Длиннее дороги лишь ветер один,
И глубже любовь
Всех подводных глубин!
«Пожалуй что, на коровьей шкуре было бы надежней!» – сердито подумала Марина, зябко поводя плечами: из-под двери немилосердно несло по ногам. И усмехнулась: на коровьей-то шкуре она еще пуще намерзлась бы. Ведь шкуру следовало непременно снести к проруби, на реку, в рождественскую вьюжную ночь, и там, севши, очертиться кругом, и глядеть в темную воду, и творить заклинания: «Ой вы, духи водяные, укромные, тайные и потайные, черные, рыжие, белые, карие! Возьмите меня, рабу божию Марину, на свои руки сильные, да не замайте, и несите меня, рабу божию Марину, хоть по всему белу свету, а покажите мне, духи водяные, тайные и потайные, жениха моего нареченного!» По рассказам сведущих людей, вскорости должна непременно замутиться, заклубиться вода в проруби, и оттуда покажутся те самые… с рожками, черные да мохнатые. Они выскочат на лед, встряхнутся и, покорные заклинанию, схватят за четыре конца коровью шкуру с сидящей на ней отважной девицей – и поднимутся ввысь. Понесут по воздуху любопытную Марину, куда ее судьба поведет, будь то хоть Москва, или Санкт-Петербург, или Малороссия, или, сохрани боже, промерзлая Сибирь, а то и вовсе непредставимая чужеземщина. Да, уж тут она подрожала бы на свирепом ветру: ведь нечистая сила небось летит быстрее птицы, даром что в сердцах называют ее «нелегкой»! Впрочем, и ей нелегко пришлось бы: ведь черти, жаждущие отмщения, разъяренные тем, что их заставили служить человеку, вдобавок – глупой девке, во что бы то ни стало тщились бы или скинуть ее со шкуры, или заставить хоть пальчик высунуть из охранного круга. Но не зря сказано: «Дай черту палец – он всю руку отхватит!» И едва вцепятся мохнатые когтистые лапы нечистиков в свою жертву – все, поминай как звали: уволокут в подводные и подземные глубины, в самое пекло разок согрешившую душеньку (это ведь одна только тетушка уверена, что грехи влачатся за Мариною подобно цепям да веригам юродивого!), а злосчастное, выпотрошенное тело ее будет брошено рядом с прорубью и той самой шкурою…
Ой, нет! С зеркалом гадать не так страшно. Вот только сквозняки здесь… Баню топили с утра – теперь она почти выстыла. Одно хорошо: в такую холодину уже не сунется мыться всякая сила нечистая: банники, домовые, русалки, черти… Хорошо было бы дома, в своей светелке, жарко натопленной! Нет, приходится ночь коротать в баньке, потому что тетушку дядюшка еще задолго до Рождества велел выдрать всякого, кто осмелится снег полоть, либо воск топить, либо щупать полешки в поленнице, бегать украдкою в овин – спрашивать «хозяина» о богатстве или бедности будущего жениха, – словом, запретил все, что исстари проделывали красные девицы, желая узнать свою судьбу.
Марина по себе знала: побоями заневестившуюся девушку не испугаешь… Но дядюшка, разойдясь, не знал удержу в жестокости обхождения со своими дворовыми людьми: девок насильственно бесчестил, а мужиков и баб порол нещадно, привязав прежде к кресту, нарочно для сей цели сделанному. Жена на этот жестокий блуд смотрела сквозь пальцы: как и многие записные грешницы, с наступлением старости она обратилась к религии и была теперь украшена сединами и добродетелью, совершая свой туалет исключительно святой водою и ладаном. Из-за этого вокруг нее стоял запах – такой благостный и сильный, что ни человеку, ни черту не вынести. Тетка же все равно во всем видела вражьи козни. Слушая ее, казалось, будто она находится с диаволом в самой тесной дружбе, до того ей хорошо были знакомы все его привычки и взгляды. Да кабы она только нравоучительствовала! В изобретательности наказаний для ослушной прислуги она превосходила самих работников адовых, у которых, известное дело, весьма убогий набор мучений: ну, поджаривают грешников на сковородках, ну, варят в смоле… А кто из них пробовал поставить дворовую девку голыми коленками на пол, утыканный гвоздями, да бить по спине тяжелым вальком? И при этом не просто злорадствуя, а вопия об очищении духовном…
Разве удивительно, что ни одна из Марининых сверстниц, знавших ее сызмальства, не осмелилась нынче разделить с барышней ее ночное бдение – даже не в доме, а в баньке, притулившейся на самой окраине огромного сада, надежно скрытой от господских окон столетними неохватными деревьями и непролазными зарослями шиповника?
Герасим, самый опасный в доме человек после господ, любимый слуга и отъявленный наушник, сущий пес натасканный, громогласно вторил барыне: мол, не задумается прийти ночью в девичью – выискать ослушниц. Девки боязливо отводили глаза: знали, что Герасим не только по-звериному жесток, но и столь же похотлив. Он во всем был наперсником барина и не только подъедал после того остатки, но порою не стеснялся даже распробовать нетронутое «кушанье» – и ему все сходило с рук. Да, страху барин с барыней напустили на все поместье, однако никакие запреты и угрозы не могли помешать любопытным девушкам, скажем, наесться на ночь соленой капустки до отвала, чтобы ночью мучила их жажда, а воды напиться подал бы им во сне суженый!
Однако Марине такое гадание казалось ненастоящей забавой. Уж сколько раз она это пробовала: на прошлое и позапрошлое Рождество, и Крещение, и Катеринин день, который тоже считается подходящим для выведывания судьбы, – а все попусту: сны растворялись в ночи, и, ежели даже навещал кто-то Маринины грезы, вспомнить об этом поутру она никак не могла. А ведь ей уже девятнадцать. Пора, пора узнать, какая ей приуготована участь. И даже ежели суждено остаться вековухой [1], то следует проведать об сем заранее, чтобы подумать о будущем. Терпение ее от жизни при несносных и жестокосердных опекунах истощилось, и, ежели не найдется мужчина, который возьмет на себя заботу о ней, Марина возьмет эту заботу в свои руки. В конце концов, по завещанию родительскому она столь богата, что даже и самый зажиточный монастырь с радостью примет эти богатства – вместе с их обладательницей. Правда, сказано было в завещании, что Марина может войти во владение своим состоянием либо при замужестве, либо после двадцатилетия своего. Остался год… один только год ей терпеть в своем родительском доме постылых опекунов, а пока и пикнуть не смей.
Эх, сбежать бы куда-нибудь на этот год… хоть за тридевять земель! Нет, надо было пойти все же к проруби… А как черти занесли бы ее в неведомые страны, со шкуры-то и соскользнуть!
Марина невесело усмехнулась – да и ахнула. Ну о чем она только думает?! Ведь полночь наступит с минуты на минуту, а у нее еще ничего не готово!
Тетка, дядя, их затурканные крепостные, черти, наследство, коровья шкура и прорубь вмиг вылетели из головы. Марина схватила зеркало, тайком унесенное из светелки, прислонила его к чурбачку, поставила рядом свечу (надо бы две, но она до смерти боялась чужого глаза, привлеченного светом, сквозившим из баньки!) и два красивых серебряных стаканчика с вином да два ломтя пирога. Ничего, кроме этого, раздобыть Марине не удалось: ключи от буфетов и шкафов с хорошей посудой тетка самолично носила на поясе.
А вдруг жениху не понравится угощение? Вдруг ей сужден царский сын, к примеру!
Очень хотелось перекреститься, как перед началом всякого дела, однако же никак было нельзя. Зажав на всякий случай руки меж коленок, Марина поглубже вздохнула – и проговорила заветные слова:
– Суженый мой, ряженый, приди ко мне вечерять!
Собственный голос показался Марине до того дрожащим и жалобным, что она рассердилась. По счастью, заклинание следовало произнести трижды. В другой раз голос звучал уверенней, ну а в третий и вовсе хорошо вышло:
– Суженый мой, ряженый, приди ко мне вечерять!
Она уставилась в зеркало так пристально, что заслезились глаза.
А там ничего не было, кроме дрожащей свечи и бледного девичьего лица. Глаза казались темными и глубокими, и Марина, с невольной завистью к своему отражению, подумала, что вот кабы и на самом деле были у нее такие загадочные глаза, может, и не сидела бы она сейчас в баньке, гадая, грядет ей свадьба или нет: небось само собой уже кто-нибудь к ней присватался бы. Хотя… где б он увидал Марину, жених богоданный? На балах она бывает годом-родом, да и одета так, что уж лучше таиться в уголке, не танцуя, избегая приглашений, чтобы некий учтиво-насмешливый кавалер не вытащил на всеобщее обозрение мятые фижмы и вышедший из моды роброн. Богатейшая невеста губернии выглядела наибеднейшей приживалкою, и это продлится еще год. Только год… целый год! Ах, кабы и впрямь подеваться куда-нибудь на этот год, а потом, ко дню своего двадцатилетия, заявиться к тетке с дядькою, небось уже потирающим руки в предвкушении часа, когда состояние безвестно сгинувшей племянницы к этим жадным рукам прилипнет! Но куда скрыться? Удариться в бега, подобно опозоренной дворовой девке? Настигнут, схватят, приволокут назад… У Марины ведь ни денег на путешествие, ни места, где можно притаиться, нет.
Горячая слезинка побежала по захолодевшей щеке, и ее прикосновение заставило Марину очнуться. Ну вот, за своими печальными мыслями она опять забыла, зачем здесь сидит! Тупо глядится в зеркало, думая о своем, а ведь сказано, не раз было в девичьей сказано: только о нем, неведомом и желанном, думать, только его призывать! И она вновь забормотала, стискивая ворот полушубка:
– Суженый мой, ряженый…
Горло вдруг перехватило. Отражение свечи заметалось, забилось, как если бы его коснулось резкое дыхание ветра… или чье-то чужое дыхание. Марина зажмурилась от страха, а когда открыла глаза, едва не свалилась с лавки, увидев в зеркале рядом с собой незнакомое лицо, глядящее на нее с удивленной улыбкою.
Рука сама взлетела для крестного знамения, и пальцы уже сложились щепотью, но брови на незнакомом лице укоризненно сдвинулись, и Марина спохватилась, что видение от креста исчезнет, как и от молитвы. Рука безвольно упала на колени, и Марина уже не сводила глаз с лица незнакомца, жадно разглядывая каждую его черточку.
У него были русые брови, одна из которых низко лежала над глазом, а другая была изогнута резким насмешливым углом. Глаза его тоже казались темными, и это на миг разочаровало Марину, которой больше нравились голубоглазые да сероглазые. И рот у него был какой-то переменчивый – то улыбчивый, то недобро поджатый, как бы скрывающий насмешку. Худые впалые щеки, резко очерченный нос, сильный подбородок.
Марина затаила дыхание. Незнакомец с его худым лицом, дерзкими глазами и насмешливым ртом не отличался особенной красотой. Однако было в его настойчивом взгляде нечто, заставившее сердце Марины затрепетать, а губы – невнятно прошептать новое заклинание:
– Люб ты мне, суженый-ряженый, а потому выйди в мир божий хоть на час, хоть на минуточку!
И она замерла в ожидании: сбудется? Нет?
Сбылось! Лицо в зеркале заколебалось, а потом Марина ощутила движение за спиной.
Oна обернулась – так резко, что едва не слетела с лавки, ладно что он успел схватить ее за плечи и поддержать.
Марина даже спасибо не нашлась сказать – глядела на него не отрываясь, словно отведи она взор – и незнакомец исчезнет. Она даже накрыла ладонями его руки на своих плечах, чтобы удержать его. С той поры, как призрак выходил из зеркала, нельзя было ни слова молвить. Однако как же его пригласить к столу? Затем Марине следует сделать две совершенно необходимые вещи, из коих первая – выяснить, не черт ли к ней припожаловал, подслушав девичьи мечты и приняв облик пригожего молодца. Для сего предстояло как-нибудь исхитриться и заглянуть ему за спину: не вьется ли хвост? – а потом разглядеть ноги: не с копытами ли? Ну а ежели удастся убедиться, что перед ней подлинно человек, а не дьявол, надобно улучить миг и выкрасть какую-нибудь вещь, ему принадлежащую: гребешок, или платок, или зеркальце – любую мелочь, которая будет как магнитом притягивать суженого к суженой и не даст ему избежать предначертанного.
Марина робко улыбнулась – и тут же незнакомец улыбнулся в ответ. Это была обольстительно-развязная улыбка, и сердце Марины громко, тревожно стукнуло. Видать, ее суженый малый не промах, и Марине в будущем придется присматривать за ним в оба. Пока же она рассмотрела только, что глаза его оказались вовсе не черными, а совсем светлыми, серыми или голубыми.
Они стояли, схватившись друг за друга, и рассматривали друг друга, и улыбались. И вдруг он заговорил…
У Марины громко застучало сердце. Она ожидала, конечно, что призраки будут изъясняться не по-русски, а на каком-то своем, неизвестном наречии, и в первую минуту все, что он говорил, показалось ей сущей тарабарщиной, однако уже через миг ей с изумлением открылся смысл этих речей! Она понимала речь призраков! Пытаясь успокоить ее, он употреблял самые галантные и учтивые выражения. У Марины все мысли пришли в смятение от слов, им сказанных: она-де, красавица неописуемая, с первого взгляда ему пришлась по сердцу, и как же он счастлив, что ветер странствий занес его нынче ночью на огонек одинокой свечи, столь таинственно мерцавшей во мраке!..
Слова насчет ветра странствий несколько озадачили Марину. Что ли он болтался где-то в воздухе над землей, в компании других таких же призрачных женихов, не зная, куда податься? И лишь нечаянно залетел именно на огонек Марининой свечи, а не какой-то другой? Выходит, их встреча – чистая случайность, а вовсе не предначертание судьбы? Но это не важно. Главное, что он здесь, что он люб ей, а она – ему, и теперь надо непременно уточнить, не черт ли это, и вытащить у него какую-нибудь вещицу на память.
А ну как учует недоброе, схватит Марину за руку, словно жалкую воришку? Надо отвлечь его. Но как? Его улыбающиеся губы были совсем близко, и Марина подумала, что вот хорошо бы поцеловаться, а тем временем… Тут же она спохватилась, что за всю жизнь свою так и не удосужилась научиться искусству поцелуя, – но вмиг забыла об этом, потому что милому ее гостю, как видно, пришла та же мысль, что и ей.
Оказывается, ничего не надо уметь! Надо лишь делать то же, что и он. Он, едва касаясь, провел своими губами по губам Марины, нежно усмехнувшись, когда та вздрогнула. Все в точности повторила она, и пьянящее ощущение своей власти пришло к ней, когда после легкого поцелуя в уголок рта все его тело содрогнулось. Прерывисто вздохнув, он накрыл ее губы своими. Марина хотела сделать то же, но не смогла: ее рот оказался в плену, а едва она приоткрыла губы, как туда вторгся нежный, сладкий его язык и принялся хозяйничать там по своему произволу. И как-то так все время получалось, что он натыкался на Маринин язычок и, словно прося прощения, прижимался к нему, ласкался и так и этак, свивался с ним, а ежели отпрянывал, то лишь для того, чтобы прижаться сильнее и нежнее. Губы тоже не уставали ласкаться, и даже зубы порою шли в ход, но, конечно, не до боли, а лишь для того, чтобы раззадорить, а потому исторгнуть нежный вздох из глубины слившихся ртов, а затем заставить затрепетать два тела, прижавшихся друг к другу.
И почудилось Марине, что плывет она в каком-то синем, голубом, бирюзовом тумане. Туман заполонил ее голову, все вокруг затянул лукавым мороком. И совсем растворилась бы она в нем, если бы не ощущение чего-то болезненно-твердого, прильнувшего к бедрам, а потом вдруг стало больно и груди. Оттого и приоткрыла скованные сладостной истомою веки и, увидев близко-близко затуманенные, отрешенные светлые глаза, поняла, что обнялись они с ее милым суженым столь крепко, что каждый изгиб их тел совпал с изгибом другого тела, будто сошлись частицы головоломки, а не только губы слились в неотрывных ласках. Тут-то и оробела Марина: ведь жар, исходивший от тела незнакомца, едва не расплавил ее, раскалил, разжег – да так, что она начала задыхаться, будто в горячке. Однако новые, восхитительные, нежные касания его языка вновь окунули ее в переливчатый туман, где царили прекрасные, божественные ощущения… сладкие до невозможности.
Губы их были словно два соединившихся цветка, а языки, будто проворные пчелки, сновали из одного венчика в другой, поглощая медвяный нектар. Но эти томительные, с ума сводящие касания вдруг показались Марине чем-то малым по сравнению с тем, чего взалкало ее тело. Мало было прижиматься к незнакомцу – хотелось влиться в него, раствориться, как растворились один в другом их нацелованные рты, лишившись понимания, где чьи губы, чей язык, кто дарит поцелуи, а кто их принимает, и возвращает, и вновь принимает, и дарит. Все требовательнее напоминала о себе кровь, стучавшая в висках, в груди, в чреслах; из кончиков пальцев, чудилось, исходили искры, насквозь прожигая плечи, в которые впивались эти пальцы; все более сильные, томительные судороги расходились по бедрам, и Марина невольно повела ими из стороны в сторону, желая облегчить страдания того неведомого, напряженного, окаменелого существа, которое все сильнее вжималось в низ ее тела, словно бы слепо искало себе прибежища.
Отрывистый стон сорвался с губ суженого, и Марина почувствовала, что пол ушел у нее из-под ног. Голова закружилась, она испугалась, еще крепче цепляясь за широкие плечи, которые вдруг оказались не напротив, а сверху… Странная тяжесть накрыла ее; Марина изумленно поняла, что лежит… и холодок коснулся ее обнаженной груди.
Он расстегнул ей платье! Но как, когда?.. Ах, быстрый какой! Она хотела отвлечь его поцелуем, но отвлеклась сама – до того, что лежит теперь полураздета и нестерпимо горячие пальцы стискивают ее напрягшиеся груди. А другая рука… ох, нет, быть того не может! Господи Иисусе! Да что же делает она, эта рука? Почему осмелилась коснуться потаенного местечка, коего стыдится каждая девушка, ибо помнит, что именно оно – вместилище греха?
Теперь Марина знала, что поучения и острастки сии были истинны. Греховность растеклась по всем глубинам ее тела и переполнила их своим течением, выплескиваясь наружу. Она ощущала эту влагу меж бедер, и пальцы, ласкавшие ее, тоже были обильно увлажнены. Греховность прочно угнездилась в заветной впадине в чреслах и томилась там, и металась, алкала выхода. Ей было уже нестерпимо в одиночестве, она жаждала другое существо, чтобы искусить его и переполнить тем же грехом, который теперь составлял всю суть ее. Грех вполне овладел Мариною! Это он обнажил ей грудь и бедра. Это он легкими, нежными и в то же время дерзкими касаниями заставил расцвести бутон ее женственности и так широко раздвинуть чресла, словно она отворяла некие заветные врата, через которые предстояло войти дорогому, желанному гостю. А он все медлил в преддверии, как если бы ему мало было оказанных почестей. Жарких слов не было таких, кои не сказала бы она ему, и бессвязные мольбы, срывавшиеся с ее пересохших от неутоленной жажды уст, были искреннее даже тех слов, кои она некогда обращала к небесам. Теперь весь мир, и небо, и земля, рай и преисподняя сошлись, воплотившись для нее в одном незнакомом существе, кое она тщетно молила явиться к себе и слиться с собой. И тогда Марина принялась извиваться под ним, завлекая его бесстыдными, змеиными движениями, о которых она и не ведала прежде, но которые вдруг открылись ей проблеском некоего древнего, заветного знания – и вселили надежду, что неумолимый гость все-таки отзовется на ее призыв.
И это свершилось! Жаркая плоть вторглась в разверстые недра… все существо Марины, обратившееся в ожидание, сотряслось от щемящей нежности, прозвучавшей в одном только слове, сорвавшемся с задыхающихся, воспаленных уст ее неведомого возлюбленного:
– Прости!.. – А потом раскаленная сила пронзила все тело, прервала дыхание, отняла разум, и она поняла, что суженый просит прощения за боль, которую причинил ей.
Боль все ширилась, все росла… и поделать ничего было нельзя, ибо Марина сама завлекла к себе это неожиданное мучение. И она сдалась, перестала противиться, приготовилась умереть от этой боли… но та вдруг отступила, словно обрадованная такой безусловной покорностью.
Ничего более не терзало, не мучило – только наслаждало. Синие волны плыли перед ней; синие звезды качались на них, колыхались синие цветы. Но Марина знала – все те ошеломляющие, блаженные ощущения, которые осеняют ее, – это лишь ожидание, лишь подступы к неким вершинам.
И вот свершилось непереносимое счастье, от которого можно было умереть… глаза закрылись, похолодели уста, бессильно упали руки… и сон, похожий на беспамятство, а может быть, беспамятство, похожее на смерть, накрыли Марину своим милосердным покрывалом.