Ложь

Томас Ханли всегда воспринимал себя и был воспринимаем другими как человек без сердца. Жесткий, холодный, твердо придерживающийся этики пуританской морали, он жил мудро, но не хорошо.

Он был наименее любимым и наиболее уважаемым человеком в Бертоне. Тяжелый, упорный труд и несгибаемая воля сделали его хозяином лесопилки, в которой в свое время он начинал еще чернорабочим. В этом и состояла вся его жизнь.

Ни один человек не был проще его и не проявлял меньше, чем он, признаков милосердия. Ни один не заработал свое состояние честнее, и ни один человек не держал его в руках прочнее Томаса Ханли.

Сила сама по себе замечательна, и это можно понять, но кроме нее Томас обладал еще и собственной идеей. Он ненавидел фальшь, вежливость, компромиссы и — особенно — ложь. Строгая, доскональная, суровая правдивость не являлась предметом его гордости; для него она была естественна. Когда кто-нибудь видел, скажем, что солнце поднялось в шесть часов, он мог бы засомневаться в точности своих часов, но если Томас Ханли сказал, что солнце встало в шесть утра, то, значит, так оно и было. Заслужить такой авторитет не так-то просто.

Придерживаться подобных правил означало исключить из своей жизни все легкомысленное. Никто как не ожидал, так и не получал ни толики великодушия или симпатии из рук Томаса Ханли. Он достиг возраста сорока лет, ни разу не допустив проявления ни несправедливости, ни доброты, ненавидя одну лишь ложь и не любя никого.

Город уже начинал развлекать себя догадками относительно следующего хозяина лесопилки. В Бертоне не было никого, кто имел бы причину надеяться на такое наследство; Ханли презирал благотворительные институты, и, уж конечно, ни у кого не было шансов выйти за него замуж.

Джим Блад, например, твердо заявил о своей уверенности в том, что Ханли скорее сожжет лесопилку с собой вместе, чем позволит кому-либо наложить на нее лапу. А уж когда родной город начинает шутливо поговаривать о вашей смерти, значит, вам действительно пора на тот свет.

И вот, обычным майским вечером обитатели Бертона испытали такой шок, от которого нескоро смогли оправиться. Новости путешествовали по городу из конца в конец примерно с такой же скоростью, с какой вращались самые огромные колеса на пресловутой лесопилке. Это было немыслимо, беспрецедентно, просто невероятно. Томас Ханли шел с Мэри Барбер!

Бертон готовился к худшему, и оно не заставило себя долго ждать. Ухаживание протекало весьма необычным образом. Никто не верил, что Ханли мог влюбиться. Он и сам наполовину сомневался в этом. Но он знал, что Мэри была нужна ему больше, чем что-либо еще в его жизни, и двигался к достижению поставленной цели в своей строгой и планомерной манере.

Молоденькая, хорошенькая Мэри пользовалась популярностью. Первые авансы Ханли скорее испугали и удивили ее, но вскоре она привыкла к ним. Возможно, она никогда по-настоящему не любила его, но пристальное внимание человека, игнорировавшего целый мир, льстило ее тщеславию. Вдобавок у нее была мать, а у него — лучшее дело в Бертоне. Такой расклад не имел вариантов решения, и в сентябре они поженились.

Довольно скоро Мэри обнаружила, что в новом доме ей не стоит ожидать радостей или удовольствий. Ханли любил так же, как и жил — строго и честно. Необщительный по природе и угрюмый по привычке, он счел бы невозможным разделять маленькие интересы и шалости, составлявшие для Мэри главную прелесть жизни, даже если бы и попытался. Ничего не требуя от нее, он давал жене всю свободу, о которой она только могла просить, но сам держался в стороне от праздных, невинных занятий, какими та научилась развлекать себя.

Эффект это произвело совершенно противоположный тому, что предсказывали добрые люди Бертона. Мэри, то ли просто от скуки, то ли от подлинной привязанности к мужу, всерьез озаботилась благоустройством и уютом его дома и жизни.

Она незаметно оставила обширный круг своих старых друзей и знакомых, а то и вовсе пренебрегла им, тратя все больше и больше времени на дом, принимая активное участие в ведении запутанного хозяйства, которое Ханли препоручил ей, и прилагая все усилия к тому, чтобы стать такой же сдержанной отшельницей и твердой моралисткой, как и он сам.

Ханли расценивал перемены в отношении жены к жизни с точки зрения мрачного юмора или же вообще оставался индифферентен. Он никогда не просил и не рассчитывал, что кто-нибудь еще станет следовать его строгим правилам, — и уж менее всего мог ожидать этого от давно испорченной Мэри.

Строгая цензура, которой он подвергал все слова, слетавшие с его языка, и все свои действия, не распространялась на других; он просто игнорировал их. Томас горячо любил Мэри, но держал любовь на замке в своей груди; он просил ее лишь о том, чтобы она была ему верной женой, и не надоедал ей выражениями привязанности или любопытством относительно ее поведения.

Мэри, быстро приспособившаяся к этому и выработавшая собственную философию на этот счет, понятия не имела о том огне и страсти, которые скрывались под внешним спокойствием Ханли. Вот почему, вернувшись однажды вечером от своей матери и шепнув на ухо мужу о самом приятном секрете, который только может быть у жены, она была удивлена страстной нежностью, немедленно проявившейся в его объятиях и заботе о ней.

Ханли быстро взял себя в руки и присел обсудить приближающееся событие со всей серьезностью, какой оно заслуживало. Мэри, как могла, отвечала на его деловые вопросы и, когда Томас закончил, подошла к нему и обвила его шею руками.

— Дорогой, — прошептала она, — ты надеешься, что это будет девочка?

Ее глаза были влажны, а голос дрожал от ожидания нежности.

Ханли поднялся.

— Почему, конечно нет, — ответил он, — это должен быть мальчик.

И, выйдя из комнаты, он поднялся к себе.

Мэри села на оставленный им стул и впервые заплакала с тех пор, как они поженились. В конце концов она сама удивилась собственной слабости. С какой стати, думала она, следовало ожидать, что Томас Ханли поведет себя иначе? Поскольку у него нет чувств, то нечего и удивляться, что он никак не выражает их.

Другой мог бы, по крайней мере, притвориться, чтобы порадовать жену, но только не Томас Ханли, который никогда не лгал даже себе. Мэри вспомнила, что мать предупреждала ее, чтобы она не ждала нежности от своего супруга, и с горечью подумала, что Томас, наверное, и сейчас упрекает себя за те случайные эмоции, которые он только что не сумел скрыть.

Месяцы шли быстро. Осень пролетела; яркие красные и более спокойные бурые краски сменились тоскливой наготой ветвей; холодная зимняя тишина подкралась незаметно вместе со скукой своих длинных нескончаемых ночей и фальшивым бриллиантовым блеском недолгих дней, а потом также незаметно уступила место резким ветрам и мартовской талой воде и грязи; и вот мир снова проснулся к радостному приходу весны.

Как хорош воздух! Как зеленеет трава! Какими прекрасными трелями птицы встречают обновление жизни, и как на ветерке молодые побеги с едва вскрывшимися почками кивают друг другу в невинном восхищении!

Мэри ощущала этот неизменно возвращающийся зов природы и находила ответный голос в своей душе. В первые несколько месяцев после свадьбы, подавленная холодностью Ханли и уставшая от праздных развлечений, которые так радовали ее раньше, она иногда задавалась вопросом, для чего же появилась на свет. Теперь Мэри знала ответ.

Сидя у распахнутого окна за вышиванием крошечного платьица, предназначавшегося явно не для нее, Мэри мечтательно закрыла глаза, чтобы утаить от внешнего мира волну тонких эмоций, нахлынувшую на нее.

Мэри, как испорченный ребенок, которым и была когда-то, пыталась теперь сама управлять своей жизнью.

Маленькая одежда, разбросанная вокруг в восхитительном беспорядке, уже вся была оторочена синим. Синие ленты нынче в моде в Бертоне, а Мэри была модницей.

Она даже вышила имя на маленьких наволочках, надежно спрятанных в комоде. Имя было Дороти.

Ханли — я чуть не сказал «бедный Ханли», — продолжая придерживаться своего безукоризненного безразличия, испытывал при этом некоторые трудности. Даже больше: он находился на грани того, чтобы вообще расстаться с собственными принципами. Когда вечером он возвращался домой и находил Мэри за ее бесконечным делом любви, когда он видел взгляд, исполненный невыразимой нежности, которым она неизменно встречала каждое малейшее выражение осознания им надвигающегося события, Томасу хотелось обнять ее и не отпускать уже никогда.

Но привычки, вырабатываемые целую жизнь, отбросить не так легко, особенно когда они укреплялись всей силой упрямой воли. Ханли заставлял себя довольствоваться тем, что окружал жену исключительными удобствами и заботой, и был действительно уверен, что поступает правильно. Он всегда считал собственный разум полностью самодостаточным, и не мог представить себе существование души, требовавшей чего-то иного.

Иногда Ханли раздражала настойчивость Мэри в том, что казалось ему детским капризом.

Хотя он и избегал любых дальнейших разговоров на спорную тему, не мог понять, почему жена думала, что это не будет сын, который стал бы наследником и увековечил бы имя и дело Ханли. Много раз, сталкиваясь с тем или иным проявлением собственного мнения Мэри по данному поводу, он с трудом удерживал язык за зубами.

Событие, которого они оба так ждали — Мэри с простым, нежным нетерпением, Ханли с внешней прохладцей, — все-таки подоспело неожиданно и почти без предупреждения. Это случилось одним июньским вечером. Ханли после на редкость тяжелого рабочего дня пришел рано и, что было в порядке вещей, тут же улегся спать.

Разбуженный служанкой, он услышал за дверью встревоженные голоса.

— Что там? — спросил он в полусне.

— Миссис Ханли звала вас, — ответили ему.

Ханли привстал.

— Это?..

— Да.

Служанка торопливо вышла, и Ханли, одевшись так быстро, как только сумел, последовал за ней. В коридоре он обнаружил кухарку и прачку, возбужденно перешептывавшихся в углу. Везде горел свет. Дверь в комнату Мэри была открыта.

— Что вы здесь делаете? — потребовал ответа Ханли. — Где Симмонс?

Все вздрогнули от звука его голоса.

— Он пошел за доктором и миссис Барбер, — проговорила кухарка. — Мы… нам… можно нам остаться здесь, в коридоре?

Из комнаты послышался голосок Мэри, легкий и нежный.

— Конечно, вы можете остаться, — сказала она. — Поди сюда, Мэгги.

Простое лицо старухи кухарки озарилось улыбкой, а глаза наполнились слезами. Иногда даже Мэгги бывают чудесными.

— Можно? — взмолилась она перед Ханли.

Не отвечая, Ханли прошел через коридор и спустился вниз. Услышав шум на кухне, он заглянул туда и увидел, как служанка, стоя на стуле, искала что-то среди бутылок на верхней полке буфета.

— Почему вы не разбудили меня раньше? — недовольно спросил он.

— Потому что мы были заняты, — ответила она.

Ханли посмотрел на нее минуту-другую, затем через гостиную вышел в холл. Он не смог бы объяснить, почему не пошел к Мэри. Возможно, он побоялся бурных эмоций, которые, он чувствовал это, бушевали в нем; возможно, потому, что она не позвала его. Томас Ханли почувствовал себя в странном положении — он ревновал к кухарке.

Он повернулся к лестнице, и взгляд его остановился на телефоне, дежурившем на своем месте в углу.

Сняв трубку, Ханли набрал домашний номер доктора Перкинса.

Ему сказали, что доктор Перкинс уже выехал и должен быть с минуты на минуту. Тогда он позвонил Барберам. «Миссис Барбер одевается и скоро прибудет».

Ханли повесил трубку и проследовал наверх в свою комнату. Присев на стул у окна, он услышал, как внизу хлопнула входная дверь и в коридоре раздался бодрый баритон доктора.

Минуты еле тянулись. Ханли слышал голоса доктора и служанки, доносившиеся через стену из комнаты Мэри. Потом к ним присоединилось и низкое контральто миссис Барбер. Казалось, они никогда не перестанут болтать.

— Отчего они ничего не делают? — процедил Ханли.

Наконец, не в силах больше выносить этого, он подошел к двери и распахнул ее как раз в тот момент, когда служанка с небольшим белым свертком в руках скрылась в комнате напротив спальни Мэри. Доктор, выйдя за ней в коридор, увидел приближавшегося Ханли и, мягко, но настойчиво повернув его обратно, вошел следом и прикрыл за ними дверь.

— Ну? — спросил Ханли.

— У вас сын, — сказал доктор. — Прекрасный мальчик. Но…

— Ну? — нетерпеливо повторил Ханли.

— Боюсь, это убьет вашу жену, — неловко произнес доктор. Он знал, что Томас Ханли спокойно отнесется к этому.

Руки Ханли железной хваткой опустились на плечи доктора.

— Она мертва? — холодно спросил он.

— Нет. — Доктор присел под тяжестью этих ладоней. — Я могу подарить вам небольшую надежду. Я сделаю все, что смогу.

Не говоря ни слова, Ханли развернулся и бросился в комнату Мэри. Она лежала на подушках, смертельно бледная, с закрытыми глазами. Миссис Барбер сидела на краю кровати, держа дочь за руку. Когда Ханли вошел, она приложила палец к губам, делая знак не нарушать тишину.

Ханли подошел к кровати и, строго сжав губы, стоя смотрел на свою жену; его руки мелко дрожали. Мэри с усилием приоткрыла глаза и, увидев мужа, попробовала сесть. Миссис Барбер нежно заставила ее лечь обратно. Тогда Мэри протянула ладошку, и Ханли неловко пожал ее.

— Томас, — чуть слышно произнесла Мэри и, вздрогнув, добавила: — Как я ненавижу это имя!

— Я… я сам не очень люблю его, — ответил Ханли.

— Я хочу, чтобы ты… сказал… мне… что-то, — выговорила Мэри. Слова с трудом срывались с ее губ. — Я знаю, ты… не можешь лгать. Мама сказала мне, что это — девочка, но она выглядела так странно, и она не дала мне…

Она не могла больше говорить и с безмолвной мольбой смотрела Ханли в лицо.

Ханли наклонился, чтобы поцеловать ее руку, которую не выпускал из своей, и увидел, как глаза миссис Барбер наполнились слезами.

— Это девочка, — сказал он. — Маленькая, голубоглазая девочка.

Мэри медленно, счастливо вздохнула и закрыла глаза, и, когда Ханли повернулся, чтобы выйти из комнаты, миссис Барбер поймала его руку и поцеловала ее.

Доктор, встретив отца в дверях, попросил не возвращаться, пока он не позовет, объяснив, что Мэри нуждается в абсолютной тишине и покое. Ханли кивнул и поплелся к себе.

Прошло пять, затем десять минут. Как и прежде, через стену доносились приглушенные голоса. Неужели это никогда не прекратится? Ханли провел рукой по лбу и почувствовал, что весь взмок.

Как болезненно найти свое сердце к сорока годам и как восхитительно. Конечно, Мэри должна жить. Ханли поймал себя на том, что с мальчишеской глупостью строит планы на их будущую жизнь. Чего он не готов сделать ради нее? Непросто будет, хмуро подумал он, переучить Томаса Ханли, но это — для Мэри. Она разочаруется, узнав, что на самом деле у них сын, а не дочь, но все же он сможет сделать ее счастливой.

Затем действительность вернулась и наполнила его удвоенным страхом. Томас прислушался: голоса в ее комнате стихли, и ему показалось, что там кто-то начал всхлипывать. Больше он не мог терпеть этого; он должен идти к ней.

Доктор встретил его у двери в комнату Мэри. Ханли взглядом спросил его. Доктор, все еще уверенный в том, что в случае с Ханли излишняя мягкость ни к чему, и не стал прибегать к ней.

— Она умерла, — просто сказал он.

Ханли уставился на него, не веря своим ушам. Потом он прошел к кровати и, опустившись перед ней на колени, твердо взглянул в бледное, мертвое лицо, тяжело лежавшее на подушке.

— Миссис Барбер, — сказал он, — я убил вашу дочь.

Я убил Мэри, — повторил он и поднялся. — Я убил Мэри!

Доктор, не понимая, запротестовал.

Ханли прыгнул к нему. Двери, державшиеся в нем на замке всю жизнь, сорвались.

— Черт бы тебя побрал! — закричал он. — Не смей лгать мне! Говорю тебе, я убил ее тем, что солгал! Бог отнял ее за это! Я убил ее!

Он бросился на кровать, прижал голову Мэри к своей груди и зарыдал, как ребенок.

Из раскрытого окна веяло весной. Миссис Барбер тихо плакала. В коридоре сморкалась Мэгги, все это время остававшаяся в углу, как Мэри и просила ее.

Загрузка...