Баркарес по утрам пах хрустящими круассанами, морепродуктами и кофе. Солнечный свет обещал легкость, которой у меня внутри не было. Я шла по рынку, пытаясь впитать эту кажущуюся простоту.
– Bonjour, mademoiselle! – кивал рыбак.
– Ça va? – улыбалась мадам Клод, протягивая багет.
– Ah, la russe! L’artiste! – подмигивал старик у лотка с мидиями и улитками.
Я улыбалась в ответ. Легко. Непринужденно. Как будто моя душа не была изломана горем, а тело не помнило вчерашней дрожи на полу в темноте.
– Расскажи, что видишь за окном? Какая погода? – голос мамы, тихий, но ясный в один из тех редких «хороших» дней, прозвучал в голове, заглушая гомон. Я видела серый февральский Петербург, слякоть.
А я отвечала:
– Солнечно, мам! Птицы поют…
Моя рука лежала поверх ее руки. И это было самое страшное. Не слабость голоса. А руки. Те самые нежные руки… Теперь – сухие, тонкие, как папиросная бумага. Кожа – грубая. Я гладила их, пряча слезы, и чувствовала, как жизнь уходит, минута за минутой.
Сейчас моя улыбка на рынке казалась такой же фальшью. Я кивала, брала продукты, а внутри была пустота, обтянутая пленкой притворства.
Вокруг доносились обрывки слов до моего воспаленного разума. Как чайки над волнами. Поначалу неразборчивые, потом – режущие слух.
–…Дюран? Да, после той трагедии… – мужской голос за спиной у лотка с сыром. Я замерла, делая вид, что выбираю козий сыр.
–…брат… вся история… – женский шепот.
–…и виноват-то… не факт, но… – мужчина снова, тише.
Кровь ударила в виски: «История? Брат? Виноват?» Этьен? Этот угрюмый… виновник чего? Сердце колотилось уже не от страха перед морем, а от леденящего любопытства и тревоги.
Вопрос появился к голове:
– Почему Клеманы ничего не сказали?
«Сам не свой», «замкнутый» – трагедия могла сделать такое?
Позже, у кафе, я подслушала его разговор с Рено. Он стоял спиной. Я присела за столик, уткнувшись в меню, уши напряжены.
Этьен, сдавленным голосом произнес:
– …не просил сдавать комнаты женщине. Особенно… такой.
Заискивающе мсье Рено сказал:
–…она заплатила сразу за полгода! Кто откажется? Да и кто еще согласится, вы не пускали туристов, только на долгий срок…
Этьен резко оборвал его:
– Я не хотел такую соседку.
Рено медленно ответил:
– Но она же тихая, художница… Русская, красивая…
Вздохнув, Этьен попытался пояснить:
– Русская, не русская… Для меня она слишком… девушка. Вещи, запахи… Надо было предупредить заранее.
Смешно фыркнув, мсье Рено решил напомнить ему:
– Но вы же редко бываете дома!..
Не выдерживая этого разговора, Этьен решил поставить точку:
– Предупреждать – ваша работа. Теперь разгребайте. Или я сам это сделаю.
Он резко развернулся и ушел.
Я сидела и не могла понять – «Почему я слишком девушка». Не «слишком она», не «слишком русская». «Девушка». Как категория. Неуместное в его пространстве. И он замечал. Запахи. Вещи. Мою… сущность. А я думала, он видит просто помеху. Оказывается, он видел меня. Это смутило и задело сильнее колкостей. И еще – никто не хотел с ним жить. Я была единственной, купившейся на мечты и свою отчаянную попытку убежать. Наивной дурочкой? Или единственной, достаточно отчаявшейся, чтобы рискнуть?
Обдумывая разговор Этьена с риелтором, я не заметила, как дошла до причала. Здесь стоял запах рыбы, водорослей и яхт. Я увидела Этьена вдалеке. Он разговаривал с рыбаком.
И тут нахлынуло. Все услышанное вплелось в воспоминания о маминых руках. Его слова «слишком девушка». Плеск воды у причала. Удушающий запах сырой рыбы. Бесконечная синева, подмигивающая глубиной. Земля ушла из-под ног. Пустота. Опоры не было. Воздух не поступал. Сердце выпрыгивало. Я согнулась пополам, ухватившись за липкие доски причала. Глухие, хриплые всхлипы. Мир сузился до боли в груди. Сейчас рухну…и там глубина.
– Mademoiselle? Ça va? Elle va mal! Appelez une ambulance! – чей-то испуганный голос.
Потом – крепкие руки под мышки. Не спрашивали. Не утешали. Подняли с колен, как мешок. Другие руки подобрали сумку. Я едва видела сквозь слезы, но узнала запах – масло, металл, и под ними – едва уловимая нота кожи и чего-то горьковатого, сугубо его. Этьен. Его руки были жесткими, рабочими, но в движении – удивительно точными, без лишней грубости. Он нес меня к грузовику. Я почувствовала тепло его тела сквозь рубашку, силу мышц, напряженных под тяжестью – моей и этих окружающих шепотов. Запах опасности и… спасения. Он запихнул меня на сиденье, бросил сумку в ноги. Манки прыгнул сзади. Ни слова. Резкий поворот ключа, рев двигателя.
Я прижалась лбом к холодному стеклу, всхлипывая. Унижение. Сломленность. Но сквозь них – мимолетное ощущение безопасности в этой металлической кабине, в его молчаливом присутствии, парадоксальное и тревожное. Он мог пройти мимо. Не стал. Он молчал всю дорогу. Молча помог выйти у дома. Молча передал сумку. Просто кивнул в сторону моей двери и пошел к мастерской. Но прежде, чем развернуться, его взгляд – быстрый, острый – скользнул по моему лицу, еще мокрому от слез, и в его глазах мелькнуло нечто неуловимое – не раздражение, а скорее… усталое понимание. Или досада на собственную вынужденную роль спасителя.
Я зашла, опустошенная. Бросила сумку. Прислонилась к стене. Гул моря. Неровное дыхание, но уже отпустило. Прошла в холл. И – замерла.
Дверь в его половину… была приоткрыта. Не нараспашку, но щель зияла – он, в спешке, не захлопнул ее.
Сердце забилось по-новому. Не от паники. От запретного любопытства, острого и живого. Я подкралась к щели, чувствуя себя вором, но и – исследователем. Заглянула.
Не логово чудовища. Пустота. Большая комната: гостиная. Минимализм, граничащий с аскетизмом. Голая бетонная стена с крючками – несколько рабочих рубашек. Простой стол. Один стул. Полупустая полка: технические справочники, пачка старых газет. Ни картин. Ни безделушек. Ни следов жизни. Только работа: ящик с инструментами, чертежи, запах металла и масла. И чистота. Стерильная, выскобленная чистота.
Но взгляд уперся в другую дверь. Внутри его половины. Массивная, деревянная, с тяжелым старым замком. Запертая. Она резала глаз своей неправильностью на фоне пустоты. Что там? Мастерская? Спальня? Или…?
– Всегда любила жуткие сказки, Анечка, – вспомнился мамин голос. Почему не Золушка?
– Клин клином, мамочка. Страшно – значит интересно.
Теперь этот «клин» висел передо мной.
– Но это не сказка, – пронеслось в голове.
Это реальность человека, о котором шепчутся за спиной. Я вглядывалась. У замка – глубокая царапина, будто от отчаянного рывка. От щели веяло не сыростью подвала, а странной, едва уловимой прохладой и запахом, не похожим на масло – старая пыль? Лекарства? И тишина за ней была не просто пустотой, а густой, натянутой, словно там что-то замерло и ждало.
Легкий шорох. Я обернулась. В дверном проеме стоял Манки. Не подходил. Не вилял хвостом. Стоял и смотрел. Умными, глубокими глазами. Видел мое любопытство, страх, немой монолог у двери. И словно… взвешивал. Запоминал, чтобы передать?
– Ну что, Манки? – прошептала я, голос хриплый после рыданий, но в нем пробивалась нотка дерзости.
– Доложишь? Что русская совала нос куда не надо?
Собака наклонила голову набок. Рыжий хвост едва дрогнул. Вопрос?
Я выпрямилась, глядя в эти слишком понимающие глаза. Унижение от причала, страх перед тайной – все это сжалось внутри в тугой, горячий комок решимости.
– Скажи ему, – голос окреп, – что запертые двери…
Я бросила последний взгляд на щель, на ту массивную створку в глубине.
–…они для меня как красная тряпка. Я пережила слишком много, чтобы бояться еще и этого. Пусть готовится.
Манки не отвел взгляда. Он тихо, глубоко вздохнул, словно что-то обдумал и принял решение. Не виляя хвостом, он развернулся и ушел, цокая когтями по плитке. Оставив меня наедине с шорохом моря, запахом его пустых комнат, со щелью в двери и тайной за запертой створкой.
Ощущение было странным: не страх, не опустошение. Азарт. Словно я, только что сломленная на причале, только что пережившая унижение спасения, перешла черту. Не к морю. К человеку. К его тайне. И Манки, этот немой рыжий страж, теперь был не просто соглядатаем. Он был свидетелем моего вызова. Битва с бездной обрела новое, острое, человеческое измерение.