Каждый из нас наверняка хоть раз в жизни задумывался, каково это – жить в мире, если ты не такой, как все? Я, по крайней мере, точно задумываюсь.
Потому что сама была таким человеком.
Нет, конечно, есть и похожие на меня люди, и есть те, кто с пониманием и дружелюбием ко мне относится, но большинство окружающих живут совсем иначе. Везде я чужая. Мы существуем в непохожих вселенных, и каждая полна правил. Мне нравится жить в своей, но все смотрят на меня как на несчастную жертву.
Я – дочь эмигрантки и англичанина, мусульманка, живущая в Штатах. И в этом все дело.
– Бисмилляхи рахмани рахим, – тихо произнесла я почти себе под нос.
Именно с этих слов мусульманам положено начинать употребление пищи. Это наш вариант молитвы, которую христиане произносят за столом, взявшись за руки. Так мы благодарим Бога за еду. Считается, что любая трапеза, которая не начинается с этих слов, проходит в компании уплетающего за обе щеки Сатаны. Но стоит их произнести, как он громко и смачно выблевывает все, что успел проглотить, и снова остается голодным. В детстве меня это всегда смешило, и я громко кричала в пустоту: «Так тебе и надо!»
И наш сегодняшний завтрак, как всегда, начался именно с этих слов.
У меня совсем не было аппетита, но, дабы подкрепиться перед тяжелым и стрессовым днем, я насильно запихивала в рот кусочек катаефа[1], испеченного мамой еще в шесть утра. Наверняка мой невеселый вид не остался незамеченным, раз папа поглядывал в мою сторону целых полчаса, а потом вдруг начал спрашивать:
– Все в порядке? Выглядишь задумчивой. Чересчур задумчивой.
– Она просто немного волнуется из-за новой школы, – ответила за меня мама, стоя у плиты и продолжая готовку.
Я промолчала: все и так было ясно.
С громким шумом на кухню вдруг влетел мой двенадцатилетний брат – единственный ребенок на всем белом свете, которого я искренне любила. Каштановые волосы, которые достались ему от папы, торчали во все стороны, извещая всех о том, что их обладатель ванную комнату еще не посещал. Он метнулся к холодильнику, только появившись на кухне, и достал пакет молока.
– Кани, садись за стол и позавтракай с нами, – недовольно протянула мама. – И скажи пару ободряющих слов своей сестре.
Кани устремил взгляд небесно-голубых глаз на меня и улыбнулся самой успокаивающей улыбкой на свете.
– Все будет в шоколаде, сестренка, – произнес он громко, словно читая стихотворение в переполненном зале. – Я уверен, что ты волнуешься зря.
– Я не волнуюсь, – запротестовала я, нагло пытаясь обмануть саму себя. – Возможно, совсем чуть-чуть.
Мама взглянула на черный шарф, покрывающий мои голову и шею, и ей все стало понятно за считаные секунды.
Да, признаваться я не хотела ни в какую, но волнение мое было вызвано именно этой тканью, закрывающей волосы от чужих глаз. Я понятия не имела, как примут меня новые одноклассники, как отреагируют учителя и все остальные американские подростки, и оттого напрягалась при мысли о том, как вхожу в здание школы и тут же становлюсь объектом внимания десятков любопытных глаз.
Хотя нет, я прекрасно знаю, как они отреагируют.
«Если решишь самоликвидироваться, делай это подальше от нас». Потом последует смех, будто это действительно смешно.
Или немного иначе. Например: «Из каких ты террористов? Афганских? Или иракских?».
Вот что они, скорее всего, скажут.
– Адиля, – начал папа осторожно, заметив, как мы с мамой многозначительно переглядываемся, – может, ей как-то иначе завязать платок? Как-то более незаметно. Словно это простое украшение или женский аксессуар.
Мама лишь набрала в легкие побольше воздуха, но промолчала. Вероятно, ей казалось, я способна сама отвечать. По ее лицу я даже успела решить, что она кивнет, согласившись с мужем.
Но вот чему меня учили, так это тому, что я достаточно взрослая, чтобы самой решать, как распоряжаться своей внешностью. Так что молчание и смирение было не про меня.
– Пап, я не хочу его снимать или надевать как-то иначе, – сказала я нарочито серьезным тоном. – Не хочу изменять своей религии из-за кучки дураков.
Мама взглянула на меня почти с гордостью, и я тоже почувствовала гордость за саму себя. И все же она вполне могла согласиться с папой, если бы я не настояла на своем.
Никто никогда не заставлял меня надевать хиджаб[2]. Но как же велика проблема, которая исходит от тех, кто не верит этому. Многие с пеной у рта, стоя с плакатами с многозначительно громкими надписями вроде «Нет исламу в Америке!» или «Угнетение прав женщин в мусульманской религии», любят вопить: «У них нет никаких прав! Все эти тряпки – желание их отцов и мужей, а если они не соглашаются, их жестоко избивают!» Ты отвечаешь: «Я надела платок с любовью и по собственному желанию, даже зная, на какие риски иду». Но никто к тебе не прислушивается. Все хотят оставаться при своем. Всем все равно на твою правду.
Вот я и научилась помалкивать, никому ничего не доказывая.
Впервые я примерила платок, когда мне было пятнадцать, очарованная знакомыми девушками в хиджабах. Мне нравилось то, как загадочно они выглядели, как грациозно ступали по земле, какой от них веяло приятной энергией. Они казались мне настолько прекрасными, что я невольно сравнивала их с ангелами – со светлыми и чистыми существами.
Я, как и все, конечно же, ходила в школу, смотрела на своих сверстниц и не могла представить себе, каково это – носить короткие юбки или маечки. Многие девчонки надевали короткие шорты с колготками в сетку вместе с топиками, открывающими их животы. Кто-то носил облегающие джинсы, при этом не прикрывая места, которые я не представляла возможным оставлять на виду. Я же напяливала на себя широкую одежду, висящую на мне как на тоненькой веточке или ребенке, которому до этих вещей еще расти и расти. Носила широкие джинсы, сверху – рубашки или толстовки, доходившие почти до самых колен, а на голове, конечно же, длинный шарф, которым я закрывала волосы, откидывая свободные края на плечи. В общем, на фоне своих одноклассниц я всегда казалась самой настоящей монашкой.
И мне это нравилось.
Нравилось закрывать те части моего тела, которые могли вызывать глупые ухмылки и непристойные мысли у мальчиков, чьи гормоны и без того бушевали. К сожалению, мы живем далеко не в идеальном мире, чтобы не беспокоиться об окружающих нас извращенцах и маньяках. Конечно, хиджаб не гарантирует полную безопасность, но все же уменьшает риски.
Да, моя религия позволяла мне чувствовать себя по-настоящему комфортно, а не притесняла, как многие предполагали.
Я отпила немного сока из стакана, который заботливо протянул Кани, явно гордясь тем, какой он хороший брат. Затем он сел на стул в своей любимой позе – прижав к груди одну ногу, которую согнул в колене. Раньше родители просили его садиться ровно, но вскоре свыклись с тем, что ему так удобно.
– А что насчет тебя, приятель? – заулыбался папа. Он взял кусочек катаефа и, разжевав, проглотил. – Волнуешься?
– Да какое там волнуешься, пап! Я жду не дождусь оказаться в школе! Там столько возможностей завести новых друзей! А то прежние мне уже поднадоели.
– А они знают, что ты о них такого мнения? – спросила я, ужасно радуясь тому, как расслабились мои плечи под легкостью непринужденной беседы, начатой братом.
Кани усмехнулся.
– Думаю, знают.
Мама протянула мне пиалу с финиками, и я взяла один. На вкус он оказался почти таким же сладким, как карамельная конфетка. Вообще финики – это отличная замена сахару, не приносящая вреда.
По вечерам, например, мы часто (особенно с приходом гостей) сидели в беседке на маленьком заднем дворике, пока лампа откидывала наши желтовато-оранжевые тени на землю, и распивали чаи, закусывая сладкими финиками. И даже сахара класть совсем не приходилось. Я посмотрела на часы, и внутри снова все сжалось, словно от сильного страха. Но не сказать, что я боялась. Скорее, жутко не хотела выслушивать от подростков очередные упреки за свой внешний вид и, может, даже оскорбления из-за платка. Так что меня можно было понять.
– Ты ведь прочитала утреннюю молитву? – спросила мама.
– Да, – кивнула я. – И Кани разбудила.
– Отлично. И в школе не забудь помолиться.
– Если найду место.
Мама меня обняла: от нее исходило невероятное тепло, а ее руки согрели мои плечи.
– Не волнуйся. Все будет хорошо.
Я дважды кивнула; обычно именно таким образом я давала понять, что мне не нужно повторять. Мама тоже кивнула в ответ, и прядь ее волос упала на лоб, но она ловко ее смахнула.
У моей мамы очень густые черные волосы, которые она обычно собирает в хвост на затылке, но сегодня она почему-то заплела их в косу. У нее потрясающие ярко-зеленые глаза, которые достались ей от бабушки, и почти нереалистично правильные черты лица. В параллельной вселенной она могла бы стать очень востребованной моделью и возглавлять обложки известных журналов, заставив всех красавиц мира кусать себе локти. Благодаря своей внешности мама, как я верю, и привлекла внимание папы. В первую очередь именно внешность сделала ее очень популярной среди мужчин, окружавших ее когда-то, и собирала множество поклонников, каждого из которых она жестоко отвергала. Я слышала много рассказов о том, как, приходя с учебы домой, она не раз обнаруживала букеты цветов у порога. А иногда цветы приносили, когда она сидела дома. Да еще и любовные записки. Многие хотели завоевать сердце загадочной красавицы. Были даже попытки поговорить с ее отцом, моим дедушкой, а он первым делом отправлялся спросить мнения своей дочери касаемо возможных женихов. Но она всем отказывала, храня в сердце намерение для начала получить образование.
К слову, моя мама – арабка, переехавшая в Америку из Сирии еще в шестидесятых в поисках лучшей жизни. А вот папа… Он урожденный англичанин, но провел большую часть своей жизни в Штатах почти с той же целью.
Столь необычная пара всегда была предметом любопытства соседей, и все задавали одни и те же вопросы: «Как вы познакомились?». Ответ был прост и весьма банален: отец, Кристофер Уайт, был талантливым студентом в научно-исследовательском институте на факультете востоковедения, а мама, Адиля Багдади – восточной красавицей, решившей однажды воспользоваться своими первыми заработанными деньгами и проехать через всю Северную Америку.
Где-то там они и встретились. Так и сплелись судьбы двух, казалось бы, совершенно разных людей.
Когда родители впервые поняли, что их бешено колотящиеся сердца – это, вероятнее всего, влюбленность, мама, придерживаясь исламских законов, запрещающих добрачные отношения, была серьезна, не позволяла себе флиртовать, а лишь увлеченно рассказывала папе о своей религии, сидя за длинной партой в университете. А тот так же увлеченно слушал, растворяясь в ее глазах, которые казались ему самым прекрасным, что есть на этом свете. Он сам так мне и рассказывал, а я слушала и улыбалась, как дурочка.
Папа погрузился в изучение ислама и вскоре перешел из неопределенности в мусульманскую религию. Почти сразу он научился читать Коран[3] на арабском, совершать намаз[4] и изучил обязанности каждого мусульманина.
Вскоре их любовь стала вполне законной.
Думаю, что и слово «законная» звучит странно. А еще страннее, наверное, не понимать, как это – нельзя встречаться с парнями? Почему?
Вся моя жизнь с самого детства многим казалась одним сплошным запретом всего, что для остальных детей было обыкновенным делом. Так, соседская девочка уже в двенадцать лет убегала из дома с мальчиком, которого называла своим парнем, а другие девчонки, жившие через дом от нас, гуляли допоздна и веселились на разных подростковых вечеринках, пока их родители спокойно распивали на кухне чаи или смотрели очередное дурацкое шоу, которые без конца крутили по всем каналам.
Я могла бы завидовать этим детям, их беззаботности и мечтать однажды самой жить так же. Но этого не происходило. Мне это было попросту не нужно. А люди уже успели записать меня в несчастные, совершенно не зная ни меня, ни моих чувств.
Вот что меня просто вымораживало.
– Так, еще полчаса – и мы точно опоздаем, – произнес папа, взглянув на настенные часы, висевшие прямо над телевизором, и встал из-за стола. – Увидимся вечером, Адиля. – Он неловко провел рукой по щеке мамы, как всегда стараясь не показывать их взаимных ласк мне и Кани. – Дети, в машину.
Когда он это сказал, я уже стояла возле зеркала в прихожей и смотрела на свое отражение. Я поправляла головной платок, стараясь не выглядеть слишком необычно, что, конечно, было очень глупо с моей стороны. Я чаще всего носила свой хиджаб как паранджу, скрывая вместе с волосами и лицо, а это еще более необычно для американских подростков, не привыкших к подобному зрелищу. Такое они видели разве что в фильмах про террористов или на фотографиях в газетах, где сообщалось, что некая запрещенная организация едва не взорвала какое-то там здание. И, конечно же, меня тоже причисляли к тем, кто такое одобряет.
Многие, кстати говоря, путают эти два понятия, но на самом деле паранджа и хиджаб – вещи немного разные. Первое, например, больше похоже на просторный халат с длинными рукавами, драпирующий лицо и тело женщины, с прорезью для глаз, которую закрывает плотная сеточка, называемая чачван. Чаще всего паранджа бывает черного цвета и полностью скрывает все изгибы тела женщины, тогда как хиджаб – более «легкий» вариант, не скрывающий лица.
Сегодня свою излюбленную традицию носить хиджаб на манер паранджи я решила оставить до лучших дней, чтобы не пугать новых школьных приятелей (ну или врагов) своим видом.
Небольшая прядь черных волос выглядывала из-под шапочки, которую мусульманки надевают под платок, и я осторожно спрятала ее пальцем.
Мы с мамой из тех арабок, у которых светлая кожа и яркие глаза, хотя многие ошибочно считают всех выходцев из Ближнего Востока смуглолицыми и кареглазыми. У меня глаза отличались светлым зеленым оттенком, даже сероватым, что я считала неким своим достоинством.
Людям бывает трудно определить, откуда я родом и кто по национальности, но хиджаб сразу закреплял за мной образ злой экстремистки. И я даже привыкла. Нет, правда. Давно привыкла.
Когда папа громко поставил опустевшую чашку из-под кофе на стол, я пришла в себя, схватила с пола рюкзак и молча вышла из дома. Кани побежал за мной, успев закинуть в рот несколько картофельных чипсов, которыми мама разрешала нам лакомиться по пятницам.
– Все еще беспокоишься, ухти[5]? – с переполненным ртом поинтересовался Кани, садясь в машину.
– Нет, – зло нахмурив брови и пристегиваясь, ответила я. – Сказала же, что не волнуюсь.
– Если кто-то обидит тебя, можешь сразу сказать об этом мне. Я им всем задницы надеру за тебя.
– Кани! – выпучила глаза мама, выходя из дома, чтобы проводить нас. – Что это за выражения такие?
Папа хихикнул, поворачивая ключ в замке зажигания.
– Хаяти[6], позволь нашему сыну быть обычным подростком, – сказал он, потрепав Кани по голове. – Он всего-навсего двенадцатилетний парнишка.
Мама цокнула, будто стыдя сына, но затем улыбнулась, поправляя свое отношение к подобному.
Старенький «форд» папы выехал из гаража и плавно остановился на узкой дороге. Мы не могли уехать, пока мама не подойдет к окну и не скажет: «Сафаран са'иидан» – «Счастливого пути» на арабском. Затем папа лучезарно улыбнется ей в ответ, вновь произнесет что-то вроде: «Увидимся вечером», и только после этого небольшого ритуала мы наконец тронемся с места.
Мы въехали сюда совсем недавно. Переезд в новый дом был запланирован за месяц до того, как я об этом узнала. Родители решили, что расисты и националисты, готовые гнобить всех, кто становится источником их неоправданной ненависти, не обитают в более тихих и спокойных районах города. Они, конечно же, глубоко ошибались, потому что на свете нет ни одного места, полностью лишенного злых, готовых безо всякой на то причины всех гнобить людей.
Кани, я помню, был полностью лишен присущего мне негатива и вместо ожиданий худшего радовался как никогда прежде, ведь в новом доме для него была подготовлена личная комната, о которой он мечтал всю жизнь.
А что я? Была ли я рада переезду? Скорее да, чем нет. Мне совсем нечего было терять; настоящих подруг у меня никогда не было, как не было и других причин привязываться к нашему старому дому. Мне было ровным счетом по барабану.
– Ламия, ты ведь помнишь номер кабинета своего класса, верно? – прервав мои мысли, поинтересовался папа и взглянул на меня через зеркало заднего вида.
– Да, – кивнула я. – Я и на руке его записала. На всякий случай.
– Хочешь, я зайду туда с тобой? Если тебе страшно.
Я широко распахнула глаза, ужасаясь такой перспективе, но постаралась ответить спокойно:
– Нет, спасибо. Я должна сама справиться.
– Потому что Ламия уже взрослая, – встрял в разговор Кани. Он все еще жевал чипсы, прихваченные из дома. – Ей ведь уже семнадцать.
Напоминание о моем недавно прошедшем дне рождения заставило папу грустно улыбнуться.
– Да, – произнес он как-то задумчиво. – Ламия уже совсем взрослая. Как быстро летит время.
Мне показалось, что я услышала печаль в его голосе, но не успела спросить об этом, как увидела в окне коричневое здание с почти гордой надписью, гласившей: «Старшая школа имени Олдриджа».
Желтые школьные автобусы по очереди подъезжали и уезжали, когда толпы подростков, громко разговаривая, вылетали из них, словно рой пчел. Я сразу подметила полное отсутствие подобных мне (что было вполне ожидаемо), и внутри стало вновь неспокойно, хоть я и успела ошибочно решить, что в дороге смогла немного расслабиться.
– Что ж, мы приехали, – сказал папа, остановив «форд» у ворот школы. – Ты готова?
– Вполне, – уверенно ответила я и открыла дверцу машины. – Удачи на работе. – Повернувшись к Кани, я выставила кулак костяшками вперед и произнесла: – А тебе приятно провести время в новой школе.
– И тебе. – Стукнув по моему кулаку так, будто мы давние приятели, Кани широко улыбнулся, показав миру свои ямочки на щеках.
Не дав себе шанса на долгие размышления и жуткие страхи, которые могли появиться в голове, я сделала шаг вперед, в сторону все того же трехэтажного коричневого здания с надписью золотого цвета. Оно будто стало заложником множества учеников, которые вели себя совершенно по-разному, олицетворяя отдельные миры. Кто-то жевал, кто-то без умолку болтал, кто-то вихрем пролетал мимо меня, не зная, куда девать свою юношескую энергию…
Но вот что самое классное: никто на меня не смотрел.
Пока что.