«Дорогой брат! Я в полной мере предоставляю тебе распорядиться моим капиталом по своему усмотрению. Доверенность я вышлю на днях. Я абсолютно полагаюсь на твой опыт в подобных делах и согласен на все твои предложения, тем более если это связано с выгодой для твоего общественного положения. Хотя с меня вполне достаточно десяти тысяч гульденов в год, но я согласен с тобой, что получать двенадцать было бы еще лучше.
Я живу здесь точно так же, как жил в Вене, и все еще не определился со своим призванием. Я знаю, ты опять будешь упрекать меня. Но могу ли я измениться, да и зачем мне меняться? Я живу в свое удовольствие и понемногу втягиваюсь в роль фланера, наблюдателя; а если я, как ты утверждаешь, немножко сентиментален, то надеюсь, что жизнь при каком-нибудь подходящем случае выколотит из меня излишек чувствительности. Ты желаешь, чтобы я основательно, по уши влюбился? Я не стремлюсь к этому и не думаю, что следующее обыкновенно за пылкой влюбленностью отрезвление побудит меня избрать то, что ты называешь определенным положением в жизни. Занятия мои однообразны. Меня интересуют все отрасли знания, в особенности же химия. Мой последний счет из книжного магазина дошел до трехсот марок. Лекции я теперь посещаю реже. Беллетристика, как тебе известно, меня мало интересует. Только Бальзак начинает мне доставлять удовольствие. Ты напрасно упрекаешь меня в лености и безделье. Если бы я был заурядным шалопаем, твои упреки были бы основательны, но я имею смелость ценить себя несколько выше. Несмотря на видимую праздность, в более утонченном смысле, я всегда занят. Всякое призвание есть добровольное самоограничение. Люди, имеющие призвание, живут как бы в полусне; только мечтатели, у которых глаза открыты на весь мир, живут полной жизнью.
У меня здесь очень элегантная квартира на Королевской улице. Есть даже одна комната в японском стиле. Из окон — вид на английский парк. На днях собираюсь съездить в Нюрнберг. Скорым поездом туда всего пять часов езды. Из Нюрнберга я найму почтовую карету и помчусь на нашу родину, которую видел только глазами младенца. Ты ухмыляешься, скептик! Но признаюсь тебе: сознание, что я родился не расслабленным изнеженным венцем, а вышел из другого, более жизнеспособного племени, ободряет и успокаивает меня. Шлю сердечный привет и надеюсь скоро о тебе услышать.
Твой Анзельм».
Анзельма Вандерера тянуло к Зюссенгуту, но он не мог подыскать для визита подходящий предлог. Его влекли к Зюссенгуту смутный страх и непонятная враждебность, бессознательное стремление глядеть опасности прямо в глаза. С другой стороны, в его ушах все еще звучал жалобный плач обнаженной девушки. Зюссенгут жил в предместье Богенгаузен, в последнем доме города, по его собственному выражению; за ним уже расстилались поля и луга.
Христиан Зюссенгут сидел в саду в обществе худощавого печального человека, которого называл Стиве. Здесь была еще молодая девушка, при виде которой Вандерер почувствовал странное волнение. Ему были знакомы эти золотисто-русые волосы и стройная шея.
— Это Гиза Шуман, — просто сказал Зюссенгут.
Он был, казалось, несколько удивлен посещением Вандерера и как будто не помнил, когда с ним познакомился. Анзельм вовсе не старался извиняться; недовольный собою, он сел и безмолвно слушал разговор обоих мужчин или делал вид, что слушает. Гиза Шуман все время молчала, и никто, казалось, не ожидал, что она заговорит. У нее было лицо восточного типа, дышавшее жизнью и энергией и в то же время полное печали. Ее гибкое стройное тело, хоть и скрытое сейчас складками простого длинного платья, было призывом к любви и страсти. Каждый раз, когда начинал говорить Зюссенгут, она поднимала глаза и смотрела на него с непередаваемым выражением. Все в ней трепетало избытком чувств.
Разговор между Стиве и Зюссенгутом был довольно монотонен. Вдруг Вандерер услышал имя Ренаты Фукс и насторожился.
— Она скоро станет герцогиней, — сказал Стиве, грызя конец своего уса.
— Герцогиней? Что это значит?
— Вчера была ее помолвка с герцогом Рудольфом.
— Неужели? — спросил с преувеличенным удивлением Зюссенгут.
— Об этом напечатано сегодня во всех газетах.
— Но, слушайте, разве это принято?
— Очевидно.
— Так, по-вашему, я бы тоже мог жениться на герцогине?
— Конечно, если бы вы были так же богаты и красивы, как Рената Фукс.
— Ее миллионы — ничто в сравнении с сокровищами моего внутреннего мира, и, в конце концов, если женщина — герцогиня в душе, с меня довольно. Если бы я встретил женщину, способную воспринимать так же, как и я, цвета, звуки, природу, радость и скорбь, она была бы равной мне. Большего не оставалось бы желать. Мне даже не нужно было бы на ней жениться. Пусть она выходит замуж за другого, а мне отдаст свою душу.
Зюссенгут произнес все это со свойственным ему пафосом. Говоря, он то прищуривал глаза, то снова широко открывал их, сжимал кулак или проводил красивой белой рукой по напряженному лбу; все вместе это производило театральное впечатление.
Побледневшая Гиза поднялась и медленно подошла к колодцу. Облокотившись о его край, девушка заглянула в глубину и закрыла глаза. Слышно было, как шумели деревья, с которых падали пожелтевшие листья; из дома доносились звуки расстроенной фисгармонии. Как только она отошла от мужчин, Зюссенгут воскликнул безнадежным тоном:
— Ну, куда же ее теперь пристроить, скажите ради бога?
— Необходимо срочно это решить, — энергично сказал Стиве.
Он сделал мрачное и нетерпеливое лицо, как будто сказал что-нибудь важное, не терпящее возражений.
— Не может же она оставаться на улице. Нельзя ли будет поместить ее к фрейлейн Ксиландер?
Стиве пожал плечами, отчего шея его совершенно исчезла. Он бросил смущенный взгляд на Вандерера и ответил с улыбкой, такой же кроткой, апатичной и робкой, как и звук его голоса:
— Наши средства не позволяют нам сделать этот христианский поступок. Впрочем, Анна сама придет сюда.
— Да, вы правы, это было бы христианским поступком! — воскликнул Зюссенгут. — Но царство небесное закрыто для нашего брата, потому что мы не имеем возможности давать. А те, кто, улыбаясь, сидят на бархатных подушках, способны давать?
Последнюю фразу он произнес с ненавистью и передразнил при этом кого-то. Вандереру показалось, что он видит карикатуру своей приятельницы Терке, и он рассмеялся, хотя глубоко опечаленное лицо Стиве смущало его.
Зюссенгут мрачно посмотрел в направлении города. Потом наклонился к Вандереру, горячо схватил его за руку и прошептал:
— Посмотрите на это создание. Вы не можете себе представить, что это за чудо нежности и внутреннего благородства. Это капиталистка сердца. И она должна погибнуть, потому что какой-то…
— Тише, — остановил его Стиве. Зюссенгут, бледный как смерть, замолчал, тяжело дыша и закусив губы. Вандерер посмотрел на Гизу Шуман, все еще стоявшую неподвижно, склонившись над колодцем.
Стиве встал и прислонился к акации. Вандерер заметил, что его голова была слишком мала относительно туловища; это придавало его неряшливой наружности беспомощный вид.
— Отверженное существо, — гневно пробормотал Зюссенгут и сделал такую гримасу, как будто почувствовал горечь во рту.
Он поправил шапочку и направился к Гизе. Потом они оба отошли к группе серебристых тополей в глубине сада.
— Почему же фрейлейн не может остаться здесь? — спросил Вандерер, пристально глядя на Стиве.
В эту минуту в сад вошла Анна Ксиландер. Анзельм угадал, что это она, потому что лицо Стиве изменилось. На нем появилось выражение любезной снисходительности и ласкового превосходства, что по отношению к мужественной и, видимо, очень энергичной девушке было довольно комично.
Она небрежно поцеловала его в щеку и спросила:
— Где же Гиза?
Она подошла к Зюссенгуту и Гизе, стоявшим у колодца, и между ними завязался оживленный разговор. Гиза Шуман схватила руку Анны, расстроенное лицо которой стало как будто старше. Только ее честные голубые глаза оставались молодыми.
Тем временем из тумана выглянуло солнце, безучастно озаряя предметы свинцовым блеском. Зюссенгут с наслаждением огляделся вокруг, держа в руке свою зеленую шапочку. Струи свежего, пряного осеннего воздуха проносились по саду. Анна Ксиландер начала рассказывать о помолвке фрейлейн Фукс. Один из ее знакомых давал уроки в доме фабриканта, и она передавала то, что слышала от него о нравах этого дома, со свойственной ей грубоватой иронией.
— Люди проходят там жизненный путь словно поезда: каждый катится по своим рельсам. Этот дом настоящая сортировочная станция, где внимательно следят за тем, чтобы не произошло столкновения. Все поезда пусты, за исключением Ренаты. Она — маленький скорый поезд, наполненный нетерпеливыми, стремящимися вдаль пассажирами.
Все громко рассмеялись, даже Зюссенгут ухмыльнулся. Он слегка потрепал Анну Ксиландер по колену и сказал:
— Молодчина! Вот человек, который не склоняется ни перед какими идолами. По-моему, в этом и заключается искусство жить.
— Удивительный это будет брак, — сказал Стиве с такой печалью в голосе, что Анна Ксиландер насмешливо спросила, не голоден ли он.
Зюссенгут заговорил с пафосом. Гиза подошла к нему сзади и успокаивающе положила обе руки ему на плечи.
— Брак? И вы это называете браком? Сделку, в которой один гонится за красивой внешностью и миллионами, а другая — за громким титулом? Разве могут они когда-нибудь слиться, как воды двух потоков? Испытают ли они когда-нибудь мистический трепет такого слияния? Нет! Каждый будет изнывать от внутреннего одиночества. Никакая весна, никакая лунная ночь не сможет ничего поведать этой Ренате Фукс, никакая радость не будет ей доступна; увянет все, к чему бы она ни прикоснулась. Разве это не преступление? Когда женщина идет предназначенным ей природою путем, то она делается носительницей счастья. Каждый счастливый человек предотвращает десять преступлений. Таково мое мнение. А подобный брак есть мать десяти преступлений.
Речи Зюссенгута имели в себе нечто обволакивающее и уничтожали желание возражать.
— Фрейлейн Фукс приедет сюда, — сказала Гиза Шуман. Это были ее первые слова, и все изумленно устремили глаза на ее красные губы. Анна Ксиландер улыбнулась ей ободряющей улыбкой. Так как это сообщение, очевидно, смутило общество, Гиза сконфузилась.
— Она хочет писать с меня, — тихо продолжала девушка, — она уже начала. Я не знала, где она может видеться со мною, иначе как здесь, в вашем саду, господин Зюссенгут. Сначала она не хотела, потом сказала «да». Это было два дня назад. Она хочет писать эскиз пастелью. Она платит мне десять марок за час.
— О, это по-княжески, — сказала Анна.
— Она пишет твой портрет, — презрительно заговорил Зюссенгут, — знатная дама оказывает тебе милость. За десять марок в час она пользуется твоим самым большим сокровищем — красотой твоего тела, которому ты сама пока не знаешь цены. Но кто знает, может быть, когда-нибудь она придет к тебе, Гиза, и предложит свою герцогскую корону за твою печальную свободу.
Вандерера поразило, что Зюссенгут говорил Гизе «ты», тогда как она почтительно называла его господин Зюссенгут. Анзельм был взволнован всем, что происходило вокруг него, а сообщение Гизы вызвало в нем состояние беспокойного ожидания, которое, как ему казалось, испытывали и все присутствующие.
— Я полагаю, что она приедет только ради вас, — уныло сказала Гиза Зюссенгуту. Вандерер невольно кивнул головой, а Зюссенгут удивленно посмотрел на нее.
— Мы ей покажем, если она вздумает важничать, — сказала Анна Ксиландер и захохотала грубым, циничным смехом.
Зюссенгут попросил ее подняться наверх и сыграть что-нибудь на фисгармонии. Его кузины сейчас находились на кухне, и никто не мог ей помешать. Анна провела рукой по лбу, точно еще раз хотела припомнить все свои заботы, и направилась к дому.
Анзельму Вандереру казалось удивительным, что женщины так беспрекословно исполняют желания Зюссенгута. Очевидно, у него была над ними какая-то таинственная власть. Анна Ксиландер яростно забарабанила по клавишам, в резких диссонансах выражая свой неукротимый темперамент. Потом она успокоилась и заиграла мирное andante.
Зюссенгут сидел на краю колодца и держал руку Гизы в своей руке, тихонько подпевая. Потом он неожиданно поднялся и, приложив руку ко лбу в виде козырька, стал смотреть на улицу, на которой показался вдали элегантный экипаж.