Ужасно было жить, ничего о себе не зная!
Все, что она помнила, это имя, которое почему-то вызвало неодобрение у того долговязого мужика с испуганным лицом, который был при ней, когда она открыла глаза.
– Марина? – проворчал он. – Ишь чего выдумала! Марьяшка – вот и все дела! Вот как я – Клим, а никакой не Климентий. Это небось для господ. А ты – Марьяшка!
Впрочем, он был добродушен и глядел на нее с жалостью, а потом, когда убедился, что она не дурачит его и вообще ничегошеньки о себе сказать не может, вплоть до имени отца с матерью и названия родимой деревеньки, Клим даже прослезился:
– Эка ты девонька горькая, бесталанная! Разум твой уснул накрепко – поди знай, когда пробудится!
Mарина же рыдала безудержно. Жутко было ей, до того жутко! Словно вытолкнули ее на свет из тьмы, а глаза-то еще слепые. Хватается за что-то руками, но увидеть не может. За спиной – глухая немота, тишина и пустота, впереди – бурное кипенье жизни, а она стоит, качается на тоненьком мосточке между тем и другим, боясь и вперед шагнуть, и снова кануть в беспросветность прошедшего.
Когда она попыталась объяснить это Климу, он ничего не понял и посоветовал не забивать впредь голову всяческой безлепицей. Степенный кучер с радостью взял на себя обязанности ее наставника в новой жизни, однако вскоре убедился в неблагодарности этой роли. Ведь Марьяшку пришлось учить всему на свете! Пальцы ее не забыли, как плести косу, да и ложку мимо рта она тоже не проносила. Но ничего другого не умела: ни, дичась, закрываться рукавом от пристального мужского взгляда; ни молиться, ни к барской ручке подойти с поклоном, ни умильно чмокнуть в плечико, ни, тем паче, в ножки поклониться. Отбила все колени, прежде чем Клим похвалил… Но спустя малое время он убедился, что Марьяшка вдобавок разучилась щепать лучину, колоть дрова, топить печь, варить кашу да щи, стирать, белье катать, смазывать барскую обувку салом, штопать их господские чулочки, шить белье да рубахи, – и воскликнул в отчаянии:
– Ну, девка, наплачешься ты в этой жизни! А уж как барин с тобою наплачется! Небось проклянет денек, когда над тобою умилосердился!
Тут же Клим прикусил язык, но Марьяшка так пристала с вопросами, что он буркнул:
– Ну, прилипла, как банный лист!
Почему-то при слове «банный» ее даже дрожь пробрала! Вскоре стало понятно, почему это слово вселяло такой страх. А также Марьяна узнала, что обязана неведомому барину жизнью, что кабы не он – болтаться бы ей на дыбе под кнутом, либо давиться в рогатках, либо, чего доброго, уже брести в Сибирь в кандалах да с клеймом во лбу. Марьяшка схватилась за голову: половины слов она не понимала, они утратили свое значение! Однако Клим говорил и говорил, и постепенно вырисовалась перед ее глазами маленькая картинка: она-де пошла в баню, а там на нее навалился злодей, коего она убила шайкою («Ну, господи боже, шайкою, неужто не понятно? В нее воду наливают! Деревянная, круглая, тяжелая! – надсаживался, объясняя, Клим. – Моются в бане из шаек! Тьфу, экая ты дура уродилась непонятливая!»). Чужеземный барин, заблудившись в метели, в баньку на ту пору забрел – и девку пожалел. Спас ее от неминучей кары! Теперь он увезет ее в свой заморский дворец, и там она должна будет служить ему верой и правдою, хотя Клим не представлял, чего наслужит такая косорукая.
Словом, кое-чему в жизни Марьяшка уже была научена, когда барин появился, поэтому она постаралась как можно лучше исполнить все Климовы наставления: и в ноги бухалась, и ручку целовала, и благодарила за милость к ней, недостойной… И такая тоска ее при этом брала, словно делала она что-то чрезвычайно себе противное!
Барин оказался молод и пригож – в точности как и говорил Клим. И, верно, впрямь был он добрым человеком, ибо тотчас после всех ее поклонов кликнул какую-то девку, услужающую на постоялом дворе, да приказал немедля сделать баню для Марьяшки. При этом слове ее вновь пробрала дрожь, но ослушаться она не посмела: покорно побрела в какой-то щелястый чуланчик, где приготовлена была горячая вода и щелок: побрела с надеждой угодить барину и наконец-то увидеть ту самую шайку, которой… Однако даны были ей большие медные тазы, в коих Марьяшка и плескалась: сперва со страхом, а потом с восторгом. Верно, в былой жизни своей она этому занятию предавалась частенько! Совсем другим человеком ощущала теперь себя, а когда вытерлась, заплела косу и переоделась в новую справу, купленную добрым барином, заметила, что и прочим по нраву ее новый облик: служанка более не косоротилась, не зажимала нос, Клим взглянул на недурную собой девку с изумленным одобрением, а барин… барин отвел глаза и кивнул, после чего сказал, что устал и пора спать, а Марьяшка с ужасом обнаружила, что едва понимает его слова.
– Ничего, привыкнешь! – утешил Клим, когда барин удалился в нужной чуланчик. – Я же вот привык, а спервоначалу тоже был как глухой. Ты, первое дело, во всем ему угождай, как и положено. И, – он покряхтел смущенно, – не забудь, девка… Ночь – она и есть ночь. Ну а день – он и есть день. И что бы там промеж вас ночью ни было, шибко не заносись. Днем свое место помни, будь тише воды ниже травы, по одной половице ходи. А то видел я, знаешь, таких… потешит с ними барин удаль молодецкую, девка же возомнит о себе, словно ее за царевича просватали! А барин-то глядь – и другую к себе позвал, а первой дал печатный пряник – вот и вся любовь! Видал я таких… горько им. Высоко залезши, падать больненько, а близ барской милости – что близ огня. Опять же – поведешь себя с умом, небось и выгоды добудешь: барин добрый, ласковый, при таком живи да радуйся!
Клим испуганно смолк: барин в шелковом халате, со свечой в руке проследовал через комнатушку, где кучер в углу шептался с Марьяшкою, вошел в свою опочивальню и оставил приоткрытой дверь.
– Ну, иди, иди! – подтолкнул девушку Клим.
– Да ты что? – испугалась она. – Да я же ему спать помешаю!
– Твое счастье, коли так! – сурово изрек Клим и подтолкнул Марьяшку с такой силой, что она влетела в приотворенную дверь и едва не ударилась в барина, стоящего возле пышной постели.
Он глубоко вздохнул, увидев девушку, а у нее отнялось дыхание. Он глядел своими светлыми, мерцающими глазами так странно, так пристально… Наверное, следовало бы заслониться рукавом, но Марьяшка не могла этого сделать, а только обреченно закинула голову, когда барин приблизился и склонился над ней. Он распахнул халат и прильнул к ней. Марьяшка на миг испугалась, ощутив его горячую наготу, а потом все исчезло для нее, кроме одного желания: все ближе и теснее прижиматься к этому телу.
Mешала одежда. Она с досадою принялась срывать ее с себя, но барин не стал ждать, пока она разберется с поясками да пуговками: задрал рубаху да сарафан, обнажив прохладные бедра, а потом чуть приподнял. Марьяшка испуганно вскрикнула – голова у нее закружилась – и, чтобы удержаться, оплела спину барина руками и ногами. Тут же она вскрикнула изумленно, ощутив в себе горячую, тугую плоть, отпрянула – но барин держал крепко и вновь прижал ее к себе… а вскоре она и сама поняла, как отыскать сласть в этих движениях. Одна мысль промелькнула в этот миг – и тут же сгорела в пожаре страсти. Мысль, что к его телу прижимается она не впервые.
Едва доехав до Митавы, с Климом простились. Здесь были границы страны; вдобавок лошади устали тянуть сани по раскисшей смеси снега с песком: зима сюда, чудилось, едва вошла – и остановилась. Клим рассказывал, сколько снегу навалило в ту ночь, когда Марьяшка совершила убийство. «Человека в рост могло засыпать, вот эдакая мелась метелица!» Однако для девушки все это было пустой звук: она по-прежнему ничего не помнила о былом. Из новых Климовых уроков она усвоила прочно лишь один: научилась просыпаться прежде барина и исчезать из его постели до рассвета.
– И думать не моги, – ужасался Клим, – чтоб он тебя увидал рядом поутру. Это для жены аль желанной сударушки; ты же хоть девка ладная да пригожая, а все же оторва последняя, прости господи! Ну за что прикончила того бедолагу? Убыло б от тебя разве, коли он бы попользовался? Зато жила бы сейчас – как сыр в масле каталась! Ну что ж, теперь сиди, где посажена, стой, где поставлена, лежи, где положена!
Еще Клим все время твердил, что днем надо держаться с барином скромно, даже диковато. Не глазеть на него, не хихихать, как с ровней! И вечером не соваться к нему до тех пор, как знака не подаст. Нельзя!
Марьяшка и не рвалась. Она не только от Клима, но даже от себя самой таила, что сердечко ее ежевечерне трепещет: позовет? не позовет? Он звал всегда и во тьме ночной владел Марьяшкой с неиссякаемым пылом, однако ни слова при том не слетало с его распаленных уст. Молчала, конечно, и она, и только тяжелое, прерывистое дыхание сопровождало это неутомимое любодейство.
На ощупь она знала каждый изгиб его стройного тела (ему нравилось, когда она набиралась храбрости и ласкала его), однако днем глаза его всегда были как лед, и губы на замке, а голос как ветер за окном. Марьяшке никакого труда не составляло робеть и дичиться, забиваться в уголок возка… и с нетерпением ждать, когда настанет новая ночь.
Итак, Клим отбыл восвояси, пожелав милостивому барину (одарившему кучера увесистым кошельком) божьего покровительства. Того же он чаял для Марьяшки, по-прежнему сокрушаясь тем, что та так и не приноровилась чистить господскую обувь. Слава богу, хоть штопку да шитье вспомнила!
Теперь они путешествовали в дилижансе. Это ведь была уже чужеземщина, а по ней в возках не ездят. Сидели в длинной объемистой карете на лавках, прибитых вдоль стен, да не одни – в компании с другими путешественниками. Багаж барский увязан был на крыше, кроме малого саквояжика; Марьяшка держала в руках узелочек со своей чистой рубахою да чистым платочком.
Шуба тоже лежала в багаже: в чужеземщине такой одежды не носили. Барин справил Марьяшке толстенный клетчатый платок, в которых здесь ходили все женщины. И она сидела, завернувшись в него с головой: платок был огромный и назывался пледом.
Это слово Марьяшка усвоила – как и многие другие. Сам барин языка по-русски больше не ломал – учил Марьяшку своей иноземной речи: ведь ей теперь предстояло навечно привыкать к чужому. И не мог скрыть удивления, сколь легко она запоминала новые слова! Труднее было выговорить их так, чтобы барина не перекашивало от смеха, но Марьяшка и это одолела. Словом, через неделю, когда они миновали без задержек Пруссию, она преизрядно понимала и говорила на его языке и знала, что называть барина следует mylord – милорд. Однако в стране, именуемой Францией, он изъяснялся только по-французски и настрого запретил Марьяшке звук молвить по-английски. Впрочем, несколько простейших нужных слов она изучила и на этом новом языке – с прежней легкостью. Смысл почти всего, что она слышала, оказался ей понятен, и барин снова был изумлен. Однако новые успехи ее не радовали: два слова, кои милорд всегда говорил ей только по-английски, давно не звучали, и с утра до вечера она мечтала услышать их вновь. Эти слова были – come here. Иди сюда…
Но… но ждала она попусту. На постоялых дворах слуги жили отдельно от господ, в плохоньких, тесных помещениях. Прислуживали господам лакеи, комнаты для постояльцев были на двоих, на троих. Некуда барину было ее позвать ночью, и Марьяшка вся извелась, видя день ото дня лишь суровость и холод в его лице. Ночи словно бы вообще исчезли! Она лелеяла воспоминания, однако с каждой одинокой ночью, проведенной в компании каких-нибудь грубых немок или брезгливых француженок, воспоминания тускнели, а надежды меркли.
Прав, прав был Клим, говоря, что надо знать свое место! Как она вообще осмелилась об сем помыслить, чего-то ждать от барина, в чем-то его мысленно упрекать?
Марьяшка только тогда ожила, когда суровый капитан, нипочем не желавший брать ее на корабль, все же смягчился и пустил на свое утлое суденышко. Не устояв перед щедрою оплатою, он даже предоставил «рабовладельцу» отдельную каюту: более похожую на чулан, но все же отдельную. Все задрожало в Марьяшкиной душе: что в плавании они будут находиться день, и, хоть барин никогда не говорил ей: «Cоme here!» днем, все-таки мало ли что может быть!
Каютка показалась ей уютною. Правда, кровать была похожа очертаниями на гроб… через миг выяснилось, что показалось не напрасно.
– Вот здесь, – объявил капитан, – лежала прекрасная француженка, которую год назад я тайком перевозил к английским берегам. Ее спасла «Лига Красного цветка» – но, увы, лишь для того, чтобы дама умерла свободною! Сердце маркизы Кольбер не выдержало радости, оно было надорвано испытаниями…
– Маркизы Кольбер? – воскликнул милорд изумленно. – Так она умерла!
– Вы знали ее? – насторожился капитан. – Каким же образом?
– Oчень простым, – печально ответил милорд. – Никто другой – я привез маркизу из Парижа в Кале и поручил ее заботам следующего связного. Да… она была слишком напугана, слишком измучена, у нее не оставалось сил жить.
– Ваша правда, – кивнул капитан. – Однако же неужто вы, сударь, принадлежали к лиге?
– Клянусь, – усмехнулся милорд. – Клянусь вам в этом, как перед богом! И, быть может, теперь вы поймете мою снисходительность к варварским русским обычаям? Видите ли, я просто пресытился этими liberte, egalite еt fraternitе! [10]
Капитан расхохотался.
– Черт побери! Вам следовало сказать об этом сразу, дорогой сэр, тогда бы мы не потеряли столько времени и не задержались с отплытием. А надобно вам сказать, что меня очень смущает ветер. Он из тех, что могут мгновенно перемениться, и тогда плавание наше не будет столь приятным, как хотелось бы. Да и туман, висящий над морем, мне не нравится. Простите, сэр, мне смертельно хочется расспросить вас о делах лиги, но сейчас мое место на капитанском мостике. Не хотите ли пойти со мной? Потом, когда дела будут исполнены, я угощу вас настоящим английским портером. Вы небось наскучались по нему?
– Почту за честь и удовольствие! – весело ответил милорд и вышел вслед за капитаном в низенькую дверь, даже не взглянув на Марьяшку.
Она отошла в уголок, прислонилась к дощатой стеночке, потом села, где стояла. Сердце так болело, что Марьяшка прижала руки к груди. Ком подступил к горлу. Она давилась, давилась им, кашляя и всхлипывая, потом вдруг ощутила, что лицо ее мокро…
Плакала она долго, а барин все не возвращался. Уже давно корабль качался на волнах; Марьяшка даже вздремнула, а его все не было. Фонарь, мотавшийся под потолком, едва рассеивал полумрак, хотя сквозь круглое окошко было видно солнце. Но уж больно маленькое оно было, это окошко! Вдобавок закрытое накрепко, так что в него вовсе не проникало воздуху.
В каютке сделалось так душно, что Марьяшка просто-таки места себе не находила. Ей было то жарко, то холодно, и снова подкатил к горлу ком, но это были уже не слезы, а словно бы все нутро ее взбунтовалось и рвалось наружу.
Она то садилась, то ложилась. Но пол был такой сырой и холодный, что ее тут же начинала бить дрожь. Она бросила тоскливый взгляд на кровать. Барин бог весть когда вернется. А ей бы сейчас прилечь на мягоньком… ну не убьет же он ее, даже если и застанет здесь!
Mарьяшка уже приготовилась расстелить свой плед, да вспомнила слова капитана об умершей даме – и облилась ледяным потом от страха. А ну как и она здесь умрет?! Небось милорд, каков бы он ни был добрый, не повезет с собой мертвую. Кинут в море, как камень…
Эта мысль ужаснула Марьяшку. Она умрет, непременно умрет, ежели пробудет здесь еще хоть мгновение! Просто задохнется! Не думая, как разгневается барин, она дрожащей рукою толкнула дверь и на подгибающихся ногах выбралась на палубу.
В первую минуту свежий воздух освежил ее и прояснил разум, но тут же порыв студеного ветра пробрал до костей.
Плед-то она забыла в каюте! Но вернуться было свыше ее сил. Марьяшка знала: если она отпустит дверь, то рухнет и уже больше не встанет. Не только потому, что дрожали и подкашивались ноги, – вся палуба дрожала и ходила ходуном. С нею и здоровому-то не совладать, не только измученной Марьяшке.
Мимо, не заметив ее, прошли двое: мужчина почти нес на руках даму с растрепанными волосами, без шляпы. Похоже, ветром сорвало. Тяжелое дыхание вырывалось из ее уст, слезы катились по бледному лицу.
– Мне дурно… я умираю… – бормотала дама.
Мужчина, впрочем, выглядел не лучше, но сознание, что не она одна страдает, не утешило, а испугало Марьяшку.
А где же ее милорд? Что, если он упал где-нибудь в приступе внезапной болезни и некому прийти ему на помощь? Капитану небось не до него. И тут Марьяшка увидела знакомую высокую фигуру на мостике. Стоявший рядом капитан, вцепившись обеими руками в поручни, вглядывался в зеленоватую мглу. Ветер хлестал корабль по бокам своим мокрым бичом. Вдруг что-то мокрое окропило Марьяшку. Пена шипела и таяла на ее руках.
Капитан закричал. Марьяшка взглянула в ту сторону, куда он показывал.
Волна нарастала над кораблем… Вдруг девушка догадалась, что капитан крикнул: «Держитесь крепче!» В то же мгновение она увидела своего милорда, который, пригнувшись, бежал к ней по палубе. И он ни за что не держался! Да его сейчас смоет за борт!
Марьяшка выпустила спасительную дверь, кинулась к милорду, вцепилась в него – волна накрыла их, сбила с ног, поволокла по палубе. Что-то ударило Марьяшку в голову… боль пронзила виски, в глазах смерклось… и все исчезло.
На какой-то миг Десмонду показалось, что волна смоет их в море или увлечет в трюм, где лежали, выставив острые когти, корабельные якоря. Однако волна ушла, не причинив видимого вреда, разве что он ощутил себя мокрым до костей. Черт! На таком ветру, в январе! Надобно поскорее переодеться.
Он вскочил на подгибающихся ногах, рывком поднял девушку, но она повисла на его руках, бессильно запрокинув голову.
О! Ну как же снова не помянуть черта?! Эта простолюдинка хлопается в обморок при каждом удобном случае – совсем как знатная дама. А если ею опять завладеет тот же летаргус, на неделю, а то и на две? Кто будет за ней ухаживать – он сам, Десмонд?
Он вообразил, какое выражение лица сделается у слуг, которые будут встречать его на пристани в Дувре и увидят лорда с бесчувственной славянкой на руках, – и против воли засмеялся. А что скажут люди его круга? Он вздохнул: нелегко придется в Англии, особенно на первых порах! Впрочем, матушку его всегда считали особой со странностями; смирятся и с наследственными причудами сына…
Толкнув ногой дверь, он вбежал в каюту, опустил Марьяшку на кровать и с радостью увидел, как блеснули ее глаза. Благодарение богу, очнулась!
– Переоденься. Мы оба вымокли насквозь, – бросил он и, подойдя к сундуку, принялся вытаскивать оттуда сухое. Поскорее сменить белье! Хорошо бы еще растереться бренди, и не только растереться.
Конечно, джентльмену, каковым был лорд Маккол, следовало подождать, пока приведет себя в порядок дама. Хоть Марьяшка (ох, ну и наградил же ее господь именем – язык сломаешь!) и простолюдинка, а все-таки особа женского пола. Но Десмонда била такая дрожь, что он не думал о приличиях. В конце концов, она не увидит ничего, что не видела или не трогала прежде. Ведь по ночам…
При воспоминании об этих ночах Десмонда пробил новый приступ дрожи. Они так давно не проводили ночей вместе… Зачем скрывать, что желание томило его? Конечно, он стыдился своей пылкости к этой крестьянке, ведь тело в такие минуты властвовало над лордом Макколом и заставляло забыть обо всем. Какая ему разница была, кто здесь родом выше, кто ниже, когда они лежали рядом, обнимая друг друга, и не было в мире существ ближе?..
Десмонд снял рубашку, но не ощутил холода. Все тело его пылало так, словно он не просто растерся бренди, а принял ванну из этого славного напитка. И голова кружилась, как после доброго глотка. Да, он пьян… пьян от желания, и ежели тотчас не расстегнет штаны, они порвутся. Впрочем, зачем оставаться в мокрых штанах? Лучше их снять совсем.
Через мгновение он стоял голый, и орудие его было настолько готово к бою, что колыхалось при ходьбе, словно меч, выискивающий цель.
«Цель» между тем так и лежала на кровати, в мокрой, облегающей тело одежде. Можно было просто задрать ей юбку, но Десмонд усмирил себя. Ощущать ее всем телом – это было восхитительно, это добавляло хмеля в напиток их страсти, поэтому он принялся расстегивать пуговки на ее рубашке, да она, ворохнувшись, невзначай задела рукою его естество – и терпение Десмонда иссякло. Он буквально вырвал девушку из мокрых тряпок, не глядя отшвырнул их куда-то на пол и, вспрыгнув коленями на узкое, неудобное ложе, встал меж белых, нежных ног.
Марьяшка лежала недвижимо, глядя ему прямо в глаза. Десмонду показалось, что она глядит с выражением бесконечного изумления, словно не понимает, кто он и что намерен делать с нею. Конечно, она удивлена, что милорд намерен заняться любовью днем. Но ему осточертело чувствовать себя воришкой в постели. Кто сможет осудить его, за что? Если он хочет эту женщину так, как в жизни никого не хотел, с этим придется смириться всякому, кто не желает стать его врагом. Он загнал «лорда Маккола» с его английским пуританством подальше в недра души – сейчас сделать это было легче легкого! – и, подхватив девушку под бедра, повлек ее к себе, медленно проникая в нее и пытаясь отдалить судороги страсти. Но стоило ее жарким недрам принять возбужденную плоть, как Десмонд понял: медленную любовь он оставит до другого раза.
Она все так же неотрывно глядела ему в глаза, губы дрожали, и Десмонд наблюдал, как наслаждение подчиняет ее себе. Чудилось, их слившиеся взоры тоже предаются любви, и в том, что они сейчас не таились друг от друга, было нечто такое, что привело Десмонда в неистовство. Никогда еще он не завершал соитие так стремительно! Чудилось, вся сила его хлынула в разверстые женские недра, сливаясь со встречным потоком. Где-то на обочине сознания мелькнуло подобие страха: не всего ли себя он отдал сейчас? осталась ли в нем хоть капля, из которой возродится новая река жизни? Тело девушки билось, металось на постели, в то время как глаза выражали прежнее безграничное изумление, а рот дрожал так, словно слова изнутри бились в стиснутые губы.
Изнемогая, Десмонд рухнул на нее, простерся в блаженном бессилии… и в это время, совладав наконец с голосом, Марьяшка слабо, тоненько выкрикнула:
– Оставьте меня, сударь, вы с ума сошли?!