Каждый, побывавший в Чикаго, знает, что на Саус-Сайд жить невозможно. И все же Саус-Сайд Чикаго – прекрасная часть города с изящными особняками, чистенькими лужайками перед домами, каждый фут такой лужайки стоит целое состояние, великолепными парками и бульварами, внушительными, хотя и закопченными дымом, доходными домами. Ко всему этому нужно прибавить грандиозный вид на вечно рокочущий Мичиган, ограничивающий район с востока. И тем не менее мода давно повернулась к нему спиной, как она обычно поступает со всем истинно прекрасным.
Мы знаем, что Пейсоны жили на Саус-Сайд, и знаем, почему они там жили. Помним также, что Керри Пейсон принадлежит к числу матерей, желающих держать замужних дочерей поближе к себе. У Беллы хватило храбрости выйти замуж пораньше, чтобы избавиться от невыразимой скуки на Прери-авеню, но лишь позже отважилась она выдвинуть план переселения на Норд-Сайд. Ей исполнилось двадцать, когда она стала женой Генри Кемпа, который был старше ее на десять лет. Брак оказался удачным. Даже теперь, приближаясь к сорока годам, она все еще говорит: «Генри, принеси стул», и Генри приносит. Но Генри – вовсе не тряпка, он только супруг американского типа, перед которым чужеземная критика останавливается в ужасе. Это довольно молчаливый господин, с проседью, в очках, со стройной юношеской талией, сильным мужественным рукопожатием, ясной деловой головой, которого нельзя упрекнуть в слепом преклонении перед своей эгоистичной, избалованной и в общем недалекой женой. Нельзя умолчать и о разочаровании, с которым он встретил рождение дочери. Ему нужен был сын – опора в этом семействе умных и твердых женщин. Поэтому он стал звать свою Шарлотту – Чарли не только из-за легкости такого сокращения.
Не имея возможности удовлетворить свою тайную мечту перебраться на Норд-Сайд, Белла постаралась переселиться как можно дальше к югу от старого жилища на Прери-авеню. Это значит, что Кемпы поселились в Гайд-парке. Между обеими семьями – Кемпами в Гайд-парке и Пейсонами на Прери-авеню – тем не менее продолжала существовать ужасающая близость, плод неусыпных стараний Керри.
Они говорили по телефону ежедневно. Они виделись друг с другом почти ежедневно. Миссис Пейсон во что бы то ни стало желала вмешиваться в домашнюю жизнь замужней дочери, как в свою собственную. Во время младенчества Чарли по телефону ежедневно обсуждались самые сокровенные тайны детской, самые интимные стороны жизни ребенка… Лотти, которой в то время было лет шестнадцать, обычно торопливо поглощала завтрак (она как раз оканчивала среднюю школу) под аккомпанемент такого телефонного диалога между матерью и сестрой:
– Ну как сегодня ее желудочек?.. Опять!.. Дай ей немножко касторки… Конечно нет! Я и не думала звать доктора, как только ты или твоя сестра чуть-чуть расклеивались… Ну да, стоит ребенку скривиться и ты уже зовешь специалиста по детским болезням. Мы о таких специалистах и не слыхали, когда я… Да ведь касторка ей не повредит!.. Ну, если он и завтра будет не в порядке, тогда позови, но… Конечно, ты не можешь пойти на обед… Знаешь ли, если она настолько больна, что нужен доктор, то уж, разумеется, мать должна быть около нее… А, так, ну тогда хорошо! Но если случится, что… Какой оказалась курица, которую ты вчера купила?.. Ведь я тебе говорила, что она жесткая! Вы в вашем Гайд-парке вечно переплачиваете вдвое… А что ты наденешь к обеду?
В школьные годы Лотти всегда имела кавалера, обязанностью которого было сопровождать ее на вечера и прогулки, и кавалеры ее бывали большей частью перворазрядными. Такая неглупая и брызжущая весельем девушка, как Лотти, не потерпела бы рядом с собой малоинтересного влюбленного. Собственно, слово «влюбленный» не совсем подходит: эта шестнадцати– и семнадцатилетняя молодежь почти и не знала, что значит влюбиться. Умудренному опытом юношеству наших дней эта молодежь показалась бы, вероятно, такой же курьезной и чопорной, как шляпы того времени в стиле Помпадур и высокие воротнички.
В те дни общественная работа считалась весьма оригинальным и смелым предприятием для женщины. Лотти Пейсон, казалось, по темпераменту и характеру суждено было стать общественной деятельницей. Но она таковой не сделалась. Лотти обладала хорошим чувством юмора и была слишком снисходительна для того, чтобы стать «деловым» человеком. Кроме того, в ней не было творческой искры, отличающей талантливых людей. Лотти была полна сострадания, не будучи в то же время сентиментальной, всегда справедлива и прямодушна, без тени чопорности. Лучше всего она умела слушать. В общем, Лотти принадлежала к тому роду женщин, которые выглядят лучше в тридцать пять лет, чем в двадцать, которые учатся у жизни и либо рано выходят замуж, либо совсем не выходят. А с такой матерью, как миссис Керри Пейсон, шансы Лотти на раннее замужество вряд ли заслуживают упоминания.
Не подумайте, что у нее не было знакомых молодых людей, охотно провожавших ее от школы до дома. Их было достаточно. Но, увы, эти молодые люди обычно отличались воротничками не первой свежести, они принимали активное участие в общественной жизни школы, и их красные руки слишком вылезали из рукавов кургузых пиджачков. Ни один из них ни разу не поцеловал Лотти. Я думаю, что иногда, глядя на ее серьезные хорошенькие губки, так строго сжатые над белыми зубами, они были весьма не прочь ее поцеловать. Не сомневаюсь, что и Лотти, даже не подозревавшая об этом, ничего не имела против. Но все-таки этого не случилось ни разу. Лотти совершенно не знала, что такое кокетство.
В предпоследний год учебы эти угловатые и усердно занимающиеся юноши постепенно слились в одного. Этот последний назывался Резерфордом Адлером и был евреем. Невозможно рассказывать о нем, не пользуясь словом «гений», и если иметь в виду его нынешние романы и повести, то извинения за преждевременное пользование этим словом станут излишними. Он был живым опровержением бытующего взгляда, будто блестящий математик отличается отсутствием воображения. Его отметки в колледже сделали бы честь молодому Эвклиду – и в то же время он посвящал Лотти легкие юмористические стихи и занимался на стороне страховой агентурой. Будучи от природы застенчив, он скрывал это под напускной развязностью. В общем, он был милый и немножко беспомощный с виду, и шнурки на его ботинках вечно развязывались. Чувство юмора было выражено в нем так сильно и отличалось такой беспощадностью, что граничило с пороком. Товарищи по колледжу не понимали этого и отзывались о нем так:
– Странный парень, какой-то колючий!
Таков был молодой человек, сделавшийся постоянным рыцарем Лотти в течение двух последних лет ее учения, Обитатели пейсоновского особняка обращали на него, да и на Лотти мало внимания. Белла была поглощена своим собственным романом. Генри Кемп только что появился на горизонте. Миссис Пейсон с головой ушла в спекуляцию недвижимостью. В тех редких случаях, когда Резерфорд Адлер появлялся в доме и усаживался, поджидая Лотти, Керри и Белла обычно спешили куда-нибудь по своим делам. Поэтому обычно не кто иной, как тетя Шарлотта, встречала его приблизительно такими словами:
– Здравствуйте, молодой человек! Ах да, вы мистер Адлер. Лотти сейчас выйдет.
Минута молчания. Затем тетя Шарлотта любезно спрашивала:
– Гм, как идут ваши занятия?
Много лет спустя Адлер описал тетю Шарлотту в одной из своих книг. Описал он и Лотти, и миссис Пейсон тоже. Он имел все основания запомнить миссис Пейсон.
Незадолго до выпуска Лотти миссис Пейсон наконец заметила молодого человека. Вероятно, и Белла соизволила обратить на него внимание, высказав, правда, кое-какие возражения. Как бы то ни было, когда молодой Адлер появился вновь в доме на Прери-авеню, навстречу ему выплыла по изрядно выцветшей реке ковра уже сама миссис Пейсон.
– Как поживаете? – сказала миссис Пейсон, по ее взгляд говорил: «Что вам здесь нужно, молодой человек?»
Резерфорд Адлер хотел встать с кресла, в котором его длинное тощее тело было согнуто пополам. Но ужасная застенчивость вдруг приковала его железными обручами к месту. Когда наконец отчаянным усилием воли он сбросил их и неловко встал, было уже слишком поздно. Миссис Пейсон успела сесть – если можно назвать сидением ту каменную позу, которую она приняла на самом краешке самого жесткого из жестких кресел гостиной.
Желтая костлявая Керри Трифт расцвела… нет, это слово не годится… превратилась в стройную седую даму с довольно внушительной и благородной внешностью. Седые волосы в особенности придавали ей обманчиво располагающий вид.
– Разрешите узнать, как звали вашего отца? – осведомилась она – и только.
Но девятнадцать столетий, казалось мальчику, слышал он этот вопрос, задаваемый таким тоном.
– Адлер, – ответил он.
– Я знаю. Но я хочу узнать его имя.
– Эйбрахам – его звали Эйбрахам А. Адлер. «А» – это означает Айзик.
– Эйбрахам Айзик, – медленно повторила миссис Пейсон; в ее устах это звучало как оскорбление.
– Ваш отец тоже носил имя Айзик, если не ошибаюсь? – сказал юноша.
– Его звали Айзик Трифт.
Айзик совершенно другого рода, не имеющий никакого отношения к библейскому джентльмену. Айзик из Новой Англии, которого не следует путать с его тезкой из Палестины.
– Да, припоминаю, мой дедушка часто говорил о нем.
– Неужели? Разрешите узнать, в какой связи?
– Видите ли, он поселился в Чикаго в тридцать девятом году, почти в одно время с вашим отцом, если не ошибаюсь. Они встречались в молодости. Дед был одним из чикагских пионеров.
Брови миссис Пейсон выразили сомнение.
– Я что-то не встречала упоминаний о нем в книгах о старом Чикаго.
– И не могли встретить, – сказал Адлер, – его там нет.
– Почему?
– Он был еврей, – последовал лаконичный ответ.
Миссис Пейсон встала. Юноша тоже поднялся с кресла. Теперь он сделал это без труда. Скованность и неловкость движений исчезли… Их место заняла точная грация, какой-то легкий мускульный ритм.
– Да, дед мой давно умер, – вежливо продолжал он, – отец тоже.
– Боюсь, Лотти сегодня не может пойти с вами, – сказала миссис Пейсон, – она слишком много развлекалась в последнее время. Ее занятия от этого страдают. Ведь девушки в наше время…
– Понимаю. Простите, пожалуйста!
Он слегка поклонился. В этом поклоне не было ничего заискивающего. Минут десять назад вам бы и в голову не пришло, что он способен так непринужденно и изящно поклониться. Он направился к двери, ведущей в вестибюль. По пути взгляд его упал на портрет Айзика Трифта, висевший над коричневато-красным камином. Адлер на мгновение приостановился, глядя на него.
– Это удачный портрет вашего отца?
– Говорят, он здесь очень похож.
– Вероятно, это так. Теперь я понимаю, почему мой дед был до конца на его стороне.
– Был на его стороне! – воскликнула она, но тон ее сделался несколько менее язвительным. – В чем, разрешите спросить?
– Дед потерял состояние, когда одна фирма, которой он доверял, оказалась… ну, когда один из ее членов оказался не заслуживающим доверия…
Когда Адлер стал старше, ему всегда становилось стыдно при воспоминании о том, что он опустился до мести женщине. Но в то время он был так молод, а она так глубоко его оскорбила!
Юноша снова повернулся к дверям. И в них стояла Лотти, храбрая, но все же недостаточно храбрая Лотти. Она не рискнула надеть белое платье, свое выходное платье. Мать запретила ей сойти вниз. И все же она пришла. В ней было больше храбрости – не намного, но все же больше, чем когда-то в Шарлотте.
– Я… Я не могу пойти на вечер, Форд, – запинаясь, выговорила она.
– Ничего, ничего, – ответил он.
И вот, перед лицом седовласой и возмущенной Керри Пейсон, он подошел к Лотти, взял ее своей тонкой смуглой рукой за плечо, притянул к себе и поцеловал, едва коснувшись губами ее лба.
– Прощайте, Лотти! – сказал он. И быстро вышел.
Лотти стала «нужна дома» еще до ухудшения зрения у тети Шарлотты. Последняя должна была ежедневно ходить к окулисту, и Лотти провожала ее. Дело было еще до появления дребезжащего электрического автомобиля. Эти обязанности никогда не вызывали в Лотти упреков по адресу тети Шарлотты. Между двумя женщинами уже существовала известная близость и взаимное понимание, хотя одной едва исполнилось двадцать лет, а другой перевалило за шестьдесят, и обе не отличались разговорчивостью. Лотти никогда не могла забыть этих двух часов тоскливого ожидания в приемной знаменитого специалиста. Изредка, когда ждать приходилось слишком долго, Лотти на часок уходила за покупками или забегала в контору матери. Миссис Пейсон обычно бывала занята с клиентами и окружена картами, планами, документами, синими папками с бумагами. Но если одна из дочерей осмеливалась побывать в городе, не заглянув к ней в контору, это принималось миссис Пейсон как преднамеренное оскорбление или как неуважение к родительскому авторитету. Лотти ненавидела дощечку на дверях:
КЕРРИ ТРИФТ-ПЕЙСОН
торговля недвижимостью,
ценные бумаги, закладные
– О, ты занята, мама!
Миссис Пейсон подняла глаза. Взгляд ее ни в коем случае нельзя было бы назвать рассеянным. В данную минуту все ее внимание сосредоточивалось на Лотти.
– Садись. Подожди немножко.
– Я зайду попозже.
– Подожди!
Лотти ждала. Потом не выдерживала:
– Тетя Шарлотта будет беспокоиться, что со мной…
– Мы кончили.
Керри Пейсон откидывалась на спинку стула, руки быстро перебирали бумаги, глаза смотрели на клиента.
– Итак, если вы зайдете в понедельник, скажем, в это же время, я подготовлю для вас проект купчей крепости. Тем временем я переговорю со Шпильбауэром…
Затем она поднималась со стула, так же как и ее клиент – обычно мужчина. Иногда случалось, клиент бывал старым знакомым. Тогда Керри Пейсон ласково клала руку на плечо Лотти:
– Это моя Девочка.
Клиент считал необходимым радостно заулыбаться:
– О, совсем еще девочка!
– Не знаю, что бы я делала без нее, – отвечала на это миссис Пейсон. – Ведь мне приходится сидеть здесь целыми днями.
– О да, дети – великая поддержка. Великая!.. Значит, в понедельник, миссис Пейсон? В это же время? Если вы повидаете Шпильбауэра…
Дверь за клиентом закрывалась. Миссис Пейсон снова обращалась к Лотти:
– Что делала прислуга, когда ты уходила?
– Все еще гладила.
– И много ей еще осталось?
– Нет, только одни простыни и покрывала.
– Ну и работница!
Лотти направлялась к двери.
– Тетя Шарлотта, вероятно, ждет меня.
И миссис Пейсон отпускала ее с последним напутствием:
– Будь осторожна, переходя через улицу.
Однажды, когда Лотти вернулась к окулисту после более долгого, чем обычно, отсутствия, тетя Шарлотта уже ушла.
– Давно?
По словам служителя, минут пятнадцать назад. Даже для молодых людей с острым зрением центральные улицы Чикаго были настоящим бурлящим потоком, в котором кое-где виднелись синие фигуры полисменов, поднимавших магическую руку как раз в то мгновение, когда бешеный водоворот трамваев, повозок и телег угрожал, казалось, окончательно их поглотить. К этому нужно прибавить оглушительный грохот поездов надземной железной дороги на Уобаш-авеню. Даже в тех случаях, когда переход через улицу бывал сравнительно легок и безопасен, этот грохот над головой заставлял тетю Шарлотту в паническом ужасе шарахаться назад к тротуару, от которого она решалась было оторваться. Вывести лошадь из горящего амбара казалось детской игрой по сравнению с обязанностью переправить тетю Шарлотту через бурлящие улицы чикагского центра.
– Дай мне только собраться с духом, – говорила она дрожащим голосом, но упорно не двигалась с места.
– Но, тетя Шарлотта, если мы не перейдем теперь, так простоим тут вечно!
Тетя Шарлотта стояла как вкопанная. И затем, как раз в самый неподходящий момент, вдруг бросалась вперед, сопровождаемая гиканьем и руганью какого-нибудь кучера, шофера или вагоновожатого, принужденного изо всех сил тянуть вожжи или резко тормозить, чтобы избежать катастрофы.
Зная все это, Лотти в страхе мчалась к Уобаш-авеню. И от страха немножко злилась: «Ах, боже ты мой, неужели она не могла меня подождать! А маме, собственно, ничего не было нужно от меня. Решительно ничего! Я ведь ей говорила…»
Так дошла она до угла Уобаш-авеню и Медисон-стрит, где обычно они садились в трамвай, и тут заметила небольшую толпу у тротуара. Сердце ее сжалось, она бросилась вперед. Но оказалось, что внимание зевак привлек закапризничавший автомобиль. Лотти посмотрела на противоположный угол, где была их трамвайная остановка. Там стояла тетя Шарлотта, до смерти перепуганная и в то же время гордая своей храбростью. При виде этой робкой черной фигуры, с напряжением всматривающейся вдаль, Лотти слегка всхлипнула. Кровь снова горячей волной прилила к ее сердцу.
– Тетя Шарлотта, зачем ты это сделала?
– Я перешла сюда сама.
– Но почему ты меня не подождала? Ты ведь знала, что…
– Я перешла сама. Но трамвай… Эти кучера и шоферы никогда не останавливаются, так что невозможно добраться до вагона. И потом никак не узнать, идет он на Индиана-авеню в Коттедж-грув. Но перешла я сюда сама!
В обтянутой черной перчаткой руке дрожала пятицентовая монетка.
Благополучно попав с тетей Шарлоттой в вагон, Лотти опять принялась ей выговаривать:
– Почему все-таки ты меня не подождала? Ведь ты знала, что я сейчас вернусь. Это было очень неосторожно с твоей стороны.
Тетя Шарлотта смотрела в окно вагона. Ее глаза видели там, вероятно, только расплывчатое пятно. Но что-то говорило Лотти, что эти тусклые глаза, упорно от нее отворачивавшиеся, подернулись еще другим, горячим туманом. Лотти наклонилась вперед и сжала своей молодой крепкой рукой так тяжело и безжизненно лежавшую на черном шелке руку.
– Что с тобой? В чем дело?
Тетя Шарлотта обернулась, и Лотти увидела, что была права в своем предположении.
– Это не годится! – с сердцем, но полушепотом произнесла тетя Шарлотта, потому что вагон был переполнен, а она терпеть не могла привлекать внимание публики.
– Что не годится?
– Да то, что ты отвозишь и привозишь меня. Каждый день, каждый день!
– Ну вот! Ты сегодня просто не в духе. А ведь доктор сказал, что тебе придется лечиться всего одну или две недели.
– Не во мне дело. В тебе! Твоя жизнь! Твоя жизнь!..
Слабый румянец залил лицо Лотти.
– Со мной все обстоит благополучно, дорогая тетя Шарлотта.
– Ничего подобного! Ты думаешь, я не знаю! – В голосе тети Шарлотты вдруг появились глубокие и звенящие ноты – ноты страстного увещания. – Лотти, тебя заживо съедят две старые людоедки! Я знаю, знаю. Не давайся им в руки! Перед тобой – вся жизнь. Проживи ее так, как хочется тебе. Тогда тебе придется упрекать только самое себя, Не позволяй другим сковывать тебя. Ни за что!
– А что ты скажешь о маме, которая как каторжная работает по целым дням у себя в конторе, в то время как другие женщины ее лет живут припеваючи – обеды да вечера, да сон после обеда, и муж, работающий на них?
– Вздор, чепуха! Какая там каторга! Ей это страшно нравится. Твоя мать с большим удовольствием читает земельные акты, чем романы. И, кроме того, ей вовсе не нужно так работать. Мы могли бы жить на ренту. Конечно, скромно, но могли бы. А почему не дать тебе заняться чем-нибудь? Вот что мне хотелось бы знать. Почему не…
– О, я бы с радостью! Все девушки… то есть все те, кто мне нравится… имеют какую-нибудь работу. Но мама говорит…
Тетя Шарлотта презрительно фыркнула:
– Я знаю, что говорит твоя мама: «Мои дочери ни за что не будут работать из-за куска хлеба». Она считает себя передовой женщиной. А на самом деле она – второе издание твоего деда. Тот тоже считал, что идет впереди своего поколения. Ничего подобного! Если правду сказать, так он отставал от него.
По временам на тетю Шарлотту, на тихую, задумчивую тетю Шарлотту, вдруг нападал воинственный задор. В такие моменты в ней проглядывала девочка Шарлотта пятидесятилетней давности. Стычка с Керри Пейсон (из тех стычек, как это ни странно, Шарлотта обычно выходила победительницей) часто давала толчок для такой скоропреходящей метаморфозы. Тогда от избытка чувств она даже принималась напевать высоким, надорванным фальцетом старинные песенки весьма легкомысленного содержания. С годами, странно сказать, подобное настроение находило на нее все чаще и чаще. Нечто вроде второй молодости. Словно жизнь, причинившая ей столько зла, была ей больше не страшна.
Несмотря на все препятствия, Лотти иногда делала попытки принять активное участие в жизни, так стремительно бежавшей мимо нее. Лотти привлекала и работа в детских колониях, и в судах для подростков и девушек, и в газетах, и на ниве благотворительности, – и на любом из этих поприщ она могла бы принести изрядную пользу. Некая Эмма Бартон, женщина лет под пятьдесят, была назначена младшим судьей нового исправительного суда для девушек. До сей поры еще ни одна женщина не занимала такого поста. Лотти сошлась с ней. Они стали друзьями, близкими друзьями, несмотря на разницу в летах.
– Мне вас здесь страшно не хватает, – часто говаривала ей Эмма Бартон. – Вы умеете подойти к девушкам и не принимаете с ними менторский тон. И с вами они откровенны. Почему это?
– Может быть, потому, что я их слушаю, – отвечала Лотти. – И, кроме того, они считают меня немножко наивной. Возможно, что это действительно так. Но во всяком случае я не такая простофиля, как они думают, – со смехом добавила Лотти.
Чикагские обыватели, читавшие в газетах о судье Бартон, представляли себе полного краснощекого судейского чиновника в черном сюртуке, с внушительным пенсне на носу и в безупречном белье. Поэтому, забредя случайно к судье Бартон, эти обыватели чувствовали себя совершенно сбитыми с. толку и растерянно улыбались, подозревая, что над ними неудачно подшутили. Ибо перед ними сидела маленькая женщина с приятным лицом, седеющими волосами и ясными карими глазами, проницательными и вместе с тем мягкими. На ней было синее шерстяное платье с довольно яркой вышивкой – обычное современное рабочее платье современной женщины. В кабинете судьи Бартон бушевала сама жизнь, но жизнь, с которой сорваны покровы. Однако зрелища этого удостаивались немногие. Эмма Бартон не поощряла гаденького любопытства и без церемоний гнала любителей пикантного. Да, кроме того, в крохотной комнате хватало места только для непосредственных участников происшествий. Это помещение меньше походило на зал судебных заседаний, чем какой-нибудь частный кабинет.
Была среди друзей Лотти и некая Винни Степлер, сотрудница одной из чикагских газет. Розовая, белобрысая, полная особа, с видом и осанкой принцессы из дешевых иллюстрированных книжек, очень остроумная. Дважды выходившая замуж, дважды овдовевшая, она видела жизнь насквозь и не могла писать о том, что видела. Таких слов не было. Зато то, что она говорила, было остро как бритва. Ее часто упрекали: почему она не пишет так, как говорит?
– Мои друзья должны быть довольны, – возражала она, – что я не говорю так, как пишу.
Может быть, эти две женщины больше, чем все другие, оказали влияние на Лотти, которая стала равнодушной к пустым развлечениям. Впрочем, если бы Лотти и стремилась к таким удовольствиям, все равно у нее не хватило бы времени для них. Мучительный суставной ревматизм железными когтями впился в Керри Пейсон. Доктора называли болезнь артритом. Хоть он поразил только пальцы левой руки, но контору по торговле недвижимостью пришлось закрыть. Теперь три женщины были вечно вместе в просторных старых комнатах на Прери-авеню, и миссис Пейсон поговаривала уже о продаже особняка и о найме квартиры где-нибудь за городом, дальше к югу. Приблизительно в это время купила она знаменитый электрический автомобиль – один из тысяч машин, что начинали бороздить бульвары Чикаго. К этой машине была теперь прикована Лотти, как раб к галере. Блестящие лакированные рычаги не раз казались ей веслами, а многомильные бульвары и улицы – безбрежным морем, по которому ей суждено плыть без конца. Но не подумайте, что Лотти Пейсон оплакивала свою участь. Лет десять или даже больше она была так поглощена выполнением своего долга – или, если хотите, того, что казалось ей долгом, – что едва имела время подумать над своими обязанностями по отношению к самой себе. Ведь если вас навещают беспокойные мысли, вы выбрасываете их из головы и захлопываете за ними дверь. Лет двадцати девяти или около того ей случилось прочесть рассказ, произведший на нее сильное впечатление, – коротенький рассказ Бальзака о старой деве, бросившейся в колодец. Она пришла с ним к тете Шарлотте.
– Какой странный, неестественный сюжет, не правда ли?
Указательный палец тети Шарлотты описывал круг за кругом по черному шелковому колену. Лотти прочла ей вслух этот рассказ.
– Нет. Он очень правдив. И естествен.
– Не понимаю, как можешь ты говорить такие вещи. Ну, когда тебе было около сорока…
– Когда мне было тридцать пять или сорок, у меня были ты и Белла. То есть я могла нянчить вас, смотреть за вами. Я не говорю, что убежала бы с первым встречным, если бы вас не было, но и не говорю, что не сделала бы этого. Всякий раз, когда я вытирала вам носы, или одевала вас, или шлепала, чтобы вы не капризничали, это… это…
– Как бы помогало тебе выпустить пар, хочешь ты сказать? – подсказала ей Лотти недостающую метафору.
– Да. От тридцати пяти лет до сорока – вот когда нужно смотреть в оба. До этого возраста вы можете издеваться над природой, но затем она оборачивается и жестоко мстит за себя.
– Однако взгляни на всех моих знакомых девушек – моего возраста и старше: они счастливы, заняты делом и удовлетворены.
В темных глазах под густыми черными бровями появилось мягкое, нежное выражение. С высоты своей старости, умудренная тяжким жизненным опытом, она изрекла:
– Женщины – удивительный народ, Лотти. Да, удивительный! Большое счастье для человечества, что мужчины на них не похожи: не похожи в смысле самообладания и так далее. А то, пожалуй, самого человечества не существовало бы!..