Глава 5

Большой концертный зал в Г. собрал, казалось, все избранное общество города. Это был один из тех благотворительных концертов, которые оно берет под свое покровительство и участвовать в которых считается долгом чести. На сей раз в программах красовались лишь имена знаменитостей, и авторов произведений, и исполнителей; кроме того, благодаря очень высоким ценам на билеты собравшаяся публика принадлежала если не исключительно, то преимущественно к высшему кругу.

Концерт еще не начался, и принимавшие в нем участие артисты находились в соседнем с главным залом помещении, служившем в таких случаях артистической, куда из публики допускались только избранные. Тем сильнее бросалось в глаза присутствие здесь молодого человека, не принадлежавшего, казалось, ни к избранной публике, ни к числу артистов. Он только что вошел и обратился к капельмейстеру, который, видимо, предупрежденный о его приходе, заговорил с ним особенно вежливо.

Стоявшие неподалеку от капельмейстера слышали только, как он выражал сожаление, что не может дать господину Альмбаху никаких объяснений, что это было желанием синьоры Бьянконы, которая, вероятно, скоро сама пожалует.

Кружок артистов, занятых оживленным разговором, мгновенно расступился, когда дверь отворилась и появилась примадонна, которую не ожидали увидеть так рано, поскольку обычно она приезжала в самую последнюю минуту. Все заволновались, все старались перещеголять друг друга в проявлениях внимания к прекрасной коллеге, но сегодня она как будто не замечала поклонения окружающих. Входя в комнату, она окинула ее взглядом и сразу нашла того, кого искала. Небрежно и бегло ответив на приветствия и обменявшись несколькими словами с капельмейстером, артистка сразу положила конец его попыткам продолжить разговор и обратилась к подходившему к ней Рейнгольду Альмбаху.

— Вы все-таки явились, синьор? — с упреком начала она, отойдя с ним в одну из дальних ниш. — Мне не верилось, что вы отзоветесь на мое приглашение.

Рейнгольд поднял на нее глаза, и напускная холодность и отчужденность стали понемногу исчезать, когда он встретился с взглядом итальянки, — в первый раз с того памятного вечера.

— Значит, приглашение шло от вас? — сказал он. — А я и не знал, смею ли считать таким несколько слов, переданных мне капельмейстером от вашего имени, я не получил ни одной строки, написанной вашей рукой.

Беатриче улыбнулась:

— Я только последовала вашему примеру. Я также получила песню, автор которой не прибавил ни слова к своему имени. Я лишь расплачиваюсь той же монетой.

— Разве мое молчание оскорбило вас? — быстро проговорил молодой человек. — Я не смел ничего более прибавить… Да и что мог я вам сказать? — закончил он, потупив взор.

Первый вопрос был совершенно излишним, так как почтительное посвящение песни, видимо, было принято надлежащим образом, и синьора Бьянкона вовсе не имела оскорбленного вида, когда возразила:

— Вы, кажется, любите играть в молчанку и желаете говорить со мной исключительно на языке музыки? Хорошо, подчиняюсь вашему вкусу и буду объясняться с вами также только нашим языком.

Она сделала легкое, но заметное ударение на слове «нашим». Рейнгольд с удивлением взглянул на нее и медленно повторил:

— Нашим языком?

Беатриче вынула из свертка нот, который держала в руках, отдельную тетрадь.

— Я напрасно ждала, что автор песни придет ко мне, чтобы услышать ее в моем исполнении и принять мою благодарность. Он предоставил другим то, что составляло его обязанность. Я привыкла, чтобы ко мне приходили, вы, кажется, претендуете на то же самое?

В ее голосе еще слышался упрек, но он уже не был резок; да это было бы и неуместно, ибо в глазах Рейнгольда ясно читалось, какой дорогой ценой досталась ему его сдержанность. Альмбах ни слова не ответил на ее упрек, не стал защищаться, но его взгляд, словно магнетической силой прикованный к красивому лицу певицы, убедительнее слов говорил, что причиной ее может быть что угодно, только не равнодушие.

— Неужели вы думаете, что я пригласила вас только для того, чтобы вы прослушали арию, которая стоит в программе? — продолжала итальянка. — Публика всегда требует эту арию, но повторять ее очень утомительно, посему я намерена вместо нее спеть что-нибудь другое.

Щеки молодого человека вспыхнули, и он невольно протянул руку за нотной тетрадкой:

— Что вы говорите? Надеюсь, по крайней мере, это не моя песня?

— Как вы испугались, — проговорила артистка, отступая на шаг и отстраняя его руку. — Неужели вы боитесь за судьбу своего произведения в моем исполнении?

— Нет, нет! — с жаром воскликнул он. — Но…

— Но?.. Пожалуйста, без оговорок! Эта песня посвящена мне, предоставлена мне в полное распоряжение, и я могу делать с ней, что хочу. Но еще вопрос: капельмейстер уже приготовился аккомпанировать, мы прорепетировали с ним эту вещь, однако я предпочла бы видеть за роялем вас, когда выступлю перед публикой с вашим произведением. Могу я рассчитывать на это?

— Вы хотите довериться моему искусству аккомпаниатора? — дрогнувшим голосом спросил Рейнгольд. — Безусловно довериться, без единой репетиции? Не будет ли это риском с обеих сторон?

— Если у вас недостанет мужества, то делать нечего, — ответила Беатриче. — Но я уже отлично знаю, как вы прекрасно играете, и нисколько не сомневаюсь, что сумеете аккомпанировать своему собственному произведению. Если вы останетесь самим собой и в присутствии этой публики, как недавно перед тем обществом, то мы, безусловно, исполним песню.

— Я на все рискну, когда вы со мной, — страстно воскликнул Рейнгольд. — Песня была написана только для вас, но если вы хотите дать ей другое назначение, то пусть будет по-вашему! Я готов.

Итальянка ответила только гордой, торжествующей улыбкой, обернулась к подошедшему капельмейстеру, и между ними тремя начался тихий, но оживленный разговор. Остальные мужчины с нескрываемым неудовольствием смотрели на молодого незнакомца, завладевшего исключительным вниманием знаменитой певицы и разговором с ней, который, к их величайшей досаде, задержал ее до самого начала концерта.

Между тем зал наполнялся публикой; ослепительно освещенный, пестрый от роскошных туалетов дам, он представлял блестящее зрелище. Жена консула Эрлау с несколькими другими дамами сидела в первом ряду и была поглощена разговором с доктором Вельдингом, когда к ней подошел муж в сопровождении молодого человека в капитанском мундире.

— Капитан Альмбах, — произнес он, представляя Гуго. — Я обязан ему спасением своего лучшего судна со всем экипажем. Это он подоспел на помощь боровшейся с гибелью «Ганзе» и только благодаря его энергичному самопожертвованию…

— О, прошу вас, господин консул, не заставляйте вашу супругу рисовать себе бурю на море, — проговорил Гуго. — Мы, бедные моряки, и без того уже пользуемся такой дурной славой из-за наших приключений, что каждая дама с тайным ужасом ожидает от нас неизбежных рассказов о наших похождениях. Но уверяю вас, сударыня, с моей стороны вам в этом отношении нечего опасаться. Я намерен в своих повествованиях всегда оставаться на твердой земле.

Молодой моряк, по-видимому, отлично понимал разницу между кругами общества, в которых ему приходилось вращаться. Здесь ему и в голову бы не пришло блеснуть приключениями, о которых он так охотно распространялся в доме своих родственников. Консул покачал головой с несколько недовольным видом и возразил:

— Мне кажется, вам доставляет удовольствие высмеивать всякую благодарность за свои добрые дела. Тем не менее я остаюсь вашим должником, хотя вы и не позволяете мне тем или другим способом оплатить мой долг. Я не думаю, чтобы рассказ об этом приключении мог повредить вам во мнении дам, совсем наоборот. Но вы так решительно отказываетесь описать его, что я оставлю это до следующего раза.

Госпожа Эрлау с очаровательной любезностью обратилась к Гуго:

— Вы нам не чужой, господин капитан, хотя бы из-за вашей семьи. Еще недавно мы имели удовольствие видеть вашего брата.

— Да, единственный раз, — подтвердил консул, — и то совершенно случайно. Альмбах, кажется, не может простить мне разницу между своим и моим образом жизни. Он непреклонно отдаляется от нас сам, отдаляет своих близких и уже много лет не пускает к нам нашу крестницу, так что мы даже не знаем, какая она теперь.

— Бедная Элеонора! — сострадательно заметила госпожа Эрлау. — Мне кажется, она стала чересчур застенчива в результате слишком строгого воспитания и слишком уединенной жизни. Я не могу представить себе ее иначе, как робкой и тихой; она, кажется, никогда не поднимает глаз в присутствии посторонних.

— Нет, сударыня, — ответил Гуго с особенным ударением, — она иногда это делает, но я сомневаюсь, что мой брат когда-нибудь видел это.

— Вашего брата здесь нет? — спросила госпожа Эрлау.

— Нет, и я не могу понять, почему он отказался сопутствовать мне, тем более, что я знаю его любовь к музыке и то, как ему нравится пение синьоры Бьянконы. Сегодня для меня в первый раз взойдет это южное солнце, лучи которого ослепляют весь Г.

Консул шутливо погрозил ему пальцем:

— Не смейтесь, господин капитан, лучше поберегите свое сердце от этих лучей, для вас, молодых людей, они особенно опасны… И вы не первый были бы побеждены их чарами.

Молодой моряк задорно улыбнулся.

— А кто сказал, господин консул, что я боюсь подобной судьбы? В таких случаях я с величайшим удовольствием терплю поражение, утешаясь сознанием, что чары опасны лишь для тех, кто бежит от них, а кто остается непоколебимым, тот скоро освобождается от чар, иногда даже гораздо скорее, чем хотелось бы самому.

— Вы, кажется, весьма опытны в подобных делах! — с легким укором заметила госпожа Эрлау.

— Боже мой, сударыня, когда скитаешься год за годом из одной страны в другую и нигде не удается пустить корни, когда чувствуешь себя дома только на вечно волнующемся море, то поневоле начнешь смотреть на перемену, как на нечто неизбежное, а кончишь тем, что полюбишь ее. Подобным признанием я навлекаю на себя вашу полную немилость, но убедительно прошу смотреть на меня, как на дикаря, который в тропических морях давно разучился удовлетворять требованиям северогерманской цивилизации.

Однако манера, с какой капитан поклонился и поцеловал руку консульши, доказывала вполне достаточное знакомство с этими требованиями, что дало основание доктору Вельдингу сухо заметить:

— Тропическая нецивилизованность господина Альмбаха не производит в наших салонах особенно неблагоприятного впечатления. Значит, герой так нашумевшего приключения с «Ганзой» действительно брат того молодого человека, которого синьора Бьянкона почтила своей аудиенцией там, в артистической?

— Кого? Рейнгольда Альмбаха? — спросил удивленный Эрлау. — Но вы слышали — его здесь нет!

— Его здесь нет по мнению господина капитана, — спокойно ответил Вельдинг, — а по-моему он ошибается. Но, пожалуйста, не говорите никому об этом. В сегодняшнем концерте нас, очевидно, ожидает какой-то сюрприз. Я кое-что подозреваю, и мы скоро увидим, насколько мое подозрение основательно. Синьора Бьянкона любит театральные эффекты не только на сцене, ей нравится все неожиданное, поразительное, совершающееся с быстротой молнии. Прозаическое оповещение испортило бы все дело. Во всяком случае, капельмейстер в заговоре с ними, от него ничего не добьешся, и потому будем ждать!

Вскоре начался концерт. Первое отделение и половина следующего шли по программе при более или менее оживленном одобрении публики. Синьора Бьянкона появилась уже в конце концерта, и ее пение составило самый блестящий номер программы. Публика приветствовала свою любимицу громкими аплодисментами. Беатриче действительно была ослепительно хороша, когда, освещенная ярким светом люстр, в воздушном наряде, усыпанная цветами, с розами в темных волосах, стояла на эстраде, с улыбкой раскланиваясь во все стороны. Капельмейстер, в этот раз лично аккомпанировавший ей, сел наконец за рояль, и Беатриче запела.

Это была одна из тех больших бравурных арий, успех которых заранее обеспечен и которые вызывают одобрение публики, даже если исполнение не удовлетворяет строгим требованиям. Блестящие, эффектные пассажи заменяли глубину содержания, которой ей недоставало, зато они давали итальянской красавице возможность блеснуть своим прекрасным голосом. Все эти переливы и трели слетали с ее губ такими кристально чистыми звуками и до такой степени завладевали слухом и всеми чувствами зрителей, что всякая критика, всякое серьезное возражение умолкали перед упоительным наслаждением, которое доставлял слушателям талант певицы. Восхитительная игра звуками — правда, только игра — возбуждала публику благодаря полной свободе и прелести исполнения. Слушатели наградили певицу еще более бурными, чем обычно, аплодисментами и шумно требовали повторить арию сначала.

Синьора Бьянкона, казалось, согласилась удовлетворить желание публики, так как снова вышла на эстраду, но в эту минуту место капельмейстера у рояля занял молодой человек, которого до сих пор не было среди участвовавших в концерте артистов. Присутствующие смотрели на него с удивлением, супруги же Эрлау были просто поражены, даже Гуго в первую минуту с испугом взглянул на брата, присутствия которого он не подозревал; однако теперь он начинал понимать смысл происходившего. Только доктор Вельдинг спокойно и без тени удивления произнес:

— Я так и думал!

Рейнгольд был очень бледен, и руки его слегка дрожали на клавишах.

Но рядом с ним стояла Беатриче, и достаточно ей было шепнуть ему одно слово, бросить один взгляд, чтобы он совершенно овладел собой. Уверенно и твердо взял он первые аккорды, и они показали публике, что это не будет повторение ее любимой арии. Все прислушивались с напряженным удивлением. Наконец, Беатриче запела.

Нечто совсем иное, чем только что услышанная бравурная ария, зазвучало в зале. В раздавшейся мелодии не было никаких переливов и трелей, но она находила дорогу к сердцу слушателей. В этих звуках, которые то зажигались бурной радостью, то замирали в грустной жалобе, слышались счастье и скорбь человеческой жизни, в них изливалось долго сдерживаемое страстное томление души. Это был особенный способ выражения, обладающий поразительной силой и красотой, хотя, может быть, и не всем вполне понятный; однако все чувствовали, что в песне звучало что-то мощное, вечное.

Самая равнодушная и поверхностная публика не может оставаться безучастной, когда с ней говорит гений; здесь же этот гений нашел себе равного по силе товарища, который сумел следовать за ним и дополнить его. Теперь уже не могло быть и речи о риске: Альмбах и Бьянкона сразу поняли друг друга. Самая тщательная подготовка не могла привести к столь полной гармонии, какую создали здесь момент и вдохновение. Рейнгольд чувствовал, что его понимают до последней мелочи, Беатриче никогда еще не пела так увлекательно, никогда не вкладывала столько души в свое пение. Она блестяще исполнила свою задачу, соединив талант певицы с драматическим искусством артистки. Это был двойной триумф.

Пение кончилось. После нескольких мгновений глубокой тишины раздалась такая буря рукоплесканий, какую редко слышала даже привыкшая к овациям примадонна и какую вообще не часто можно слышать в концертном зале. Беатриче, по-видимому, только и ждала этого момента: в ту же минуту она подошла к Рейнгольду и, взяв его за руку, подошла с ним к краю эстрады, как бы представляя его публике. Одного этого движения было достаточно — все сразу поняли, что перед ними — автор песни. Снова раздался гром рукоплесканий, и молодой артист, еще оглушенный неожиданным успехом, пережил рука об руку с Беатриче первый привет и первое поклонение толпы.

Рейнгольд вполне пришел в себя только в артистической, куда привела его синьора Бьянкона. Всего несколько минут могли они пробыть наедине; в зале оркестр доигрывал последнюю пьесу при полнейшем равнодушии публики, еще всецело находившейся под впечатлением только что услышанного произведения.

— Мы победили, — тихо проговорила Беатриче. — Довольны ли вы моим пением?

Страстным движением схватив ее руки, Рейнгольд воскликнул:

— Зачем спрашивать, синьора? Позвольте поблагодарить вас не за успех, который относится более к вам, чем ко мне, а за то, что я имел счастье слышать свою песню из ваших уст. Я написал ее, вспоминая вас, и только для вас одной, Беатриче! И вы поняли, что я хотел сказать ею, иначе не спели бы ее так…

Синьора Бьянкона, конечно, отлично поняла это, но в устремленном на Рейнгольда взгляде выразилось не только торжество красивой женщины, в очередной раз убедившейся в неотразимости своей власти.

— Кому вы это говорите — женщине или артистке? — шутливо спросила она. — Но путь открыт, синьор! Решитесь ли вступить на него?

— Да, я вступлю на него, какие бы ни ожидали меня препятствия, — проговорил Рейнгольд, гордо выпрямившись. — И как бы ни сложилась моя дальнейшая жизнь, для меня она освящена с тех пор, как сама муза пения указала мне путь.

В последних словах опять зазвучал тон мечтательного поклонения, который Беатриче уже раньше слышала от Альмбаха. Она наклонилась к нему еще ближе, и ее голос зазвучал мягко, почти умоляюще:

— В таком случае, не избегайте музы так упорно, как до сих пор. Артист может себе позволить время от времени навещать артистку. Когда я буду разучивать ваше следующее произведение, предоставите ли вы мне самой разбираться в нем или поможете своими личными указаниями?

Рейнгольд ничего не ответил, но горячий поцелуй, которым он приник к ее руке, не выражал отказа. Сейчас он больше не прощался с певицей, никакое воспоминание не могло уже спасти его от опасной близости. Таинственная предостерегающая сила, некогда мерещившаяся ему вдали, не имела более власти над душой молодого человека. И могла ли его бледная, бесцветная жена соперничать с Беатриче Бьянконой, стоявшей перед ним во всем обаянии своей демонической красоты, с этой «музой пения», открывшей ему всю сладость первого успеха? Он видел только ее одну. Все, что долгие годы таилось в нем, все, с чем он боролся со времени их первой встречи, — все решил этот вечер. Он стал началом его артистической карьеры и в то же время началом семейной драмы.

Загрузка...