ДИ И МОЙ ПАПА

Этот перстень!.. Ужасный великолепный перстень... Огромный опал с перламутровыми и ярко-голубыми прожилками, словно светящимися изнутри. Даже не прожилками — весенними лужицами, в которых отражается сверкающее небо. Странный камень, обрамленный золотом. Старым красноватым золотом. Этот опаловый перстень. Я обожала его когда-то и ненавидела одновременно. Он так и не подошел ни к одному моему наряду. Он приковывал к себе взгляд и захватывал все внимание. Грубый, вульгарный, таинственный, наглый, откровенный. Точная копия Ди — Дианы Ивановны Мистоцкой.

Сколько лет я не видела этот перстень? Не гладила холодную поверхность загадочного камня? Он выпал из нагрудного кармана старенькой курточки, в которой я уезжала когда-то из России... Мама сказала, что нужно одеться как можно проще, не привлекать внимание таможенников. Двадцать лет назад. Двадцать лет!..

Тогда еще такой перстень нельзя было провезти через границу.

Ди провожала меня. Терпеливо ждала два часа, когда пройду таможенный контроль, а потом умоляюще бросилась к какому-то мужчине в форме. Хлопала длинными ресницами, что-то шептала на ухо. Мужик косил глазами в глубокий вырез ее кофточки, мотал головой, как необъезженный жеребец, хмурил брови, а Ди все шептала и шептала и всхлипывала, отчего грудь ее плавно колыхалась. Грудь была единственным красивым местом ее непонятно-неправильной фигуры. Совершенным, как само Божество. Так сказал однажды мой папа.

Наконец мужчина в форме оставил Ди, подошел ко мне:

— Вас там девушка просит попрощаться.

— Спасибо!

Я подлетела к Ди. Железное заграждение приходилось нам ровно до талии. Мы были одного роста. Ди крепко обняла меня и ловко сунула в нагрудный карман курточки что-то, о чем я мгновенно забыла, захлебнувшись морем других впечатлений, связанных с отъездом из России навсегда.

— Береги Зяму, пожалуйста.

— Для Зямы есть мама.

Хорошо, что мы уезжаем. Ее обожание моего отца колебалось на границе дозволенного. Впрочем, это было единственное имевшее границы, в понятиях Ди, во всем остальном она не знала границ. Никогда и никаких.

— Не реви. Так не провожают. Это неправильно.

— Да. — Судорожно вытерла нос тыльной стороной ладони, и тут же глаза ее наполнились новой волной слез, словно в них вылили океан.

— Ди! Это невыносимо!

— Не ругай ее, дочка, лучше оставь нас на минутку.

Папа. Он подошел к нам, хотя мужчина в форме не приглашал его прощаться. Я искоса взглянула на таможенника, тот был занят допросом толстой потной тетки, облаченной в несметное количество нарядов. Уступила место папе, но заставить себя отвернуться так и не смогла. Да им обоим было все равно. В эту минуту для них никого и ничего не существовало. Кроме них самих, конечно. Я так никогда не смогла бы! Забыть... Отрешиться... А мама, а десятки людей вокруг, а приличия?

Папа поцеловал глаза Ди. Словно вобрал в себя океан тоски, который несколько секунд назад чуть не поглотил Ди. Сумасшедшими на полную катушку. Потом он положил ее голову себе на грудь, гладил редкие золотистые кудряшки, заправляя их за уши Ди, отчего сразу стало видно, какие у нее смешные оттопыренные уши. Она всегда прятала свои уши. Ото всех. Только не от моего папы. Наверное, они простояли бы так до конца жизни, но их разнял мужчина в форме.

Ди больше не плакала. Наоборот — улыбалась дебильной улыбкой счастливого ребенка, которому купили все, что он просил. Оттопыренные уши, большие голубые глаза, очень курносый нос и маленькая розовая ладошка, которой она махала нам, довершали картину сходства.

— Нашлись наконец-то. Не успела оглянуться — вас и след простыл! Уже посадку объявили! — Мама внимательно осматривала нас с папой.

— Все в порядке, Зяма. У тебя два места, у нас с Эммой — по одному. Итого — четыре сумки. Билеты в левом верхнем кармане, ты помнишь?

— Зачем? Ты помнишь. Разве этого не достаточно?

— Зямочка, не нервничай. Это также просто, как перелететь из Свердловска в Ессентуки. Летишь себе и летишь. Кофе, чай, прохладительные напитки... — Мама поцеловала папу, куда достала — в шею, взяла за руку, и мы пошли по длинному темному коридору, в конце которого ярко светились люминесцентные лампы.

Папа посмотрел на меня:

— Клиническая смерть.

— Это что значит?

Он редко говорил, а если говорил, то обязательно важное, таинственное и непонятное. Ди всегда понимала его с полуслова. А мы с мамой никогда и ничего. Даже с двадцати слов.

— Спроси у Ди.

— Ее больше нет.

— Спроси в письме.

— Я не хочу никому писать из-за границы.

— Тоже правильно. Умерла так умерла.

— Что вы оба несете! Чушь какую-то!..

Если бы я понимала, что несет мой папа! Хотя мама всегда утверждала, что этого понимать и не нужно. Что это так же бесполезно, как, например, считать звезды или семечки в гранате. Семечки в гранате я все же однажды посчитала. Считать я умею отлично. Гранат было восемь. Разной величины и разной формы, а семечек в каждом гранате 613. Ни больше, ни меньше.

— Шестьсот тринадцать еврейских заповедей, — удовлетворенно сказал папа, — спасибо, Эмма, если бы не ты, я бы никогда в жизни не смог это проверить.

Точно, папа после пятидесяти семечек сбивался, а я — ни разу. Мне было двенадцать лет. После этого он и прозвал меня Эвээма. Электронно-вычислительная машина. Я злилась сначала, а потом привыкла. Такой у меня талант: все считать, высчитывать, просчитывать, продумывать. Мама говорит, что я ее копия, только усовершенствованная. Интересно, кем это усовершенствованная? Не папой же. У него 352 плюс 449 каждый раз по разному равняется. А лицом я на папу очень похожа. Ди часто смотрела на меня во время лекций и рисовала папу в разных образах: то старец с распростертыми руками, то лев с папиной головой, то ангел с крыльями.

Она потрясающе рисовала. Беспрестанно и на чем попало. Однажды ее лишили стипендии за испорченный институтский инвентарь — обычный стол, за которым мы с ней сидели на занятии по литературоведению. Просто у нее в тот раз не оказалось с собой шариковой ручки или карандаша, только тюбик масляной краски. Она выдавливала из него аквамариновую жидкость и размазывала пальцем.

Картина вышла фантастически красивая. Первый человек и первая женщина. Хава и Адам в Раю. Хава падает на древо Познания. Сзади ее толкает Змей — странное существо с двумя руками, стоящее на двух ногах.

После занятий пришли ко мне — спрашивали, есть ли у нас дома что-нибудь, чтобы стереть масляную краску.

Вечером в институт мы отправились втроем. В аудитории было тихо. За большими синими окнами падал мягкий пушистый снег. Папа зачарованно смотрел на странное произведение Ди. Водил пальцами по аквамариновым волосам Хавы, мощным плечам Адама.

— Земля по-еврейски — адама. Он был сделан из земли — Адам. — Потом, как всегда, заговорил таинственно, отрывисто и непонятно: — Первые мужчина и женщина были огромными. Когда они умерли, Всевышний сложил их, чтобы похоронить.

— Зяма, где они похоронены?

— В пещере Махпела. В Хевроне. В сорока километрах от Иерусалима.

— И что, археологи видели их могилы?

— Нет. Это очень-очень глубоко. Бесконечный туннель вниз под землю... Увидеть можно только могилы праотцев Авраама, Ицхака и Якова. Они на поверхности пещеры... Когда Всевышний создал Адама, он сосредоточил внутри него души всех людей. Огромное количество душ в его глазах, бровях, губах. Во всех частях тела. Таким он жил в Раю с Хавой.

— А каким он был, Рай?

— Бесцветная субстанция... Что-то вроде эфира. Всевышний просил Адама выполнять его слова в точности. Впрочем, там не было слов в нашем понимании... Но Адам не выполнил. Исказил повеление.

— Что исказил?

— Всевышний повелел Адаму: «Запрети Хаве есть от древа Познания». Адам сказал Хаве: «Не прикасайся к древу Познания». Змей был разумным существом. Наверное, таким, Ди, как ты его нарисовала. Он мечтал, что Всевышний изгонит Адама из Рая и отдаст ему Хаву. Она была очень красивая, Хава. Первая женщина и первая красавица... Змей дождался ухода Адама и повел Хаву к древу Познания, а когда они приблизились, толкнул ее на древо. Хава схватилась за ветви, чтобы не упасть, и тогда Змей сказал ей:

«Видишь, ты прикоснулась к древу Познания, но ничего плохого не произошло. Адам обманул. Он хочет один владеть этим древом. Без тебя. Съешь его плод и станешь мудрой, как Адам». Хава откусила кусочек и тут же поняла, что Всевышний накажет ее, уничтожит, заменит другой женщиной.

Папа поднял глаза к бесшумному снегу за окном и спросил, ни на кого не глядя, словно самого себя:

— Ди этого не понять. Скажи, Эвээма, разве допустила бы ты, чтобы тебя заменили другой женщиной?

— Ни за что!

— И как бы ты поступила на месте Хавы?

— Зяма! Она ведь любила его!

— Конечно, тебе не понять Ди. Это другая любовь. Ну, Эвээма, что должна была сделать Хава?

— Обмануть.

— Конечно. Только вот как? Адам ведь ни за что не нарушил бы запрет Всевышнего.

Папа смотрел на меня заинтересованно, словно заводя взглядом счетную машину в моей голове.

— Мысли вслух, пожалуйста. Интересно, как это у вас с мамой работает.

— Хорошо.

— Нет! — опять вмешалась Ди. — Ведь, если Хава поняла, что Всевышний уничтожит ее, значит, она точно знала: вкуси Адам от этого плода, его постигнет та же участь. Мужчину, которого она любит!

— Ди, тебе не понять. Дай Эмме решить эту задачу, не отвлекай эмоциями, которые ей недоступны. Итак, Эвээма, излагай ход своих вычислений.

— Добровольно есть Адам не будет. Аксиома. Всевышний запретил. Значит, надо как-то вложить ему это в рот. Засунуть кусочек украдкой? Мгновенно почувствует и выплюнет... Стоп! Выжать сок и влить в рот... Выплюнет... Влить сок в процессе поцелуя!

— Гениально! Все так и произошло. Молодец, дочка... Папа произнес это с такой горечью, что я не понимала, гордиться мне или...

Глубокая тишина обычно шумной аудитории навалилась на меня.

Папа открыл банку с бензином, намочил тряпку, несколько секунд рассматривал Рай, потом вздохнул и начал уничтожать творение. Я наблюдала за движениями его красивой, правильной руки, стирающей нижнюю часть Змея и траву под его ногами, и, казалось, явственно ощущала горечь, выходящую из-под его пальцев.

— Подожди!

— Чего ждать? Все исчезло! Всевышний вынул из Адама человеческие души и отправил их с Хавой на землю. Змея Он превратил в тварь ползучую и повелел: «Питаться будешь прахом земным, никогда не получишь удовольствия от еды, а люди будут тебя топтать». Все, детки, стол не спасти. Он тоже, оказывается, масляной краской выкрашен... Если только заново покрасить.

— Да пошли они к черту! — Ди схватила папину руку.

— Кто?

— Ректор, проректор, завхоз! Это мой Рай. Не трогай, Зяма! Пусть делают что хотят. Может, это лучшее произведение в моей жизни!

...Утром все пришли на занятия и опять увидели «непристойные рисунки». Совершенно голого мужчину, обнаженную женщину, склонившуюся над деревом в сексуальной позе перед непонятным существом без ног. Ноги Змея папа успел стереть. Стол мгновенно ликвидировали, а Ди разбирали на комсомольском собрании группы. Она молчала. До этого случая Ди всегда уничтожала свои художества. След шариковой ручки легко исчезал под тряпкой со специальной жидкостью, которую Ди изобрела еще в школе.

Диану лишили стипендии на месяц. После этого случая я всегда носила с собой запасную ручку и часто всовывала Ди в руку, когда замечала ее отрешенный, блуждающий взгляд.

Я заботилась о ней почти как моя мама заботилась о моем папе. Почему? По поводу мамы с папой мне было все ясно и понятно. Папа любил маму. Очень любил. Он не видел других женщин. Он говорил о маме: «Это моя земля. Твердая почва. Точка опоры». И мама торжествующе подтверждала: «Если бы не я, твой папа умер бы. Все дружки его молодости давно уже там. Один перекололся, другой спился, третий отравился».

Папа никогда не рассказывал мне о своих дружках молодости. От них остались две фотографии. Черно-белые снимки. Парни с горящими, проницательными глазами, в фуфайках, без шапок, в снежной степи. Они обнимали улыбающихся девушек в пуховых платках и твердый остов гитары. Папина жизнь в молодости была тайной, о которой мне запрещалось знать. Зато я знала все очень подробно с той самой минуты, когда в папиной жизни появилась мама.

Были выборы в местные советы. Праздник, музыка. Папа пошел голосовать и увидел маму. Она жила на соседней улице, а он не знал раньше. Увидел и влюбился с первого взгляда на всю жизнь, а на следующий день отправил своего единственного родственника — дядьку, с которым жил в бревенчатом большом доме, свататься к маме.

Мама сидела возле печки и грела озябшие ноги в остывающей печной золе. Она жила в маленькой избушке с одним окном и стенами, которые зимой покрывались изнутри инеем. Питалась картофельной шелухой и была худенькой, как березка, которая росла рядом с избушкой. Так говорил папа.

Мама сразу поставила ему ультиматум: «Или я, или твои дружки». Дружки постепенно и довольно быстро умерли. К моменту моего рождения остался только один.

— Хорошо, что и он вскоре отправился за остальными, — говорила мама и рассказывала историю про сорокаградусный мороз.

Кажется, я помню, как все было, хотя тогда мне исполнился ровно год.

В выходной маму вызвали на работу. Я осталась с папой. Он укутал меня потеплее и взял с собой на день рождения к последнему другу.

Мне кажется, я помню широкую прокуренную комнату под высоким потолком, запах квашеной капусты, пересыпанной не успевшим растаять льдом, зеленые бутылки, густые задумчивые песни про нары и поезда, рассказы о выходе евреев из Египта, о том, как расступилось море, и каждый, проходящий по дну его, чувствовал разное. Кто твердо верил во Всевышнего, шел спокойно и наслаждался великой картиной вздыбленных и замерших волн, а кто верил меньше, того болтало и швыряло, а кто не верил совсем, тот захлебывался и всплывал, но все же оставался жив.

Я помню, как папа снова укутал меня, положил себе на грудь, запахнул пальто и понес домой.

Мама утверждает: человек не может помнить, что происходило с ним в возрасте одного года. Наверное, она права. Мама всегда права. Может, я это все придумала или представила, но только ощущение тепла и колыбели у папы за пазухой, когда он нес меня в сорокаградусный мороз, щемящее чувство покоя, неземного покоя, счастья и защищенности остались со мной навсегда.

Мама открыла дверь. Папа вошел. Распахнул пальто, бережно передал меня маме и тут же упал, прямо у порога. Он был мертвецки пьян.

На следующую зиму последний друг тоже умер. Замерз пьяный в сугробе. А папа жил много лет с мамой и со мной. И делал все, как она говорила.

Иногда на выходные мы выезжали к реке. Ночью, когда огромное небо распластывалось над берегом, мы ложились с папой на прибрежный песок и долго смотрели на звезды. Мама приносила нам толстый узкий матрас и ватное одеяло, старательно укрывала, чтобы мы не простудились. Если бы не мама, мы обязательно заболели бы ревматизмом или воспалением легких — ведь в Сибири нельзя долго лежать на голой земле даже летом, но мама никогда не забывала взять матрас и одеяло и укутать нас. Папа просил ее полежать с нами, но матрас был узкий, едва на двоих...

Я смотрела на звезды, и мне становилось не по себе, когда я считала их: даже моей очень способной вычислительной машине это было не под силу. Запутывалась, что посчитала, а что еще нет, злилась, начинала сначала, с другого конца неба... Тогда папа крепко прижимал меня к себе, гладил по голове и рассказывал сказки из жизни древних евреев. Я забывала о подсчетах, закрывала глаза и быстро засыпала, а папа еще долго купался в звездах.

Я знаю. Проснулась однажды. Он не заметил, что проснулась, а я смотрела на него тихонечко. Мне тогда уже было лет четырнадцать, и я начинала понимать некоторые вещи. Например, что мама купалась в реке, а папа — в звездах...

Почему я стала дружить с Ди? Мы познакомились с ней первого сентября. В первый учебный день в институте. Она привлекла мое внимание и любопытство своей странной одеждой. Сине-зеленая юбка — ее любимое сочетание — и фиолетовая кофточка. И этот сумасшедший, фантастический перстень на указательном пальце. Он ей очень подходил.

Я всегда одевалась строго. У меня отличная фигура. Мамина портниха шила нам обеим. Классические английские пиджаки, батники с отложными воротничками, прямые юбки на три сантиметра ниже колена. У нас с мамой красивые длинные ноги, узкие бедра и маленькая грудь. Теперь таких женщин называют моделями.

Несмотря на то что рост у нас с Ди одинаковый, однако ноги у нее короче и значительно толще в лодыжках. Она вообще широка в кости. Папа однажды сказал, что Ди, по идее, родилась польской красавицей, настоящей панночкой. У нее, как он выразился, наличествовали все необходимые элементы: золотые кудри, тонкие кисти рук, миндалевидные глаза цвета весеннего чистого неба, пухлые розовые губы, но с возрастом, очевидно, вмешались другие гены и все испортили. Может быть, еврейские — со стороны бабки по материнской линии — или русские — со стороны бабки по отцовской. Назвать ее Дианой — именем легендарной богини красоты — было жестокой насмешкой. В особенности в сочетании с отчеством «Ивановна». Какая уж тут богиня красоты! Золотые кудряшки такие редкие и тонкие, что сквозь них просвечивалось розовое темя. Узкие кисти рук загадочным образом переходили в пухлые предплечья, и даже глаза в сочетании с курносым носом теряли свое изначальное совершенство. Наверное, поняв все это однажды, Диана переименовала себя в Ди. Такое имя — или, скорее, странный его обрывок — очень подходило к ее внешности.

Почему я стала дружить с Ди? Наверное, потому, что она ежедневно опровергала все мои теории о необходимости корректного, ровного поведения, правильного, разумного образа жизни. До встречи с Ди для меня было естественным постоянно сдерживать эмоции, контролировать мысли и чувства, планировать будущее и совершаемые действия для того, чтобы благополучно окончить институт, удачно выйти замуж за человека с высшим образованием, подходящего мне по интеллекту, твердо стоящего на ногах, обеспеченного, из хорошей семьи, родить ребенка, дать ему достойное воспитание и образование. Я никогда не спорила с преподавателями, хорошо училась, занималась общественной работой.

Ди ежедневно опровергала мои теории, потому что делала то, что ей приспичило в данный момент. Она лихо вышагивала без страховки по едва различимому канату, натянутому под куполом цирка, а я наблюдала за ней снизу, задрав голову, затаив дыхание, как когда-то в детстве, и каждую секунду ждала, знала: так не может продолжаться! Она должна упасть!..

Как и тогда в детстве, во мне боролись тысячи чувств. Я понимала: эта хрупкая девушка в сверкающей белой юбке, если упадет, разобьется насмерть. Разобьется на глазах сотен людей. Мне было невыносимо жаль ее, бесконечно страшно представлять сцену падения, и в то же время я желала, чтобы девушка упала, потому что человек не может все время ходить по едва заметному канату под куполом цирка на глазах изумленной публики, потому что человек создан, чтобы ходить по земле, как все остальные люди.

Мне было невыносимо стыдно желать ее падения, и я старательно заботилась о Ди, но втайне всегда ждала, что она упадет, а моя теория о правильности разумной жизни подтвердится.

Однако самым отвратительным и самым сильным чувством, которое я испытывала к Ди, была зависть. Зависть к ее отрешенности, вседозволенности. К ее жизни, в которой все можно.

...Первого сентября я пригласила Ди к нам в гости. Мама всегда отмечала этот день. Все мои школьные годы. Она называла его торжественно «День Знаний». Пекла большой торт, готовила жаркое, салат «оливье», мелко-нарезанный и заправленный по всем правилам французской кухни, который, как выяснилось позже, в других странах называется «русским». Сберегала коробку шоколадных трюфелей.

У нас всегда был очень красивый дом, со сверкающими хрустальными вазами и бокалами, с солнечными зайчиками в разводах тяжелых портьер и белоснежной тюли. Мы с папой обожали наш дом.

В День Знаний на большом круглом столе, покрытом хрустящей скатертью, всегда стояла мамина любимая ваза с ее любимыми ярко-красными георгинами.

В этот раз ко мне, как всегда, были приглашены четыре мои школьные подруги — отличницы и два мальчика, благополучно спасшихся от службы в армии поступлением в институт. Мы не виделись два месяца. Каждого из нас переполняли впечатления от вступительных экзаменов, ожидания новой студенческой жизни, которую мы уже почувствовали сегодня утром.

Я не сразу решилась пригласить Ди. Ее странный вид, глаза — то отстраненные, то горящие, как у тех папиных друзей молодости на черно-белом фото... Опаловый перстень... Непонятные отрывистые фразы, не имеющие, казалось, никакого отношения к происходящему вокруг...

Закончились занятия первого студенческого дня. Мы шли по длинному просторному коридору с лепниной под потолком. Ди достала несколько медяков, подняла голову к гипсовым цветам:

— Человек состоит из того, что ест. В кулинарии напротив утром продавали пирожные с цветами из крема, совсем как эти лепные. Только эти кто-то лепил на десятки лет, а те — на несколько часов. Если человек будет есть одни пирожные из крема, то станет сладким и добрым.

— Где ты живешь, Ди?

— В общаге. Мне дали комнату с двумя девочками. Они учатся на географическом.

— А где твои родители?

— В Магадане.

Я снова бросила взгляд на медяки, застывшие на ладошке Ди. Она уже забыла про них.

— Родители дали тебе денег?

— Да, чтобы заплатить за общагу и на еду на месяц. Все в порядке.

— По-моему, не все.

— Главное — за общагу уплачено.

— А что с едой?

— Если ничего не есть или почти ничего, останешься такой, как в начале месяца.

— Ди, ты истратила деньги на еду?

— Угу. Купила набор масляных красок, о которых мечтала десять лет.

— Почему ты не поступила на факультет живописи и графики?

— Поругалась с председателем приемной комиссии. У них направление другое, классическое... Я должна была обязательно куда-нибудь поступить, чтобы уехать от родителей и покупать краски. У меня по всем предметам тройки, кроме литературы, русского и истории. На историю конкурс был — ого-го, сама знаешь, вот я и решила не рисковать. Литература — тоже классно.

— Хочешь ко мне в гости?

— Не знаю. Хочу писать маслом, но денег на полотно не осталось. В следующем месяце куплю. Можно пока витражи сделать. У нас в комнате в общаге окна высокие, как в институте. Мне сегодня ночью этот витраж приснился.

Ди явно не проявляла интереса к идее посетить мой дом. Я вполне могла распрощаться с ней тогда. Подошли к автостраде. Ей нужно было перейти дорогу и ехать в противоположную сторону. Стояли на светофоре. Это было мгновение, когда я еще могла расстаться с Ди. Могла сказать ей: «Пока», — и уйти одна, но я сказала:

— Пойдем к нам. Мама испекла большой торт — поешь, станешь сладкой и доброй.

Эта дурацкая фраза мгновенно ее убедила.

...Мама пришла от Ди в тихий ужас. Это было ожидаемо. Я предполагала, что поздно вечером, когда все гости разойдутся, она тактично поговорит со мной, виртуозно, с юмором и тонкой логикой, и убедит меня, что такая девочка может испортить мою репутацию, но все ушли, а мама молчала. Сосредоточенно протирала хрустальные бокалы льняным полотенцем, бережно возвращала их в сервант и молчала. Я не выдержала, первая заговорила о Ди:

— Представляешь, она истратила почти все деньги, которые родители дали на питание на месяц. Купила набор масляных красок. Только на полотно не хватило, и теперь Ди собирается разрисовывать маслом окна в общаге. Ей такой витраж во сне приснился вчера.

— В худшем случае ее выгонят за порчу инвентаря, а в лучшем — заставят платить за новые стекла.

— Ужас!

— Сколько стоит полотно?

— Не знаю. Хочешь, завтра спрошу?

— Можно туда позвонить?

— Куда?

— В общагу.

— Да... наверное. У меня нет номера... В справочном узнать.

— Хотя... Не стоит. Не стоит торопиться. В темноте невозможно писать витражи. Нужен дневной свет. Завтра после занятий приведи эту девочку к нам. Я дам ей денег на полотно.

— Мама?! Я была уверена, что ты станешь убеждать меня не дружить с такой странной девочкой.

— Ты не сможешь не дружить с ней.

— Почему? С другими же могла не дружить.

Мама подняла бокал, внимательно рассматривая на свету, не осталось ли пятнышка, потом перевела взгляд на меня:

— Не сможешь. Дружи с ней, Эмма. Приводи ее к нам, рассказывай, что происходит. Так я смогу уберечь вас обеих от ужасных, непоправимых ошибок.

Мама еще раз протерла бокал, убрав с его хрустальной грани что-то заметное только ее пронзительному взгляду, и поставила его в ровный ряд уже сверкающих.

Папа в тот день был в командировке. Он работал главным инженером на большом военном заводе. Когда мама с папой поженились, она убедила его поступить в институт. Благодаря маме папа благополучно получил высшее образование и хорошую должность. Он часто ездил в командировки и всегда привозил нам подарки.

Папа познакомился с Ди позже при очень странных обстоятельствах. Впрочем, странных для всех остальных людей, но только не для моего папы и Ди. Как всегда...

В тот день Ди твердо решила писать курсовую работу на тему: «Образы царей в произведениях русских писателей». Во время лекции по языкознанию делала наброски, естественно, на деревянной спинке стула, стоящего перед ней. Тетрадь у нее была только по старославянскому языку, в которой Ди выписывала шедевры из старославянского алфавита. После занятий уничтожила свои творения, разыскала преподавательницу по русской литературе, красивую одинокую женщину лет пятидесяти, и, захлебываясь от нетерпения, рассказала ей о решении. К моему удивлению, Елена Степановна после этого сообщения попросила Ди проводить ее до дома и зайти к ней на чай. Она была доктором наук, жила в институтском доме в пяти минутах ходьбы от нашего здания. Ди зачем-то спросила, можно ли взять и меня. Елена Степановна не возражала.

Я никогда не была в профессорском доме. Мы вошли в квартиру с высокими потолками и лепниной, как в здании института. Я сразу подумала, что, если бы такая квартира оказалась в распоряжении моей мамы, она превратила бы ее в рай земной. Что говорить, мама могла и шалаш превратить в рай. Такой у нее был талант.

У Елены Степановны такого таланта явно не наблюдалось. В большой квадратной гостиной стоял полумрак. Тонкий свет заходящего солнца высвечивал миллиарды пылинок, пепельницу с окурками и груды книг, беспорядочно лежащих на полках, на старинной тумбочке и прямо на полу возле стен, обшарпанный плюш дивана, засохшие крапинки кофе в чашке и на блюдце.

Елена Степановна извинилась за свое холостяцкое жилье и ушла на кухню готовить чай. Ди восхищенно рассматривала книги в потрепанных переплетах, потом нашла какую-то старинную карту. Ее угол с парусниками торчал из-за плюшевого дивана. Ди бережно развернула карту, сложенную в несколько раз и обесцветившуюся на сгибах, разложила на тонком коврике деревенской работы и улеглась рядом, задумчиво водя пальцем вдоль зелено-голубых маршрутов. В такой позе Елена Степановна и застала Ди, когда на минуту вышла из кухни. Я, как всегда, смутилась за подружку, но профессорша, кажется, совершенно не удивилась поведению Ди. Она оказалась третьим человеком после моих мамы с папой, которого Ди не удивляла и не возмущала.

— Можно я вам помогу?

— Не знаю... удобно ли это.

— Конечно, с удовольствием!

Я отправилась следом за Еленой Степановной на кухню и была до глубины души поражена горой засохшей посуды в раковине, стопками запыленных книг и журналов на широком каменном подоконнике, грязной картошкой, валявшейся в сетке под столом. Мне нестерпимо захотелось, чтобы все здесь немедленно засверкало. Мама научила меня выполнять домашнюю работу быстро, рационально и качественно. Я умоляюще взглянула на профессоршу:

— Пожалуйста, оставьте это все мне. На полчаса... Поговорите с Ди без чая. Я приготовлю сама... пожалуйста.

Елена Степановна и не пыталась спорить, открыла дверцу голубого шкафа — там были тряпки и ведро.

Когда через полчаса я вернулась в гостиную, солнце почти зашло. В комнате было темно, ни профессорша, ни Ди и не подумали зажечь свет. Ди по-прежнему лежала на коврике возле карты — единственное место, на которое падал последний солнечный луч. Елена Степановна и Ди спорили о цивилизации древних римлян, об эллинизме. Оказалось, что на карте были изображены маршруты их морских странствий. Позолоченные солнцем пылинки высвечивали слово «Рим», а я и не заметила его сразу. Мне очень хотелось лечь на живот рядом с Ди и слушать их невероятно увлекательную беседу, но для Ди это было естественно, а для меня — обезьянничество чистой воды. Поставила поднос с чашками на низкий журнальный столик, попросила разрешения включить свет. Я не выносила полумрак, как вообще все неясное, неотчетливое.

— Да, конечно, мы просто заговорились, не заметили.

Свет люстры сделал комнату гораздо уютнее, но мгновенно погасил дискуссию о древних римлянах. Елена Степановна закурила. Пошла на кухню за печеньем, а когда вернулась с пачкой галет, глаза ее сверкали восхищением и удивлением.

— Эмма! Всего за полчаса! Оказывается, у меня такая уютная, красивая кухня. Спасибо. Просто не знаю, как вас благодарить.

— Здесь и гостиная очень красивая. Хотите, я приду завтра?

— Ты что, рабыня? Мы же не в Древнем Риме... — пробурчала Ди.

— При чем тут Рим? Я сделаю то, что мне хочется сделать.

— Сделайте, детка. На следующей неделе ко мне прилетает мама из Ленинграда. Она просто не поверит своим глазам и будет очень-очень рада за меня. А знаете что?.. Я подарю вам старинную шкатулку!

— Нет, Елена Степановна, не надо. Я просто хочу убрать эту комнату... И ваша мама увидит ее чистой и уютной.

— Я подарю, не спорьте, мне только нужно найти ее, вспомнить, где она лежит. Я точно привезла ее с собой. А теперь поговорим о вашей курсовой, Ди.

Только Елена Степановна звала ее Ди. Все остальные преподаватели — Дианой, хотя она настаивала на Ди.

— Есть учебная программа филологического факультета педагогического института, разработанная и утвержденная Министерством просвещения. Ее нужно выполнять. Дорогая Ди, там нет и не может быть темы о русских царях.

— Ну и что? Будет!..

— Не будет.

— Мне плевать. Будет!..

— Ди... Я однажды наплевала. Правда, не в твоем возрасте, а постарше.

— В кандидатской или докторской?

— В докторской.

— Но вы же ее защитили!

— Да.

— Значит, она была блестящей.

— Да... безукоризненной, но после защиты меня из Ленинграда сослали к вам в Сибирь. Интересно, куда отправят вас после ваших царей?

— Не моих, а русских.

— — Вот именно. Велика Русь-матушка. В Магадан сошлют, детка, в Магадан...

— Домой, значит, к родителям.

Елена Степановна откинулась на спинку дивана, провела по золотистым кудряшкам Ди, которая встала с коврика, когда я включила свет, и сидела теперь рядом с профессоршей.

— Парадокс судьбы. Что ж, похоже, с вами не договоришься. На Северный полюс вас вряд ли отправят. В тюрьму теперь за царей тоже, слава Богу, не сажают. Придется искать компромисс... Может, прочтете для начала мою докторскую?

— Нет. Я хочу сама. Вдруг увлекусь и пойду вашей дорогой. Хочу сама.

— Ди, умоляю, не портите себе жизнь с самого начала!

— Елена Степановна, портить жизнь — это значит не писать про царей. Вы-то это очень хорошо понимаете, иначе не сидели бы сейчас здесь с нами, а наслаждались Эрмитажем в Ленинграде.

— Ди, в таком случае вам придется писать две курсовые работы: одну — про царей, а другую — обычную, из программы института. Вам придется работать в два раза больше.

— Про царей — не работа, про царей — кайф!

— Не думаю. И то и другое — кропотливая, серьезная работа.

— А кто прочтет мою курсовую про царей?

— Я, Эмма... мои ленинградские друзья — литературоведы. Ди, пообещайте никому не показывать свою работу без моего ведома. Пообещайте, пожалуйста, если я вам хоть чуточку не безразлична.

Ди пообещала, и мы пошли ко мне. Неожиданно поднялся совсем зимний ветер. Мы были одеты по-летнему. Хотелось скорее оказаться в нашей теплой, сверкающей квартире, вдохнуть аромат душистого горячего борща, увидеть папу с мамой и рассказать им о Елене Степановне.

Когда мы пришли, папа был в своем «кабинете» — так мама называла кладовку с прорезанным под потолком окном в их спальню, прямоугольником, через который проходил воздух. В кладовке стоял верстак, валялись золотистые стружки и одуряюще пахло смолистой сосной. Папин «кабинет» был единственным местом в нашем доме, где всегда царил беспорядок. Когда-то давно, много лет назад, мама не выдержала и подмела стружки. Папа очень грустил — оказывается, она сбросила на совок какой-то таинственный образ второго дня сотворения мира, когда Всевышний словами «Да будет свод» уплотнил небеса, сгустил их и создал вокруг земли атмосферу, чтобы защитить все живое от уничтожения. После этого мама никогда ничего не трогала в папином «кабинете», навсегда оставив его полновластным хозяином этих двух квадратных метров хаоса.

Я не видела папу целый месяц. Он ездил в Москву на курсы усовершенствования. Вернулся утром, когда мы были на занятиях. Прямиком бросилась к нему, прижалась к теплой щеке:

— Привет! Как Москва?

— Отлично! Все отлично.

Папа возился с блестящей деревянной болванкой.

— Это кто будет?

— Главный Коэн. Первосвященник. Я тебе потом объясню, когда сделаю. В Москве на ВДНХ выставляли компьютеры. Самые современные. Мне пришла идея, вернее, я что-то понял... Потом. Сначала сделаю.

— Ты уже ужинал?

— Нет. Мы с мамой тебя ждали.

— Отлично!

Я пошла переодеваться. Ди, как только вошла в дом, отправилась в туалет. Туалет у нас совмещен с ванной. На стиральной машине, покрытой вышитой салфеткой, лежала мамина косметичка с карандашами для глаз и губ. Ди уселась на унитаз и вдруг обнаружила в косметичке синий импортный карандаш, который отлично рисовал на теле. Она пописала и тут же забыла, где находится. Коричневые трусы и колготки, спущенные до лодыжек, почему-то напомнили ей корпус парусника, подобного тому, что был на карте Елены Степановны. Бордовую шерстяную юбку Ди разложила над коленями и чуть ниже — в виде спущенных парусов — и принялась разрисовывать свои голые ноги карабкающимися по ним древними римлянами. Они поднимались по «столбам», чтобы поднять паруса и плыть в непокоренные страны. Именно за этим занятием папа и застал Ди, когда через несколько минут вошел в туалет, то есть одновременно в ванную, чтобы помыть руки перед ужином. Дверь Ди, конечно, закрыть забыла, а папа тогда еще ничего не знал о ее существовании. Я только собиралась познакомить их за ужином.

Самое удивительное, что эта странная, мягко говоря, ситуация не смутила их. Ди так увлеклась художественным воплощением своих фантазий, что вообще не заметила папу. Папа был поражен парусником. Потом он говорил мне, что видел подобный корабль с бордовыми парусами и древними римлянами во сне, давным-давно, в молодости, когда еще на свете не было меня, а были его дружки. Папа зачарованно смотрел, как на ногах Ди оживают все новые и новые матросы.

Аппетитный борщ, разлитый по тарелкам, струился горячим дымком.

— Где Зяма? Что с Ди? Все остынет... — Мама ужасно не любила, когда еда остывала. — Иди к нему в «кабинет», скажи, что мы ждем.

Но я сначала отправилась в ванную — поторопить Ди. Когда я появилась, она как раз подняла голову — очевидно, ей понадобился еще какой-то карандаш из маминой косметички — и наконец-то заметила папу и меня за его спиной.

— Извините, — ужасно смутилась она и потянула кверху трусы с колготками.

— Не двигайтесь, пожалуйста. Это нужно как-то сохранить. Я возьму фотоаппарат.

— Папа, познакомься, это моя новая подружка Диана. Она сидит на унитазе. Конечно, ничего плохого не видно. Все укрыто юбкой, но я не думаю, что нужно ее сейчас фотографировать. В столовой нас ждет мама, и борщ остывает.

— Но он еще не разлит по тарелкам? — с надеждой спросил папа.

— В том-то и дело, что разлит.

Сообщение о борще, разлитом по тарелкам, или, может быть, мое настойчивое присутствие вернуло их обоих в реальность. Они вдруг смутились. Папа извинился, вышел из ванной, Ди натянула колготки на мускулистых матросов, опустила юбку.

— Твой папа... Я никогда не видела таких людей. Как его зовут?

— Зиновий Александрович. Правда, Ди, пошли быстрее. Мама готовила, старалась.

После знакомства с моим папой Ди уже не могла существовать, не видя его хотя бы два раза в неделю. Через несколько дней она стала называть его Зямой и обращаться на «ты». Ни одна из моих подружек не решилась бы на такое. Ди не могла иначе.

Постепенно я так привыкла к ее постоянному вопросу «Зяма дома?», что, когда она однажды сказала мне вдруг:

— Передай это Зиновию Александровичу, — я поначалу даже не поняла, о ком идет речь. — От Елены Степановны. Подарок... — И она сунула мне цилиндрический сверток в газетной бумаге.

— Откуда Елена Степановна знает про моего папу?

— От меня... Я ей много рассказывала, а вчера она дала мне это и сказала: «Передай Зиновию Александровичу, он будет счастлив».

— Что это?

— Текст из Ветхого Завета. По-еврейски называется Тора.

— Она что, еврейка?

— Кто?

— Елена Степановна.

— Елена Степановна — русская. Твой папа — еврей.

— И что?

— Это какой-то старинный текст, написанный по-еврейски. Его попросил сохранить один еврей в блокаду.

— Кого попросил? Елену Степановну?

— Нет, ее маму. Елене Степановне тогда было два года. Еврея тоже звали Зиновием Александровичем. Он помогал маме Елены Степановны, делился хлебом. Приносил с завода от своего пайка, а потом умер от голода.

— Придешь к нам, сама подаришь.

— Хочу, чтобы Зяма стал счастливым уже сегодня вечером, а я не могу сегодня вечером к вам прийти... Я могу только послезавтра... или послепослезавтра.

— Послезавтра выходные. Мы уезжаем в заводской санаторий.

— Да?..

Я не представляла, что Ди сможет прожить без Зямы семь дней. Мое сообщение действительно повергло ее в отчаяние.

— Почему ты не можешь сегодня?

— У нас репетиция. Олег сказал, что в следующий понедельник спектакль должен быть готов.

Олег. Этот парень появился у нас месяц назад. Когда-то его отчислили из института с третьего курса, а теперь вот зачислили к нам на первый. Олег был очень заметным, ярким человеком и сразу развил бурную деятельность. С его появлением наше женское царство будто ожило. Но дело было даже не в этом. Олег, в отличие от нас с Ди, например, по-настоящему любил заниматься с детьми. Они, в свою очередь, обожали его. Только потом, много месяцев спустя, я поняла, что именно в этом Олег нуждался. Мы, восемнадцатилетние девчонки, вчерашние школьницы, для него, двадцатитрехлетнего, познавшего жизнь, были тоже кем-то вроде пионерок.

Олег организовал на факультете театр под названием «Зазеркалье». Почти все теперь ходили на репетиции, ловили каждое его слово и были готовы выполнить любое указание.

Я готовилась к летней сессии, много занималась и, кажется, упустила что-то важное в жизни Ди. Она влюбилась в Олега.

Я держала в руках цилиндрический сверток, смотрела на растерянную Ди и отчетливо понимала, что именно это произошло с ней.

— Репетиция... Можно прийти посмотреть?

— Теперь уж и не знаю. Он отобрал актеров, роли розданы. Наверное, поздно. Олег не разрешает посторонним присутствовать на репетициях.

— Понятно. Посторонним вход воспрещен.

Когда я впервые увидела Олега, столкнулась с ним взглядом? Прекрасно помню этот момент. Отчетливо помню, он выделил меня из толпы и даже хотел заговорить, но я почему-то жутко смутилась и сделала вид, что не замечаю его. Вообще, смущение мне было не свойственно. Мама с детства научила держаться с достоинством, мгновенно овладевать ситуацией и всегда быть хозяйкой положения. Точно! Именно это неприятное, незнакомое чувство робости, замешательства заставило отвернуться от Олега и впоследствии держаться от него подальше. Я не умела жить без твердой почвы под ногами. Зато Ди не имела понятия, что это такое. В точности как мой папа до встречи с моей мамой.

...Вечером я зашла к нему в «кабинет», чтобы отдать подарок от Ди и Елены Степановны. Он заканчивал вытачивать главного Коэна — Первосвященника.

Развернул газету, потом темно-коричневый прямоугольный свиток с черными отрывистыми знаками. Водил пальцем по этим знакам, шевелил губами.

Папа забыл обо мне и вообще обо всем на свете. Я не мешала. Просто сидела рядом на маленьком табурете, обтянутом зеленым сукном, и смотрела на его реакцию. Ди ведь сказала, что он будет счастлив. Наконец папа спросил:

— Где ты взяла это, Эвээма?

— Елена Степановна подарила Ди, а Елене Степановне передала ее мама, а маме — Зиновий Александрович, еврей, который помогал им в блокаду и умер от голода. Он просил это беречь. Ди сказала, что ты будешь счастлив.

Папа поднял на меня глаза. Оторвал их от черных знаков и перевел на меня. Глаза сверкали от слез.

— Именно сегодня... Когда я заканчиваю делать Первосвященника! И после этого кто-то посмеет убеждать меня, что Всевышний не существует! Знаешь, что тут написано?

— Ты понимаешь?

— Я помню. Оказывается, помню! Меня учил в детстве дедушка. Это иврит. Ты с твоими математическими способностями могла бы выучить этот язык довольно быстро. Им управляют логика и законы математики.

— А что там написано?

— Не поверишь... В это действительно трудно поверить, но там написано то, что было написано на экране главного Коэна.

— На экране?

— Да. Больше двух тысяч лет назад, когда еще не был разрушен еврейский Храм, Первосвященник выходил к народу, а на груди его висел экран. Что-то типа компьютерного монитора, который я видел в Москве на ВДНХ, только совсем тонкий, такие скоро изобретут люди. Помнишь, я сказал тебе, что на ВДНХ меня осенила идея.

— Ага...

— На экране Первосвященника были перечислены названия двенадцати еврейских колен. Все вместе эти названия содержат двадцать две буквы еврейского алфавита. В главные еврейские праздники весь народ, несколько миллионов человек, собирался у Храма. Первосвященник выходил к народу, вставлял в экран пластину, и на экране загорались разные буквы. Евреи складывали их в слова. Так Всевышний говорил со своим народом.

— А почему не вслух?

— Смертный не может вынести голоса Всевышнего — умирает.

Я взяла в руки деревянную статуэтку Первосвященника — впервые видела готовую работу. Табличка на его груди была ровной и гладкой.

— Ты не успел написать названия колен?

— Я собирался сделать это сегодня, но очень переживал... очень.

— Почему?

— В священных текстах нельзя допустить ошибку. Я не писал на иврите лет сорок. А спросить не у кого.

— Теперь не ошибешься.

Папа молчал, он снова углубился в текст, а я опять смотрела на него. Наконец он произнес:

— Жаль, что Ди не пришла к нам сегодня... Почему?

— Она... втрескалась в Олега и репетирует сейчас какую-то дурацкую роль, которую он ей поручил в своем театре «Зазеркалье». Хотя нужно готовиться к сессии. — И я рассказала папе об этом парне и его театре.

Апрель и половина мая промелькнули незаметно. Ди совершенно забросила учебу. Иногда появлялась на лекциях, но сидела, как зомби, глухонемая, застывшая. Я пыталась всовывать ей в руку шариковую ручку, но она больше не рисовала.

Пару раз я не смогла сдержать любопытства — заходила в актовый зал на репетицию театра. Олег не обращал внимания на Ди, лишь иногда делал какие-то идиотские, ужасно унизительные замечания, типа «ты не актриса, а театральная крыса». Потом глубокомысленно сообщал, что актера необходимо разозлить, тогда из него попрет. Однако из Ди ничего не перло. Она молчала.

Я также заметила, что с двумя девочками, репетирующими главные роли, очень красивыми девочками, Олег говорил совсем другим тоном, вкрадчивым, мягким. Видимо, из них уже все необходимое Олегу выперло.

Короче, двух раз мне хватило. Я с трудом сдерживала желание вытащить Ди со сцены, схватить в охапку и спрятать подальше от этого изверга. Мое любопытство обернулось пыткой, и я больше не посещала «Зазеркалье».

Прошла еще неделя. Сессия приближалась. Я ненавидела наверстывать упущенное в последние четыре дня перед экзаменами, как это делали большинство студенток. Меня раздражала эта предэкзаменационная суматоха, бессонные ночи, стучание по дереву, постоянные сплевывания через плечо, исписанные подсказками бедра, жеваный серпантин шпаргалок и бесконечные мольбы, обращенные непонятно к кому. Мама с детства научила меня держаться с достоинством, владеть ситуацией, а для этого нужно было сидеть в библиотеке и заниматься. Что я и делала. Регулярно.

В тот день я задержалась в институте позже обычного. Медленно шла от остановки к дому, вдыхая терпкий аромат сирени, разносимый легким майским ветерком по всем сторонам света. Окна нашей квартиры были темными. Открыла дверь своим ключом. Увидела полоску света из папиного «кабинета» и одновременно услышала напряженный голос Ди. Странный голос, словно и не ее. Или я отвыкла от голоса Ди?

— Зяма! Олег должен увидеть! Ты же сам только что сказал, что это совершенно, как само Божество. Ты же сказал!

Что должен увидеть Олег? Я поспешила в «кабинет».

Увиденное привело меня в такое замешательство, что я потеряла дар речи. Папа и Ди сидели напротив друг друга. Папа, как всегда, за верстаком, а Ди — на моем месте, на маленьком мягком табурете. Рядом с верстаком стояла почти пустая бутылка водки. Оба были пьяны вдрабадан. И плакали. Но самое невероятное — Ди сидела напротив папы абсолютно голая до пояса! Совершенным, как само Божество, была ее обнаженная грудь. Ди убеждала папу: если Олег увидит это, то обязательно полюбит Диану. А папа убеждал Ди, что она погибнет окончательно, если позволит извергу прикоснуться к своей груди.

Да, именно грудь Ди лишила меня дара речи. Я видела ее впервые. И это было по-настоящему прекрасно. Два полных облака с нежными розовыми сосками. Пышные и высокие одновременно. Идеально круглые. Это была грудь Дианы, той настоящей красавицы, которая вышла из морских волн. Или нет: это была грудь Хавы — первой и самой красивой женщины на Земле.

Папа и Ди не заметили моего появления. Они всегда ничего и никого не замечали, когда были вдвоем, теперь же, пьяные до соплей, окончательно растворились в своем сумасшедшем мире.

Я не могла оторвать глаз от груди Ди, но в то же время меня охватило жуткое волнение и смущение, и кто-то очень сильный и властный требовал немедленно отвести глаза в сторону. Может, Первосвященник? Именно его я увидела первым после груди Дианы. Главный Коэн стоял на верстаке возле бутылки из-под водки, и четкие буквы деревянной таблички на его груди каким-то непонятным образом отражались в стекле, располагаясь ровно над буквами этикетки «Водка Столичная».

Мысли мои метались. Какой уж тут контроль над ситуацией! Мама никогда не уходила по вечерам из дома, разве что раз в три месяца — к портнихе, и никогда не возвращалась от нее позже девяти. Значит, она войдет с минуты на минуту, и ей вряд ли будет приятно видеть совершенную грудь Ди, сверкающую розовыми сосками перед глазами собственного мужа, слушать их пьяный бред и рассматривать отражение двенадцати еврейских колен в бутылке из-под водки. Нужно было каким-то образом немедленно заставить их умыться и лечь спать.

Не знаю, кто подсказал мне тогда единственно верное действие. Может быть, женская интуиция. Я обняла Диану за голые плечи, прижала ее голову к своей груди, подобрала кофточку, валявшуюся на полу среди стружек, легонько встряхнула одной рукой, накинула на Ди и сказала самым спокойным голосом, на который только была способна в этот момент:

— Привет, папа. Уже поздно. Мама звонила от портнихи, она идет домой. Ложись спать. Я скажу: ты устал...

Ди не шевелилась в моих объятиях. Замерла, словно раненая птичка. Я помогла ей подняться, отвела в свою комнату, усадила на стул. Достала из шкафа любимую ночнушку, белую, в мелких васильках, надела на подругу. Она покорно сидела на стуле, пока я стелила постель, потом так же покорно легла. Я укрыла ее, и Ди мгновенно уснула.

Несмотря на вызывающее поведение в обществе, в быту Ди была невероятно стеснительной. Однажды она задержалась у нас допоздна, и мама долго уговаривала ее остаться ночевать, даже постелила на тахте в гостиной. Моя кровать была односпальной. Ди ни за что не соглашалась остаться, а потом призналась, что не могла спать при всех в гостиной. Ди ночевала у нас впервые.

Я приготовила постель для мамы с папой. Он вернулся из ванной, но выглядел не покорным, как Ди, а подавленным и очень несчастным.

— Спасибо, дочка... Она просто погибнет из-за этого изверга. И, похоже, нет никакого выхода...

— Может, мама найдет выход. Мама всегда находит выходы.

Эта мысль странным образом успокоила Зяму. Успокоила на тот короткий миг, который требовался ему сейчас, чтобы уснуть.

Я вернулась в «кабинет», убрала с верстака рюмки, бутылку из-под водки, остатки вылила в унитаз, а бутылку спрятала в свою сумку с тетрадями. Не хотела, чтобы к приходу мамы остались даже малейшие следы пиршества. Открыла форточку в гостиной, побрызгала духами папу и Ди.

Через несколько минут вернулась мама. Она принесла от портнихи новое платье к лету и была в прекрасном настроении. Мы пошли на кухню пить чай. Мне было особенно хорошо в тот вечер с мамой. Наверное, я очень нуждалась в ее оптимизме, твердости, в ее убежденности, что главное — быть всем вместе и здоровыми. Рассказала об Олеге и Ди. О том, что они с папой искали выход и не могли найти, а потом устали искать и легли спать. Умолчала только о водке и совершенстве, как само Божество. Это навсегда осталось нашей тайной.

Мама внимательно слушала, улыбалась каким-то своим мыслям, шутила, смеялась, когда я описывала две репетиции «Зазеркалья», потом энергично заключила:

— Важно, что Ди вовремя пришла к нам. До того, как произошло непоправимое. Мы найдем выход.

Мама всегда говорила «мы», хотя выходы находила только она.

— Главное — сейчас мы вместе и все здоровы. Утро вечера мудренее.

Самое потрясающее, что утро действительно оказалось мудренее вечера, потому что, когда мы с Ди пришли утром в институт, на доске объявлений красовался большой белый плакат, на котором красными буквами, выведенными в старославянском стиле, сообщалось: «Дорогие актрисы „Зазеркалья“! Меня загребли в армию, поэтому наш театр закрывается на неопределенный срок. Но не навсегда! Удачной сессии. Олег».

Слова «удачной сессии» были выведены более жирным шрифтом и выглядели явной насмешкой. Все актрисы «Зазеркалья» давно забросили занятия, а теперь, кажется, собирались устраивать массовые рыдания по Олегу. Просто коллективный «плач Ольги». Поинтересовалась у Ди, не намеревается ли и она присоединиться к коллективному соплепусканию. Я издевалась над ней, но только для того, чтобы вывести ее из состояния оцепенения, и вдруг в конце последней лекции Ди подняла на меня глаза. Взгляд ее был решительным, огненным, как у человека, принявшего твердое решение, от которого ни за что не отступит, и она сказала:

— Это к лучшему! Теперь он точно будет мой!

Естественно, в тот момент я абсолютно не поняла, что имела в виду Ди, а она взялась за учебу и через две недели начала бойко сдавать экзамены. Не намного хуже меня.

По большому счету, Ди нечего было делать на филологическом факультете. Положенное для чтения по программе она проглотила лет в четырнадцать-пятнадцать. Литературоведческие исследования, от которых многие студентки покрывались испариной и тупели на глазах, ею производились виртуозно. По поводу педагогических изысканий Ди спорила с преподавателями до хрипоты, из-за чего ей снижали оценки. Учительница по старославянскому, наоборот, обожала Диану. За два дня она подготовила старушке все наглядные пособия, необходимые для преподавания в следующем учебном году. Историю КПСС Ди знала практически наизусть. Оказывается, у них в Магадане историю СССР преподавала жена репрессированного врага народа. Тетенька, из которой поперло нечто после всех перенесенных тягот, как выразилась про нее Ди словами Олега. С бедной женщиной, очевидно, произошел какой-то психологический вывих, иначе чем объяснить, что она выучила историю СССР и КПСС наизусть, со всеми работами Маркса, Ленина, Сталина и Бухарина. Она преподносила свой предмет так, словно публично создавала выдающееся, фундаментальное полотно, при этом не выговаривала половину букв алфавита: вместо «л» или «р» произносила «г» и так далее. В результате десятиклассники, все поголовно, ждали ее уроков, как больших театрально-цирковых представлений, и записывали ее высказывания, чтобы посмеяться и после. Как-то Ди показала мне одну из школьных тетрадок по истории. Цитаты были одна уморительнее другой: «После того как Тгоцкий сделал эту пакость Советскому пгавительству, все сгазу поняги, что у него гевые загибы», «Это еще что! Это только истогия, а вот начнется фигасофия, тогда попгачете!» и так далее. В конце десятого класса историчка сообщила своим ученикам, поголовно сдавшим экзамены на пять: «Тепегь я спокойна. Вы мне в институте будете благадагны. Больше ничего учить не надо. Знания у вас погные абсагютно!» Она оказалась права. История КПСС была застывшей глыбой, как Библия, — — ни то ни другое не позволяли дополнений или изменений, несмотря на открытия археологов и изыскания ученых. Каждое слово точно на своем месте, словно вырубленное в камне. На экзаменах Ди даже не брала время на подготовку, шпарила цитатами исторички, следя только за тем, чтобы не выпалить «г» вместо «р» или «л».

В конце июня первый курс был благополучно окончен, и мы расстались на два летних месяца. Ди уехала домой, в Магадан, а я с родителями — на Черное море» Папа достал путевку на их с мамой большом военном заводе. То есть достала, как всегда, мама. В отделе социального обеспечения у нее работала подруга, которая сообщила о горящей путевке, и мама мягко, убедительно объяснила папе, какие действия следует предпринять, чтобы путевка досталась именно нам.

Двадцать дней мы гуляли среди диковинных растений огромного ботанического сада, купались в море, катались на прогулочных катерах и катамаранах. Жизнь была безоблачной и прекрасной. Много лет спустя я часто вспоминала именно эту поездку и вновь убеждалась, как права была мама, когда говорила, что главное — быть вместе и здоровыми. Однажды мы сидели с ней на белой курортной скамейке, ажурной и легкой, — может быть, это ощущение рождалось из-за того, что скамейка, слово белая птица, приземлилась на краю высокой горы, уходящей зеленым откосом в синее море. Мама вдруг спросила:

— Ты скучаешь по Ди?

— Не знаю... Наверное, от нее нужно иногда отдыхать... Мне здесь всего хватает.

На самом деле я иногда вспоминала о Ди, когда замечала вдруг странные лица, непонятным образом складывающиеся при легком дуновении ветра из причудливых растений ботанического сада. Я вспоминала Ди, когда выщербленные морем камни представлялись мне мужчинами и женщинами с воздетыми к небу руками или взлетающими птицами. Папа сказал, что это нормально, ведь у всех явлений природы есть души, только некоторые люди их видят, а многие — нет.

На море казалось, что Ди с ее сумасшедшими выходками и непредсказуемыми поступками вообще больше мне неинтересна, но я ошибалась, потому что, вернувшись из поездки, первым делом побежала в студенческую общагу. Ди там не было. Она отсутствовала весь август и первую половину сентября и только семнадцатого числа вдруг возникла передо мной, счастливая, лучезарная. Первым вопросом после наших объятий был ее вечный:

— Зяма дома?

— Конечно, куда ж ему деться.

— Ура!..

И мы отправились на лекцию по языкознанию, усевшись в конце аудитории, чтобы можно было незаметно шептаться. Ди явно не терпелось рассказать мне что-то важное, поэтому, как только все угомонились, а профессорша начала объяснять строение корней, Ди достала из большой холщовой сумки конверт.

— Что это?

— Письмо мне от Олега!

— Он разыскал тебя?

— Я первая ему написала.

— А как ты узнала его адрес?

— У его бывшей жены.

— Жены?

— Да. У Олега была жена и есть сын.

— От Олега?

— Конечно! Ему сейчас четыре года.

— А где жена?

— Уехала в начале августа в Монголию.

— Зачем?

— Второй раз вышла замуж за военного. Его распределили в Монголию. Я, как только получила адрес Олега, сразу хотела поехать к нему в часть, но у меня не было денег на билет. То есть родители дали мне на еду на месяц, хватило бы... Но дело не в этом.

— А в чем?

— Я решила сначала написать ему письмо.

— Написала?

— Да. И представляешь, через две недели получила ответ.

— Что ты написала Олегу?

— Правду. Что полюбила его с первого взгляда. Ну не так банально, конечно. Это было очень красивое письмо.

— И что он тебе ответил?

— Он тоже любит меня!

Я смотрела на Ди, и мне казалось, она глупеет прямо на глазах. Ее наивность разъедала мои нервы, как серная кислота. Я была уверена — Ди понадобилась этому идиоту для каких-то целей.

— Ди, он не любит тебя!..

— Перестань!

Она сунула мне конверт:

— Читай!

Я развернула тетрадную страницу. Мгновенно отбросила шелуху нежных фраз о страданиях, которые испытывал режиссер, глядя на свою лучшую актрису, о чувстве долга перед театром, перед великим делом, которое он задумал и должен был осуществить, а их роман убил бы всю работу и забрал бы творческую энергию, о том, что теперь, в армии, он понимает, как был не прав, сдерживая себя и Ди и запрещая ей даже смотреть на него влюбленными глазами, как он заставлял себя издеваться над ней, чтобы оттолкнуть ее и заставить возненавидеть его. Я мгновенно отбросила весь этот подлый, виртуозный вздор и нашла цель Олега. «Влюбленный солдат» объяснял Ди, что не нужно приезжать к нему в часть — свидание получить очень трудно. Самое лучшее — найти какую-нибудь возможность, использовать какие-либо связи, чтобы ему дали отпуск.

— Уверена, другие актрисы тоже получили любовные послания и указания искать связи.

— Только я...

— Хочешь, поинтересуюсь в соответствии со списком театральной труппы?

— Эмма, пожалуйста, перестань издеваться. У Зямы наверняка есть связи в военкомате или еще где-нибудь. Он ведь главный инженер такого большого завода.

— Ты думаешь, папа согласится собственными руками толкнуть тебя в объятия этого подлеца?

— Почему ты так ненавидишь Олега?

— Потому что вижу его насквозь.

— Ты просто завидуешь мне...

— Да! Безумно.

— Завидуешь, что я испытываю такое огромное чувство. И оно взаимно. А ты об этом даже понятия не имеешь.

Эту лавину невозможно было остановить. Она неслась в образе стихийного бедствия, и люди перед ней превращались в муравьев.

Вечером мы опять сидели втроем в папином кабинете, и Ди умоляла Зяму помочь Олегу. В конце концов папа сдался, пообещав Ди поискать такую возможность. Через два дня папа сообщил мне, что помочь ничем не может, но у него есть идея, совершенно невероятная, сумасшедшая, следовательно, беспроигрышная, которой он ни с кем ни за что не поделится, но этого и не нужно — его идея все равно обязательно придет в голову Ди. Он сказал это очень грустно, как пророк, который видит и знает наперед, но только раздражает своими пророчествами.

Папа оказался прав. Через три дня после того, как он сказал, что ничем не может помочь, возбужденная Ди опять протянула мне конверт:

— Я нашла способ! Читай.

В конверте лежало письмо, написанное Ди от имени бывшей жены Олега командиру его части.

«Здравствуйте, уважаемый Геннадий Егорович! Пишет Вам бывшая жена Олега Сапожникова, Таня. Дело в том, что я недавно вышла вторично замуж за офицера Советской Армии и должна в ближайшее время проследовать к месту его службы — в Монголию. С собой я увожу на три года нашего с Олегом сына. Это значит, что Олег три года не увидит своего ребенка, которого обожает.

Дорогой Геннадий Егорович, Вы не представляете, какой Олег прекрасный, заботливый, любящий отец! Нет! Конечно, представляете. Ведь у Вас тоже есть два замечательных мальчика. Олег писал мне. Кстати, Вашему младшему сыну тоже четыре годика, и его тоже зовут Василек, как нашего. И Вы знаете, как важно ребенку в таком возрасте общение с отцом. Мой новый муж хорошо относится к Васеньке, но мальчик очень скучает по родному отцу, все время спрашивает о нем и плачет, когда я говорю, что нам, очевидно, придется уехать, не повидавшись. Недавно Васенька опять рыдал, я не могла его уговорить лечь спать и пообещала, что папа обязательно приедет повидаться с ним.

Дорогой Геннадий Егорович, ведь вы знаете, как нехорошо обманывать ребенка. Такие обманы не забываются, но у меня не было выхода, и я очень верю, что благодаря Вам наш Василек встретится с Олегом хотя бы на денек!

Умоляю, помогите моему бывшему мужу получить отпуск, пусть краткий. Он приедет в родной город, попрощается с сыном, а потом будет спокойно продолжать службу в армии. Помогите мне, и я с чистой совестью уеду в Монголию, к моему второму мужу, С чувством глубокого уважения и надежды Татьяна Иванова (бывшая Сапожникова)».

Через две недели Олег объявился в институте, тут же возобновил репетиции «Зазеркалья» и был обласкан всеми актрисами труппы.

— На сколько дней его отпустили?

— Геннадий Егорович был очень растроган. Письмо поразило его до глубины души, и он выхлопотал для Олега отпуск аж на двадцать два дня. Чтобы Василек смог запомнить папу и не забывал потом три года. Это невиданно в армии!

— Ди, может, тебе книги писать?

— Потом когда-нибудь, в старости.

— Да, конечно, теперь надо вовсю реализовывать талант актрисы. Ди, он просто использовал тебя.

— Ты дура, Эвээма. Он меня любит, безумно любит.

И она улетела на репетицию, а я побрела домой. Ди опять бесшабашно вышагивала по натянутому канату, и ее серебристая юбка останавливала мое дыхание.

Я долго бродила по еще теплому осеннему городу. Заканчивалось бабье лето, захватывающее в плен, короткий, но властный, вызывающими красками полыхающих кустов рябины, тополиных и кленовых листьев, терпкими запахами остывающих костров, отцветающих трав.

Я думала о любви, которую мне никогда не понять и не испытать, об Олеге и Диане. Я точно знала, что теперь он увидит совершенство, как само Божество, а может быть, именно в эти минуты уже любуется им.

На этот раз Ди обязательно должна была сорваться с головокружительного каната. Очень скоро. В ближайшие дни... И я опять желала ее падения и ненавидела себя.

В тот вечер Ди стала женщиной.

Несколько дней спустя она поделилась со мной случившимся, но в ее рассказе не было ничего прекрасного, романтического или хотя бы отдаленно похожего на мои представления о соединении двух любящих душ.

Олег просто увлек ее за сцену в перерыве между репетициями. Там, за ширмой, все и произошло. Иногда заглядывали девушки, звали его или что-то сообщали по поводу своих ролей. Все были не совсем трезвые. Ди рассказывала сбивчиво, сумбурно. Он опешил, поняв, что Диана делает это впервые, но было уже поздно, и Олег разозлился из-за необходимости бежать на третий этаж в туалет и отмывать следы. Я поняла, что Олегу даже не понадобилось увидеть совершенство, как само Божество. Они не очень раздевались, как выразилась Ди.

После этого Диана Ивановна перестала интересовать «влюбленного солдата». Благодаря письменному шедевру Ди Олег пробыл в отпуске даже не три недели, а целых два месяца. У него нашлась или завелась какая-то знакомая в военном госпитале, куда его положили именно в тот день, когда режиссер «Зазеркалья» должен был возвращаться в часть.

Своего сына, который жил в деревне у Таниной мамы, в сорока километрах от города, он так и не навестил.

Папа с мамой знали о том, что произошло, но мы не говорили об этом. Ди перестала у нас появляться. После уроков шла в общагу или допоздна сидела в библиотеке. Иногда я видела, как она направлялась к дому Елены Степановны, иногда замечала, как грустно профессорша смотрит на беззащитные оттопыренные уши Ди, которые она забывала прикрыть золотистыми кудряшками.

Я была уверена, что теперь, после всего случившегося, Ди станет другим человеком — собранным, ответственным, серьезным. Не как моя мама, конечно, но хотя бы на четверть.

— Не станет, — твердо сказал папа.

Это было уже в конце января, после зимней сессии. Он первый заговорил вдруг о Диане. Я сообщила папе, что она хорошо сдала экзамены, перестала портить институтский инвентарь и говорить странные вещи.

— Временно, — убежденно произнес папа.

— Почему? Человек ведь учится на своих ошибках.

— Да. Если понимает, что сделал ошибки.

— Как?

— Очень просто. В твоем понимании Ди совершила ошибку, а в ее понимании — никакой ошибки не было.

Папа оказался прав. Кто-то из них постоянно оказывался прав. Или папа, или мама. Только правота их была настолько противоположной, что я не понимала, каким образом они уже двадцать лет живут вместе. Не просто живут. Не могут друг без друга.

Да. Папа оказался прав. В начале третьего курса меня снова встретила прежняя Ди. Ее голову вновь переполняли сумасбродные идеи, она снова говорила отрывистыми фразами и невпопад, разрисовывала столы и стулья, носила несуразную одежду и часами просиживала возле Зямы, наблюдая, как он вытачивает статуэтки.

Похоже, люди действительно ко всему привыкают, Я давно заметила, что к Ди в институте никто не относится серьезно. Кроме меня, конечно, и Елены Степановны. Я даже подумала: а почему, собственно, нельзя быть такой, как Ди? Жить в своем мире, делать то, что тебе хочется, и не обращать ни на кого внимания. В сущности, всем все по барабану. Может, и мой образ Ди с канатом под куполом цирка — всего лишь гиперболизация, а в действительности жизнь простая и серая.

Но я ошибалась. Это произошло в конце июня. Я, как всегда, старательно готовилась к летней сессии. Жила по строгому режиму, в котором для Ди практически не было места. Экзамены прошли успешно. Оставался один год учебы. Мне светил красный диплом.

В этот день утром мы сдавали последний экзамен летней сессии. В аудиторию зашел ректор, попросил нашу группу не расходиться.

К трем часам все двадцать пять студенток были в сборе. Ди, как всегда, сидела рядом со мной и рисовала гиперболоид инженера Гарина. Во всяком случае, так она выразилась.

Ректор вошел в аудиторию в сопровождении толстой тетки, одетой в милицейскую форму. Тетка оказалась следователем из уголовного отдела.

Ректор открыл комсомольское собрание и передал слово милиционерше. Дальше все было как в тумане: на меня неожиданно свалилась с высоты девочка, шедшая по канату, поэтому я до сих пор не вполне отчетливо помню все происходившее, особенно собственную речь, которая последовала после выступления следователя.

Тетка в форме сообщила, что Диана Ивановна Мистоцкая обвиняется в краже двухсот рублей, которая была совершена 4 мая нынешнего года в женской раздевалке института во время урока физкультуры.

Помню, в ужасе посмотрела на Ди, но она молчала, продолжая индифферентно рисовать свой гиперболоид.

Ректор сказал, что мы — студентки и комсомолки должны осудить свою одногруппницу, комсомолку и будущего учителя, за противоправные действия.

Тут на меня будто свалилась снежная лавина. Я с трудом выбралась из-под нее. Встала со своего места. Вышла к доске и начала орать. Никогда до этого я ни на кого не орала. Я была отличницей, претенденткой на красный диплом, гордостью факультета, одной из самых тактичных, воспитанных и дисциплинированных студенток в институте, теперь же я обливалась слезами и орала, что Диана — честнейший человек, что она никогда на свете не позволит себе взять чужой копейки, что следователь клевещет и лжет, обвиняя честного человека, может быть, самого честного, с которым я встречалась в своей жизни, что ректор потерял в моих глазах всякое уважение, разыгрывая по просьбе милиции или еще кого-то подобный спектакль, предоставляя нам роль покорных овечек, готовых на все, лишь бы угодить власти.

Помню лица, расплывшиеся от моих слез, которые мешали мне видеть. Лица моих одногруппниц, следователя, ректора. Растерянные, оторопевшие. Только не помню лица Ди. Может быть, я просто не видела ее в эти минуты — ведь она сидела в конце аудитории. Рыдания душили меня, я выбежала из помещения и помчалась домой.

Я была уверена, что скоро, очень скоро к нам придет Ди и мы вместе с мамой и папой найдем способ защитить ее от этой жуткой клеветы, от толстой тетки в милицейской форме, от комсомольских порицаний...

Но Ди не пришла. Утром начинались каникулы. Я поспешила в общагу. Комендантша сообщила, что Диана уехала в шесть утра с чемоданом на вокзал. Я поняла: Ди сбежала. Поднялась на второй этаж — поговорить с девочками, жившими с ней в одной комнате. Они только встали, готовили завтрак на общей кухне.

Света и Лена охотно рассказали, как их допрашивала следователь. Она интересовалась, были ли у Ди деньги.

— Мы ответили, что денег у Ди едва хватало на еду, а четвертого мая вечером она подарила нам кофточки, о которых мы мечтали несколько месяцев, но не могли купить, так как они очень дорого стоили. Еще Ди принесла большой набор масляных красок и полотно, а потом приготовила очень вкусный ужин: курицу в ананасах. Мы не знали, откуда Ди взяла деньги, чтобы все это купить.

Я вспомнила вдруг, что именно в эти дни Ди подарила папе замечательный резец по дереву, который полгода назад появился в продаже, но папа все не решался его купить. Резец был дорогой. Ди объяснила, что родители прислали ей из Магадана посылку с одеждой и резцом, потому что там он стоит копейки.

На этот раз я ничего не рассказала родителям. Хотела сначала сама разобраться, что же произошло на самом деле. Задача была непосильной, но я заставляла себя владеть собой, вспоминая все слова, которые мне говорила мама за двадцать один год моей жизни, и твердила их себе: «Нужно время. Главное — здоровье. Утро вечера мудренее. Нет! Это не подходит. Сейчас утро. Значит, будет другое утро, то, которое мудренее».

И оно действительно наступило через десять дней. Утром я нашла в почтовом ящике письмо из Магадана.

От Ди. Страшное письмо, в котором Ди выносила себе приговор.

Я отнесла письмо ректору. К счастью, он еще не успел уехать в отпуск. Сидел в своем уютном кабинете, пил чай и наслаждался видом из окна. Вид был действительно красивый. Гибкие вербы склонялись над рекой, отражаясь в воде так отчетливо, что становилось непонятно, где реальность, а где отражение. Очень красиво пели птицы. Или просто папа научил меня слышать их пение среди многих посторонних звуков города.

Иван Григорьевич преподавал зарубежную литературу, рассказывал смешные истории на студенческих капустниках. Он прошел всю войну. Теперь сидел в рубашке с короткими рукавами и распахнутым воротом, так что были заметны старые шрамы на обеих руках и груди. Я подала ему конверт.

— Письмо вам, Эмма. Я не могу его читать.

— Прочтите, пожалуйста. Это очень важно. Прочтите вслух.

— Почему вслух?

— Трудно объяснить.

Мне мешало пение птиц или пугала тишина, которую я должна буду переносить, пока ректор читает.

— «Здравствуй, моя любимая Эвээма. Единственный человек, который меня действительно любит. Теперь я это точно знаю. Ты и Зяма». Кто это — Зяма?

— Мой папа.

— «Только Зяма не просто любит, а еще все-все понимает. До донышка. Теперь, после моего ужасного поступка, ты не сможешь со мной дружить. Ты верила, что я такая честная. Я не достойна тебя и твоей дружбы. Твоего уважения. Твоей любви. Я действительно украла 4 мая 200 рублей в женской раздевалке. Там никого не было, все ушли в зал на физкультуру. Открыла сумочку, которая лежала возле меня, увидела деньги. Я должна была проверить: „Тварь ли я дрожащая или право имею“. Помнишь, у Достоевского? Я хотела проверить, способна ли совершить такое. Прости, но ты не поймешь мой поступок. Не знаю, рассказала ли ты о случившемся Зяме, если — да, прочти ему мое письмо, если нет... Прощай. Прости, что так жестоко разочаровала и подвела тебя. Ди».

Ректор снова подошел к распахнутому окну. В глубокой тишине кабинета пение птиц становилось совсем невыносимым.

— Хорошо, что старушку не убила, — произнес он задумчиво и повернулся ко мне.

— Ее посадят в тюрьму?!

— Нет. Я похлопочу. Из института отчислят. Она не может быть учителем.

— — А в тюрьму не посадят?

— Нет, Эмма, не посадят. Оставьте мне письмо, постарайтесь не думать об этом. Теперь каникулы. Отдохните хорошенько. Последний год обучения нелегкий... У меня вот тоже последний...

— Почему?

— На пенсию ухожу. Все когда-нибудь кончается, детка. Идите, не переживайте. Вы хороший человек, Эмма. А в жизни всякое бывает. Ее не посадят в тюрьму. Я вам обещаю...

Больше я не видела Ди до самого отъезда за границу на постоянное место жительства. Она осталась в Магадане.

Я окончила институт с красным дипломом. Через месяц после окончания меня взяли на работу в обком партии. Мамин план удался на славу.

Прошло еще два года. Началась перестройка, открыли границы, и мама убедила нас с папой, что моя жизнь гораздо лучше сложится в Америке. Она, как всегда, оказалась права.

Не знаю, каким образом Ди узнала точную дату и час нашего отъезда, только вдруг неожиданно возникла перед нами возле здания аэропорта.

...Моя жизнь за границей действительно сложилась удачно. Я окончила курсы программистов, благополучно вышла замуж за сына состоятельных эмигрантов из России. Он работает в текстильной промышленности. У нас растут два прекрасных мальчика.

...Через пятнадцать лет жизни в Америке папа умер. Он очень мучился перед смертью. Тяжелый рак... страшные боли, но он никогда никому не жаловался. Тихо угасал. Мама не отходила от него ни на минуту. Зяма весь высох, только глаза по-прежнему были пронзительными, глубокими и фразы, как всегда, отрывистые... непонятные...

Однажды, когда я совершенно потеряла силы выносить его страдания, папа сказал:

— — Если человек имеет все и живет очень хорошо, значит, он не нужен Всевышнему. Не он. Его душа. Страданиями Господь исправляет человеческую душу, очищает, чтобы принять ее на небесах. Это очень больно. Но так Он заботится о нас.

За несколько дней до смерти папа вдруг спросил меня:

— Ты вспоминаешь иногда Ди?

— Нет. Почти не вспоминаю.

— Давно, лет десять назад, она прислала мне письмо.

— Письмо?! Как Ди узнала наш адрес?

— Мы договорились в аэропорту, что ровно через десять лет я пошлю ей письмо в Магадан, на главпочтамт. До востребования. Она прислала мне ответ.

— Где он?

— Сжег. Не хотел тебя расстраивать. Ты тогда только родила Сашеньку.

— Что там было написано?

— Очень грустные вещи. «Зяма, вся моя жизнь идет наперекосяк. Любила одного, вышла замуж за другого, родила от третьего. Я потеряла смысл существования».

— Наверное, она должна была умереть молодой, как твои друзья.

— Все не так просто, Эмма. Женщины очень выносливы. С рождением ребенка в них просыпается чувство ответственности.

— Что ты ей ответил?

— Ничего. Только она сама может себе ответить, То есть помочь. Если, конечно, сможет.

...Уже пять лет, как нет папы, но каждый год 1 сентября, в День Знаний и день маминого рождения, посыльный приносит ей букет красных георгинов.

В Америке папа все больше стал уходить в свои мысли, в свой мир... И очень переживал, что нечаянно не заметит наступления этого важного дня, поэтому, как только они с мамой купили квартиру, как только у них появился постоянный адрес, папа пошел в соседний цветочный магазин и договорился с хозяином, что каждый год 1 сентября маме будут приносить большой букет красных георгинов. Он заплатил за несколько лет вперед, а хозяин оказался человеком честным и пунктуальным.

В первый год после смерти папы мама хотела отменить этот многолетний заказ, а потом стала ждать 1 сентября, словно в этот день вместе с букетом к ней приходит папа...

Однажды утром я пришла к маме в день ее рождения. Она стояла у окна, крепко обняв букет. Будто купалась в нем. Ее губы касались красных лепестков, а глаза были устремлены к высоким, едва заметным звездам.

— Мама...

— Эмма... — повернулась она ко мне. В ее глазах было столько боли... Мне показалось, я чувствую мамину боль, как запах цветов или сожженных листьев, как что-то материальное. — Эмма... в последнее время я часто думаю, что совершила преступление перед тобой... перед твоей душой.

— Преступление?

— Что была не права, а Зяма... Зяма был прав.

— В чем?

— Понимаешь, Эмма, когда ты родилась, нет, не сразу, а где-то годам к пяти я с ужасом поняла, ты — вылитый Зяма. У тебя установился рассеянный взгляд, непонятные фразы, не имеющие отношения к действительности. Ты не любила играть с детьми. Когда мы выходили на прогулку, ты усаживалась на корточки где-нибудь под деревом и подолгу смотрела на обычную траву, камни. И еще, ты все время рисовала на стенах. Именно на стенах! И на окнах. Я не переставала ходить за тобой с тряпкой. Мне было очень страшно за тебя.

— Почему?

— Понимаешь, Зяма — мужчина. У мужчины есть шанс, один на тысячу, но есть шанс, что ему встретится женщина, которая поймет его и полюбит таким, какой он есть, и поможет жить той жизнью, которой необходимо жить на земле. Нормальной, благоустроенной жизнью. У женщины, то есть у такой женщины, как Зяма, нет никакого шанса спастись. Она будет несчастна и погибнет!..

— Почему, мама?

— Потому что женщине нужна семья, но только она сама ее создает и является основой семьи. На женщине все держится. Это очень сложно объяснить... В общем, когда тебе исполнилось пять лет, я дала себе слово сделать все возможное, чтобы уничтожить в тебе Зяму.

— Как?

— Во-первых, я запретила Зяме говорить с тобой обо всем странном, непознаваемом... Ты знаешь, чем была забита его голова... Я отдала тебя в секцию плавания и регулярно водила в бассейн. Ты сначала сопротивлялась, а потом привыкла. Спорт очень закаляет нервную систему, приучает быть организованным, собранным. Потом нашла самого лучшего учителя математики. Занимательной математики. Помнишь?

— Помню. Бронислава Ильича. Я его очень любила.

— Я верила: тебе должны передаться и мои гены тоже! Только они дремлют. Их нужно разбудить. Я терпеливо отучала тебя рисовать на стенах и приучала вести домашнее хозяйство.

— Когда протираешь фужеры, думать о фужерах, а то не заметишь пятнышко.

— Точно — думать о фужерах, а не витать в облаках в это время. Делать все сосредоточенно, быстро и сноровисто. Когда ты подросла, я увлекла тебя модными журналами и нарядами. Это было легче всего. Это всегда живет в женщине.

— Но папа! Неужели он молчал все эти годы?

— Я убедила Зяму в своей правоте, и он не мешал мне. Я убедила его, что нельзя разрывать ребенка на две части, а моя часть во много раз важнее.

— — Как же ты решилась отдать меня на филологический факультет?

— Это был риск. Ты права. Но мне казалось, к восемнадцати годам мои гены достаточно развились в тебе и одержали полную победу. И потом, Стелла сказала, что на ее место в обком возьмут лишь человека с гуманитарным образованием. И все прошло удачно. Тебя приняли на ее должность, и, если бы не перестройка, твоя жизнь прекрасно сложилась бы и в России...

— Так в чем же дело, мама? В чем твое преступление?

— Понимаешь... Мне так тяжело без Зямы... Ни один мужчина даже отдаленно не может сравниться с ним. Теперь, когда его не стало, я поняла: только он вносил в мою жизнь то прекрасное, фантастическое, сумасшедшее, без чего жизнь теряет свои краски... и ради чего стоит жить. И я вдруг поняла, что сама, своими руками лишила тебя этого. Убила в тебе Зяму, превратив в Эвээму.

...Этот перстень!.. Ужасный великолепный перстень... Огромный опал с перламутровыми и ярко-голубыми прожилками, словно светящимися изнутри. Даже не прожилками, а весенними лужицами, в которых отражается сверкающее небо. Странный камень, обрамленный золотом. Старым, красноватым золотом. Я обожала его когда-то и ненавидела одновременно. Этот опаловый перстень приковывал к себе взгляд и захватывал все внимание. Грубый, вульгарный, таинственный, наглый, откровенный...

Точная копия Ди.

А была ли она в самом деле? Или только этот перстень — свидетельство моего единственного в жизни безрассудства. На него я истратила все деньги, заработанные в стройотряде. Купила перстень, но так ни разу его и не надела...

Загрузка...