9

— Ну и дурища же ты, — кипятилась на следующее утро Каховская, меча в Настю пылающие взоры. — Зачем ты пошла к нему?

— Я думала…

— Забудешься? — не дала ей договорить Александра Федоровна. — Гордость взыграла: мол, тебе, мой милый, не нужна, так и не надо, другому сгожусь?

— Я была в отчаянии, — вставила Настя несколько словечек, — а Константин Львович, он добрый и все понимает…

— Добрый?! — взорвалась Каховская. — Для себя он только добрый! Он добрый удовольствие себе справить, обманывать таких бестолковых, как ты. Да подобных ему, — Александра Федоровна даже замолчала, подбирая нужные слова, — таких надо еще во младенчестве кастрировать, как домашних котов. Пусть поют в церковном хоре фальцетом или женские партии в опере, и то бы больше пользы было!

— Вы не правы…

— Я всегда права! — опять не дала Насте вставить слова Каховская. — Запомни это.

— Хорошо, — понурила голову Настя.

— До чего там у вас дошло? — как бы мимоходом спросила Каховская. — Это было?

— Нет, — ответила Настя, еще ниже опуская голову. — В самый последний момент он отпустил меня.

— Отпустил? — не очень веря словам Насти, переспросила Каховская. — Быть такого не может! Верно, поносил тебя самыми последними словами.

— Вовсе нет. Улыбался. А потом проводил до дому, — ответила Анастасия.

Александра Федоровна недоверчиво покосилась на Настю. Лжет? Или правда этот Вронский не такой уж монстр, как о нем говорят? Верно, когда у него с ней ничего не получилось, решил нацепить на себя маску благородного джентльмена, дабы не показать ей, а главное, самому себе, что с Настей он потерпел фиаско.

О, Александра Федоровна прекрасно знала такую породу мужчин! Умные, образованные, холеные; телесно весьма крепкие, они смотрели на женщин как на некие особи, обделенные разумом и предназначенные только для обслуживания и ублажения мужчин. Посему и не признавали в женщинах, пишущих, скажем, стихи, настоящих поэток, а паче не видели их ни в каких науках, отказывая им в самых различных талантах, коими-де могут обладать только мужчины. По сути, сия порода, к коей Александра Федоровна решительно причисляла Вронского, была сродни немалому племени женоненавистников, к которому некогда принадлежал и ее покойный муж — полковник Каховский. Это его злые стишки и эпиграммы, высмеивающие кавалерских дам и фрейлин, ходили по Петербургу еще лет пять назад:

На навозе, близ Фонтанки

Жили три сестры-поганки.

Та, что <…> слыла

Камер-фрейлиной была…

Однако квинтэссенцией его взглядов на женщин было подзабытое ныне двустрочие:

В душе моей большое напряженье —

Все бабы вызывают раздраженье.

Таким же, несомненно, был и Вронский, развращенный донельзя женским вниманием и привыкший более получать от женщин, нежели отдавать. Одним словом, решительно — подлец и положительно — мерзавец…

— Тебе, похоже, просто повезло, — сделала вывод Александра Федоровна, успокаиваясь. — Дай мне слово, что подобного более никогда не повторится.

— Даю, — просто ответила Настя.

— Вот и хорошо, — примирительно произнесла Каховская. — Ведь я же за тебя беспокоюсь.

Настя благодарно посмотрела на свою старшую подругу.

— Вам не стоит более беспокоиться обо мне, — заявила она твердо. — Я уже знаю, как мне поступить.

— Опять? — с тревогой спросила Александра Федоровна, но Настя лишь загадочно улыбнулась…


Это был последний спектакль в сезоне. Анастасия чудно провела два акта, и публика не единожды бисировала, не дожидаясь окончания сцены. Время от времени она встречалась с Каховской взглядом, и тогда взор актрисы как бы говорил: потерпите еще немного, сейчас я вам покажу, на что я способна…

Для нее в зале, кроме Александры Федоровны и еще двух зрителей, князя Гундорова и Дмитрия Нератова, словно никого более не существовало. Для них, собственно, она и играла, и три пары глаз неотрывно смотрели на нее. С каждым из обладателей этих глаз Моина-Настя спорила и разговаривала от лица создаваемого ею на сцене образа. «Небо голубое, вода мокрая и всяк сверчок знай свой шесток? Такова данность, и ей надлежит покориться? — вдохновенным языком сценического действа говорила она Каховской, отвечая на ее тревожный взгляд. — Нет уж»!

«А ты, мерзкий старик, мышиный жеребчик, думаешь, так и будешь раз за разом ломать и калечить молодые жизни? А не напомнить ли тебе, что Курносая уже поджидает тебя за ближайшим поворотом»? — сумела она сказать князю Гундорову, после чего с его лица тотчас сползла слащавая улыбка.

Что касается обладателя третьей пары глаз, пытающегося смотреть на сцену холодно и безучастно, что ж, ему она скажет все просто, без обиняков, и не как Моина, а как Анастасия Павловна Аникеева.

— Сейчас моя героиня умрет, — неотрывно глядя в глаза Нератова, громко произнесла Настя. — Она уже умирала на этой сцене множество раз, и я умирала вместе с ней. Умирала от любви и из-за любви. Больше я не хочу умирать. И вам, — она протянула руку в сторону кресла, в коем, развалившись, сидел князь Гундоров, — больше этого от меня не дождаться…

Лица в зале невольно повернулись в сторону князя, и тот, пунцовея от сотен взглядов, заерзал в своем кресле.

— Настя, что ты делаешь! — зашипел в ее сторону Плавильщиков, страшно вращая глазами. — Немедленно, немедленно…

Анастасия оглянулась. За кулисами актеры хора и массовки молча наблюдали за происходящим. Меж ними, делая страшные глаза, беззвучно, как рыба, открывал рот держатель театра Медокс.

— Я прошу прощения у почтенной публики за срыв сегодняшнего спектакля, — обратилась Настя уже в зал. — И хочу проститься с вами…

По залу пробежал гул удивления, но она остановила его одним движением руки.

— Я покидаю сцену, потому что не хочу больше умирать на ней. Даже из-за любви. Именно ради нее я хочу жить!

В разных концах зала раздались два хлопка. На них зашикали, но двое продолжали рукоплескать и закончили, когда сами посчитали нужным. Потом они посмотрели друг на друга. Это были Александра Каховская и Вронский.

— Некоторые из вас думают, — Настя снова посмотрела в глаза Дмитрия Нератова, — что актриса на сцене является актрисой и в жизни. И такой нельзя верить, а ее боль и страдания есть лишь простое лицедейство, направленное на публику. Актерам-де вообще нельзя верить, ибо все у них — игра! Балаган! Ведь даже не каждый из вас, ценителей театрального искусства, — обратилась она снова в зал, — готов подать актеру руку. А что же говорить об остальных… Как же: шут, лицедей, низкое сословие. Но и у нас есть душа, и есть сердце. И чувствуем мы, и мучаемся, поверьте, не меньше вашего!

Теперь уже раздались хлопки из-за кулис, где столпилась едва ли не вся актерская братия театра.

— Я ухожу без сожаления, — продолжила Настя. — Мне нужно было сделать выбор, и я сделала его. Теперь никто не сможет упрекнуть меня в лицемерии и лжи. Прощайте, господа.

Настя оглядела безмолвный зал и глубоко поклонилась. И зал взорвался рукоплесканиями. На сцену полетели цветы, кошельки и даже мужские шляпы. Публика неистовствовала и находилась в чрезвычайной ажитации[5]. С кресел второго ряда поднялся молодой высокий мужчина и, не спрашивая разрешения и не извиняясь, стал решительно пробираться к выходу.

За кулисами раскрасневшуюся Настю, с блестящими черными глазами, подсвеченными изнутри знакомыми уже многим голубоватыми отблесками, обступили актеры.

— Это правда? Ты действительно уходишь из театра? — растерянно спросил Настю Плавильщиков.

— Ухожу! — с веселым отчаянием ответила Настя и посмотрела на высокого молодого человека, направлявшегося прямо к ней через толпу актеров.

— Здравствуй, — подойдя к ней, сказал он.

— Здравствуй, — ответила она.

— Пойдем? — протянул он ей свою руку.

Настя посмотрела ему в глаза, перевела взор на окружающих ее людей и глубоко вздохнула. Запах кулис… Она вдыхает его в последний раз, чтобы навсегда унести с собой. Как воспоминание о частичке счастья, предшествующей тому огромному счастью, что ожидало ее впереди.

— Прощайте, — громко сказала она и приняла протянутую ей руку.

Сию сцену наблюдали еще двое, дама годов около тридцати, черноволосая и черноглазая, с чуть грубоватыми чертами лица и открытым ясным взглядом темных глаз и молодой человек лет немного за тридцать, красавец и известный в городе ловелас. Когда влюбленная пара скрылась, Вронский, в полупоклоне обратился к Каховской:

— Позвольте представиться, мадам, гвардии отставной штаб-ротмистр Константин Львович Вронский.

Александра Федоровна бросила на него испепеляющий взор и ничего не ответила.

Верно, будь на месте Вронского кто-либо другой, то этот другой, скорее всего, стушевался бы и удалился прочь. Но Константин Львович лишь едва заметно побледнел, однако через миг как ни в чем не бывало произнес:

— Мне тоже очень приятно.

И очень душевно соврал:

— Анастасия Павловна много рассказывала о вас.

Каховская подняла бровь.

— Анастасия? Рассказывала?

— Да, — подтвердил Вронский, честно глядя ей в глаза. — Я сам об этом ее просил.

— Зачем?


Это был один из самых нелюбимых вопросов, правда, задаваемый ему крайне редко. Ну разве можно ответить на него однозначно?

«Нам необходимо встретиться тет-а-тет», — говорил Вронский даме и иногда слышал в ответ кокетливое:

«Зачем»?

На такой вопрос существовал лишь один достойный ему ответ: «Затем». Но сей ответ даму, конечно, не устроил бы, и потому Константину Львовичу приходилось произносить длинные фразы о необходимости выговориться и рассказать о своих чувствах, чего, конечно, невозможно произвести на людях, а стало быть, надо ехать к нему на квартиру, где уж точно никто не помешает, и у него будет возможность излить всю свою преогромнейшую к ней симпатию. В голове уже существовал другой план: излить не перед ней, а в нее, и вертелся другой ответ: дескать, дура ты, нешто не понимаешь, что я тебя хочу, и ты либо идешь со мной, либо катишься — ко всем чертям.

«Да отчего же к вам на квартиру»? — спрашивала дама, делая удивленные глаза и часто моргая.

Для Ответа на следующий глупый вопрос, имелся другой, единственно достойный ответ: «Да оттого».

Но и его не следовало произносить вслух, а надлежало долго и терпеливо объяснять этой Зизи или Аннет, что ежели встретиться где-нибудь в беседке на Патриарших прудах или Пречистенке, то не исключено, что их может кто-либо увидеть или подслушать, после чего, мол, подпадет под сомнение ваша дамская репутация, чего ему, человеку, выше всего ставящему женскую честь, решительно невозможно допустить.

«Наши сношения визави мы можем прекрасно проводить у меня дома, — убаюкивающим и мягким голосом говорил Вронский, ласково глядя на Зизи или Аннет. — Там нас никто не увидит и не услышит, и уж я постараюсь — поверьте мне! — сделать так, чтобы никто не заметил вас входящей или покидающей мой дом». Впрочем, Константин Львович здесь нимало не кривил душой, ибо всегда строжайше соблюдал конспирацию относительно посетившей его дамы.

В конечном итоге женщины по большей части сдавались и соглашались побеседовать с Вронским тет-а-тет. Константин Львович изливался в любезностях и не только, сии беседы зачастую затягивались далеко заполночь, а то и более, совершенно выматывая беседующих одновременно сливающихся в самых различных позах, на кои искушенный в любовных утехах Вронский был большой выдумщик. После подобных рандеву дамы уже первые напрашивались в гости, и Константин Львович любезно соглашался их принять, стараясь меньше говорить да больше действовать.

Дамы были в восторге…


— Затем что вы мне интересны, — ответил после некоторого молчания Вронский, проникновенно глядя в глаза Александре Федоровне.

— А вы мне — нет, — отрезала Каховская и отвернулась.

Вронский, потоптавшись, приподнял шляпу и был вынужден ретироваться. Он медленно направился к карете, и лицо его пылало.

Все-таки она задела его за живое…

Загрузка...