
О да, конечно, она совершила тяжкий грех… Вернее, она совершила много тяжких грехов. Только она не одна такая великая грешница. Просто ей не повезло – она попалась. А другие умудряются вершить свои тайные делишки шито-крыто, и если даже кто-то о чем-то догадывается, в точности-то никто и ничего не знает. А она попалась по глупости, по слабости… И теперь ей предстоит держать ответ.
Но ведь даже в Писании сказано: «Кто без греха – пусть бросит камень!» А кто без греха? Сам государь? Но разве он не убил собственного сына так же, как это сделала узница? И убил он несчастного царевича Алексея якобы ради государства, на самом же деле – ради себя и своей жизни, которую, конечно, не помиловал бы Алексей, кабы добрался до власти. Ну так и она, несчастная преступница, девка Марья Гаментова, чьей голове назначено сегодня быть отделенной от тела, совершила смертоубийство, и даже не одно, ради себя и своей жизни. Чем же она отличается от Петра? Почему он живет и царствует, а она обречена умереть?
Нет, это несправедливо. Государь не сможет совершить такую страшную несправедливость – тем более по отношению к ней… Ведь он любил ее! Он не просто брал ее к себе в постель, а истинно любил, пусть недолго, но очень сильно, страстно, и она ни от кого не слышала таких горячих, таких безумных слов, как от государя. Не слышала даже от Ивана, зато сама наговорила Ивану жарких слов несчетно, потому что… потому что любила его больше собственной жизни!
Заскрежетало железо – узница вздрогнула. С двери снимали засов.
– Выходи! – послышался голос стражника.
Ну вот, уже…
Она пошла не чуя ног, и это было так чудну – ступать, земли не ощущая, что она все время боялась упасть, и подбирала подол, и глядела на ноги – да при ней ли они еще, может, отсохли от ужаса, от смертного ужаса, который владел всем ее существом? Она не помнила, как вывели ее на Троицкую площадь близ Петропавловской крепости. Очнулась только, когда сырой ветер коснулся лица. Утро было туманное.
Она огляделась. Близ крепости собралась толпа народу, привычного к казням и жаждущего нового душераздирающего, будоражащего зрелища. Боже, ни одного сожалеющего лица! Одно любопытство… Ну, спасибо, что нет хотя бы осуждения, не слышно криков и проклятий. А в некоторых мужских глазах она прочла даже неприкрытое восхищение своей красотой. И снова зашлось в судорожной надежде сердце…
Ее подняли на эшафот. У подножия возились с какой-то простоволосой бабой, которая на помост восходить не желала. Она с некоторым изумлением узнала Катерину, свою бывшую прислужницу. Ох, как плачет, бедная, да что проку?
А это кто? Ведут какого-то мужчину… Иван! Да, Иван! Неужели выпадет им такое счастье – умереть в единую минуту, рядом умереть?
Но он не глядит. Лицо его бледно, испуганно, нет в нем ни тени памяти о минувшей любви.
И даже если умрут они одновременно, все равно умирать ей – в одиночестве!
Ибо мужчина слаб перед смертным страхом, а женщине дарует силы любовь.
Солдаты окружали площадь, наблюдая за порядком. Вторым рядом оцепления стояли шесты с насаженными на них полусгнившими головами. Это были головы казненных по делу о заговоре государева сына царевича Алексея. Заговорщиков обезглавили 8 декабря, сегодня 14 марта… Конечно, головы выглядят ужасно!
Неужели и ее прекрасная голова будет вот так же насажена на кол, вот так же покроется трупной зеленью, поползет по нежным щекам разложение, ощерится рот в последней улыбке, проглянут сквозь сгнившую плоть кости черепа? А волосы ее станут еще длиннее… говорят же, что у трупов волосы растут…
«Господи! Господи, избавь меня от этого! – взмолилась она с такой страстью, с какой, кажется, никогда еще в жизни не молила ни о чем… даже о любви Ивана не просила так истово. – Господи, только не это! Не попусти, чтобы голова моя сгнила на колу… Не попусти, Господи!»
Дыхание зашлось…
Зеваки близко подступили к эшафоту. Откуда-то закричали, что едет государь.
Она смотрела, трепеща.
Какой он высокий, как черны его глаза, как нахмурены брови… Помилует? Или не простит? Видит ли он, как хороша она… как прекрасна этой последней красотой цветка, который сейчас будет срезан острой косой смерти?
Помилует? Или не простит?
Он смотрел молчаливо. Ох, Господи, хорошо и то, что не осыпал ее попреками, насмешками, бранью, чем сплошь да рядом сопровождались прошлые казни, какие бывали в высочайшем его присутствии.
Помилует? Или не простит?
– Девка Марья Гаментова! – выкрикнул один из секретарей, начиная чтение приговора.
И она вздрогнула, встрепенулась. Это ей читали приговор. Это она – девка Марья Гаментова…
На самом деле ее фамилия была Гамильтон. Марья что-то такое слышала, будто прапрадед ее некогда пришел на Русь – еще при царе-батюшке Иване Грозном! – из неведомой иноземной страны Шотландии. Пришел, женился на русской, народил деток… Одна из внучек его была замужем за Артамоном Матвеевым, ближним боярином царя Алексея Михайловича. Многие потомки того первого Гамильтона вступили в русскую службу, обрусели – и стали в русских документах писаться Гаментонами, Гаментовыми и даже Хомутовыми. И старинные шотландские имена изменились до неузнаваемости, например, отца Марьи Виллима стали отчего-то звать Данилою. Что ж, так, конечно, привычней для русского уха. И Марья звалась Марьей Даниловой Гаментовой…
Как девицу хорошего рода, ее взяли в царицыны фрейлины. Матушка Екатерина (Марта Скавронская тож), сама будучи вознесена на трон из-под солдатской телеги, где валялась на соломе, очень ценила родовитость и хорошее происхождение в других. Однако же она не хотела, чтобы слишком уж высокородные боярышни от нее косоротились, а потому среди камер-фрейлин и камер-фрау ее было всякой твари по паре, со всякого бору по сосенке: немки, чухонки, польки, карлы какие-то, а также русские – все больше красавицы. Катерина знала неуемный нрав своего царственного супруга и, смиряясь с его изменами, как с неизбежностью, предпочитала, чтобы блудил Петрушка со своими, ближними девками, не слишком-то отдаляясь от жены. Она предпочитала знать его мимолетных милашек, чтобы к кому-то подольститься, кого-то припугнуть, с кем-то сдружиться, – чтобы с их помощью властвовать над сердцем величественного, непостоянного, пугающего, но столь любимого супруга.
И, конечно, она мигом приметила те взгляды, которые Петрушка начал кидать на высокую, статную, на диво белолицую и черноволосую девку Гаментову. Чертовски была она хороша с этими своими черными волосами, белым лицом и румяными щеками. А глаза при всем при том у нее были синие – синей не бывает! Ну и диво ли, что Петрушка влюбился в Марьюшку и мигом прибрал ее к себе в постель?
Статус ее придворный мигом подскочил до небес. Теперь она имела немало нарядов и дорогих вещей, собственные комнаты, а также двух горничных девок, Катерину Терновскую да Варвару Дмитриеву. Ничего не скажешь – государь жаловал своих любовниц щедро – по тем-то временам!
Вообще Петру и прежде нравилось совращать фрейлин императрицы, а потом вместе с женой подробно обсуждать их стати и поведение в постели. Такие беседы их обоих здорово возбуждали: болтовня и смех переходили в умопомрачительные ласки, Петр словно бы молодел от рискованных разговоров, и когда возраст, заботы, хвори начинали брать свое и любовный пыл государя ослабевал, Катерина нарочно подсовывала ему какую-нибудь из своих на все готовых и на все гораздых девушек… Она слышала, что русские знахари для лечения невстанихи применяют такое средство: легонько подхлестывают прутиком «усталого жеребчика», и про себя называла мимолетных любовниц Петра березовыми прутиками, немало забавляясь при этом. Вот так же подхлестнула она угасший мужнин пыл березовым прутиком по имени Мария Гамильтон.
Катерина, которая сама не пропускала мимо себя пригожих молодцев и норовила при всяком удобном случае наставить супругу рога (главное, чтобы все было шито-крыто!), на первое время даже обрадовалась, что Петр сильно увлекся Марьюшкой: значит, ничего и никого вокруг себя более не замечал. Катерина, крутя юбкой перед очередным тайным любовником, все же исподтишка посматривала в сторону мужа, который с головой нырнул в омут нового увлечения, а сама только вздыхала, гадая, долго ли у Петруши продлится очередное помутнение головы.
На своем царицыном веку она успела пережить уже несколько таких бурных увлечений мужа и даже, чего греха таить, раз-другой бывала с грустью убеждена, что ее власти над мужем и сидению на троне приходит конец. Но все так или иначе возвращалось на круги своя, они с Петрушею радостно падали в супружескую постель и пылко уверяли друг дружку во взаимной приязни.
Пока же Марья Гамильтон была в большом фаворе, столь большом, что иные придворные даже начали пред нею заискивать.
Генеральша Матрена Балк, старшая сестра давно забытой Петром Анны Монс (сама после сестры ненадолго побывавшая в объятиях ее державного любовника), пуще других заискивала перед фавориткой и даже представила ей в услужение красивую девку из лифляндских пленниц – Анну Крамер. Матрена (как и все Монсы) была особа хитрющая и прирожденная интриганка. Анна Крамер, девица хорошего происхождения (дочь купца, члена Нарвского магистрата), в 1704 году была продана среди других пленных в Казань, где ее приметил местный воевода и сделал своей любовницей. С ним она приехала в Петербург, им была введена в дом генеральши Балк. А уж потом пристроена во дворец… С некоторым образованием, тонкая с виду и умом, Анна Крамер принадлежала к тому типу бесцветных малокровных блондиночек, сильно напоминающих простые неочиненные карандаши (сравнение принадлежит, конечно, к временам позднейшим, чем описываемые, но да простит его нам любезный читатель за точность!), от которых ретивуе у мужчин отчего-то очень сильно взыгрывает. И Матрена определенно рассчитывала, что Аннушка отвлечет внимание Петра от Марьюшки.
Ну что ж, так оно и вышло. Приходя к любовнице, Петр охотно заигрывал с блондиночкой-служанкой и даже украдкой (а потом и явно) ее потискивал, что, похоже, Анне весьма нравилось. В конце концов Петр определил Анну в камер-юнгферы императрицы и то ли ее в свою постель уложил, то ли сам к ней в постель лег… от перестановки мест сих слагаемых сумма, впрочем, не меняется.
Итак, Марья Гаментова оказалась отставлена императором, хотя порою он к ней захаживал с превеликим удовольствием. И все же она с облегчением почувствовала себя свободной. Может, оно и нехорошо, и чести алчется не по чину, а все ж не нравился Марье государь-император – она его боялась как огня и часто, лежа в его объятиях, мечтала совершенно о другом мужчине. Ведь все это время, удовлетворяя неугасимый пыл Петра, она сердцем принадлежала совершенно другому мужчине: государеву денщику Ивану Орлову.
Он был ее любовником еще прежде Петра. Впрочем, ложе ее делил с Семеном Алабердеевым, также денщиком государевым, да и еще с другими молодыми красавцами, которых было при дворе довольно, ведь в государев штат набирались самые видные молодые люди – рослые, смышленые, расторопные, красивые.
Служба была завидная, поэтому сыновья небогатых дворян охотно в нее шли. Их число при государе доходило иногда до двадцати; им поручались самые разнообразные, нередко первой важности дела, как, например, разведывание о поступках генерал-губернаторов, военных начальников и прочих лиц. Денщикам вменялось в обязанность разведывать, доносить, производить следствие, нередко исполнять роль палача – по царскому веленью нещадно исправлять провинившегося дубинкою. Такая деятельность требовала не только силы, ловкости и тяжелого кулака, но и умственного проворства, сообразительности, хитрости и – верности. Денщики также служили лакеями при столе государя, его выездах и тому подобном, хотя и были записаны в тех или иных гвардейских полках, поэтому через несколько лет получали довольно высокие чины и должности. Из денщиков, к примеру, вышел в генерал-прокуроры Павел Ягужинский, а про всесильного Алексашку Меншикова и говорить нечего, его блистательный пример у всех на слуху.
Вот из этого-то служивого разряда и брала себе любовников фрейлина Марья Гаментова, Гамильтон тож, поскольку она была девушка добрая и никому не отказывала: она, в точности как императрица, принадлежала к числу тех красавиц, которые слабы на передок, как говорят в народе. Слабы, к великому счастию и удовольствию сластолюбцев мужеского полу. Но Иван Орлов был среди прочих возлюбленных самый любимый, и когда государь оставил Марью, она всецело предалась Орлову.
Что и говорить, мужские достоинства сего молодого человека были весьма значительные. Однако же никаких иных достоинств у парня не было: ни ума, ни сердца, ни души. Он пил, а во хмелю становился буен и жесток, жаждал на ком-нибудь опробовать свои пудовые кулаки – и, как правило, находил покорную, безответную жертву в Марье Гаментовой.
Императрицу муж порою тоже поколачивал, и она находила, что ласки после пары тумаков воспринимаются острее, любится слаще, но Марью Иван Орлов месил кулаками, будто крутое тесто, и частенько ей приходилось прибегать к немыслимым ухищрениям, чтобы скрыть кошмарные синяки, покрывавшие ее лицо и тело. Давным-давно надо было бросить поганца-денщика, Катерина просто жаждала наябедничать на него мужу и избавить фрейлину от мучений, однако Мария на коленях умоляла оставить Ивана в покое. Ее любовь к нему была любовью жертвенной, безрассудной, и Катерина, обладательница тяжеленькой ручонки, которой она при случае могла вразумить даже и мужа, бывшего на две головы выше ее, только дивилась такой безответности. Разумеется, когда Мария стала любовницей государя, Ивану пришлось на время спрятать кулаки в карманы, однако Катерина не раз слышала, как он бранил девушку самыми грязными словами. Катерина подозревала, что Мария тайком изменяла Петру с Орловым, когда и денщик, и метресса были взяты государем в большое заграничное путешествие, которое длилось чуть не год и во время которого Петр снова начал любезничать с Марьей. Во всяком случае, Катерина почти не сомневалась: те ночи, которые Петр проводил с женой, Марья проводила со своим ненаглядным Иванушкой.
Видит Бог, Катерина по-своему любила свою камер-фрейлину. Гамильтонша была девка добрая, бесхитростная, коварства в душе не таила и была искренне предана императрице, которую обманывала против своей воли. К примеру сказать, Мария – одна из немногих фрейлин государыни – спокойно сносила ее причуды с платьями и прическами. Ведь Катерина запретила дамам убирать алмазами всю голову: можно было украсить прическу только с левой стороны. Сама же Катерина покрывала алмазной сеткой всю голову: особенно когда в летнюю жару стригла волосы чуть не под корень. Длинные волосы мешали бы, когда ездила с Петром по военным лагерям. Там ни помыться, ни причесаться толком, вот и брила царица голову, прикрывая лысинку драгоценностями. Постепенно моду на эти сетки она перенесла и на придворные балы, но только для себя одной… Точно так же Катеринины дамы не имели права носить горностаевые меха с хвостами (а ведь известно, что это главное украшение горностая!) и сорочки с длинными рукавами. Глупенькие фрейлины задыхались от зависти и пробовали даже роптать на императрицу, которая была в своей вотчине, в этом бабском курятнике, истинным диктатором. Однако Мария Гамильтон спокойно сносила любые причуды государыни. Может быть, потому, что в любом, даже вовсе простеньком платье все равно смотрелась восхитительно. Она понимала, что даже самый причудливый наряд – всего лишь рамка для ее красоты. Катерина ее красоте не завидовала, никакого зла на Марию не держала, однако Гамильтонша сама довела себя до погибели.
Когда царская семья и свита вернулись из заграничного путешествия, Мария была беременна. Почему-то она пребывала в убеждении, что ее ребенок зачат от Ивана Орлова, а не от царя, к примеру, а поэтому решила извести плод любви несчастной.
Надобно сказать, что, к сожалению, Марья беременела не впервой и от детей не впервой избавлялась. Правда, прежде ей удавалось плод вовремя вытравить. Лекарства она брала у лекарей государева двора, причем сказывала лекарям, что берет его от запору. Конечно, страдания она терпела невыносимые, и за ней, любя ее за доброту, ходили в то время горничные Варвара с Катериною, да и та же Анна Крамер. На их молчаливость можно было рассчитывать: во-первых, узнай кто об их сообщничестве в таком богопротивном, хотя и вполне обиходном деле, самим помощницам не поздоровилось бы, а во-вторых, Марья покупала их преданность разными мелкими украшеньями, жемчугом да золотишком. Надо, опять же к прискорбию, добавить, что в ход шли не только подарки государя, но и кое-какие мелочи, которые она украдкой заимствовала (безвозвратно) в свое пользование из ларчиков и шкатулок императрицы…
Но вернемся к незаконным детям, которых в те времена рождалось довольно-таки много. Столь много, что женщины жестоко травили себя, дабы вызвать выкидыш, а когда сие не удавалось, убивали младенцев. Пытаясь предотвратить такое повреждение общественных нравов, Петр 4 ноября 1715 года издал следующий указ: «В Москве и других городах при церквах, у которых пристойно, при оградах сделать гошпитали, в Москве мазанки, а в других городах деревянные, и избрать искусных жен для сохранения зазорных младенцев, которых жены и девки рождают беззаконно и стыда ради отметывают в разные места, от чего оные младенцы безгодно помирают, а иные от тех же, кои рождают, и умерщвляются. И для того объявить указ, чтобы таких младенцев в непристойные места не приметывали, но приносили бы к вышеозначенным гошпиталям и клали тайно в окно, через какое закрытие, дабы приносящих лица не видно было. А ежели такие незаконнорождающие явятся в умерщвлении тех младенцев, оные за такие злодейственные дела сами казнены будут смертью; и те гошпитали построить и кормить из губерний из неокладных прибылых доходов, а именно давать приставленным женщинам на год денег по три рубли да хлеба по полуосмине на месяц, а младенцам по три деньги на день».
Указ этот был весьма замечателен тем, что в нем Петр пошел против векового народного предубеждения против «зазорных младенцев». Прежде они оставались без всякого призрения, умерщвлялись родителями, умирали от голода и холода, заброшенные в непристойные места, либо их подбрасывали другим людям, при которых ребенок, если выживал и вырастал, становился рабом. Теперь у этих несчастных младенцев появилась возможность выжить, коли на то будет воля родивших их женщин. Конечно, Марья Гамильтон знала об этом, но, преследуемая стыдом, желая сохранить за собой имя честной девушки, не веря, что можно родить ребенка и сохранить сие в тайне, не убив его, она предпочла сделаться преступницей.
Да не только потому, что боялась позору от рождения «зазорного младенца». Она страшно боялась, что Иван Орлов бросит ее. Ей приходилось всячески изворачиваться и обихаживать своего любовника, чтобы он не изменял ей с другими красотками. Готовых к тому было множество, и в числе их находилась Авдотья Чернышова, которую сам Петр называл «бой-баба» за лихость нрава и поступков, которая тоже пользовалась его расположением и от которой он даже подцепил дурную болезнь. И болезнь та, само собой, принялась кочевать по всему двору, передаваясь от одного любострастника к другому самым естественным путем и способом.
Марья про это знала и ненавидела Авдотью всеми силами души. Она бы душу заложила, чтобы Иван навсегда отказался от этой разбитной бабенки, но любовник изменял ей… и Марье, которая была беременна и у которой постоянно с души воротило от всего на свете. А от шашней Ивана с Авдотьей делалось ей и вовсе тошнехонько, уж лучше бы и вовсе не жить. Страдая и мучаясь, гоняясь за Иваном, выслеживая его встречи с Авдотьею, скандаля с той и даже дирая ее за волосы (а также сама будучи дираема), она как-то незаметно пропустила сроки, во время которых можно было вытравить дитя без относительного ущерба для здоровья, и теперь каждый день приближал ее к позорным родам. Утягивалась она сверх всякой меры, этим только и могла обмануть окружающих, а мужчин к себе в ту пору не подпускала. На ее счастье, Петр уехал в Ревель, забрав с собою тех своих денщиков, которые раньше пользовались милостями Марьи, Орлов уехал тоже. Марья жила в летнем домике, запершись в своих комнатках и сказавшись больною. Она никого к себе не допускала и так искусно скрывала свое положение, что даже ближайшие ее прислужницы долгое время ни о чем не подозревали и были немало ошарашены, когда их госпожа вдруг принялась громко стонать, распустила все пояса и утяжки, которые стягивали ее живот, и служанки поняли, что они присутствуют при начинающихся родах.
– Что ж ты, Марья Даниловна, делаешь?! – в ужасе вскричала Катерина Терновская.
– Да я и сама не знаю, – отвечала роженица потерянно.
Между тем ребенок родился. Марья схватила его и придушила, не обращая внимания на плач Катерины, которая знай причитала свое:
– Что ж ты, Марья Даниловна, делаешь?
– Молчи, – стонала Марья, вряд ли соображающая вполне, что творит. – Молчи, дьявол ли тебя спрашивает?
Слегка собравшись с силами и закончив свое ужасное дело, Марья обернула мертвого ребенка в полотенце и сунула сверток Катерине:
– Возьми его, отнеси куда-нибудь да брось.
– Нет, не смею я! – отвечала трясущаяся служанка.
– Когда ты не возьмешь, – сказала Марья, – то призови своего мужа.
Был уже поздний час ночи. Марья, измученная душевно и телесно, упала на кровать. Сон сморил ее, но то был неспокойный сон. Так же, в полузабытьи, дремала и Катерина. С трудом дождались утра, Катерина пошла и привела к Марье своего мужа, первого конюха Василия Семенова.
Марья поднесла ему водку, а потом подала завернутого в куль мертвого ребенка и велела выбросить в укромное место.
И Катерина, и Василий были крепко преданы доброй, щедрой на подарки, но несчастливой девушке, поэтому повиновались беспрекословно. Однако в хитром деле сокрытия улик они были не искушены, поэтому концы в воду так, как оно следовало бы, спрятать не смогли.
Через два или три дня приехал из Ревеля Орлов и застал любовницу едва живой.
– Что с тобой сделалось? – спросил он испуганно – никогда не видел Марью такой изможденной.
– Да чуть было не уходилась, – ответила она со слабой улыбкой. – Вдруг схватило: сидела я у девок, они после насилу меня в мои палаты привели, и тут вдруг как хлынуло из меня ведром…
Орлов поверил.
Между тем при дворе между денщиками, фрейлинами, служанками, придворными дамами ходили слухи, которые тревожили Марью. Говорили, будто в Летнем саду у фонтана в зарослях нашли мертвого подкидыша. Кто говорил, что это дитя Гамильтон (все-таки приметили люди ее полноту, а потом внезапное похудение!), кто обвинял других фрейлин, которые блудодействовали направо и налево, только лучше умели таить шило в мешке. Орлов, слушая сплетни, которые порочили его любовницу, взбесился и устроил ей допрос с пристрастием:
– Как это на тебя говорят, что ты родила и ребенка убила?!
Та стала плакать и клясться:
– Разве бы я тебе о таком деле не сказала?!
– А почему ж все вокруг твердят, будто ребенок, найденный у фонтана, – твой?
Марья вновь стала плакать и божиться, но сомнение не ушло с лица Орлова, и Марья опасалась, что любовник ей не поверил. По этой причине или по другой, но он начал все более от нее отдаляться. И опять возобновилась его связь с генерал-майоршей Авдотьей Чернышовой…
Замученная ревностью, Марья решила погубить свою соперницу сплетней. Подобные придворные интриги так часто удавались другим, почему ж не удадутся и ей? Она задумала напугать Орлова и тем отвадить от Авдотьи. Он хоть был удалой любовник, но большим умом не отличался, так что Марья рассчитывала с успехом заморочить ему голову. И вот как-то утром, когда Орлов пил у Марьи кофе, та потребовала с него сохранения строжайшей тайны и стала говорить:
– Сказывала мне сама государыня-царица о том, что один денщик говорил с Авдотьей о ней, о царице: кушает-де она воск, оттого у нее на лице угри.
Орлов со страхом и любопытством начал спрашивать, кто ж такой денщик, решившийся на столь ужасное преступление. Марья никого не называла.
Затем Орлов отбыл по служебному поручению.
Довольная началом интриги, Марья решила пойти дальше и, всеми силами желая выкопать своей сопернице яму поглубже, принялась рассказывать княгине Прозоровской и многим другим при дворе, что о страсти царицыной есть воск и об угрях, на ее лице от того происходящих, говорили Чернышова с Орловым. Она-то, бедняжка, надеялась, что Орлов испугается возникших слухов (как-никак оскорблением ее императорского величества от них веяло!) и более с Авдотьей встречаться не станет.
Орлов воротился и попал в бушующий костер сплетен, главным топливом для которого был, оказывается, он сам. Денщик перепугался до потери рассудка. Оказывается, государыня считает его виновным! Надобно немедля оправдаться, и он тут же бросился к императрице, пал к ее ногам и принялся уверять, что никогда ничего не говорил ни о воске, ни об угрях.
Катерина вытаращила глаза. Оказывается, сплетня, которая была на устах у всего двора, не дошла до нее! Однако она сочла себя оскорбленной тем, что все вокруг, оказывается, обсуждают угри, которые и в самом деле ей ужасно досаждали, и призвала первую виновницу, пустившую слух: Марью Гамильтон.
Та сперва запиралась, но когда Катерина пустила в ход кулаки (она вообще, при всем своем покладистом и веселом нраве, была вспыльчива и драчлива), Марья повинилась во всем.
Ее немедленно заточили в камеру Петропавловской крепости, но, вполне возможно, Катерина скоро отошла бы и простила красавицу, которая только из ревности сама себе вырыла яму. Но случилось так, что комнату Марьи обыскали и нашли вещи – украшения и кое-что из платья, которые Катерина с изумлением признала своими.
Петр, надо сказать, только-только вернулся из Москвы, где заканчивались расследование и казни по делу царевича Алексея. Он еще был опьянен количеством пролитой крови, рука его еще самопроизвольно подергивалась, норовя подписывать новые и новые смертные приговоры, а в голосе еще раскатывались грозные басы. Поэтому допросы Марьи велись весьма сурово, с острасткою. Она не запиралась в воровстве, более того – когда кто-то высказал утихшее было подозрение: не ее ли тот младенец, который был найден мертвый в Летнем саду? – повинилась и в этом.
Привели на допрос Катерину Терновскую. Она, рыдая и виновато глядя на госпожу, поведала о той ночи, когда Марья родила ребенка, убила его и повелела Катерине его спрятать…
Марья признала, что обвинение верное. Она не запиралась ни в чем! Однако Петр накинулся на нее с яростью неописуемой. Даже судьи удивились: зачем подвергать пыткам преступницу, которая ни в чем не собирается запираться? Конечно, с приказом они спорить не стали – Марью вздернули на виску, дали плетей. И добились-таки искомых подробностей! К признаниям Марьи прибавились клятвы в том, что в убийстве и краже она виновна, но никто, кроме служанки Терновской, об том не знал, и Иван Орлов, любовник ее, об сем не ведал.
Орлов это с готовностью подтвердил, а также добавил, что вообще никакой особенной охоты у него до Марьи не было, а жил он с нею, лишь повинуясь ее мольбам. И в том, что Марья содеяла, его дело – сторона.
Ну что ж, признательные показания были получены, настало время суда. И по законам петровского времени, и по законам предшествующей эпохи, по «Уложению» царя Алексея Михайловича, за убийство незаконных детей полагалась смертная казнь. И Марье другой дороги не было, кроме как на эшафот.
И тут Катерина спохватилась. Ей уже давно было жалко злосчастную камер-фрейлину (императрица знала, что бедняжке всего лишь не посчастливилось, ей просто не сошло с рук то, что сходило другим!), к тому же за Марью били челом ее родственники и свойственники, поэтому она решила просить Петра о снисхождении, причем почти не сомневалась в успехе. Однако, к изумлению своему, наткнулась на яростное сопротивление.
Тогда Катерина привлекла в помощь любимую невестку Петра, царицу Прасковью Федоровну, которой, как говорили, он ни в чем никогда не отказывал и отказать не сможет. Не раз случалось, что она просила кому-то милости – и уговаривала царя, который подписывал просьбы о помиловании.
Петр был в духе и выслушал невесткино челобитье терпеливо, выслушал также поддержавших ее Брюса, Апраксина, Толстого. А потом сказал, что не может помиловать Марью ни по закону Божьему, ни по закону человечьему. Ему робко пытались напомнить, что Марья уже год была в заключении, четыре месяца – в кандалах, подвергалась пыткам, но Петр ответствовал, что должен неуклонно выполнить закон.
Сподвижники его, которые не единожды видели, как зверски он нарушал все законы, а порою создавал новые, чтобы оправдать свои действия, как частенько он вообще действовал и без всякого оправдания, были поражены такой настойчивостью и холодностью Петра к судьбе женщины. Более того – бывшей любовницы!
Эти опытные, много пожившие люди обменялись быстрыми взглядами, и в голове каждого мелькнул ответ на вопрос, почему столь упрям оказался Петр. Ответ заключался в одном слове, но никто не осмелился произнести его вслух. Да и нужды в том не было.
Теперь оставалось только ждать казни.
Зеркало колебалось, дрожало. Дрожало и лицо, в нем отраженное. Зеркалом служила темная вода в кадке. Вокруг царил полумрак, и отражение казалось загадочным и удивительно красивым. Не было видно теней, залегших под глазами от многодневных страданий, впалых от недоедания щек, потемневших от обильных слез век. И узнице показалось, что красота, утраченная в заточении, вернулась к ней. А уж когда она туго-натуго заплела в косы темные волосы, когда надела белое платье, украшенное черными лентами (по просьбе узницы ей нарочно принесли это платье, так и висевшее в ее комнате во дворце со времени ареста), когда светлый отблеск белого шелка озарил ее измученное лицо, ей показалось, что красоты такой вовсе не видывал мир и что государь, конечно, не останется к ней нечувствителен. Сердце его дрогнет, он вспомнит… Он вспомнит и смилуется над несчастной преступницей!
О да, конечно, она совершила тяжкий грех… вернее, она совершила много тяжких грехов. Только она не одна такая великая грешница. Просто ей не повезло – она попалась. А другие умудряются вершить свои тайные делишки шито-крыто, и если даже кто-то о чем-то догадывается, в точности-то никто и ничего не знает. А она попалась по глупости, по слабости… И теперь ей предстоит держать ответ.
Но ведь даже в Писании сказано: «Кто без греха – пусть бросит камень!» А кто без греха? Сам государь? Но разве он не убил собственного сына так же, как это сделала узница? И убил он несчастного царевича Алексея якобы ради государства, на самом же деле – ради себя и своей жизни, которую, конечно, не помиловал бы Алексей, кабы добрался до власти. Ну так и она, несчастная преступница, девка Марья Гаментова, чьей голове назначено сегодня быть отделенной от тела, совершила смертоубийство, и даже не одно, ради себя и своей жизни. Чем же она отличается от Петра? Почему он живет и царствует, а она обречена умереть?
Нет, это несправедливо. Государь не сможет совершить такую страшную несправедливость – тем более по отношению к ней… Ведь он любил ее! Он не просто брал ее к себе в постель, а истинно любил, пусть недолго, но очень сильно, страстно, и она ни от кого не слышала таких горячих, таких безумных слов, как от государя. Не слышала даже от Ивана, зато сама наговорила Ивану жарких слов несчетно, потому что… потому что любила его больше собственной жизни!
Заскрежетало железо – узница вздрогнула. С двери снимали засов.
– Выходи! – послышался голос стражника.
Ну вот, уже…
Она пошла не чуя ног, и это было так чудну – ступать, земли не ощущая, что она все время боялась упасть, и подбирала подол, и глядела на ноги – да при ней ли они еще, может, отсохли от ужаса, от смертного ужаса, который владел всем ее существом?.. И она не помнила, как вывели ее на Троицкую площадь близ Петропавловской крепости. Очнулась только, когда сырой ветер коснулся лица. Утро было туманное.
Она огляделась. Близ крепости собралась толпа народу, привычного к казням и жаждущего нового душераздирающего, будоражащего зрелища. Боже, ни одного сожалеющего лица! Одно любопытство… Ну, спасибо, что нет хотя бы осуждения, не слышно криков и проклятий. А в некоторых мужских глазах она прочла даже неприкрытое восхищение своей красотой. И снова зашлось в судорожной надежде сердце…
Ее подняли на эшафот. У подножия возились с какой-то простоволосой бабой, которая на помост восходить не желала. Она с некоторым изумлением узнала Катерину, свою бывшую прислужницу. Ох, как плачет, бедная, да что проку?
А это кто? Ведут какого-то мужчину… Иван! Да, Иван! Неужели выпадет им такое счастье – умереть в единую минуту, рядом умереть?
Но он не глядит. Лицо его бледно, испуганно, нет в нем ни тени памяти о минувшей любви.
И даже если умрут они одновременно, все равно умирать ей – в одиночестве!
Ибо мужчина слаб перед смертным страхом, а женщине дарует силы любовь.
Солдаты окружали площадь, наблюдая за порядком. Вторым рядом оцепления стояли шесты с насаженными на них полусгнившими головами. Это были головы казненных по делу о заговоре государева сына царевича Алексея. Заговорщиков обезглавили 8 декабря, сегодня 14 марта… Конечно, головы выглядят ужасно!
Неужели и ее прекрасная голова будет вот так же насажена на кол, вот так же покроется трупной зеленью, поползет по нежным щекам разложение, ощерится рот в последней улыбке, проглянут сквозь сгнившую плоть кости черепа? А волосы ее станут еще длиннее… говорят же, что у трупов волосы растут…
«Господи! Господи, избавь меня от этого! – взмолилась она с такой страстью, с какой, кажется, никогда еще в жизни не молила ни о чем… даже о любви Ивана не просила так истово. – Господи, только не это! Не попусти, чтобы голова моя сгнила на колу… Не попусти, Господи!»
Дыхание зашлось…
Зеваки близко подступили к эшафоту. Откуда-то закричали, что едет государь.
Она смотрела, трепеща.
Какой он высокий, как черны его глаза, как нахмурены брови… Помилует? Или не простит? Видит ли он, как хороша она… как прекрасна этой последней красотой цветка, который сейчас будет срезан острой косой смерти?
Помилует? Или не простит?
Он смотрел молчаливо. Ох, Господи, хорошо и то, что не осыпал ее попреками, насмешками, бранью, чем сплошь да рядом сопровождались прошлые казни, какие бывали в высочайшем его присутствии.
Помилует? Или не простит?
– Девка Марья Гаментова! – выкрикнул один из секретарей, начиная чтение приговора.
И она вздрогнула, встрепенулась. Это ей читали приговор. Это она – девка Марья Гаментова…
– Девка Марья Гаментова да баба Катерина! – продолжал секретарь. – Петр Алексеевич, Всея Великия, и Белыя, и Малыя Руси самодержец, указал за твои, Марья, вины, что ты жила блудно и была оттого брюхата трижды; и двух ребенков лекарством из себя вытравила; а третьего родила и удавила, и отбросила, в чем ты во всем с розыском винилась; за такое твое душегубство – казнить смертью.
А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем ее ребенке, как она, Марья, родила и удавила, видела, и ты, по ее прошению, оного ребенка с мужем своим мертвого отбросила, а о том не доносила, в чем учинилась ты с нею сообщница же, – вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор на десять лет.
Услышав слова «казнить смертью», Марья упала на колени. Ноги ее не держали…
Петр подошел к ней, поднял и сказал:
– Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя от смерти. Итак, прими казнь и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, только помолись ему с раскаянием и верою.
Марья снова упала на колени:
– Помилуй, государь!
Голос ее упал до шепота:
– Ради той любви, которой я любила тебя, помилуй!
Петр посмотрел на нее с высоты своего огромного роста:
– Любила? Что ж ты тогда…
Он осекся, и такая молния проблеснула в его глазах, что Марье показалось, перед ней стоит не царь, а ангел с карающим мечом, который преграждает ей вход в рай. Хотя Петр в ту минуту, с ужасным выражением ненависти, на миг исказившей его лицо, был более похож на дьявола…
Впрочем, спустя миг лицо его разгладилось. Он шепнул что-то на ухо палачу, всем вокруг показалось, что это – отмена казни, милостивое прощение, однако все ошиблись: через минуту блеснул топор, и черноволосая голова Марьи скатилась на помост.
Петр наклонился и поднял голову казненной красавицы.
Посмотрел в померкшие синие глаза – и поцеловал в губы.
Ну вот теперь-то они принадлежали только ему… этот последний поцелуй принадлежал только ему… И наконец-то он почувствовал, как начинает утихать боль, которая сжимала его сердце с тех самых пор, как он узнал: Марья изменила ему с Иваном Орловым. Еще тогда он задумал ее смерть. Марья обречена была умереть… Ну что ж, она облегчила дело сама.
Теперь оставалось решить, что делать с Орловым. Петр вновь посмотрел в уже мертвые синие глаза – и злорадно усмехнулся.
Марья шла на все, чтобы выгородить своего трясущегося от страха любовника? Ну что ж… Так и быть, Марьюшка! Твой Орлов останется жив! Сейчас Петру стало стыдно, что он так страшно, так чудовищно ревновал эту женщину к ничтожному трусу. Трус останется жив, будет благоденствовать, а ты… ты будешь тешить своей красотой царя. И теперь ты будешь принадлежать только Петру.
Петру и вечности.
Он выпрямился на помосте и, держа голову Марьи Гамильтон перед собой, прочел собравшимся краткую лекцию по анатомии. Вслед за этим по приказу царя голова была положена в спирт и отдана в Академию наук, где ее хранили в особой комнате, часто навещаемой императором. В 1724 году в комнате появилась еще одна заспиртованная голова – ранее она принадлежала Виллиму Монсу, казненному якобы за взяточничество, а на самом деле за то, что он был любовником императрицы Катерины. Эту голову, прежде чем заспиртовать, Петр оставил в комнате неверной жены и заставил Катерину смотреть в мертвые глаза любовника… совершенно так же, как он сам когда-то смотрел в мертвые глаза Марьи.
Петр считал, что нашел лучшее средство для утоления ревности и забвения любви.