Тропа в Тигровку
Электричка словно пыталась вспомнить, зачем она вообще родилась: пыхтела, скрипела, закладывала виражи так, что чемодан у ног Инны пару раз съезжал, как непослушный щенок. За стеклом упрямо тянулись сопки, бирюзовые там, где их сглаживала дымка, и чёрно-зелёные, где тайга подступала прямо к насыпи. Воздух за тонким окном был другим — не городским, тяжёлым и сладковатым от выхлопов, а прозрачным, с терпкими нотами смолы, железа и чего-то влажного, как будто сама земля только что выдохнула после долгой жары.
Инна не любила признавать поражения. Но чем иначе назвать то, что она делает сейчас: в двадцать семь ехать туда, где даже на карте — белёсое пятно, а в официальной группе посёлка в соцсетях последняя запись — «Потерялась чёрная коза, отзывается на Мурку»? Её зеркальце в телефоне, растрескавшееся как лёд на весенней луже, отражало упрямый подбородок, тёмные круги под глазами и волосы, скрученные тугой петлёй, чтобы не путались.
— Идём ва-банк, — сказала она своему отражению и сунула телефон поглубже в карман.
Было бы смешно, если бы не хотелось плакать.
Шестнадцать часов назад она закрыла за собой дверь квартиры, где уже всё было не её: шторы — свекровины, чашки — «наши, Семёжиные», ковёр — «мне подарили, а ты что, не помнишь?» Даже воздух там был чужой, с запахом дорогой бытовой химии и рагу из претензий. «Девочка, — сказала свекровь голосом, которым раньше запугивали провинившихся школьников, — ты как-то… не срослась с нашей семьёй. И вообще у вас характеры с Семёном несовместимы. Ты пойми правильно, ну сколько можно?» Инна помнила, как у неё зачесались ладони — всегда чесались, когда хотелось ударить в ответ, — но она только кивнула и пошла собирать сумку, отыскивая в шкафах своё, настоящее. Вышло обидно мало.
Теперь всё это «мало» лежало у её ног: пара джинсов, три футболки, шерстяной кардиган, несколько бабушкиных тетрадей в мягкой обложке — с рецептами, старательными круглыми буквами на пожелтевших листах — и конверт с документами на дом в Тигровке. Дом достался от бабушки Анисьи, о которой в семье говорили уважительно и чуть таинственно: «Она из тех, кто в тайгу ходит без карты и возвращается всегда». Бабушка умерла давно, но дом стоял. Или, по крайней мере, числился.
Поезд дёрнулся последний раз и застыл, будто задумался. Станция «Тигровка» встретила щербатой вывеской, одноколейкой и блаженно спящим псом на бетонной плите. Возле крошечного киоска на углу тянулся аромат жареного теста и сладкого чая. Вдалеке шевелилась полоса леса, где-то протяжно ухнул туман, или это паровоз? Нет, это просто тайга умеет разговаривать своим голосом.
Инна стянула сумку на плечо, подцепила чемодан за ручку и шагнула на перрон. Земля под ногами была не асфальтом — настоящая, упругая, глина с мелкими камешками. В этот момент что-то странное шевельнулось в груди — не страх и не радость, а… узнавание. Будто она уже была здесь в какой-то другой жизни и знала, где справа колодец, где слева лавочка с потрескавшейся краской, и как пахнет тут воздух ранним утром — холодком, мокрой корой и диким мёдом.
— Приехали? — из тени павильона вынырнула женщина лет семидесяти, сухая как степной корень, глаза — острые, будто с них только что сняли чешуйки.
— Да, — улыбнулась Инна. — Здравствуйте.
— Здрасьте. Ты чья будешь?
Инна уже открыла рот сказать честное «никому не нужная», но передумала.
— Внучка Анисьи.
Старуха прищурилась, и в этом прищуре неожиданно мелькнуло что-то тёплое.
— А-а. Тогда понятно. Дом на Ясенной тебе. Там ключ у соседки должен быть. Я Фрося. Если что — магазин вон там, через дорогу, а колонка — за остановкой.
— Спасибо, — сказала Инна, и её внезапно накрыло облегчение. Будто эти простые слова — «внучка Анисьи» — поставили её на карту.
Дальше был автобус, если эту железную коробку можно было так назвать. Водитель ругался на каждую кочку, но ругался ласково, как человек, который знает, что железо слышит и обижается. Дорогой встречались дома — то аккуратные, свежевыкрашенные, то с просевшей крышей и забором, который держался на памяти. Люди кланялись друг другу, не останавливаясь, как будто их каждый шаг уже был разговором.
Дом на Ясенной оказался в самом конце улицы, где дорога упёрлась в стену старых кедров и сосен. Деревянные наличники на окнах с вырезанными звёздочками, облупившаяся синяя краска, крыльцо, которое просело и просило помощи. Трава шуршала под кроссовками, сухая, тёплая. Инна остановилась и вдруг улыбнулась:
— Здравствуй, дом. Давай попробуем без взаимных претензий, ладно?
Ключ отыскался у соседки — у той самой Фроси. Пока Инна подпирала плечом дверь, Фрося, не спрашивая, открыла ставни, пропуская в дом треугольники света, сняла скатерть с гвоздика, встряхнула и сказала:
— Тут всё просто. Печь — капризная, не любит, когда с ней сюсюкаются. Снедь у тебя есть?
— Есть немного. Сухпай, гречка, тушёнка.
— И правильно. Вода — колонка. Помни: если ветер к лесу — ночью шумно будет. Не пугайся.
— Кто шумит? — спросила Инна и тут же пожалела: вопрос прозвучал слишком городским, слишком наивным.
Фрося посмотрела мимо неё, туда, где начинался тёмный коридор, в конце которого пахло сушёной мятой и пылью.
— Лес. Он живой. И мы — живые. Нам ужиться надо.
Сказала — и ушла, как человек, который всё решил уже давно.
Инна обошла дом. Комната, где пыль лежала ровным слоем, будто кто-то аккуратно рассыпал муку; старая кровать с железной спинкой; сундук, чёрный, отполированный до блеска множеством рук; маленькая кухонька с окном, через которое видно крону яблони, и миска на подоконнике — бабушкина, белая, с голубыми тюльпанами по краю. На столе, под миской, нашлась записка, выцветшая, как старое фото: «Инна, если приедешь — не бойся печи. Её надо просить по-хорошему. И не забывай, внучка: у нас у всех полосы есть. Кто-то их видит, кто-то — нет. Ты смотри внимательней».
— Полосы… — Инна провела пальцем по буквам. — Что за полосы?
Слово показалось нелепым и в то же время правильным, как если бы оно давно жило где-то на краю сознания.
Первым делом она вымела пол. Пыль поднялась, зачесался нос, захотелось чихнуть так, чтобы крышу сорвало. Потом набрала воды из колонки: тяжёлая, холодная, с металлическим привкусом, она обожгла ладони холодом и освежила до костного мозга. Ставила чугунок на печь осторожно, словно прикасалась к живому существу.
— По-хорошему, — шепнула она. — Пожалуйста, зажгись.
Пока разгорались дрова, она достала бабушкину тетрадь. Первая страница — «Гречка с тушёнкой на холодный ветер». Инна невольно улыбнулась. Рецепт был прост до детской ясности: «Гречу промыть. Вода — два к одному. Тушёнку разогреть отдельно, жир не выкидывать — в печь любит». В конце — «Подать горячей, есть молча, слушая, как шуршит снаружи».
Она делала всё, как написано: промывала крупу, пальцы мерзли в холодной воде, но было приятно — будто они оживали. Жир из баночки шипел на чугунной сковородке, пахло тёплым мясом и перцем. Печь фыркнула и стала дышать ровнее. В доме стало тепло, и это тепло пахло дровами, пылью и чем-то пряным, бабушкиным — возможно, той самой мятой из коридора.
С первыми ложками Инна внезапно поняла, насколько голодна. Еда была настоящей — не той, что проглатываешь между совещаниями и звонками, а простой, но щедрой: гречка вбирала в себя жар, тушёнка растворялась, оставляя на языке густой, солоноватый вкус. «Есть молча», — написала бабушка. Инна ела молча и слушала.
Снаружи и правда шуршало. Иногда — так, как будто по траве пробежал большой, тяжёлый зверь. Иногда — как будто ветка по стеклу провела. Один раз — низко и глухо, будто кто-то вдали загудел. Не страшно. Скорее… правильно.
После ужина она вытащила из сундука старое покрывало и разложила его на кровати. Рядом поставила чемодан — как маяк того, что она здесь не временно. Потом вышла на крыльцо. Закат уже провалился за сопку, небо было влажно-фиолетовым, звёзды просыпались одна за другой. Воздух пах так, что хотелось дышать глубоко и долго, пока не начнёт кружиться голова.
— Красиво, — сказала она вслух. — И страшно. Но красиво сильнее.
— Красивое всегда опасное, — отозвался голос из темноты.
Инна резко обернулась. На дороге, не доходя до калитки, стояли двое. Она узнала их: тех самых мужчин, которых видела днём у остановки. Один — широкоплечий, с гладко стриженными висками, в зелёной футболке, обнажающей жилистые руки. Другой — выше, с непослушной прядью, падающей на лоб, в тёмной рубашке, расстёгнутой на пуговицу больше, чем полагалось приличию.
— Добрый вечер, — первой сказала Инна. Голос прозвучал ровно, и она этим гордилась.
— Вечер добрый, — отозвался зелёный. — Мы — соседи. Артём, — он кивнул на себя. — А это Данила.
— Инна, — представилась она, зачем-то так серьёзно, будто подписывала документ.
— Мы слышали, приехала внучка Анисьи, — сказал Данила. Глаза у него были тёмные, в них прятался отсвет того самого заката — или ей показалось? — и что-то хищное, как у зверя, который умеет быть терпеливым.
— Приехала, — кивнула она. — Надолго.
— Надолго — это правильно, — Артём всё ещё стоял, не переступая ни на шаг. — Дом держит того, кто его держит.
— А если он завалится? — не удержалась Инна. — Тогда кто кого будет держать?
— Не завалится, — спокойно сказал он. — Если руки на месте.
— Руки… — Инна посмотрела на свои ладони. Они были царапаны и немного обожжены печной дверцей. — На месте.
— Хорошо, — Данила улыбнулся. — Тогда держись и ты. Здесь… — он поискал слово и, не найдя, сказал просто: — Здесь многое не как в городе.
— Уже заметила, — Инна кивнула на тишину вокруг. — У вас в темноте слышно, как растёт трава.
— Это не трава, — тихо сказал Артём. — Это — лес.
Она хмыкнула.
— А я-то подумала — у вас доноры с травой договорились.
Данила коротко рассмеялся. Смех был низкий, бархатный, очень тёплый — как глоток хорошего чая после мороза.
— Если что нужно — топор, гвозди, лампочка, — сказал он. — Скажи. Мы рядом.
— Спасибо, — она кивнула. — И… — вздохнула, решившись на глупость: — А тигры тут водятся?
Оба посмотрели на неё слишком внимательно. На секунду. Этой секунды хватило, чтобы у неё кольнуло под рёбрами.
— Водятся, — сказал Артём. — Но не там, где их ждут.
— Значит, ждать не буду, — улыбнулась Инна. — Пусть сами приходят знакомиться.
— Лучше не надо, — Данила переступил, глядя ей на руки. — Печь ожогла?
— Пустяки, — она спрятала ладони. — Это печь меня проверила на вшивость. Кажется, я прошла.
— Пройдёшь, — уверенно сказал Артём, будто уже знал. — Спокойной ночи, Инна.
Они ушли так же тихо, как появились. Дорога собрала их шаги в одну длинную линию, и эта линия растворилась в темноте. Инна ещё немного постояла, слушая, как сверчки подбирают нужную тональность, и вернулась в дом.
Они странные, — подумала она, — как будто… Она остановилась, пытаясь поймать мысль. Как будто знают обо мне больше, чем я сама.
Она закрыла на крючок дверь, потушила лампу в кухне, оставила только ночник — маленькую стеклянную банку с светлячковым, тёплым светом. Легла, натянула одеяло до подбородка. И вдруг поняла: не страшно. Даже хорошо. Даже правильно — как вписаться буквой в слово, к которому тебя не учили, но ты его всегда знал.
Сон пришёл не сразу. Сначала были полуобразы: бабушкины руки, пахнущие хлебом и можжевеловым дымом; серая кошка, которой не было; дорога, уходящая в лес, и полосы — то ли тени от веток, то ли следы чьих-то шагов. Потом, когда окно стало совершенно чёрным и только изредка по нему пробегала чужая тень — может, облако, — Инна услышала звук. Низкий, глухой, как будто земля под домом вздохнула.
Она села. Сердце ударило в горло. Звук повторился — уже ближе. Словно кто-то большой и тяжёлый прошёл по двору, задев мохнатым боком штакетник. Одеяло соскользнуло на пол.
Идиотка, — сказала она себе. — Сидишь в ночной сорочке, как героиня дешёвой мелодрамы, и думаешь: «кто там?» А там — енот или сосед.
Но ноги сами потащили её к окну. Внутри будто щёлкнуло — раз, другой, третий — как в старой магнитоле, когда находишь нужную волну. Мир стал резче, как будто кто-то подкрутил фокус: она различала шорохи отдельно, знала, где скребётся мышь, где капает вода в ведре, где бьётся о стекло случайная бабочка. И ещё — слышала дыхание. Чужое. Густое, тяжёлое, медленное.
На дворе было темно, но глаза быстро привыкли. Тропа от калитки к крыльцу — полосатая: светлые лоскутки лунного света и чёрные, густые тени от яблони. И по этой полосатой тропе медленно, не спеша, шёл силуэт. Большой. Невероятно мягкий в движении. Силуэт остановился возле ступенек, поднял голову. Инне показалось, что он смотрит прямо в неё. Зрачки — две узкие прорези.
Она не закричала. Вместо этого ладони внезапно защипало — будто по коже побежали искры. Ногти потяжелели, воздух стал в вязью, в которой можно было жить, как в воде. «Полосы, внучка, у нас у всех есть», — всплыло бабушкино. Инна сделала шаг назад, сглотнула.
Силуэт неподвижно стоял у крыльца. Потом — почти неслышно — фыркнул. Развернулся так, что трава только качнулась, и с той же мягкой уверенностью пошёл назад, к калитке. Когда он ступил на дорожку, лунный свет залёг на его спину, и Инна ясно увидела полосы — тёмные, глубокие, как прорези в дымчатом золоте.
Она выдохнула. Мир вернулся на место.
Утром всё казалось сном. Почти. Исчезнувшая с подоконника яблочная кожура — она оставила её вечером — теперь лежала на крыльце, аккуратно разорванная на мелкие кусочки. На ступеньке — след. Не очень чёткий, но большой, с мощной подушкой и четырьмя овалами пальцев. Инна положила рядом свою ладонь. След был больше. Гораздо.
— Ну здравствуй, сосед, — сказала она следу. — Надеюсь, ты не вегетарианец.
Колонка выдала ей холодной воды; лицо снова ожило. Пока она умывалась, у забора тихонько покашляли.
— Доброе утро, — сказала Фрося. — Спалось?
— Спалось, — Инна задумчиво посмотрела на след. — Сны хорошие снились. Про кота… большого.
— Коты у нас разные бывают, — Фрося поправила платок. — Ты в магазин сходи. Соль, хлеб, спички возьми. А то печь обидится.
— Печь у вас характерная, — улыбнулась Инна. — Вчера меня допрашивала.
— Печь — как женщина, — хмыкнула Фрося. — Любит, когда её просят, а не приказывают.
Магазин оказался комнатой с низким потолком, двумя холодильниками, из которых один морозил так, что на его стенках выросли сталактиты, а второй просто стоял для красоты, и прилавком, уставленным банками — от сгущёнки до помидоров. Над кассой висела объявление: «В долг — только по большим праздникам и если совесть позволяет». Продавщицу звали Вера, и она задавала вопросы так, словно проверяла документы на ввоз человека в собственную жизнь: откуда, зачем, надолго ли.
— Надолго, — без паузы ответила Инна и вдруг поняла: она не лжёт.
Возвращаясь с пакетами — соль, хлеб, спички, молоко в мягком пакете и внезапно взявшийся там же букет — недорогих, но отчаянно пахнущих астр — Инна заметила у забора двоих. Артём опирался на перекладину, как на поручень на корабле. Данила сидел на крайней штакетине, как будто та была создана, чтобы держать именно его.
— Помощь нужна? — спросил Данила.
— Нужна — руки из плеч и голова на плечах, — отозвалась Инна. — Остальное можно купить.
— С этим у тебя в порядке, — сказал Артём. — Мы пришли предложить доски. Крыша у тебя просела.
— Доски — это хорошо, — Инна поставила пакеты на крыльцо. — Но сначала — чай. Я гостеприимная, просто очень занятой вид делаю.
— Чай — это правильно, — одобрил Данила. — Но ты учти: мы чай пьём много.
— Тогда поставлю два чайника.
Она делала чай, и всё было так спокойно и человечески, что даже стало немного обидно: а где же тайна? Где опасность? Вода закипала, банки на полке качались от прохода, Данила неловко раздвигал плечи, чтобы не задеть сушащиеся травы, Артём аккуратно снял ботинки у входа, как будто боялся потревожить дом.
— Это у тебя что? — Артём кивнул на тетрадь.
— Бабушкина. «Гречка с тушёнкой на холодный ветер», — улыбнулась Инна. — А ещё «Солёные грузди на терпеливую компанию».
— Мы терпеливые, — сказал Данила. — Но грузди — это позже.
Они пили чай. Ничего особенного: простая жестяная банка с индийским крупнолистовым, кипяток, щепоть мяты. Но вкус получился такой, что захотелось нарисовать слово «чай» на воздухе и долго на него смотреть. Разговор тоже был простым: про дорогу, про колонку, про то, что гриб в этом году пошёл не там, где обычно. Но под простотой жило другое — осторожное, как зверь у кромки леса.
— Ты вчера не испугалась, — вдруг сказал Артём. — Ночью.
— А чего бояться? — Инна сделала вид, что не понимает. — Ветер, трава, шаги. У вас тут звук ходит, как человек, — тихо, но точно.
— У нас тут много кто ходит, — Данила поставил чашку. — Много кто живёт. И у каждого свой характер.
— И полосы, — сказала Инна, сама удивившись, как легко слетело слово.
Данила поднял взгляд. Артём не двинулся, но воздух вокруг него чуть притянулся, как перед грозой.
— Полосы, — повторил Данила. — Кто тебе сказал?
— Бабушка. В записке.
Тишина, короткая, как вдох. Потом Артём кивнул — будто принял какую-то внутреннюю заявку.
— Тогда ничего, — сказал он. — Значит, разберёшься.
Инна улыбнулась — неуверенно, но честно. Разберусь. Разве у меня был когда-нибудь выбор?
После ухода соседей наступил тот самый час, когда солнце медленно гасит огонь на крыше и перекладывает его в кроны. Инна решила заняться огородом. Крапива стояла стеной — обидной, колючей. Она надела перчатки, взяла сапёрную лопатку — подарок от друга, который считал, что девушка должна уметь «копать под корень» — и полезла в зелёное море. Земля была тяжёлой, влажной, тёплой. Она дышала, отпускала, принимала, как собеседник, с которым не обязательно говорить.
Пока она выдёргивала мерзкую крапиву с толстым корнем, в голове постепенно распутывались узлы. Свекровь — с её голосом «ты пойми правильно». Семён — с его «я не готов». Тот вечер, когда она поняла, что не будет ни детей, ни «давай подождём, вдруг». Развод. Поезд. Дом. И вот — тёплая земля под ногтями, дзыньканье ветра в жестяном ведре, и пустота внутри, которая впервые за много месяцев была не пустотой, а пространством.
— Жить будем, — сказала она грядке. — Ты и я. Без Семёна. Без «я не готов». Я — готова.
К вечеру у неё получилось два аккуратных «острова» — расчищенных пятна, где земля лежала ровной, мягкой подушкой. Она полила их водой из лейки, и от земли поднялся запах — такой густой, что захотелось его выпить.
В дом она вошла усталая, но довольная — с тем тихим, правильным удовлетворением, которое бывает после честной работы. Печь снова фыркнула приветливо. На ужин — картошка с луком на сковороде, тонкие ломтики — бабушка учила: «Лук не жарь до горечи, держи на огне терпеливо, чтоб сладость отдала», — и стакан молока. Инна ела и улыбалась сама себе. Как смешно: я, человек, который знал меню всех модных кафешек на Измайловском, сижу и радуюсь жареной картошке, как ребёнок.
Ночь снова пришла быстро. В тайге ночь не ползёт — она падает, плотная, тёплая, пахнущая травой. На этот раз Инна легла раньше. И всё равно её выдернул из сна звук — не тот, вчерашний тяжёлый, а другой: лёгкие шаги на крыльце, осторожные, как если бы кто-то проверял, скрипит ли ступенька.
Она не зажигала свет. Поднялась, прошла к двери. Ладони снова защипало. Ногти чутко коснулись дерева, и ей на миг показалось, что она слышит, как по древесным волокнам бежит сок, как в глубине доски шуршит застрявшая когда-то соринка.
Снаружи — тишина. Она приоткрыла дверь. В лунном свете на пороге лежал… кусок ткани. Тёмный, грубый, пахнущий лесом, дымом и чем-то звериным. На краю — полоска бурого, как засохшая кровь. Инна подняла. На ткани — выжженный узор: четыре полосы, расходящиеся веером.
— Подарки носить рано, — прохрипел знакомый голос из темноты.
Она вздрогнула — и тут же узнала Данилу. Он вышел из тени, и луна легла на его плечи, на скулы, на глаза. Взгляд — не человеческий на секунду: слишком внимательный.
— Это тебе не нужно, — он протянул руку. — Это… просто работа.
— Работа с полосами? — Инна не отдала. — Это как — художник, но наоборот?
Уголки его губ дрогнули.
— Почти, — сказал он. — Просто иногда лес разговаривает с нами тоже.
— Тогда почему он разговаривает через моё крыльцо?
— Потому что ты дома, — сказал Данила так тихо, что она едва услышала. — А дома — слышат.
Он забрал ткань, кивнул, как кивают тому, кто не задаёт лишних вопросов, и растворился в темноте. Инна стояла ещё долго, пока сырой воздух ночи не стал прорезать кожу как тонкими иголками. Потом закрыла дверь и прислонилась к ней лбом.
Дома — слышат.
Сон этой ночью был другим. Не сны даже — запахи. Влажная земля; тёплая шерсть; горький дым; молоко, которое только что выплеснулось из ведра на траву; и ещё — кровь, тёплая, чуть солоноватая. От этого запаха внутри всё стало острым, как нож. Она проснулась с чувством, будто пробежала марафон — мышцы ныли, ладони гудели, в груди что-то стучало с кошачьей частотой.
Утро перевернуло всё на светлую сторону. Стены оказались молочно-жёлтыми, потолок — выше, чем казался ночью, окно — почти прозрачным. Инна улыбнулась и впервые с момента приезда поймала себя на ощущении, что готовит не завтрак, а день — как блюдо: тщательно, с уважением к каждому ингредиенту. Она замесила тесто на оладьи — на кефире, с каплей растопленного масла, «чтоб не липло к сковороде, а к душе липло», как писала бабушка. Печь гудела ровно.
— Пахнет — как у людей, — сказал на крыльце голос Артёма.
— А то вы лес едите? — усмехнулась Инна. — Заходите.
Артём вошёл без тени вопроса, как входят туда, где их ждут. Данила появился через минуту — словно его позвали запахи. Они ели оладьи со сметаной и малиновым вареньем из бабушкиного погребка, которое Инна нашла вечером, витая крышка проворачивалась тяжело, но сдалась.
— Ты быстро осваиваешься, — сказал Данила, и в голосе было не одобрение даже — констатация.
— Ага. У меня это с детства: новая школа — и я уже староста, — пошутила она. — Правда, потом выясняется, что я не все люблю одинаково.
— Не надо всех любить одинаково, — серьёзно сказал Артём. — Надо — правильно.
— Мудро, — Инна зачерпнула сметану. — Мудро вы тут живёте.
— Мы — просто живём, — отозвался он. — И держим своё.
Слово «своё» прозвучало так, что по коже побежали мурашки. Инна внезапно поняла: это не просто про огород, дом и крыши. Это — про то, что нельзя отдавать и нельзя разделить на «сегодня» и «завтра».
— А ты держи своё, — сказал Артём, поднимаясь. — Дом — начнём крыть после обеда.
— Я помогу, — тут же сказала Инна.
— Поможешь, — согласился он. — Только перчатки надень. И… — он помедлил, будто выбирая силу слова, — если вечером опять услышишь — не выходи.
— Почему?
— Потому что лес, — он улыбнулся краешком губ. — Он… проверяет. А ты ему ещё не ответила.
Ещё не проснулась, — неожиданно ясно подумала Инна. И вздрогнула от собственного слова.
День пролетел в работе. Гвозди звенели, доски ложились на стропила, как ноты на строку; Данила оказался ловким, работал с кошачьей точностью, Артём — без лишних движений, экономно, как люди, которые умеют беречь силы, когда впереди — длинная дорога. Инна таскала доски и не чувствовала усталости — словно внутри завёлся мотор на мягком, густом топливе. Только иногда мир вдруг становился слишком резким: она видела, как муха трёт лапками и как в пыли крошится древесина. И слышала сердце Данилы — легко, ровно; и Артёма — гуще, медленней. Свой — быстрее.
— Пей, — Данила поставил ей в руку жестяную кружку. — А то перегреешься.
Вода была прохладной, в ней пахло железом и льдом. Инна пила и ловила себя на том, что ей хорошо просто стоять среди этих двоих, в этом шуме молотка и тени яблони, которая закрывает от солнца ровно настолько, чтобы не было жарко. Вот бы так и жить. Просто, с досками, чаем и людьми, которые не задают вопросов не из равнодушия, а потому что ответ виден.
К вечеру крыша, как ни странно, перестала проседать взглядом — стало ощущение, что дом расправил плечи. Инна сварила на плитке суп — лёгкий, из картошки, моркови и щепотки перловки, нашла в тетради рецепт — «Суп на тех, кто помог», — и подала в глубоких мисках, на каждую — листик лавра.
— Будет дождь, — сказал Данила, глядя на край неба.
— Откуда знаешь? — Инна сощурилась.
— Оттуда, — он кивнул на лес, и это «оттуда» прозвучало совсем не шуткой.
Дождь пришёл ночью — тихий, шепчущий, ласковый. Пахло мокрой травой и сырыми досками. Инна проснулась — не от звука, от ощущения: тело знало, что снаружи всё иначе. Она вышла на крыльцо — босиком, в бабушкином шерстяном кардигане, который пах ею же и печью. Дождь падал редкими, большими каплями. В темноте что-то двинулось — и она не испугалась.
Сначала — глаза. Две янтарные лужицы на уровне её груди. Потом — силуэт, как из вчерашнего сна, только ближе. Он стоял по другую сторону забора, не переходя черту, и смотрел. Такой взгляд бывает у людей, когда они пытаются вспомнить имя, которое висит на кончике языка.
— Привет, — сказала Инна негромко. — Ты опять за яблочной кожурой?
Тигр — а кто это ещё мог быть? — фыркнул. В этом звуке было что-то похожее на усмешку. Он сделал шаг влево, где тропа к лесу, и остановился — как приглашение.
— Нет, — сказала Инна и сама удивилась твёрдости. — Я ещё не готова.
Тигр постоял — секунду, две. Потом повернулся и растворился в тёмной ткани дождя, как будто никогда и не стоял там.
Она вернулась в дом, но сна уже не было. Сердце — стучало ровно, но как-то широко, будто оно стало больше. Она сидела на краю кровати и думала о словах Артёма — «вечером не выходи» — и о том, что уже поздно не выходить. Внутри всё сползало к одной мысли, такой простой, что хотелось от неё отмахнуться: я — не чужая.
Утро принёс ветер. Он дул со стороны леса и приносил запах — густой, полосатый. Инна встала, стянула волосы в тугой хвост, натянула перчатки, взяла лопатку. Ещё одна грядка. Ещё одна доска. Ещё один шаг.
Она не знала, как именно будет жить дальше. Но знала: дом уже отвечает ей. Лес — тоже. И те двое — не просто соседи. И полосы — это не рисунок на шкуре. Это — путь. Его можно не видеть, но он всё равно ведёт.
Когда она вышла к калитке, на нижней перекладине, там, где стекает дождь, было царапнуто — четыре ровных полосы, аккуратных, как метки. Свежих. Инна провела по ним пальцем. Дерево было тёплым. Она улыбнулась, уложила прядь волос за ухо и сказала вслух — себе, дому, лесу и кому-то ещё, кто точно слышал:
— Я — дома. И я — проснусь.
Где-то в глубине леса глухо откликнулись. Ответ был коротким, уверенным, как обещание. И от него по её коже побежали мурашки — не от страха. От радости.