И снова, юноши,
готовьтесь убивать,
и умирать, и землю устилать
кровавыми цветами.
Солдатик был из «детского» призыва, названного так, поскольку среди населения ни юношей, ни взрослых мужчин уже не оставалось, и для Виктора Далмау этот мальчишка ничем не отличался от прочих раненых, которых выносили из товарного вагона и складывали, словно дрова, прямо на цементный пол Северного вокзала; следовало торопиться, вот-вот должны были подойти машины, и всех раненых предстояло развезти по госпиталям Восточной армии. Однако Виктор действовал неторопливо; на лице его застыло выражение человека, повидавшего столько, что уже ничто не могло его тронуть. Кто знает, сколько еще раз придется ему перекладывать раненых с носилок на носилки, пока поезд тащится от одной станции до другой, от одной медицинской палатки до другой, прежде чем дойдет наконец до Каталонии. На вокзале врачи и их помощники незамедлительно направляли тяжелораненых в больницы, а остальных классифицировали по характеру ранения: А — в руку, Б — в ногу, В — в голову и далее по алфавиту, чтобы затем определить в соответствующие пункты назначения, и каждому вешали на шею табличку с именем и фамилией. Раненые прибывали сотнями; на постановку диагноза и решение вопроса о том, что необходимо предпринять в том или ином случае, отводилось лишь несколько минут, однако показаться, что кругом царит неразбериха и хаос, могло только на первый взгляд. Ни одного человека не забыли и не потеряли. Тех, кому требовалась операция, отправляли в госпиталь Сант-Андреу в Манресе, кто нуждался в лечении — в иные медицинские учреждения, а кого-то оставляли здесь же, потому что их уже не спасти. Санитарки из числа добровольцев смачивали им губы, что-то нашептывали, словно убаюкивая, и каждая надеялась, что где-то в другом месте какая-то женщина точно так же поддержит ее мужа или брата. А потом появлялись носильщики и перетаскивали тела умерших туда, где складировали трупы.
У солдатика в груди зияла дыра; бегло осмотрев раненого и едва нащупав у него пульс, врач решил, что тому больше уже ничто не потребуется — ни морфий, ни утешение. Рана на его лбу была обмотана лоскутом ткани и прикрыта перевернутым блюдцем из латуни, видимо в качестве защиты, чтобы не задели, а грудь забинтована, однако сколько со времени этой перевязки прошло часов или дней, а может, и поездов, — кто знает.
Работа Далмау состояла в том, чтобы выполнять поручения врачей; он был обязан подчиниться приказу — оставить мальчика и заняться следующим раненым, но Виктор подумал, что если парень пережил шок после такой травмы, не умер от кровопотери и сумел добраться до этого вокзального перрона, то он, по всей вероятности, обладает огромной волей к жизни, и будет очень жаль, если он сдастся смерти в последний момент. Виктор осторожно отодвинул бинты и с удивлением обнаружил под ними на груди мальчика открытую рану, такую чистую, словно нарисованную. Невозможно объяснить, каким образом частицы поломанных ребер и поврежденной грудины не погребли под собой сердце. Гражданская война в Испании шла уже почти три года, и Виктор, впервые попавший в медчасть еще санитаром на фронтах Мадрида и Теруэля, а позже переброшенный в эвакуационный госпиталь в Манресе, полагал, что за это время видел все возможное и невозможное и что у него выработался иммунитет к чужому страданию, однако наблюдать за живым бьющимся сердцем ему прежде не доводилось. Словно завороженный, он смотрел, как его пульсация становилась все медленнее и медленнее, пока оно наконец не замерло совсем и мальчик не испустил дух без единого стона. Несколько секунд Далмау неотрывно глядел на красную дыру, внутри которой находилось затихшее сердце. Позднее эти мгновения не раз возвращались к нему в воспоминаниях о войне, повторяясь снова и снова: безбородый мальчишка пятнадцати-шестнадцати лет, весь в грязи и запекшейся крови, лежит на соломенной подстилке, и в открытой ране у него на груди видно его сердце. Виктор так никогда и не смог объяснить себе, почему в тот миг он просунул три пальца правой руки в ужасную рану, обхватил замершее сердце ладонью и несколько раз ритмично сжал его, спокойно и уверенно, как никогда не смог вспомнить, сколько прошло времени — полминуты или вечность, прежде чем он вдруг почувствовал, что сердце мальчика ожило под его пальцами: сначала едва ощутимо дрогнуло, а потом забилось сильно и ритмично.
— Парень, если бы я не видел собственными глазами… ни за что бы не поверил, что такое возможно, — потрясенно произнес один из врачей; он стоял рядом с Виктором, но тот даже не заметил, когда именно подошел доктор.
Врач крикнул санитарам, чтобы принесли носилки, и распорядился немедленно доставить юного солдата в медпункт, поскольку это был совершенно особенный случай.
— Где вы этому научились? — спросил он Далмау, как только санитары погрузили солдатика на носилки; лицо у того было землистого цвета, но пульс прослушивался.
Будучи человеком немногословным, Виктор Далмау в двух фразах объяснил, что, прежде чем попасть на фронт санитаром, он три года изучал медицинские науки в Барселоне.
— Где вы этому научились? — повторил свой вопрос доктор.
— Нигде, просто я подумал, что все равно уже нечего терять…
— Я смотрю, вы хромаете.
— Левое бедро. В Теруэле. Сейчас уже зажило.
— Ладно. С этой минуты будете работать со мной. Здесь вы только теряете время. Как вас зовут?
— Виктор Далмау, товарищ.
— Никаких товарищей. Зовите меня «доктор», и не вздумайте мне тыкать. Договорились?
— Договорились. Но и от вас прошу того же. И называйте меня сеньор Далмау, для остальных товарищей это будет потрясением.
Врач чуть улыбнулся. На следующий день Виктор начал работать в стационаре, что и определило его судьбу.
Вскоре вместе с остальным персоналом госпиталя Сант-Андреу и других госпиталей он узнал, что группа хирургов за шестнадцать часов воскресила юного мертвеца и из операционной его вывезли живым. «Случилось чудо», — считали многие. «Достижения науки и лошадиное здоровье парня», — парировали те, кто не слишком уповал на Господа Бога со всеми его святыми. Виктор собирался навестить солдатика, однако в окружающей суете это оказалось невозможно, а потом он устал вести счет встречам и расставаниям с теми, кто был рядом, и теми, кто навсегда исчезал из поля его зрения, и живым, и мертвым. На какое-то время ему показалось, он позабыл о том, как у него в руке билось живое сердце: жизнь стала слишком сложной, порой невыносимой, столько проблем требовало срочного решения, но годы спустя, когда Виктор уже жил на противоположной стороне земли, он часто видел того мальчика в ночных кошмарах. В этих снах солдатик являлся ему бледный и печальный, а его переставшее биться сердце неподвижно лежало на металлическом подносе. Виктор забыл, а может, никогда и не знал имени этого парня, и по очевидным причинам называл его Лазарем. Зато юный солдат никогда не забывал своего спасителя. Едва он немного оправился, смог сидеть и самостоятельно пить воду, ему рассказали о подвиге одного медбрата, некоего Виктора Далмау, который вернул его с того света. Солдатика засыпали вопросами: всем хотелось знать, действительно ли существуют святые Небеса и ад или это выдумали священники, чтобы нагнать на людей страху. Парень выздоровел еще до конца войны, а через два года в Марселе сделал татуировку на груди, как раз под шрамом: «Виктор Далмау».
Молоденькая девушка из ополченцев в лихо надетом набекрень берете — вероятно, для того, чтобы смягчить строгость военной формы, — ждала Виктора у дверей операционной. Когда он вышел, с трехдневной щетиной, в перепачканном кровью халате, — девушка протянула ему сложенный вдвое листок с телефонным сообщением. Далмау много часов провел на ногах, рана на бедре ныла, а урчание в животе напомнило, что он ничего не ел с раннего утра. Он работал как вол, но благодарил судьбу, давшую ему возможность оказаться рядом с лучшими хирургами Испании и учиться у них профессии. При иных обстоятельствах студент вроде него даже приблизиться к ним не мог бы, но в это время ученость и звания значили куда меньше, чем практический опыт, которого у Виктора было хоть отбавляй, как верно рассудил главный врач госпиталя, разрешивший ему ассистировать себе во время операций. Порой Далмау проводил в госпитале по сорок часов без перерыва, поддерживая силы табаком и кофе пополам с цикорием и стараясь не обращать внимания на боль в ноге. Из-за полученного ранения Виктора демобилизовали, и теперь ему приходилось воевать в тылу.
Он вступил в армию Республики в 1936 году, как сделали почти все юноши его возраста, и вместе со своим полком участвовал в битвах за Мадрид, занятый националистами, как называли себя те, кто поднял мятеж против правительства. Виктор вытаскивал раненых и убитых с поля боя, там, с его медицинскими познаниями, он был гораздо полезнее, чем в окопе с винтовкой в руках. Потом его перебросили на другой фронт.
В декабре 1937 года, во время боев за Теруэль, в страшный холод, Виктор Далмау оказывал первую помощь раненым в передвижном медпункте; вел машину по узким дорожкам среди развалин неугомонный баск по имени Айтор Ибарра; он непрестанно либо что-то напевал, либо рассказывал анекдоты, подшучивая над смертью. Виктор верил в то, что счастливая звезда баска, без единой царапины вышедшего из тысячи передряг, сохранит их обоих. Чтобы не попасть под обстрел, они передвигались по ночам; если ночь выдавалась безлунной, кто-то из санитаров шел впереди с фонарем, показывая Айтору дорогу, если таковая вообще была, в то время как Виктор теми малыми средствами, которые у него имелись под рукой, внутри машины спасал людей при свете другого фонаря. Бросая вызов опасностям и морозам — температура держалась намного ниже нуля, — они пробирались вперед медленно, словно черепаха на льду, то утопая в снегу и толкая машину, чтобы преодолеть сугроб, то вытаскивая ее из ямы, оставшейся от взрыва снаряда, то объезжая торчавшие повсюду куски железа и окаменевшие трупы мулов, и все это — под пулеметным обстрелом очередной банды националистов или под бомбами Легиона Кондор, сбрасывавшего их на бреющем полете. Виктор Далмау, целиком поглощенный спасением раненых, не отвлекаясь ни на что, поддерживал жизнь в людях, на глазах истекавших кровью, переняв свой сумасшедший стоицизм от неунывающего Айтора Ибарры, который преспокойно вел машину вперед, то и дело отпуская шутки.
С передвижного медпункта Виктора перевели в полевой госпиталь, устроенный в одной из пещер недалеко от Теруэля, где врачи оперировали при свечах, керосиновых лампах или при свете пропитанных машинным маслом обрывков веревочного шнура. Сражались с холодом, устанавливая жаровни под операционным столом, но инструменты все равно порой примерзали к рукам. Врачи быстро оперировали тех, кого могли подлатать, прежде чем отправить в городские медицинские центры, зная, однако, что многие умрут по дороге. Тем же, кому уже ничем нельзя было помочь, в ожидании смерти давали морфий, если таковой имелся, всегда очень малыми дозами; точно так же экономили эфир. Когда же и то и другое заканчивалось, Виктор давал тяжелораненым, стонавшим от страшной боли, аспирин, уверяя, что это сильнодействующий американский наркотик. Перевязочный материал стирали с помощью талого снега и льда и снова пускали в дело. Самой ужасной обязанностью в госпитале для Виктора стало сжигание на костре ампутированных рук и ног. Виктор так и не смог привыкнуть к запаху горящей плоти.
Там, в Теруэле, он снова встретил Элизабет Эйденбенц, с которой познакомился на Мадридском фронте, где она на добровольных началах работала в Комитете помощи детям войны. Эта медсестра из Швейцарии, двадцати четырех лет, отличалась лицом Непорочной Девы эпохи Возрождения и храбростью закаленного в боях партизана, и там, в Мадриде, Виктор почувствовал, что почти влюблен в нее, и влюбился бы окончательно, если бы она хоть раз проявила пусть даже самый маленький признак взаимного расположения, но ничто не могло отвлечь эту девушку от ее миссии — облегчать страдания детей в эти тяжелые времена. Еще до знакомства с Виктором, почти сразу после того, как оказалась в Испании, Элизабет утратила изначальную наивность. Она ожесточилась в борьбе с военной бюрократией и тупостью мужчин: все сострадание и нежность она берегла для женщин и детей, вверенных ее заботам. В перерыве между двумя вражескими атаками Виктор столкнулся с ней у грузовика, развозившего съестные припасы.
— Эй, парень, ты меня помнишь? — окликнула его Элизабет на испанском языке, сильно разбавленном гортанными звуками ее родного немецкого.
Виктор не сразу узнал ее, но, увидев, потерял дар речи. Ему показалось, девушка повзрослела и стала еще красивее; оба сели на кусок бетона рядом с кучей строительного мусора, он — покурить, она — глотнуть чаю из фляжки.
— Как дела у твоего друга Айтора? — спросила Элизабет.
— Все так же, всегда под обстрелами и без единой царапины.
— Ничто его не берет. Передавай ему привет.
— Что ты думаешь делать, когда война закончится? — спросил Виктор.
— Отправиться на другую. Где-нибудь всегда идет война. А ты?
— Если ты не против, давай поженимся, — вдруг сказал он, запинаясь от смущения.
Она рассмеялась и на секунду сделалась похожей на нежную барышню старинных времен.
— Не сходи с ума, парень, я не собираюсь выходить замуж ни за тебя, ни за кого другого. У меня нет времени на любовь.
— Вдруг ты когда-нибудь передумаешь? Как считаешь, мы еще увидимся?
— Конечно, если будем живы. Можешь рассчитывать на меня, Виктор. Если тебе понадобится помощь…
— Взаимно. Можно тебя поцеловать?
— Нет.
В пещерах Теруэля Виктор закалил нервы и приобрел медицинские знания, которых ему не дал бы ни один университет. Он пришел к выводу, что привыкнуть можно почти ко всему: к крови — а крови было так много! — к хирургическим операциям без анестезии, к запаху гангрены, к грязи, к бесконечному потоку раненых солдат, среди которых иногда попадались женщины и дети, к смертельной усталости, разрушавшей волю, и, что самое ужасное, к предательскому подозрению, что все эти жертвы могут оказаться напрасными. Случилось так, что, когда Виктор после очередной бомбежки вытаскивал из развалин раненых и мертвых, его накрыло запоздалым снарядом и перебило ему левое бедро. Его нашел врач-англичанин из Интернациональной бригады. Какой-нибудь другой хирург срочно ампутировал бы ему ногу, но англичанин только что заступил на смену после нескольких часов отдыха. На ломаном английском он отдал распоряжения медсестре и приготовился восстанавливать раздробленную кость.
— Тебе повезло, парень, вчера прибыли поставки из Красного Креста, так что ты сейчас уснешь, — проговорила медсестра, прикладывая к его лицу маску, смоченную эфиром.
Виктор считал, что несчастный случай произошел с ним потому, что в момент обстрела рядом не оказалось Айтора Ибарры с его счастливой звездой, который и доставил своего приятеля после операции к поезду, увозившему раненых в Валенсию. Из-за открытой раны наложить Виктору гипс было нельзя, ногу зафиксировали шинами из досок, привязанных бинтами, укрыли его плюшевым одеялом, но того все равно трясло от холода и лихорадки, а каждый толчок поезда причинял такую боль, словно его пытали. И все-таки Виктор был благодарен судьбе, ведь большинство тех, кто ехал с ним в одном вагоне, находились в еще более тяжелом состоянии. Айтор отдал ему свои последние сигареты и дозу морфия, порекомендовав использовать его только в случае крайней необходимости.
В Валенсии врачи поздравили Виктора с удачной операцией, проведенной английским хирургом; если не возникнет осложнений, нога будет как новенькая, только чуть короче, чем правая, сказали ему. Как только рана зарубцевалась и он смог держаться на ногах с помощью костыля, его в гипсе переправили в Барселону. Он оставался в доме родителей, проводя нескончаемые шахматные турниры с отцом до тех пор, пока не смог ходить самостоятельно. Тогда он вернулся к работе в городской больнице, принимавшей гражданских пациентов. По сравнению с тем, что ему приходилось испытывать на фронте, такая жизнь походила на отпуск: кругом райская чистота и эффективное лечение. Здесь он пробыл до весны, когда его командировали в госпиталь Сант-Андреу в Манресе. Виктор простился с родителями и с Росер Бругерой, студенткой консерватории, которую когда-то приютили в родительском доме; пока он выздоравливал, то привык к ней как к сестре. Это была скромная и приятная девушка, часами игравшая на пианино; Марсель Льюис и Карме Далмау чрезвычайно нуждались в ее обществе после того, как их собственные дети покинули дом.
Виктор Далмау развернул листок бумаги, протянутый ему девушкой в форме, и прочел сообщение от Карме, его матери. Он не виделся с ней почти два месяца, несмотря на то что госпиталь находился всего в шестидесяти пяти километрах от Барселоны, потому что у него не было ни единого свободного дня, чтобы съездить домой. Раз в неделю, каждое воскресенье, в одно и то же время Карме звонила ему и тогда же присылала какой-нибудь гостинец: шоколадку из запасов Интернациональных бригад, колбасу или кусок мыла с черного рынка, а иногда и сигареты, которые для нее, заядлой курильщицы, являлись настоящим сокровищем. Иногда сын спрашивал, где она их раздобыла. Табак в то время считался такой ценностью, что вражеские самолеты сбрасывали его на землю наряду с ковригами хлеба из грубой муки, дабы все могли сравнить неувядающее изобилие, царившее в лагере националистов, с тотальным голодом республиканцев.
Записка от матери, посланная в четверг, могла означать только что-то очень срочное: «Буду на телефонной станции. Позвони». Нетрудно сосчитать, что Карме ждала звонка от сына уже около двух часов, — все это время он провел в операционной, пока ему не вручили сообщение. Он спустился в подвал, где находилась администрация госпиталя, и попросил телефонистку соединить его с Барселоной.
Карме взяла трубку и прерывавшимся из-за приступов кашля голосом велела Виктору направляться домой, так как его отцу осталось жить совсем мало.
— Но что произошло? Он же был вполне здоров! — воскликнул Виктор.
— Сердце у него долго не выдержит. Сообщи своему брату, чтобы тоже приехал попрощаться с отцом, он может покинуть нас в любой момент.
Чтобы разыскать Гильема на Мадридском фронте, ушло тридцать часов. Когда их наконец соединили по радиосвязи, брат сквозь треск электрических разрядов и колебания космических волн объяснил ему, что он никак не сможет добыть разрешение съездить в Барселону. Голос у Гильема был такой далекий и усталый, что Виктор его не узнал.
— Каждый, кто может держать в руках оружие, сейчас необходим на фронте, Виктор, сам знаешь. Фашисты намного превосходят нас и людьми, и оружием, но они не пройдут, — сказал Гильем, повторив знаменитую фразу Долорес Ибаррури[3], которую за способность пробуждать пламенный энтузиазм в сердцах республиканцев люди прозвали Пассионария[4].
Мятежные войска заняли большую часть территории Испании, однако не могли взять Мадрид, отчаянно сражавшийся за каждую улицу, за каждый дом и ставший символом войны. Поговаривали, что на стороне мятежников воюет колониальная армия Марокко с ее устрашающими маврами, а также о том, что огромную помощь националистам оказывают Муссолини и Гитлер, однако сопротивление республиканцев остановило их на подступах к столице.
В начале войны Гильем Далмау оборонял Мадрид в составе Колонны Дуррути[5]. В те дни обе противоборствующие армии сражались на территории Университетского городка в такой близости друг от друга, что порой их разделяла только ширина улицы; каждый видел противника в лицо и мог осыпать его оскорблениями, даже не особенно повышая голос. Гильем, занявший позицию в одном из университетских зданий, рассказывал, что снаряды гаубиц пробили стены факультета философии и литературы, медицинского факультета и Дома Веласкеса; не было никакой возможности укрыться от обстрелов, зато опытным путем он доказал, что спасти от пули могут три тома трудов по философии. Гильему случилось оказаться рядом с легендарным анархистом Буэнавентурой Дуррути в минуту его кончины; тот собрал значительные революционные силы в провинции Арагон, а затем с частью своей Колонны прибыл в Мадрид для поддержки республиканцев. Дуррути был ранен в грудь; в него выстрелили в упор при невыясненных обстоятельствах. Колонну почти полностью уничтожили, погибло более тысячи ополченцев, и среди немногих выживших Гильем оказался чуть ли не единственным, кто даже не был ранен. Два года после этого он сражался на разных фронтах, а потом получил назначение вернуться в Мадрид.
— Отец поймет, если ты не сможешь приехать, Гильем. Мы будем думать, что ты с нами. Приедешь когда сможешь. Даже если ты не увидишь отца живым, для матери твой приезд станет огромным утешением.
— Я думаю, Росер сейчас с ними.
— Да.
— Передавай ей привет. Скажи, что ее письма всегда со мной, и пусть она простит меня, что я не отвечаю ей сразу же.
— Мы ждем тебя, Гильем. Береги себя.
Они попрощались, и Виктор почувствовал комок в горле, он молился, чтобы отец не умер сейчас, чтобы брат вернулся домой целым и невредимым и чтобы война окончилась победой Республики.
Отец Виктора и Гильема, профессор Марсель Льюис Далмау, пятьдесят лет преподавал музыку, основал и с воодушевлением руководил молодежным симфоническим оркестром в Барселоне и сочинил около дюжины концертов для фортепиано, не исполнявшихся с начала войны, а также несколько песен, которые в это же самое время очень полюбились ополченцам. Он познакомился с Карме, когда та была пятнадцатилетним подростком и носила строгую форму колледжа, где он, будучи на двенадцать лет старше ее, служил учителем музыки. Карме была дочерью портового грузчика; отец отдал ее на обучение монахиням, и те с детства готовили девочку к послушничеству. Они так никогда и не простили Карме, когда она оставила монастырь и ушла жить в грехе с мужчиной, которого они считали бездельником, атеистом, анархистом и даже, возможно, масоном, насмехавшимся над священными узами брака. Марсель Льюис и Карме прожили в грехе несколько лет, до тех пор пока появление Виктора, их первенца, стало неизбежным; только тогда они поженились, чтобы избавить дитя от клейма бастарда, ведь в те времена это могло серьезно сказаться на судьбе мальчика.
— Если бы наши сыновья родились сейчас, нам не нужно было бы жениться, в Республике нет и не может быть бастардов, — заявил Марсель Льюис Далмау, в самом начале войны еще сохранявший некоторое воодушевление.
— Значит, мне пришлось бы ходить беременной до старости, а твои дети до сих пор оставались бы в пеленках, — ответила ему Карме.
Виктор и Гильем Далмау учились в светской школе и жили в маленьком доме в районе Рабаль, в семье, с трудом дотягивавшей до уровня жизни среднего класса; вместо религиозного воспитания с ними были музыка отца и книги матери. Сыновья Далмау не состояли ни в какой политической партии, однако в силу недоверия к властям и к любому типу правительства оба склонялись к анархизму. Кроме увлечения музыкой во всех ее жанрах, Марсель Льюис привил своим детям интерес к наукам и страсть к социальной справедливости. Первое привело Виктора к изучению медицины, второе сделалось высшим идеалом для Гильема, с детства рассерженного на весь мир и выступавшего то против латифундистов, то против торговцев, то против промышленников, аристократов, священников, и все это скорее с мессианским пылом, чем с опорой на аргументы. Он был веселым, шумным, физически крепким и смелым; Гильема любили девушки, однако они зря теряли время, пытаясь его соблазнить, ему лишь хотелось произвести на них впечатление, душу и тело он отдавал спорту, посещению баров и друзьям. Наперекор родителям в девятнадцать лет он вступил в отряд первых ополченцев, организованный рабочими для защиты республиканского правительства от выступивших против него фашистов. Гильем был воином по призванию и родился для того, чтобы держать в руках оружие и командовать теми, кто не был столь же решителен, как он сам. Его брат Виктор, напротив, походил на поэта: худощавый, длиннорукий, с копной непокорных волос и отрешенным выражением лица, всегда молчаливый и всегда с книгой в руках. В школе Виктора без конца дразнили; на улице мальчишки кричали ему вслед: «Ну точно, быть тебе священником, эй, ты, педик!» — и тогда в дело вмешивался Гильем, который был на три года моложе брата, но сильнее и крепче его, а кроме того, совершенно не терпел несправедливости. Гильем относился к революции как к невесте; он считал, что за нее стоит и жизнь отдать.
Консерваторы, вкладывавшие деньги в пропаганду, и Католическая церковь, произносившая с амвона апокалипсические проповеди, потерпели поражение на всеобщих выборах в 1936 году, уступив Народному фронту — коалиции партий левого толка. Испания, потрясенная триумфом республиканцев пятью годами ранее, разделилась надвое, словно под ударом топора. Настаивая на том, что в стране следует навести порядок, поскольку ситуация стала неуправляемой, хотя это было совсем не так, правые стали немедленно подстрекать военных свергнуть законное правительство, состоявшее из либералов, социалистов, коммунистов и профсоюзных деятелей, опиравшихся на искреннюю поддержку рабочих, крестьян, служащих, а также на большинство студентов и представителей интеллигенции. На тот момент Гильем со скрипом окончил школу второй ступени и, по словам отца, большого любителя метафор, отличался телом атлета, смелостью матадора и мозгами восьмилетнего сопляка. Политическая среда идеально подходила Гильему, он использовал любую возможность, чтобы подраться с кем-нибудь из своих противников, но привести убедительные словесные аргументы в пользу своей идеологии стоило ему куда большего труда; так продолжалось, даже когда он уже вступил в ополчение, где отстаивание политической доктрины считалось столь же важным, как и умение обращаться с оружием. Город разделился надвое. Однако нападали друг на друга только крайние радикалы обоих направлений. У левых были свои бары, свои танцплощадки, свои спортивные мероприятия и праздники, у правых — свои. До того как стать ополченцем, Гильем непрерывно участвовал в драках. После очередной стычки с такими же храбрецами, как он, с сыновьями сеньоров, он возвращался домой весь в синяках, но счастливый. Родители и не подозревали, что он участвовал в поджогах урожая и кражах скота у богатых землевладельцев, в драках и разбоях, пока однажды он не принес домой серебряный канделябр. Мать вырвала его из рук Гильема и отколотила сына; будь она повыше ростом, то проломила бы ему голову, но канделябр в ее руках доставал только до середины его спины. Карме заставила признаться Гильема в том, что все и так уже знали, но чего она никак не хотела признавать вплоть до того самого момента: ее сын вместе с другими злодеями оскверняет церкви и нападает на священников и монахинь, то есть участвует в том, в чем националисты постоянно обвиняли левых. «Дьявольское отродье! Чтоб ты ослеп! Ты заставишь меня сдохнуть от стыда, Гильем! Сейчас же верни эту вещь, слышишь меня?» — кричала она. Опустив голову, Гильем вышел из дома, унося канделябр, завернутый в газету. В июле 1936 года военные подняли мятеж против демократического правительства. Вскоре его возглавил генерал Франсиско Франко, под заурядной внешностью которого крылся характер холодный, мстительный и жестокий. Самыми далекоидущими его амбициями было возвращение Испании ее имперского прошлого, для чего следовало немедленно уничтожить беспорядок, присущий демократии, — страной должна управлять железная рука посредством военных и Католической церкви. Мятежники рассчитывали покорить страну за неделю, однако они столкнулись с неожиданным для себя сопротивлением рабочих, образовавших отряды народного ополчения и готовых защищать права, завоеванные Республикой. Началась эпоха разнузданной ненависти, мести и террора, стоившая Испании более миллиона жертв. Стратегия тех, кем командовал Франко, заключалась в том, чтобы пустить как можно больше крови и посеять в стране страх, единственное средство для искоренения любых ростков неповиновения среди укрощенного населения. На тот момент Гильем Далмау вполне созрел, чтобы участвовать в Гражданской войне. Держать в руках оружие — не канделябры воровать. Если раньше Гильем искал любой предлог для того, чтобы устроить какое-нибудь бесчинство, то на войне этого не требовалось. Он не прибегал к жестокости, поскольку основополагающие принципы его семьи запрещали это, но и не вступался за жертв, порой невинных, которых его товарищи подвергали репрессиям. Ими были убиты тысячи людей, особенно много монахинь, что вынудило многих представителей правых убеждений искать убежища во Франции, дабы избежать столкновения с «красной ордой», как называли левых в печати. Вскоре политические партии Республики издали приказ прекратить насилие, противоречащее идеалам революции, но оно продолжалось, как и прежде. Солдаты Франко получили совершенно противоположный приказ: подавлять и наказывать огнем и мечом.
Между тем Виктору исполнилось двадцать три года, и он жил в родительском доме, погруженный в свою учебу до тех пор, пока его не призвали в республиканские войска. Он вставал на рассвете и, прежде чем уйти в университет, готовил родителям завтрак — таков был его единственный вклад в домашние обязанности; возвращался он поздно, ел то, что оставляла для него на кухне мать, — хлеб, сардины, помидоры и кофе, — и снова садился заниматься. Он держался вдали от политических страстей своих родителей и не разделял воодушевления брата.
— Мы творим историю. Мы вытащим Испанию из многовекового феодализма, станем примером для всей Европы, дадим достойный отпор фашизму Гитлера и Муссолини, — вещал Марсель Льюис Далмау своим детям и друзьям-приятелям в «Росинанте», таверне, мрачноватой на вид, но с царившей в ней атмосферой воодушевления и подъема духа, где ежедневно собирались завсегдатаи, чтобы поиграть в домино и выпить плохого вина. — Мы покончим с привилегиями олигархов, Церкви, латифундистов и прочих эксплуататоров народа. Друзья, мы должны защитить демократию; но помните, не только политика существует на свете. Без науки, промышленности и техники невозможен прогресс, а без музыки и искусства нет души, — подчеркивал он.
Поначалу Виктор соглашался с отцом, однако избегал его торжественных речей, — тот снова и снова повторял одно и то же, разве что с незначительными изменениями.
С матерью Виктор тоже ни о чем подобном не разговаривал и лишь ограничивался ликвидацией собственной политической безграмотности в подвальной пивной. Карме много лет работала учительницей начальных классов и считала, что образование необходимо человеку, как хлеб, и что тот, кто умеет читать и писать, обязан научить и других. Давать бесплатные уроки ополченцам было для нее обычным делом, давал их и Виктор, но считал настоящей пыткой.
— Да они же ослы! — вспылил он однажды, напрасно потратив с ополченцами на изучение буквы «А» целых два часа.
— Никакие они не ослы. Эти ребята ни разу в жизни не видели букваря. Неизвестно, как бы тебе давалась грамота, если бы ты день напролет работал в поле, — отвечала мать.
Опасаясь, как бы сын не превратился в отшельника, Карме убеждала его в том, что необходимо как-то взаимодействовать с остальным человечеством, и, следуя ее советам, Виктор рано научился наигрывать на гитаре модные песенки. Его мягкий тенор никак не соотносился с неуклюжестью движений и суровым выражением лица. За гитарой он скрывал свою застенчивость, избегал разговоров ни о чем, которые его раздражали, и все же таким образом создавалось впечатление, что он часть компании. Девушки не обращали на него внимания, пока он не брал в руки гитару; тогда они его окружали и начинали подпевать. В итоге они приходили к заключению о том, что старший Далмау очень даже ничего, хотя, конечно, не идет ни в какое сравнение со своим братом Гильемом.
Наиболее способной пианисткой среди учеников Льюиса Далмау считалась Росер Бругера, приехавшая из поселка Санта-Фе. Если бы не великодушное вмешательство Сантьяго Гусмана, девушке пришлось бы всю жизнь пасти коз. Гусман принадлежал к знатному роду, который разорили не сколько поколений молодых бездельников, растративших семейное состояние и земли. Последние годы он безвылазно сидел у себя в имении среди каменистых холмов, в окружении сентиментальных воспоминаний. Дон Сантьяго вел активный образ жизни, несмотря на свой весьма почтенный возраст, учитывая, что он служил профессором истории в Центральном университете еще во времена короля Альфонса XII[6]. Он ежедневно выходил из дома и, невзирая на нещадно палящее августовское солнце или ледяной январский ветер, часами гулял по окрестностям, опираясь на трость, словно на посох пилигрима, надев видавшую виды широкополую кожаную шляпу, и всегда в сопровождении охотничьей собаки. Его жена, чье сознание плутало в лабиринтах деменции, бесцельно бродила по дому либо вырезала из бумаги уродливые фигурки. В поселке ее называли Безумная Мансойя; с ней практически не было проблем, за исключением того, что иногда бедняжке хотелось удалиться в направлении горизонта или размазать по стенам собственные какашки. Росер было около семи лет — точной даты ее рождения никто не помнил, — когда во время одной из своих прогулок дон Сантьяго увидел, как девочка пасет тощих коз; ему хватило нескольких фраз, чтобы понять: перед ним ребенок с живым и любознательным умом. Между профессором и маленькой пастушкой установилась необычная дружба, основанная на том, что он читал ей лекции по истории культуры, а она с удовольствием его слушала.
В один из зимних дней он обнаружил ее, укрывшуюся в расселине вместе с тремя козами, дрожавшую от холода, мокрую от дождя и раскрасневшуюся от лихорадки, и тогда дон Сантьяго привязал коз к дереву, перекинул ребенка, словно мешок, через плечо и возблагодарил Бога, что она такая маленькая и легкая. И все же даже от такого груза сердце едва не выпрыгнуло у него из груди, и через несколько шагов он отказался от своего намерения; он оставил девочку там, где нашел, и отправился за кем-нибудь из работников, который и принес Росер в дом. Сеньор велел кухарке накормить ребенка, горничной — приготовить ванну и постель, а парню, работавшему на конюшне и слывшему лучшим наездником в Санта-Фе, — срочно скакать за доктором, а потом найти коз, чтобы их не украли.
Врач установил, что у малышки грипп и что она серьезно истощена. Кроме того, у нее обнаружились чесотка и вши. Поскольку в имение Гусманов за ней никто не явился ни в этот день, ни в последующие дни, то предположили, что она сирота, но когда догадались спросить об этом девочку, та объяснила, что ее семья живет на другой стороне холма. Несмотря на свое птичье телосложение, малышка быстро поправлялась, поскольку была крепче, чем казалась. Ее обрили наголо, чтобы избавиться от вшей, без малейшего сопротивления девочка вытерпела опрыскивание серой от чесотки и стала есть за двоих; было похоже, что в силу печальных жизненных обстоятельств она научилась необыкновенному терпению. За те несколько недель, которые Росер провела в доме, все, от безумной сеньоры до последней служанки, полюбили ее как родную. В этом огромном, мрачном каменном доме, где бродили полуодичавшие коты и призраки прежних времен, прежде никогда не жила маленькая девочка. Больше всех остальных Росер полюбил профессор, который живо помнил, как это прекрасно — насыщать жадный до знаний ум; и все же пребывание Росер в его доме не могло продолжаться бесконечно. Дон Сантьяго дождался, когда она окончательно выздоровела и достаточно прибавила в весе, и тогда решил отправиться на другую сторону холма, чтобы высказать беспечным родителям все, что о них думает. Он усадил в крытую коляску одетую в теплые обновки девочку и увез ее, не обращая внимания на мольбы жены.
Они подъехали к низенькому глинобитному домику на окраине поселка, такому же убогому, как и все остальные лачуги вокруг. Крестьяне влачили жалкое существование, обрабатывая землю, словно крепостные, на полях, принадлежавших сеньорам или Церкви. На крики профессора в дверях появилось несколько перепуганных детей, вслед за ними на порог вышла старуха, вся в черном; женщина приходилась Росер не прабабушкой, как предположил дон Сантьяго, но матерью. Эти люди никогда не видели двухместной коляски, запряженной прекрасными лошадьми, и все пришли в крайнее замешательство, когда из нее в сопровождении знатного сеньора выбралась Росер. «Я приехал поговорить с вами об этой девочке», — объявил дон Сантьяго властным тоном, приводившим в трепет студентов университета; однако, прежде чем он успел добавить что-то еще, женщина схватила Росер за волосы и стала громко бранить девочку за то, что та бросила коз, сопровождая ругань пощечинами. Только тогда он понял, насколько бесполезно упрекать в чем бы то ни было эту несчастную мать, и в ту же минуту у него созрел план, как изменить судьбу девочки.
Остаток своего детства Росер провела в имении Гусманов, официально в качестве воспитанницы и личной служанки сеньоры, но также и ученицы хозяина. За то, что она помогала прислуге и скрашивала безрадостные дни Безумной Мансы, девочка получала жилье и воспитание. Профессор истории разрешил ей пользоваться значительной частью своей библиотеки, он дал ей образование, которого она не получила бы ни в какой школе, и предоставил в ее распоряжение рояль жены, уже давно позабывшей, за каким чертом в гостиной возвышается эта черная громадина. Оказалось, что у Росер, которая в первые семь лет жизни не слышала никакой другой музыки, кроме пьяных переборов аккордеона в ночь Святого Хуана[7], превосходный музыкальный слух. В доме имелся цилиндрический фонограф, но дон Сантьяго, убедившись, что его подопечная может наиграть на рояле любую мелодию, услышав ее только один раз, выписал из Мадрида современный граммофон и целую коллекцию пластинок. Вскоре Росер Бругера, пока еще не достававшая ногами до педалей, могла с закрытыми глазами сыграть все, что слышала на пластинках. В полном восторге Гусман договорился об уроках музыки с учительницей из Санта-Фе. Росер ходила к ней три раза в неделю, а когда она занималась дома, дон Сантьяго лично присутствовал при этом. Для Росер, способной по памяти повторить любое музыкальное произведение, было мало толку в том, чтобы учиться читать ноты и часами повторять гаммы, но она прилежно выполняла задания из уважения к своему наставнику.
В четырнадцать лет Росер намного превосходила свою учительницу, а когда девочке исполнилось пятнадцать, дон Сантьяго определил ее в католический пансион для сеньорит в Барселоне, чтобы она продолжала учиться музыке. Ему хотелось, чтобы Росер всегда оставалась с ним рядом, однако долг воспитателя возобладал над отцовскими чувствами. Господь одарил девушку особым талантом, свое предназначение в этом мире дон Сантьяго видел в том, чтобы помочь Росер развить его. К этому времени Безумная Маиса совсем угасла и наконец тихо скончалась. Оставшись один в огромном доме, Сантьяго Гусман ощутил на себе всю тяжесть прожитых лет; он вынужден был отказаться от продолжительных прогулок с посохом пилигрима и часами сидел у камина, проводя время за чтением. Вскоре умерла и его охотничья собака, а новую он заводить не захотел, боялся умереть первым и оставить щенка без хозяина.
Наступление Второй Республики в 1931 году озлобило старика. Как только стали известны результаты выборов, закончившихся победой левых, и король Альфонсо XIII отбыл в изгнание во Францию, дон Сантьяго, монархист, консерватор крайнего толка и католик, понял, что его мир рухнул. Он всегда терпеть не мог красных и уж точно не собирался мириться с выходцами из простонародья, он считал их бездушными советскими прихвостнями, которые жгут церкви и расстреливают священников. Он соглашался с тем, что все люди равны, но только если воспринимать это высказывание скорее как теоретическую тарабарщину, на практике же для него все было по-другому: люди вовсе не равны перед Богом, ведь Он сам установил классовое устройство общества и прочие различия между сословиями. Аграрная реформа отняла у дона Сантьяго землю, которая хоть и не имела большой ценности, но всегда принадлежала его семье. Вскоре крестьяне стали разговаривать с ним, не снимая шапок и не потупив взора, а глядя прямо в глаза. Высокомерие низших слоев ранило его больше, чем утрата земель, в этом он видел прямой вызов своему достоинству и тому высокому положению, которое он всегда занимал. Он распрощался со слугами, прожившими с ним под одной крышей много лет, распорядился упаковать библиотеку, произведения искусства, коллекции и воспоминания и запер дом раз и навсегда. Имущество погрузили на три грузовика, однако особенно громоздкую мебель и рояль он не взял, потому что они все равно не поместились бы в его мадридской квартире. Несколько месяцев спустя алькальд Санта-Фе из республиканцев конфисковал дом под сиротский приют.
Среди самых больших разочарований и причин для раздражения, которыми мучился дон Сантьяго в те годы, были перемены, произошедшие с его подопечной. Университетские бунтари, особенно Марсель Льюис Далмау, не то коммунист и социалист, не то анархист, в любом случае, как его ни назови, порочный большевик, оказывали на нее дурное влияние, и Росер приняла сторону красных. Она бросила пансион благовоспитанных сеньорит и жила вместе с какими-то проститутками, которые носили солдатскую форму и исповедовали свободную любовь — так они называли свальный грех и прочие непристойности. Дон Сантьяго понимал, что Росер, несомненно, всегда его уважала, но поскольку она не считалась с его наставлениями, естественно, что девушка отказалась и от его помощи. Она прислала дону Сантьяго письмо, в котором сердечно благодарила за все, что он для нее сделал, обещала твердо следовать по пути его принципов, никуда не сворачивая, и объяснила, что по ночам работает в пекарне, а днем продолжает заниматься музыкой.
Замкнувшись у себя в роскошной мадридской квартире, по которой из-за нагромождения мебели и разных предметов перемещался с трудом, дон Сантьяго отгородился от шума и обыденной жизни улицы тяжелыми бархатными занавесями цвета бычьей крови и в силу своей глухоты и безмерной гордости ни с кем не общался; он никак не мог понять, как так случилось, что его страну захлестнул этот ужасающий гнев, тот самый, который веками питала нищета одних и сверхмогущество других. Он умер одиноким и озлобленным в своей квартире в квартале Саламанка, за четыре месяца до того, как военные под предводительством Франко совершили государственный переворот. До самой последней минуты дон Сантьяго Гусман сохранял здравый рассудок и был настолько готов принять смерть, что написал собственный некролог, поскольку не хотел, чтобы кто-то посторонний опубликовал о нем какую-нибудь неправду. Он ни с кем не попрощался, впрочем, никого из близких у него уже и не осталось, но он помнил о Росер Бругере и в качестве благородного жеста примирения завещал ей рояль, который так и стоял в одной из комнат сиротского приюта в Санта-Фе.
Преподаватель Марсель Льюис Далмау очень быстро выделил Росер среди прочих учеников. Одержимый желанием передать им все, что знал о музыке и о жизни, он изливал на них собственные политические и философские идеи, оказывавшие на молодые сердца гораздо большее влияние, чем он предполагал. В этом смысле Сантьяго Гусман был прав. Исходя из своего опыта, Далмау не верил в тех учеников, которым музыка давалась слишком легко, поскольку, как он любил говорить, Моцарт ему еще ни разу не встретился. Чаще ему попадались такие случаи, как Росер, то есть студенты с хорошим слухом, которые могли освоить любой музыкальный инструмент, но они быстро начинали лениться, убежденные в том, что благодаря способностям они и так овладеют профессией, и относились к обучению и к дисциплине спустя рукава. Почти у всех дело кончалось тем, что они зарабатывали на жизнь в ансамблях самодеятельности, играли на праздниках, в гостиницах и ресторанах, превратившись в «свадебных лабухов», как он их называл. Но Росер Бругеру Льюис Далмау решил спасти от такой незавидной участи и взял ее под свое крыло. Узнав, что у девушки в Барселоне нет родных, он открыл для нее двери своего дома, а позднее, когда выяснилось, что она получила в наследство рояль, который ей некуда поставить, убрал из гостиной кое-что из мебели, и инструмент обрел там свое место; Далмау не возражал, чтобы девушка каждый день после занятий приходила к ним и играла бесконечные гаммы. Карме, его жена, определила для Росер комнату Гильема, ушедшего на фронт, чтобы та могла поспать хотя бы пару часов, прежде чем в три ночи идти в пекарню печь утренний хлеб, и вышло так, что, проспав столько времени на подушке младшего сына Далмау и вдыхая запах этого молодого мужчины, девушка влюбилась в него, и ни расстояние, ни время, ни война не могли ее в этом разуверить.
Росер влилась в семью так естественно, будто принадлежала к ней с рождения; для супругов Далмау она стала дочерью, которую те всегда хотели иметь. Дом у них был скромный, немного мрачноватый и довольно запущенный, поскольку давно не знал ремонта, но просторный. Когда оба сына ушли на фронт, Марсель Льюис предложил Росер поселиться у них. Так она сократит расходы, станет меньше работать, сможет играть на рояле в любое время, а в качестве платы будет помогать его жене по дому. Несмотря на то что Карме была моложе мужа, чувствовала она себя старше своих лет, поскольку страдала одышкой, он же сохранял бьющую через край жизненную энергию.
— У меня едва хватает сил, чтобы учить грамоте ополченцев, и, как только необходимость в этом отпадет, мне останется только умереть, — вздыхала Карме.
Еще в первый год своей медицинской карьеры сын Виктор обследовал ее легкие и сказал, что они похожи на цветную капусту.
— Чтоб тебя, Карме! Если ты и помрешь, так только от курения, — выговаривал ей муж, слыша, как она кашляет, но при этом никогда не показывал чеки за сигареты, которые потреблял сам, и уж тем более даже не представлял, что смерть придет к нему первому.
Так и вышло, что Росер Бругера, ставшая своей в семье Далмау, оказалась рядом с профессором, когда с ним случился инфаркт. Она перестала ходить на занятия, но продолжала работать в пекарне и по очереди с Карме ухаживала за больным. В свободное время она играла фортепианные концерты, наполняя дом музыкой, которая успокаивала умирающего.
Поскольку старший сын находился тут же, профессор не преминул дать ему последние наставления.
— Когда меня не станет, Виктор, ты будешь в ответе за мать и за Росер, потому что Гильем погибнет, сражаясь на фронте. Война проиграна, сын, — медленно произнес он, с трудом переводя дыхание.
— Не говори так, отец.
— Я понял это в марте, когда бомбили Барселону. Итальянские и немецкие самолеты. Здравый смысл на нашей стороне, но от поражения он нас не спасет. Мы совсем одни, Виктор.
— Все может измениться, если вмешаются Франция, Англия и Соединенные Штаты.
— Забудь про Соединенные Штаты, они не станут нам помогать. Я слышал, будто бы Элеонора Рузвельт пыталась убедить мужа вступить в войну, но президент считает, что общественное мнение в Штатах против этого.
— Там не все единодушны, отец. В Бригаде Линкольна прибыло много парней, готовых сражаться и умереть вместе с нами.
— Это идеалисты, Виктор. А таких на свете мало. Большинство бомб, сброшенных на нас в марте, были американские.
— Отец, фашизм Гитлера и Муссолини распространится по всей Европе, если мы не остановим его здесь, в Испании. Мы не можем проиграть войну; это будет означать потерю всего, что завоевано народом, станет возвратом в прошлое, в феодальную нищету, в которой мы жили веками.
— Никто не придет нам на помощь. Запомни, что я тебе говорю, сынок, даже Советский Союз и тот нас бросил. Сталину больше не интересна Испания. Когда Республика падет, репрессии будут ужасные. Франко устроит тотальную зачистку, страну ждет страшный террор, всеобщая ненависть, кровавое сведение счетов. Не останется места ни прощению, ни возможности договориться. Его армия станет творить неописуемые зверства…
— Как и наша, — отозвался Виктор, много чего повидавший.
— Как ты можешь сравнивать! В Каталонии будет кровавая баня. Я до этого не доживу, но я хочу умереть спокойно. Ты должен обещать мне, что отправишься с Росер и матерью за границу. Фашисты наверняка арестуют Карме, ведь она учила солдат грамоте; ее по меньшей мере расстреляют. Тебе будут мстить за то, что ты работал в военном госпитале, а Росер достанется просто потому, что она молодая девушка. Знаешь, что они делают с девочками, нет? Они отдают их арабам. Я все продумал. Вы уедете во Францию и останетесь там, пока здесь все не уляжется, тогда вы сможете вернуться. В моем письменном столе ты найдешь карту и кое-какие сбережения. Обещай мне, что ты так и сделаешь.
— Я обещаю, отец, — ответил Виктор, сомневаясь, однако, что поступит именно так.
— Пойми, Виктор, речь идет не о трусости, а о выживании.
Марсель Льюис Далмау был не единственный, кто сомневался в будущем Республики, но никто не осмеливался произнести это вслух, поскольку подобные речи, сеявшие уныние и панику среди измученного и уже достаточно настрадавшегося населения, могли счесть наихудшим предательством.
На следующий день Марселя Льюиса Далмау похоронили. Семья хотела сделать это без шума, не те были времена, чтобы устраивать пышные похороны, однако слух о смерти профессора быстро распространился по городу — и на кладбище Монтжуик собрались его приятели по таверне «Росинант», коллеги по университету и бывшие ученики почтенного возраста — молодые были кто на войне, а кто в земле. Карме в строгом трауре, с головы до ног в черном, опираясь на руки Виктора и Росер, шла за гробом, в котором лежал мужчина ее жизни. Не было ни молитв, ни речей, ни слез. На прощание ученики профессора исполнили вторую часть квинтета Шуберта (обойдясь без партии фортепиано), и его печальная мелодия наилучшим образом соответствовала моменту, а потом спели одну из песен, сочиненных профессором Марселем Льюисом для ополченцев.
И пусть победа за тобой,
не уничтожить пятна крови…
Росер Бругера испытала свою первую любовь в доме профессора Далмау, когда тот, под предлогом помощи в занятиях, предложил ей перебраться к ним; оба понимали: в этом поступке больше милосердия, чем помощи в обучении. Профессор счел, что любимая ученица не введет их с женой в лишние расходы, поскольку ест она мало, но очень нуждается в семейной обстановке, и особенно полезно ее присутствие будет для Карме, чьи материнские чувства получали мало отклика от Виктора, а от Гильема не получали вовсе. Это произошло в тот год, когда Росер, уставшая от строгого режима закрытого пансиона для сеньорит из уважаемых семей, поселилась в рыбацком квартале в Барселоне, единственном месте, которое она могла себе позволить, в комнате с тремя девушками из народного ополчения. Ей было девятнадцать лет, остальные девушки были старше на четыре-пять лет, но в отношении жизненного опыта и зрелости ума превосходили свою соседку лет на двадцать. Мир ополченок значительно отличался от того, в каком жила Росер; они дали ей прозвище Послушница и по большей части почти не обращали на нее внимания. Они делили с ней комнату, где были две двухэтажные кровати — Росер спала на одной из верхних, — пара стульев, умывальник, кувшин и ночной горшок, керосиновая плитка, несколько гвоздей в стене, чтобы вешать одежду, и общая ванна, которой пользовались более тридцати съемщиков. Соседки Росер были девушки веселые и смелые, наслаждавшиеся полной свободой того смутного времени; согласно предписанию, они носили военную форму, ботинки и береты, однако красили губы и завивали волосы с помощью железного прута, раскаленного над тлеющими углями. Те из них, у кого не имелось винтовок, упражнялись с палками и мечтали отправиться на фронт, чтобы встретиться лицом к лицу с врагом, вместо того чтобы работать на транспорте, в торговле, на кухне или в больнице, куда их распределяли, аргументируя такое решение тем, что с советским и мексиканским оружием едва справляются мужские руки и женщинам оно вряд ли подойдет. Несколько месяцев спустя, когда армия Франко заняла две трети Испании и продвигалась все дальше, желание девушек исполнилось, и они оказались на линии фронта. Две из них подверглись насилию в стычке с марокканцами и были зарезаны. Третья пережила три года Гражданской войны, а затем шесть лет Второй мировой войны, скитаясь из одного города Европы в другой, и только в 1950 году ей удалось эмигрировать в Соединенные Штаты. Ее жизнь закончилась в Нью-Йорке, где она вышла замуж за интеллектуала еврейского происхождения, сражавшегося в Бригаде Линкольна, но это уже другая история.
Гильем был на год старше Росер Бругеры. Если она удостоилась чести называться Послушницей за свой серьезный вид и вышедшие из моды платья, то он, напротив, был хвастлив и задирист, одним словом, чувствовал себя хозяином жизни. Девушке хватило несколько раз поговорить с ним, чтобы понять: за его вызывающим поведением прячется ребяческая душа застенчивого романтика. С каждым появлением Гильема в Барселоне становилась все очевиднее произошедшая в нем перемена: он все более погружался в себя, уже ничто в нем не напоминало легкомысленного юнца, когда-то воровавшего канделябры. Теперь это был взрослый мужчина с нахмуренными бровями, накопивший в себе огромный груз жестокости, готовой прорваться в ответ на любой вызов. Он ночевал в казарме, но обычно проводил пару ночей в родительском доме, однако не для того, чтобы лишний раз увидеться с Росер. Он поздравлял себя с тем, что его не мучают сентиментальные переживания, как у других солдат, разлученных с невестой или с семьей. Война завладела им целиком, и он не позволял себе отвлекаться ни на что иное, но ученица отца не представляла опасности для его холостяцкой независимости; она была лишь невинным развлечением. Росер выглядела довольно привлекательной, если свет падал на нее под правильным углом, но сама она ничего не делала, чтобы казаться таковой, и это простодушие задевало какие-то тайные струны в душе Гильема. Вообще-то, он привык к тому, что производит впечатление на женщин, и от него не ускользнуло, что Росер не стала исключением, хотя она была абсолютно не склонна к кокетству. «Девочка влюблена в меня, и чему же тут удивляться, если бедняжка не видит в жизни ничего, кроме рояля и пекарни, так оно всегда и бывает», — думал он.
— Смотри, Гильем, эта девочка святая, и если ты позволишь со своей стороны хоть каплю неуважения… — предупреждал его отец.
— Как тебе такое в голову взбрело, отец! Росер мне как сестра.
Но, к счастью, она не была ему сестрой. Судя по тому, как родители оберегали ее, Росер, по всей вероятности, оставалась девственницей, одной из немногих в республиканской Испании. Ничего лишнего с ней он себе не позволит, ни в коем случае, но никто не упрекнет его, если он будет с ней нежен, если прикоснется к ней под столом коленом, если пригласит в кино, чтобы гладить ее в темноте, пока она плачет над фильмом, вся дрожа от смущения и желания. Для более смелых ласк он сходился с девушками из ополчения, боевыми подругами, — свободными, сговорчивыми и достаточно опытными.
После короткого увольнения, проведенного в Барселоне, Гильем возвращался на фронт, всякий раз намереваясь сосредоточиться только на том, чтобы выжить и победить, но снова и снова ему стоило большого труда забыть встревоженное лицо и ясные глаза Росер Бругеры. Даже в самых потаенных уголках души Гильем никогда бы не признался, что ждет ее писем и посылок, куда вместе с домашними лакомствами она укладывала носки и шарфы, которые вязала сама. В своем портмоне он хранил одну-единственную фотографию, ее фотографию. Росер стоит у рояля, возможно во время концерта, в строгом темном платье — низ длиннее обычного, короткие рукава и кружевной воротничок, — нелепом платье школьницы, скрывавшем ее формы. На этом черно-белом кусочке картона Росер выглядела далекой и расплывчатой, женщина без возраста, без изящества, без яркости, зато, глядя на снимок, он мог представить себе ее глаза цвета янтаря, черные волосы, прямой точеный нос, красиво изогнутые брови, маленькие уши, длинные пальцы, запах мыла — все те подробности, которые не давали Гильему покоя, вдруг возникая в памяти днем и мешая спать по ночам. Эти подробности так отвлекали, что могли стоить ему жизни.
На девятый день после похорон отца, воскресным вечером Гильем появился в доме без предупреждения, на видавшей виды военной машине. Росер вышла навстречу, вытирая руки кухонной тряпкой, и не сразу узнала его в худом, изможденном человеке, которого с двух сторон поддерживали девушки из ополчения. Росер не видела его четыре месяца, все это время подпитывая свои мечты лишь несколькими фразами, которые Гильем прислал ей за это время; в основном он писал только о том, что творилось в Мадриде, избегая нежных слов, словно отправлял рапорты, начертанные ученическим почерком на листке, вырванном из школьной тетради.
Здесь все по-прежнему. Чтоб ты знала, как мы защищаем город, скажу, что стены домов похожи на решето, столько в них дыр от минометов. Вокруг сплошные развалины. Снаряды у фашистов итальянские и немецкие. Они так близко от нас, что иногда доносится запах табака, который они курят, проклятые; мы слышим, как они разговаривают или что-то кричат нам, провоцируя, а сами напиваются пьяными от страха, все, кроме мавров. Эти, словно гиены, ничего не боятся, предпочитают винтовкам ножи, как у мясников, чтобы биться врукопашную и чувствовать вкус крови; к ним каждый день поступает пополнение, но они не продвинулись ни на метр; у нас не хватает воды, нет электричества, еды мало, но мы справляемся; со мной все в порядке. Половина зданий разрушена, едва успевают убирать трупы, а бывает, убитые так и остаются лежать там, где упали, до следующего дня, когда приезжает труповозка. Эвакуировать всех детей не удалось. Видела бы ты, как упрямы некоторые матери, они никого не слушают, отказываются и уезжать, и расставаться со своими чадами. Кто их поймет? Как там твой рояль? Как родители? Скажи матери, чтоб не беспокоилась обо мне.
— Боже мой! Ради всего святого! Что с тобой случилось, Гильем?! — вскрикнула Росер, стоя на пороге.
Гильем не отвечал; свесив голову на грудь, он с трудом удерживался на подгибавшихся ногах. Тут появилась Карме, тоже из кухни, крик пронзил все ее тело, но так и не вырвался наружу, застряв в горле и вызвав приступ кашля.
— Успокойтесь, товарищи. Он не ранен. Он болен, — твердо произнесла одна из девушек.
— Сюда, — указала им Росер на бывшую комнату Гильема, где теперь спала сама. Ополченки уложили его на кровать и ушли, но через минуту вернулись: они принесли рюкзак, плюшевое одеяло и винтовку. Потом девушки коротко попрощались и пожелали удачи. Карме продолжала заходиться в отчаянном приступе кашля, а Росер сняла с больного дырявые ботинки и грязнущие носки, пытаясь справиться с подступившей тошнотой, такая ужасная вонь от них исходила. И думать было нечего, чтобы везти Гильема в центральную инфекционную больницу или попытаться найти врача, — все поголовно были заняты ранеными.
— Надо помыть его, Карме, он весь в грязи. Попробуйте дать ему попить воды. Я побегу на переговорный пункт, позвоню Виктору, — сказала девушка, которой не хотелось видеть Гильема обнаженным и перепачканным экскрементами.
По телефону Росер перечислила Виктору симптомы: высокая температура, затрудненное дыхание, диарея.
— Он стонет, когда мы к нему прикасаемся. Ему, наверное, очень больно, думаю, у него болит живот, но и все тело тоже… ты же знаешь, твой брат никогда не жалуется.
— Это тиф, Росер. Среди бойцов сейчас эпидемия; болезнь переносят вши, блохи, распространению способствует антисанитария, зараженная вода и грязь. Я попытаюсь осмотреть Гильема завтра, хотя мне чрезвычайно трудно оставить пост, госпиталь переполнен, каждый день привозят десятки новых раненых. Первое, что нужно сделать, — компенсировать обезвоживание и сбить температуру. Оберните его влажными полотенцами и дайте попить горячей воды с щепоткой сахара и соли.
Две недели мать и Росер выхаживали Гильема, а брат следил за его состоянием из Манресы. Росер ежедневно звонила Виктору, чтобы сообщить о состоянии больного и получить инструкции, как не заразиться самим. Чтобы избавиться от платяных вшей, в первую очередь следовало сжечь всю его одежду, затем перестирать все постельное белье с жавелем[8], снабдить Гильема специальным судном и постоянно мыть руки. Первые три дня состояние Гильема было критическим. Температура поднималась до сорока градусов, он бредил, скрипел зубами от головной боли, его мучил сухой кашель и часто тошнило, а испражнения представляли собой жидкость зеленого цвета, словно суп из червей. На четвертый день температура снизилась, но Росер с Карме никак не могли его разбудить. Виктор велел им растормошить больного, чтобы заставить выпить воды, и затем оставить в покое, — пусть спит дальше. Ему нужно отдохнуть и восстановить силы.
Ежедневный уход за больным пришлось осуществлять Росер, поскольку Карме, в силу возраста и состояния ее легких была более уязвима. Росер целый день проводила дома, читала или шила, сидя у кровати Гильема, а Карме уходила учить детей грамоте или стояла в очередях за продуктами. По ночам Росер продолжала работать в пекарне, ей платили хлебом. Рацион чечевицы уменьшился до половины чайной чашки в день на одного человека: в городе уже съели всех кошек и голубей, а хлеб, который получала Росер, представлял собой темный, жесткий кирпич с привкусом опилок; растительное масло стало предметом роскоши, его смешивали с техническим, чтобы хватило дольше. В ванных и на балконах люди выращивали овощи и зелень, меняли семейные реликвии и драгоценности на картофель и рис.
Хотя Росер не виделась со своими родными, она поддерживала отношения с несколькими крестьянскими семьями из Санта-Фе и получала от них зелень, иногда кусок козьего сыра, а в редких случаях, когда в поселке в знакомой семье забивали свинью, ей доставалось немного копченой колбасы. Карме вполне обоснованно полагала, что на черном рынке не часто продают что-нибудь из еды, зато только там можно раздобыть сигареты и мыло. Столкнувшись с необходимостью поставить на ноги Гильема, больше походившего на скелет, она запустила руку в скудные накопления, оставленные мужем, и отправила Росер в Санта-Фе купить все необходимое для супа. Карме знала, Марсель Льюис собрал эти деньги на отъезд семьи куда-нибудь подальше из Испании, но на самом деле никто из них всерьез об эмиграции не думал. Что им делать во Франции или в любой другой стране? Они не могли оставить свой дом, квартал, свой язык, родственников и друзей. Вероятность того, что война окончится победой, таяла с каждым днем, и в глубине души все Далмау и Бругера уже были готовы заключить мирное соглашение и претерпеть репрессии от фашистов, — все лучше, чем изгнание. Несмотря на всю свою жестокость, Франко не сможет казнить все население Каталонии целиком. Как бы то ни было, Росер купила на деньги двух куриц и пустилась в обратный путь, спрятав свою добычу в сумку, которую привязала к животу под платьем, чтобы у нее не отнял кур какой-нибудь отчаявшийся бедолага или не конфисковали солдаты. Она выглядела беременной, в автобусе ей уступили место, где она и устроилась, приладив поудобнее сумку и молясь, чтобы курицы не начали шевелиться.
Карме покрыла пол одной из комнат газетами и запустила туда куриц. Они питались крошками и отбросами из бара «Росинант», а также зернами ржи и ячменя, которые Росер незаметно таскала из пекарни. Птицы оправились от путешествия в сумке, и вскоре Гильем получал на завтрак яйцо, а то и пару яиц.
Больной быстро выздоравливал и через несколько дней был готов вернуться к жизни, однако сил у него хватало только на то, чтобы сидеть на кровати и слушать, как Росер играет на рояле в гостиной или читает ему вслух детективы. Он никогда не слыл любителем чтения, всегда учился с трудом, причем только благодаря матери, тщательно проверявшей его домашние задания, и Виктору, который в большинстве случаев их и выполнял за брата. После Мадридского фронта, где он изнывал от скуки во время долгих периодов ожидания между боевыми действиями, он с наслаждением слушал Росер, которая сидела рядом и читала ему книги. В доме было много книг, но, когда Гильем пытался читать сам, буквы прыгали у него перед глазами. В перерывах между чтением он рассказывал Росер о солдатской жизни, о волонтерах, прибывших из более чем пятидесяти стран мира сражаться и умирать на чужой войне, об американцах из Бригады Линкольна и других бригад, которые шли на передовую и первыми погибали в бою.
— Говорят, больше тридцати пяти тысяч мужчин и несколько сот женщин из разных стран сражаются в Испании против фашизма. Вот какое значение имеет эта война, Росер.
Он рассказывал о том, что им не хватало воды, об отсутствии электричества и отхожих мест, о том, что им приходилось прятаться в переулках, засыпанных щебнем, мусором, грязью и битым стеклом.
— В свободное время мы учились сами и учили своих товарищей. Мать порадовалась бы: это ее стихия — ликвидировать безграмотность среди парней, не умеющих ни читать, ни писать; многие из них никогда не ходили в школу.
Но Гильем ничего не говорил Росер о крысах и вшах, об испражнениях, моче и крови, о раненых товарищах, часами ожидавших, истекая кровью, когда появятся санитары с носилками, о голоде, о миске жесткой фасоли и холодном жидком кофе, о необъяснимой храбрости тех, кто спокойно шел под пули, и об ужасе совсем юных мальчишек из «Квинты Биберон»[9], только что прибывших на фронт. Тем более он не рассказывал Росер о массовых казнях, которые вершили его же товарищи: хватали и отвозили пленных противников на грузовиках за город, тут же казнили их и хоронили в братских могилах. Таких казненных насчитывалось больше двух тысяч только в Мадриде.
Наступило лето. Темнело поздно, и теплые дни лениво тянулись час за часом. Гильем и Росер проводили много времени вместе и хорошо узнали друг друга. Они не только читали и разговаривали, но и могли подолгу молчать, и в такие минуты их объединяло нежное чувство близости. После ужина Росер ложилась спать, она делила кровать с Карме, и спала до трех часов утра. Потом вставала и шла в пекарню выпекать хлеб, чтобы на рассвете разделить на порции. Новости, которые передавали по радио, печатались в газетах и доносились из уличных громкоговорителей, были полны оптимизма. В городе постоянно звучали песни ополченцев и повторялись пламенные слова Пассионарии: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Продвижение противника называли стратегическим отступлением. Ничего не говорили о скудном рационе и дефиците почти всего, от продуктов питания до лекарств. Более реальную, чем громкоговорители, версию событий предоставлял семье Виктор Далмау. О ситуации на войне он мог судить по тому, сколько прибывало раненых и сколько их умирало, причем число тех и других в госпитале трагически увеличивалось.
— Я должен вернуться на фронт, — твердил Гильем, хотя даже обуться не мог, чтобы не рухнуть без сил на постель.
Повседневная рутина, состоявшая из ухода за Гильемом в его жалком состоянии тифозного больного — она обмывала его губкой, опорожняла судно, кормила с маленькой ложечки детской кашкой, стерегла его сон и снова мыла, снова опорожняла судно, кормила, и все это с любовью и в непрестанной тревоге за его жизнь, — в конце концов убедила Росер, что Гильем — единственный мужчина, которого она сможет любить. Она была уверена: другого не будет никогда. На девятый день выздоровления, видя, что Гильему стало гораздо лучше, Росер поняла, что ей больше ни под каким предлогом не удержать его в постели, где он находился в ее полном распоряжении. Очень скоро Гильем вернется на фронт. За последний год потери были так велики, что республиканская армия набирала подростков, стариков и заключенных, наиболее свирепых на вид, которым предоставлялся выбор: идти воевать или остаться гнить в тюрьме. Росер объявила, что настало время встать с кровати и что для начала надлежит принять ванну и как следует помыться. Она нагрела воды в самой большой кастрюле, помогла Гильему забраться в корыто для стирки белья, намылила его с головы до ног, потом облила теплой водой и растерла полотенцем так, что кожа у него покраснела и заблестела. Росер знала его тело так же хорошо, как собственное, и даже не задумывалась о том, обнажен он или нет. Со своей стороны, Гильем совсем ее не стеснялся; попав в руки Росер, он словно вернулся в детство. «Женюсь на ней, когда кончится война», — решил он как-то про себя в минуту глубокой благодарности. Раньше он и мысли не допускал о том, чтобы пустить корни и жениться. Война спасла его от обдумывания планов на возможное будущее. «Не гожусь я для мирной жизни, — беспрестанно вертелось у него в голове, — лучше быть солдатом, чем работать на фабрике, а где еще можно найти работу без образования и с моим драчливым характером». Однако Росер, с ее свежестью и невинностью, с ее неизменной добротой, запала ему в душу; ее нежный образ не оставлял его и в окопах, и чем больше Гильем вспоминал о ней, тем больше в ней нуждался и тем более красивой она ему казалась. В ней все было неброско, и такой же была ее привлекательность. В самые тяжелые дни болезни, когда он задыхался, словно падая в пропасть от боли и страха, Гильем в отчаянии крепко сжимал руку Росер, чтобы удержаться на поверхности. Когда он почти терял сознание, единственным компасом для него служило ее лицо, склоненное над ним, единственным якорем — ее преданные глаза, всегда кроткие и ласковые.
После того как его вымыли в корыте для стирки белья, Гильем вернулся в мир живых, с предсмертной испариной было покончено. Его возродили к жизни намыленная тряпка, пена на волосах, ведра с теплой водой и прикосновение рук Росер: руки у нее были сильные, совершенно особенные, мягкие руки пианистки. Благодарный, он окончательно сдался. Она вытерла его, надела на него отцовскую пижаму, побрила и подстригла ему волосы и ногти, которые отросли, словно когти хищной птицы. У него все еще были впалые щеки и красные глаза, но все-таки он уже не был похож на то пугало, каким появился в доме в сопровождении тащивших его под руки двух девушек из ополчения.
Закончив с процедурами, Росер подогрела кофе, оставшееся от завтрака, и плеснула туда коньяку для бодрости.
— Я вполне гожусь, чтобы отправиться с тобой на праздник, — улыбнулся Гильем, глядя в зеркало.
— Ты вполне готов, чтобы вернуться в постель, — ответила Росер, протягивая ему чашку. — Вместе со мной, — добавила она.
— Что ты сказала?
— Что слышал.
— Ты думаешь о том, чтобы…
— Я думаю о том, о чем наверняка думаешь и ты, — ответила она, снимая платье через голову.
— Что ты делаешь? Мать может вернуться в любой момент.
— Сегодня воскресенье. Карме выплясывает сардану[10] на площади, а потом пойдет на переговорный пункт звонить Виктору.
— Я могу тебя заразить тифом…
— Если до сих пор не заразил, вряд ли это случится сейчас. Хватит отговорок. Ну же, шевелись, — велела ему Росер, сбрасывая лифчик и трусики и подталкивая Гильема к кровати.
Ни один мужчина не видел Росер обнаженной, но времена нормирования продуктов отучили ее от застенчивости, она постоянно держалась начеку, опасаясь всего и вся: соседей, друзей или ангела смерти, расправившего крылья где-то поблизости. Девственность, которая так ценилась в монастырском колледже, тяготила Росер и казалась чем-то ущербным в ее двадцать лет. Настоящее было ненадежно, будущего не существовало вовсе, существовала только эта минута, прежде чем все разрушит война.
Разгром стал очевидным после битвы на реке Эбро, начавшейся в июле 1938 года; она продлилась четыре месяца, и в ходе ее погибли тридцать тысяч человек, среди них и Гильем Далмау, который пал незадолго до массового исхода побежденных. Положение республиканцев стало плачевным; им оставалось надеяться только на то, что Франция и Великобритания возьмут на себя труд вмешаться в ход боевых действий, но время шло, а никаких признаков, что это произойдет, не наблюдалось. Чтобы выиграть время, республиканцы собрали все силы, намереваясь переправить основную часть армии на другой берег Эбро, дабы проникнуть на территорию, занятую противником, завладеть его боевым снаряжением и показать всему миру, что война не проиграна, что с необходимой помощью Испания еще может победить фашизм. Восемьдесят тысяч человек были тайно, под покровом ночи переброшены и сконцентрированы на левом берегу реки с целью в дальнейшем противостоять врагу, намного их превосходившему как по численности, так и по запасам оружия. Гильем входил в состав интернациональной дивизии, считавшейся ударной силой республиканцев и состоявшей из опытных английских, американских и канадских добровольцев, которые сами называли себя пушечным мясом. Им предстояло сражаться на обрывистом берегу, в немилосердную летнюю жару, перед ними был враг, позади — река, а над головой — немецкие и итальянские самолеты.
Внезапная атака дала республиканцам некоторое преимущество. По мере того как их части подтягивались к линии фронта, бойцы форсировали реку на рыбацких суденышках, на которых везли с собой насмерть перепуганных мулов. Позднее инженеры соорудили для переправы через Эбро понтонные мосты, их то и дело приходилось восстанавливать по ночам после дневных бомбардировок. Поскольку доставлять провизию и питье вовремя не всегда представлялось возможным, на передовой Гильем часто по целым дням оставался без еды и воды; он неделями не мылся, спал на каменистой земле, под палящим солнцем, страдая от диареи, незащищенный ни от вражеской пули, ни от москитов, ни от крыс, пожиравших все, что им попадалось, в том числе и тела убитых. Голод, жажда, боль перекрученных кишок, истощение, невыносимая жара. Он был так обезвожен, что даже не потел, кожа стала черной и потрескавшейся, словно у ящерицы. Порой Гильем подолгу сидел, сжимая в руках винтовку, и, стиснув зубы, ждал смерти; он напрягал каждый мускул, желая подняться, но ноги не слушались его. Он понимал, что ослабел от болезни, что он уже не такой, как прежде. Его товарищи погибали с ужасающей регулярностью, и он все время спрашивал себя, когда же придет его черед. Раненых увозили ночью на грузовиках с выключенными фарами, чтобы машины не обстреляли с самолетов; кое-кто из тяжелораненых умолял проявить милосердие и не пожалеть на них пули, поскольку попасть живым в руки врага было для этих ребят хуже, чем пережить тысячу смертей. Трупы, которые не успевали увезти раньше, чем они начинали гнить под нещадно палящим солнцем, заваливали камнями или сжигали точно так же, как поступали с подохшими лошадьми и мулами; оставшимся в живых просто не хватало сил рыть могилы в каменистой и твердой, как цемент, земле. Под пулями и гранатами Гильем добирался до погибших товарищей, и тела тех, кого мог опознать, за небольшое вознаграждение отправлял их семьям.
Никто из бойцов не понимал этой стратегии — ради чего они должны погибать на берегах Эбро, — ведь было очевидно, что пытаться продвигаться по территории Франко и удерживать позиции ценой человеческих жизней бессмысленно, однако выражать недовольство вслух никто не решался из опасения, что это могло быть расценено как трусость или предательство и дорого обойтись осмелившимся высказать свое мнение.
Более других в дивизии заинтересовал Гильема один американский офицер, храбрый как лев, который после окончания Калифорнийского университета вступил в Бригаду Линкольна. И хотя американец не имел в прошлом боевого опыта, он явно был прирожденным солдатом. Он умел командовать и пользовался среди товарищей огромным уважением. Когда Гильем стал одним из добровольцев, записавшихся в ополчение Барселоны, в городе царили идеалы социализма и равноправия, а революционные идеи проникли во все сферы общества, включая армию: все были равны и имели равные возможности, у офицеров отсутствовали какие-либо особые привилегии по сравнению с рядовыми. Не было ни иерархии, ни протоколов, ни заученных приветствий, предназначенных для старших по званию. Для офицеров-республиканцев не выделялось ничего специального — ни продуктов, ни оружия, ни автомобилей, ни грузовиков, не было и отполированных ботинок и личных адъютантов, ни поваров, как в контрактных армиях, в частности в армии Франко. Ситуация изменилась уже в первый год войны, когда большая часть революционного энтузиазма улетучилась. Гильем с отвращением наблюдал, как в Барселону потихоньку возвращается буржуазная форма сосуществования, классовые различия, превосходство одних и рабское повиновение других, чаевые, проституция, привилегии богатых, которые и так все имели — и еду, и табак, и модную одежду, — в то время как остальное население страдало от повального дефицита. Гильем видел изменения и в военной среде. Народная армия, сформированная благодаря идейному воодушевлению и состоявшая из добровольцев-ополченцев, тоже оказалась пронизана иерархией и подвержена традиционной дисциплине. Однако американский офицер продолжал верить в победу социализма; для него равенство было не просто возможным, неизбежным, и он верил в него как в религиозную доктрину. Те, кем он командовал, считали его своим товарищем и никогда не обсуждали его приказы. Американец достаточно хорошо выучил испанский язык, чтобы отдавать распоряжения своим бойцам. Он сражался за Валенсию, одновременно пытаясь установить контакт с Каталонией, отделенной от остальной территории республиканцев широкой полосой земли, занятой националистами. Гильем уважал его и беспрекословно ему подчинялся. В середине сентября американца сразила пулеметная очередь, и он упал рядом с Гильемом как подкошенный, без единого стона. Уже лежа на земле, он пытался поднять боевой дух своих солдат, пока не потерял сознание. Гильем вместе с другим ополченцем перенесли своего командира на носилки и уложили на кучу щебня, чтобы ночью санитары смогли обнаружить его и доставить в полевой госпиталь. Несколько дней спустя Гильем узнал, что если интербригадовец и выживет, то навсегда останется инвалидом. И тогда Гильем от всего сердца пожелал ему скорой смерти.
Американец погиб за неделю до того, как республиканское правительство объявило отъезд из Испании иностранных бойцов, в надежде, что Франко, которому помогали немецкие и итальянские войска, сделает то же самое. Но этого не случилось. Американскому офицеру, наспех похороненному в безымянной могиле, не удалось пройти вместе со своими товарищами по улицам Барселоны под приветственные крики благодарных жителей, собравшихся на прощальную церемонию, которую никто из побывавших на ней интербригадовцев не мог забыть до конца своих дней. Наиболее памятные слова произнесла Пассионария, чей неистребимый энтузиазм поддерживал боевой дух республиканцев все эти годы. Она назвала бойцов крестоносцами свободы, героями, верными своим идеалам, храбрыми и организованными людьми, покинувшими свою родину и домашний очаг и получившими взамен только честь умереть за Испанию. Девять тысяч этих иностранных солдат навсегда остались погребенными в испанской земле.
Пассионария закончила свою речь обещанием, что после победы интербригадовцы смогут вернуться в Испанию, где они найдут родину и друзей.
Пропаганда Франко работала вовсю: громкоговорители предлагали республиканцам и жителям еще не захваченных националистами территорий сдаться, а самолеты разбрасывали листовки, в которых покорившимся обещали хлеб, справедливость и свободу, но все прекрасно понимали: если дезертируешь, тебя ждет одно из двух — либо попадешь в тюрьму, либо в братскую могилу, которую тебя же и заставят вырыть. Ходили слухи, что в поселках, занятых франкистами, вдов и других членов семей казненных заставляли платить за потраченные на убийство их родных пули. Людей казнили десятками тысяч; крови было пролито столько, что на следующий год крестьяне уверяли, будто лук уродился красного цвета, а в картофелинах попадались человеческие зубы. Однако, как бы то ни было, находились и такие, кто пытался перейти на сторону врага за пайку хлеба, — в основном самые юные рекруты. Однажды Гильему пришлось силой остановить парнишку из Валенсии, потерявшего голову от ужаса; он удержал его на боевой позиции, поклявшись, что убьет, если тот сдвинется с места. Два часа Гильем успокаивал юношу, и ему это удалось, так что никто ничего не узнал о намерении мальчика. А через тридцать часов его убили.
Посреди этого ада, где зачастую не было даже самого необходимого для армии продовольствия, иногда появлялась машина «скорой помощи», заодно привозившая на фронт полевую почту. Вел грузовик Айтор Ибарра, взявшийся развозить письма ради поддержания боевого духа бойцов. Впрочем, письма получали совсем немногие: интербригадовцам почта не доходила, слишком уж далеко от дома они были, а многим испанцам некому было писать, особенно выходцам с юга страны, ведь их семьи вовсе не знали грамоты. Зато Гильему Далмау было от кого получать письма. Айтор часто шутил, что рискует своей шкурой, доставляя письмо единственному адресату. Иногда он привозил целую пачку писем, перевязанных бечевкой. В ней всегда было одно письмо от матери и одно от брата, но большинство — от Росер, которая ежедневно писала Гильему по несколько строк, пока не набиралось на пару страниц, тогда она укладывала странички в конверт и несла его на пункт приема писем для фронта, напевая популярную среди ополченцев песенку:
Если хочешь написать мне, знаешь, где меня найти,
Третий фронт моя бригада, мы на линии огня.
Она и не знала, что словами из этой песенки или из какой-то другой, похожей Ибарра приветствовал Гильема, передавая ему письма. Баск распевал их даже во сне, чтобы отпугнуть страх и привлечь добрую фею удачи.
Армия Франко неумолимо продвигалась вперед, завоевав уже большую часть страны, и было очевидно, что Каталония скоро падет. Городом овладела паника, люди готовились к бегству, многие уже уехали. В середине января 1939 года Айтор Ибарра привез в госпиталь Манресы на своем видавшем виды грузовике девятнадцать тяжелораненых. Когда выезжали, их было двадцать один, но двое умерли по дороге, и их тела оставили на обочине. В госпитале к этому времени продолжала работать лишь часть врачей из числа гражданских докторов, другие покинули свой пост, те же, что остались, пытались не допустить паники среди пациентов. Усугубило ситуацию и то, что многие члены республиканского правительства выбрали для себя изгнание, предполагая руководить страной из Парижа, и это окончательно подорвало моральный дух гражданского населения. В те дни националисты находились менее чем в двадцати километрах от Барселоны.
Ибарра не спал пятьдесят часов. Он передал Виктору Далмау, вышедшему навстречу, свой скорбный груз, после чего буквально упал ему на руки. Виктор устроил Айтора в настоящей спальне, как он называл угол палатки, где имелись походная кровать, керосиновая лампа и ночной горшок. Он решил оставаться ночевать в госпитале, чтобы сэкономить время. Несколькими часами позже, когда в его сумасшедшей работе случился перерыв, Виктор принес другу миску чечевичного супа, засохший кусок копченой колбасы, присланной ему матерью на этой неделе, и кружку ячменного кофе. Он с трудом разбудил Айтора. Стряхнув с себя сон, баск с жадностью съел все, что ему принесли, и стал подробно рассказывать о боях при Эбро, о чем Виктор уже знал в общих чертах от раненых, поступавших в последние месяцы. Армия республиканцев понесла огромные потери, и, по словам Ибарры, в скором времени оставалось ожидать окончательного разгрома.
— За сто тринадцать дней боев погибло больше десяти тысяч наших, а сколько еще тысяч попало в плен и каковы потери среди мирных жителей, погибших от бомб, я даже не знаю… И неизвестно, каковы потери врага, — закончил баск.
Как и предвидел профессор Марсель Льюис Далмау перед своей кончиной, война была проиграна. Между противниками не предполагалось никакого мирного договора, на который надеялись республиканцы, поскольку Франко требовал от них безоговорочного признания их поражения и сдачи без всяких условий.
— Не верь франкистской пропаганде, не будет ни милосердия, ни справедливости, а наступит такая же кровавая баня по всей стране. Нас поимели.
Для Виктора, хорошо знавшего Ибарру и привыкшего к тому, что тот любые испытания встречал с улыбкой, а песни и шутки у него никогда не заканчивались, мрачное выражение лица Айтора было куда красноречивее слов. Баск вынул из рюкзака маленькую флягу, плеснул из нее немного алкоголя в кружку с водянистым кофе и протянул Виктору.
— Возьми, тебе понадобится, — сказал он.
Какое-то время он размышлял, как бы поделикатнее сообщить Виктору печальную новость о его брате, но в результате без всяких околичностей сообщил, что Гильем погиб 8 ноября.
— Как? — только и мог произнести Виктор.
— Бомба попала в траншею. Виктор, ты прости, но давай я опущу подробности.
— Скажи мне как, — повторил Виктор.
— Всех разорвало на куски. Не было времени, чтобы собрать тела. Похоронили останки.
— Значит, идентификацию не делали.
— Не было у нас возможности для точного опознания, Виктор, но Гильема видели в той траншее незадолго до взрыва.
— Но это не точно, так ведь?
— Боюсь, что точно, — ответил Айтор и достал из рюкзака обгоревший бумажник.
Виктор осторожно раскрыл бумажник, который, казалось, вот-вот развалится у него в руках, и вынул оттуда военный билет Гильема и чудом уцелевшую фотографию девушки, стоявшей у рояля. У Виктора подкосились ноги, он тихо опустился на походную кровать рядом с другом и несколько минут молчал. Айтор не решался обнять его, как ему того хотелось, он ждал не шевелясь и тоже не произносил ни слова.
— Это его невеста, Росер Бругера. Они собирались пожениться после войны, — наконец проговорил Виктор.
— Соболезную, Виктор, тебе придется ей сказать.
— Она беременна — шесть или семь месяцев, кажется. Я не могу… Пока сам не буду уверен, что Гильем погиб.
— О какой уверенности ты говоришь, Виктор? Никто не выбрался живым из этой ловушки.
— Возможно, его там не было.
— В этом случае ты не держал бы сейчас в руках его бумажник. Если бы Гильем остался в живых, мы бы об этом узнали. Прошло два месяца. Тебе не кажется, что бумажник — это убедительное доказательство?
В конце недели Виктор Далмау добрался до дома, к ожидавшей его матери. Она приготовила для сына черный рис, выменяв полчашки у контрабандистов в порту, там же она раздобыла несколько зубчиков чеснока и небольшого кальмара, — это стоило ей наручных часов мужа. Улов предназначался солдатам, а то немногое, что перепадало гражданскому населению, естественно, уходило в больницы и в детские дома, хотя все прекрасно знали, что на столе у политиков, в гостиницах и в богатых ресторанах недостатка в еде не наблюдалось. Увидев мать, маленькую, сухонькую и постаревшую от бесконечных забот и тревог, и беременную Росер, глаза которой сияли будущим материнством, Виктор так и не решился сказать о смерти Гильема, ведь обе женщины еще носили траур по Марселю Льюису. Позже он много раз собирался сделать это, но слова застревали в горле, и в конце концов он решил подождать до тех пор, пока не родится ребенок или кончится война. Новорожденное дитя, возможно, смягчит боль Карме от потери сына и боль Росер от потери любимого, думал он.
Века проходят день за днем,
изгнанье тянется часами…
В тот день в конце января, когда в Барселоне начался исход, который потом назовут Отступлением, на рассвете так сильно похолодало, что вода в трубах застыла, грузовики и животные примерзали к земле, а небо, затянутое черными тучами, погрузилось в глубокий траур. Это была одна из самых суровых зим на памяти жителей. Армия Франко спускалась в город по склону Тибидабо, и население Барселоны охватила паника. В последние часы перед Отступлением военнопленных — солдат армии националистов — сотнями вытаскивали из тюрем на улицу и тут же казнили. Солдаты Республики, среди которых было много раненых, потянулись к границе с Францией вместе тысячами гражданских; город покидали целыми семьями — старики, дети, матери с грудными младенцами, — и каждый нес все, что только мог унести; одни ехали на автобусах и на грузовиках, другие на велосипедах и телегах, запряженных лошадьми или мулами, но большинство шли пешком, таща на себе мешки с имуществом, — печальная процессия несчастных людей. Позади оставались запертые дома и любимые вещи. Те обереги, что беглецы брали с собой, какую-то часть пути еще сохранялись у своих хозяев, но потом терялись в водовороте Отступления, становясь частью прошлого.
Виктор Далмау всю ночь занимался эвакуацией транспортабельных раненых, распределяя их по машинам «скорой помощи», грузовикам и вагонам поездов. Около восьми часов утра он вспомнил, что обещал отцу позаботиться о матери и Росер, но покинуть пациентов не мог. Виктор отыскал Айтора Ибарру и упросил его вывезти из города обеих женщин. У баска имелся старенький немецкий мотоцикл с коляской — главное сокровище Айдара в мирное время, последние три года он стоял без дела ввиду отсутствия горючего. Айтор держал его в надежном месте — в гараже у друга. Учитывая обстоятельства, он пошел на крайние меры и украл из госпиталя две канистры бензина. Мотоцикл подтвердил высокий уровень тевтонской техники и с третьего раза завелся, будто и не был все эти годы похоронен в чужом гараже. В половине одиннадцатого утра Айтор появился в доме Далмау, с трудом пробравшись сквозь толпу покидавших город людей, — на улицах стоял оглушительный шум и клубилась пыль. Карме и Росер уже ждали его, — Виктор заранее предупредил женщин, чтобы они собрали вещи. Его инструкции звучали очень просто: держаться Айтора Ибарры, пересечь границу, через Красный Крест выйти на некую Элизабет Эйденбенц, медсестру, которой можно доверять. Она станет для них связующим звеном, когда вся семья окажется во Франции.
Женщины упаковали теплые вещи, кое-какую провизию и семейные фотографии. До последнего момента Карме сомневалась, ехать или нет, говорила, нет такой беды, которая длится вечно, так что лучше подождать и посмотреть, как оно все обернется; она была не готова к тому, чтобы начинать новую жизнь где-то в другом месте, но Айтор привел ей несколько реальных примеров, рассказав, что бывает, когда приходят фашисты. Во-первых, везде развешивают флаги и устраивают торжественную мессу на главной площади города, присутствие на которой обязательно для всех. Враги Республики, три года притворявшиеся ее сторонниками, радостно приветствуют оживление торговли вместе с теми, кто норовит присоединиться к ним из страха, и бодро заявляют во всеуслышание, что никогда не поддерживали революцию. «Мы верим в Бога, мы верим в Испанию, мы верим Франко! Мы любим Бога, мы любим Испанию, мы любим генералиссимуса Франко!» Потом начинается зачистка. Первыми арестовывают бойцов, в каком бы состоянии они ни находились, если их удается найти, и тех, кого сочтут коллаборационистами или заподозрят в какой-либо антииспанской или антикатолической деятельности; сюда входят члены профсоюзов и партий левого толка, люди, исповедующие иную религию, агностики, масоны, профессора, учителя, ученые, философы, те, кто изучает эсперанто, иностранцы, евреи, цыгане, — список можно продолжать до бесконечности.
— Совершенно варварские репрессии, варварские, донья Карме. Представляете, они отнимают у матерей их детей и отправляют в дома для сирот, к монахиням, чтобы те воспитывали их в единственно истинной вере и прививали им патриотические ценности.
— Мои дети уже слишком взрослые.
— Это я только для примера. Я хочу сказать, у вас нет другого варианта, кроме как ехать со мной, вас расстреляют за то, что вы учили грамоте революционеров и не ходили на мессу.
— Слушай, парень, мне пятьдесят четыре года, и у меня чахотка. Я и так долго не проживу. А что за жизнь меня ждет в изгнании? Уж лучше я умру в своем доме и в своем городе, с Франко или без него.
Четверть часа Айтор безуспешно пытался убедить ее, но тут вмешалась Росер:
— Едемте с нами, донья Карме, вы нам нужны, мне и вашему внуку. Через какое-то время, если у нас все будет в порядке и мы будем знать, что это безопасно, вы сможете вернуться Испанию, если захотите.
— Ты сильнее и умнее, чем я, Росер. Ты прекрасно справишься сама. Не плачь, девочка…
— Как тут не плакать? Что я буду делать без вас?
— Ладно, но я соглашаюсь ехать только ради тебя и ребенка. Как по мне, так лучше бы я осталась здесь и сохранила лицо в это лихое время.
— Хватит, сеньоры, нам пора, — настаивал Айтор.
— А куры?
— Выпустите птиц, кто-нибудь их заберет. Пошли.
Росер хотела ехать на заднем сиденье мотоцикла, но баск и Карме убедили ее сесть в коляску, чтобы не навредить ребенку и не спровоцировать выкидыш. Карме, надев на себя несколько жилетов, черное шерстяное пальто, непромокаемое и плотное, как подушка, взобралась на заднее сиденье мотоцикла, обхватив Айтора руками. Она была такая легкая, что, если бы не пальто, ее бы сдуло ветром. Они ехали медленно, объезжая людей, транспорт и упряжки животных, скользя по обледенелой дороге и отбиваясь от несчастных, пытавшихся влезть на мотоцикл.
Исход из Барселоны напоминал сцену из Данте[11]: тысячи людей, дрожа от холода, покидали город, вливаясь в медленную процессию и обгоняя по пути безногих калек, раненых, стариков и детей. Раненые, способные передвигаться, шли сами, лежачих, кого успели, погрузили в поезда, отправлявшиеся в какие только можно безопасные места, остальным же, до кого не дошли руки или не хватило места в вагонах, предстояло дожидаться мавританских ножей и штыков.
Наконец город остался позади, и Ибарра вывез женщин на открытое пространство. Здесь с толпой, двигавшейся из Барселоны, смешивались крестьяне, покинувшие свои деревни. Одни вели за собой скот, другие везли тачки, доверху нагруженные пожитками. Кто был посильнее и посмелее, на ходу цеплялись за машины, деньги в такой ситуации не помогали. Мулы и лошади сгибались под тяжестью поклажи, а некоторые из них и вовсе падали, перегораживая дорогу; мужчины держали животных за сбрую и изо всех сил пытались стащить их вперед на обочину, а женщины помогали им, толкая несчастную скотину сзади. По дороге люди были вынуждены отказываться из-за усталости от части своих вещей, начиная с посуды и заканчивая мебелью, оставлять на обочине мертвых, проходить мимо упавших раненых, никто даже не пытался помочь им. Способность к состраданию исчезла, каждый из беженцев думал только о себе и своих близких. Самолеты из Легиона Кондор то и дело пролетали над толпой и сеяли смерть, оставляя за собой потоки крови, смешанные с грязью и льдом. Под обстрелами и бомбежкой погибло множество детей. Только самые предусмотрительные взяли с собой провизию на пару дней вперед, остальные мучились от голода, если только кто-нибудь из крестьян не соглашался обменять продукты на вещи. Айтор проклинал себя за то, что решил не брать с собой кур.
Сотни тысяч охваченных ужасом беженцев шли во Францию, где их ждали страх и ненависть. Никто не сочувствовал этим иностранцам; для французов они были красными. Эти отвратительные существа, грязные беглецы, дезертиры, преступники, как их называли в печати, непременно принесут с собой эпидемии, будут грабить, насиловать и разжигать коммунистическую революцию. На протяжении трех последних лет во Франции появлялись испанцы, бежавшие от войны, которых принимали довольно холодно, но они растворялись на просторах страны и среди местного населения были почти невидимы. Однако с разгромом республиканцев стало ясно, что поток беженцев увеличится; власти не знали, насколько именно, предполагая максимум на десять-пятнадцать тысяч, и даже эта цифра вызывала тревогу у французов правого толка. Тогда еще и представить себе не могли, что за несколько дней на границе скопится полмиллиона испанцев, нищих, растерянных, охваченных ужасом. Первой реакцией обычных французских граждан было желание закрыть границы, власти же склонялись к тому, чтобы вплотную заняться этой проблемой.
Ночь наступила рано. Дождь шел недолго, но успел намочить одежду и превратить землю в грязное месиво. Температура опустилась на несколько градусов ниже нуля, а порывы ветра, словно удары кинжала, пронзали до костей. Путникам пришлось остановиться, дальше двигаться в темноте было невозможно. Кто-то садился на землю, кто-то на корточки, натянув на голову мокрую одежду, матери прижимали к себе детей, мужчины обнимали женщин и детей, пытаясь защитить от непогоды, старики молились. Айтор Ибарра кое-как втиснул обеих женщин в коляску и велел им ждать его, потом вынул из замка зажигания ключ, чтобы мотоцикл не угнали, и зашагал в сторону от дороги в поисках укромного места, где бы облегчиться; он уже несколько месяцев страдал диареей, как почти все, кто был на фронте. Фонарь баска осветил неподвижно лежавшую в каменистой расщелине самку мула. Она была еще жива: по всей видимости, животное сломало ногу, а может, ослица упала от усталости и теперь не могла подняться в ожидании смерти. Айтор достал пистолет и пустил пулю ей в голову. Близкий звук выстрела, непохожий на вражескую картечь, обратил на себя внимание нескольких любопытных. Айтор привык исполнять, но не отдавать приказы, однако в тот момент в нем проснулись командирские качества, он велел мужчинам разделать тушу, а женщинам зажарить мясо на маленьких кострах, чтобы по возможности не выдать врагу место их ночлега. Идея получила широкое распространение, и вскоре одиночные выстрелы слышались то тут, то там. Айтор принес Карме и Росер по паре кусков жесткого мяса и по кружке подогретой на костре воды.
— Представляете себе, вот незадача, нигде нет кофе, — сказал он, плеснув коньяку женщинам в чашки.
Часть мяса Айтор отложил на завтра, рассчитывая, что на таком холоде оно не успеет испортиться, и к мясу добавил полбуханки хлеба, который выменял на очки одного сбитого итальянского летчика. Вполне вероятно, что эти очки раз двадцать переходили из рук в руки, пока не попали к нему, и продолжат свой путь по белу свету и дальше, пока где-нибудь не разобьются.
Карме отказалась от мяса, сказав, что поломает себе зубы, пока жует эту подметку, и отдала свой кусок Росер. Потом она стала обдумывать, как бы ей ускользнуть от своих спутников и навсегда исчезнуть под покровом ночи. Из-за холода она чувствовала себя все хуже, ей было трудно дышать, каждый вдох вызывал кашель, в груди у нее болело, она задыхалась.
— Вот бы у меня случилась пневмония, тогда бы все разом и кончилось, — прошептала она.
— Не говорите так, сеньора Карме, подумайте о ваших сыновьях, — ответила Росер, услышав эти слова.
«А еще неплохо было бы умереть если не от пневмонии, то замерзнув в ночи», — подумала про себя Карме; она где-то читала, что так умирают старики на Крайнем Севере. Разумеется, ей хотелось узнать, кто родится, внук или внучка, но это желание растворилось в сознании, словно сон. Главное, чтобы Росер добралась до Франции живая и здоровая, там родила ребенка и воссоединилась с Гильемом и Виктором. Карме не хотела быть обузой для молодых; в ее возрасте она для них — лишний груз, без нее Айтор с Росер доберутся до места быстрее и легче. Росер, видимо, разгадала ее намерения, потому что неусыпно следила за ней до тех пор, пока ее саму не свалила усталость и она не уснула крепким сном. Девушка не слышала, как Карме выбралась из коляски, бесшумно, словно кошка.
Айтор первый заметил, когда еще было темно, что Карме нигде нет; он не стал будить Росер и отправился на поиски в одиночку; повсюду, куда бы он ни шел, он видел страдающих, несчастных людей. Чтобы ненароком ни на кого не наступить, он освещал себе дорогу фонарем; он понимал: Карме передвигается с трудом, так что далеко уйти она не могла. Рассвет застал его по-прежнему бродившим среди скопища людей и узлов с пожитками; он выкрикивал ее имя, и оно смешивалось с другими именами женщин и мужчин, он слышал, как то же, что и он, делают другие люди, потерявшие своих родственников. Какая-то девочка лет четырех, с хриплым от плача голосом, насквозь вымокшая, посиневшая от холода, ухватила его за ногу. Айтор вытер ей нос, сожалея, что не захватил с собой ничего теплого из одежды, и посадил ребенка себе на плечи, рассчитывая на то, что кто-нибудь узнает ребенка, но никого не трогала чужая судьба.
— Как тебя зовут, красавица?
— Нурия, — едва сдерживая слезы, прошептала малышка.
Айтор, чтобы отвлечь ее, стал напевать одну из любимых песенок ополченцев, которую все знали наизусть и которая не сходила с его губ все последние месяцы.
— Пой со мной, Нурия! Когда поешь, становится легче, — сказал он, но девочка продолжала плакать.
Довольно долго баск шел вперед с ребенком на плечах, с трудом прокладывая себе путь и призывая Карме, как вдруг увидел у придорожной канавы грузовик, в котором две медсестры раздавали молоко и хлеб группе детей. Он объяснил девушкам-медсестрам, что девочка искала свою семью, и они предложили Айтору, чтобы он оставил Нурию с ними; дети, что были в грузовике, тоже потеряли родителей. Через час, так и не найдя Карме, Айтор пустился в обратный путь. Добравшись до места, где он оставил на ночь Росер, баск обнаружил, что Карме ушла, оставив свое непромокаемое пальто.
С началом дня толпа несчастных пришла в движение и стала похожа на огромное, темное, вытянутое пятно. Слухи о том, что граница закрыта и все больше людей скапливается у пунктов пропуска, передавались из уст в уста, усиливая панику. Оголодавшие люди — старики, дети и раненые — слабели с каждым часом. По обеим сторонам дороги валялось множество телег и грузовиков, оставленных в первом случае потому, что животные больше не могли тащить поклажу, а во втором — потому что кончилось горючее. Айтор решил съехать с дороги, по которой все равно невозможно было продвигаться из-за толпы, и направился в сторону гор, в поисках перехода, где был менее строгий контроль на границе. Росер сначала отказывалась продолжать путь без Карме, но баск убедил ее, предположив, что та наверняка подойдет к границе с остальной толпой и во Франции они обязательно встретятся. Они долго спорили, пока Айтор не потерял терпения и не пригрозил девушке, что уедет в горы сам и бросит ее одну. Росер почти не знала его и потому поверила, что так он и сделает. В детстве Айтор часто ходил с отцом в горы, и сейчас он многое отдал бы за то, чтобы старик оказался рядом. Однако он был не единственный, кому мысль об окольных путях пришла в голову: люди целыми группами тянулись к подножию гор. Беременная Росер, с большим животом, отекшими ногами и воспалением седалищного нерва, очень тяжело переносила дорогу, но еще тяжелее она давалась семьям с детьми и стариками, а также солдатам с ампутированными ногами, в окровавленных бинтах. Ехать на мотоцикле можно было, только пока не закончится тропинка, но будет ли Росер в состоянии дальше идти пешком?
Как и предполагал баск, на мотоцикле они добрались до самых гор, он попытался забраться на нем повыше, пока наконец надрывавшийся мотор, выпускавший тучи дыма, окончательно не заглох. Дальше пришлось продолжить восхождение пешком. Айтор спрятал мотоцикл в кустах, поцеловал на прощание верного железного друга, словно преданную супругу, и пообещал, что обязательно за ним вернется. Росер помогла ему распределить узлы, которые они взвалили себе на спину. Большую часть вещей пришлось оставить и взять только самое необходимое: теплую одежду, запасную обувь, оставшуюся еду и французские деньги, которые предусмотрительный Виктор дал Айтору. Росер натянула на себя плащ и две пары перчаток: руки надо было беречь, если она хочет когда-нибудь снова сесть за фортепиано. Начался подъем. Росер шла медленно, но решительно, не останавливаясь; местами Айтору приходилось подталкивать ее или тянуть за собой, и при этом баск шутил или что-то напевал, поддерживая дух своей спутницы, будто бы они просто выбрались на пикник. Те немногие, кто тоже решил идти во Францию через горы, обгоняли их, издалека коротко помахав рукой Айтору и Росер. Вскоре они остались одни. Скользкая козья тропа окончательно исчезла. Ноги путников утопали в снегу, Айтор и Росер то и дело натыкались на валуны и упавшие стволы деревьев, время от времени им приходилось огибать пропасти. Один неверный шаг — и полетишь вниз на сотни метров. Ботинки Айтора, доставшиеся ему, как и очки, от вражеского офицера, павшего в бою, хоть и были сильно поношенные, но все-таки защищали ноги лучше, чем городская обувь Росер. Как бы то ни было, через довольно короткое время оба путника уже не чуяли под собой ног. А перед ними, на фоне пасмурного неба, возвышалась покрытая снегом гора, огромная и крутая. Айтор опасался сбиться с пути; он понимал: чтобы добраться до Франции, им нужно несколько дней — это в лучшем случае, — и они с Росер уже не смогут присоединиться к обогнавшей их группе беженцев. В душе баск проклинал себя за решение свернуть в горы, но всячески старался успокоить Росер, уверяя, что знает дорогу как свои пять пальцев.
Уже вечерело, когда они увидели вдалеке слабый свет и, собрав последние силы, приблизились к небольшому бивуаку. На расстоянии можно было различить несколько человеческих фигур, и Айтор решил рискнуть, даже если люди у огня — националисты, ведь альтернативой было заночевать на снегу. Он оставил Росер и осторожно приблизился к незнакомцам: вокруг костра сидели четверо мужчин, изможденных, бородатых, одетых в лохмотья, один с забинтованной головой. Ни лошадей, ни военной формы, ни зимних ботинок, ни походных палаток — ничего этого Айтор у них не заметил; незнакомцы скорее походили на оборванцев, чем на вражеских солдат, но ведь они могли оказаться бандитами. На всякий случай баск взвел курок пистолета, спрятанного под курткой; это был немецкий люгер-парабеллум, настоящее сокровище по тем временам, раздобытый им несколько месяцев назад во время одного из самых своих удачных приключений. Айтор Ибарра подошел совсем близко к костру, всячески пытаясь жестами продемонстрировать свое миролюбие. Один из мужчин, с винтовкой наперевес, шагнул ему навстречу, со спины его прикрывали еще два человека с ружьями, и все были так же осторожны и недоверчивы, как и Айтор. Мужчины остановились на некотором расстоянии друг от друга. Айтор в сердечном порыве выкрикнул приветствие на каталонском и на эускара[12]:
— Доброй ночи! Здравствуйте! Привет!
Пауза показалась ему нескончаемой, но вот наконец тот, кто выглядел главным, коротко приветствовал его на эускара:
— Всех благ тебе, пришедший!
Айтор понял, что эти люди — его товарищи, наверняка они такие же дезертиры, как он сам. От слабости у него подгибались ноги.
Двое мужчин поднялись и приблизились к своему приятелю, затем они обступили Айтора с трех сторон и, окончательно убедившись в его мирном расположении, приветственно похлопали по спине.
— Меня зовут Эки, его Исаи, а этот — его брат Жулен, — сказал человек с винтовкой.
Айтор в свою очередь назвался, объяснив, что с ним беременная женщина, и тогда они вместе двинулись за Росер. Почти что волоком они дотащили ее до маленького лагеря, показавшегося вновь прибывшим шикарным, поскольку здесь их ждала крыша из брезента, свет и еда.
Последующие часы ушли на то, чтобы обменяться новостями и разделить банку бобов, разогретых на огне; Айтор предложил остатки алкоголя из своей фляжки, ослиное жареное мясо и выменянный кусок хлеба — все, что было у него в рюкзаке.
— Убери свою провизию, вам она нужнее, — твердо сказал Эки и добавил, что завтра они ждут одного горца, который принесет им поесть.
Айтор, настаивая на том, чтобы отплатить за великодушное гостеприимство, отдал мужчинам свой табак. В последние два года только богачи и политические деятели курили контрабандные сигареты, все прочие довольствовались смесью сухой травы и лакричника, которой хватало лишь на одну затяжку. Кисет с английским табаком был принят от Айтора с религиозным поклонением. Благодарные мужчины свернули себе каждый по сигарете и закурили в молчаливом экстазе. Росер дали порцию бобов, укрыли ее брезентом, как палаткой, и приложили к ее заледеневшим ногам бутылку с горячей водой. Пока она отдыхала, Айтор рассказал гостеприимным хозяевам о сдаче Барселоны, о неизбежном разгроме Республики и о хаосе Отступления.
Мужчины выслушали новости невозмутимо, что-то в этом роде они и ожидали услышать. Все трое едва спаслись живыми из Герники, которую разбомбили страшные самолеты Легиона Кондор, сровнявшие с землей старинный город басков и посеявшие смерть и разрушения на своем пути, им чудом удалось выйти живыми из огня, когда от зажигательных бомб горели окрестные леса, где они прятались. Все трое до последнего дня сражались в составе Армейского корпуса басков в битве за Бильбао. Прежде чем отдать город врагу, верховное командование басков организовало эвакуацию гражданского населения во Францию, солдаты же продолжали воевать, разделившись на отдельные батальоны. Через год после падения Бильбао Исаи и Жулен узнали, что их отец и младший брат, попавшие во франкистскую тюрьму, были расстреляны. Кроме них двоих, никого не осталось от некогда большой семьи. И тогда они решили дезертировать, как только представится подходящий случай; демократия, Республика и война больше не имели смысла, они уже не понимали, за что воюют. И все это время после своего бегства они, под руководством Эки, хорошо знавшего Пиренеи, бродили по крутым и лесистым склонам гор, не задерживаясь в каком-то одном месте дольше чем на несколько дней.
В последние недели, с приближением неизбежного конца войны, новые знакомые Айтора и Росер стали чаще встречать тех, кто, как и они, покинули линию фронта. Нигде эти бывшие солдаты не ощущали себя в безопасности. Не выразили им сочувствия, какого могла бы ожидать побежденная армия и вынужденные отступать бойцы, и во Франции; там их не считали беженцами, только дезертирами. Их арестовывали и депортировали в Испанию, передавая в руки Франко. Им было некуда идти, они передвигались маленькими группами, нигде не задерживаясь подолгу; часть из них прятались в пещерах или в иных труднодоступных местах, чтобы переждать, пока ситуация нормализуется, другие с упорством самоубийц решили продолжать партизанскую войну против могущественной армии победителя. Они отказывались верить в окончательный разгром идеалов революции, ради которых стольким пожертвовали, и тем более не могли принять, что эти идеалы всегда были не более чем мечтой. Братья Исаи и Жулен, которых Айтор и Росер встретили в горах, принадлежали к числу тех, кто уже давно лишился иллюзий на этот счет, что же касается Эки, он думал только об одном: как выжить и соединиться с женой и детьми.
Парень с забинтованной головой, совсем юный, не принимал участия в разговоре; он был из Астурии, из-за раны лишился слуха и, казалось, был немного не в себе. Мужчины, шутя, объяснили Айтору, что не могут его прогнать, даже если бы хотели, поскольку тот обладает феноменальной меткостью, может попасть в зайца с закрытыми глазами, ни одна пуля у него не пропала зря, и благодаря ему они иногда едят мясо. У них и правда имелось несколько кроликов, приготовленных для обмена на кое-какую провизию горца, которого они ожидали завтра. Для Айтора не осталась незамеченной та грубоватая нежность, с какой товарищи обращались с астурийцем, словно с неразумным, малым ребенком.
Оба брата и Эки приняли своих новых знакомых за супругов и велели Айтору занять место рядом с девушкой под брезентом; двоим из них пришлось спать под открытым небом.
— Мы будем меняться, — сказали они, отказавшись от предложения Айтора дежурить с ними по очереди. — А так что же это будет за гостеприимство? — возражали они.
Айтор прилег рядом с Росер, которая сжалась в комок, защищая живот, и обнял ее, пытаясь хоть немного согреть. Кости у него ныли, все тело затекло, он очень боялся за будущую мать; он отвечал за ее жизнь и безопасность, он обещал Виктору Далмау, своему другу, уберечь девушку и ее ребенка. Впрочем, за время восхождения на гору Айтор убедился, что у Росер достаточно сил, так что хотя бы об этом можно было не беспокоиться.
— Я пасла коз на склонах холмов зимой и летом, Айтор, я привыкла к непогоде. Не думай, меня не так легко утомить. — Должно быть, Росер почувствовала его страх, потому что взяла его за руку и приложила к своему животу, чтобы он услышал, как толкается ребенок. — Не волнуйся, Айтор, это дитя в безопасности, и ему там хорошо, — сказала она, зевнув.
И тогда храбрый и веселый баск, повидавший столько смертей и страданий, столько зла и насилия, тихонько заплакал, уткнувшись в затылок девушки, запах которой он никогда не забудет. Он плакал о ней, потому что она не знает, что уже овдовела, плакал о Гильеме, которому не суждено увидеть сына и обнять невесту, плакал о Карме, которая ушла не простившись, плакал о себе, потому что смертельно устал и впервые в жизни засомневался в своей счастливой судьбе.
На следующий день горец, которого ждали, прибыл очень рано. Он медленно ехал верхом на старой кляче. Горец отрекомендовался как Анхель, мол, рад служить, и добавил, что это имя ему очень подходит, поскольку он — настоящий ангел-хранитель беженцев и дезертиров. Он привез ожидаемую провизию, несколько коробок с патронами и бутылку водки, чтобы разгонять тоску и обрабатывать рану астурийца. Когда парня перевязывали, Айтор увидел, что рана у того очень глубокая, была видна черепная кость. Он подумал, что только благодаря холоду астуриец избежал инфекции; он, должно быть, выкован из железа, если смог выжить с такой раной. Горец подтвердил, что Франция закрыла границы уже два дня назад и что сотни тысяч беженцев оказались в ловушке в ожидании смерти от холода и голода. Вооруженные гвардейцы никого не пропускают.
Анхель назвался пастухом, но Айтора было не так-то легко обмануть, очень уж горец походил на контрабандиста и чем-то напомнил баску его собственного отца; Анхель явно занимался более прибыльным делом, чем выгуливание коз по горным пастбищам. Отметив этот факт, Айтор предположил, что горец вполне мог встречаться раньше со стариком Ибаррой: в этих местах люди их профессии хорошо знали друг друга. Горных троп было не так уж много, а трудностей сколько угодно, не говоря о плохой погоде и преследовании властей по обе стороны границы. В таких обстоятельствах солидарность неизбежна.
— Мы же не преступники, наше ремесло необходимо, твой отец наверняка тебе это объяснял. Закон спроса и предложения, — добавил горец.
Он заверил Айтора и Росер, что во Францию невозможно пробраться без проводника: французы усилили охрану горных переходов через границу, так что теперь в распоряжении беженцев оставалась только тайная тропа, опасная в любое время года, особенно зимой. Анхель хорошо ее знал, потому что еще в начале войны водил по ней интербригадовцев.
— Славные ребята были эти иностранцы, но большинство из городских, из обеспеченных семей, некоторых мы по дороге недосчитались. Кто-то отстал, а кто-то упал в пропасть, да там и остался. — Он согласился перевести Айтора и Росер через перевал и получил плату французскими деньгами. — Женщина может ехать верхом, а мы пойдем пешком, — сказал он баску.
Утром, выпив суррогатный напиток, заменявший кофе, Айтор и Росер попрощались с приютившими их на ночь мужчинами и продолжили свой путь. Проводник предупредил их, что идти они смогут, только пока светло, и если они потерпят и станут как можно реже делать привалы в течение дня, не останавливаясь ни на минуту дольше, чем это необходимо, то смогут заночевать в пастушьей хижине. Айтор неусыпно следил за горцем, готовый в любой момент отразить нападение. В этих безлюдных, незнакомых им с Росер местах проводник запросто мог зарезать их обоих. Кроме денег, контрабандист мог поживиться пистолетом Айтора, его перочинным ножом и ботинками, а также непромокаемым пальто Карме. Они шли час за часом, промерзшие от холода, измученные, и продвигались вперед, утопая по колено в снегу. Чтобы дать отдохнуть коню, о котором его хозяин заботился, как о своем пожилом родственнике, Росер тоже приходилось подолгу идти пешком. Пару раз они останавливались на короткий отдых, ели талый снег и остатки жесткого мяса и хлеба. Когда стало темнеть, а температура упала настолько, что с трудом удавалось разлеплять заиндевевшие ресницы, Анхель указал на возвышавшийся впереди холм. Это и было долгожданное пастушье убежище хозяина.
Хижина представляла собой строение, сложенное из камней вместо кирпичей; дверей не было, но имелся широкий вход, через который они с трудом завели коня, чтобы тот не замерз на снегу. Внутреннее пространство их пристанища, круглое и с низким потолком, было просторным и защищенным гораздо лучше, чем казалось снаружи. Путники обнаружили несколько связок поленьев и охапок сена, большую бадью с водой, пару топоров и кое-какую кухонную утварь. Айтор развел огонь, чтобы приготовить одного из кроликов, которых вез с собой Анхель, а тот в свою очередь достал из своей туго набитой переметной сумы затвердевший сыр и хлеб, засохший и черный, но все-таки не такой безвкусный, как тот, который Росер выпекала в Барселоне в последние месяцы. Поужинав и накормив коня, все трое закутались потеплее и улеглись на сеновал, освещенный отблесками костра.
— Завтра перед уходом мы должны оставить здесь все, как было, когда мы пришли. Надо нарубить дров и наполнить бадью снегом. И еще, парень, отложи ты свое оружие! Можешь спать спокойно. Я контрабандист, но не убийца, — сказал Анхель.
Переход через Пиренеи занял три долгих дня и три ночи, однако благодаря Анхелю они не заблудились и им ни разу не пришлось спать под открытым небом, — каждый день заканчивался ночевкой в каком-нибудь укрытии. Вторую ночь путники провели в хижине у двоих угольщиков, у которых был пес, больше похожий на волка. Мужчины, зарабатывавшие на жизнь тем, что рубили древесину и потом изготавливали из нее уголь, показались грубыми и негостеприимными, но согласились принять их за плату.
— Ты поосторожнее с ними, парень, эти типы итальянцы, — предупредил Анхель, отведя Айтора в сторону.
Однако именно то, что угольщики были итальянцы, и позволило баску наладить с ними отношения: он знал наизусть несколько итальянских песен. Разом преодолев изначальную подозрительность, они вместе поели, выпили и закусили, после чего мужчины достали истрепанную колоду карт. Росер выигрывала чаще всех; она научилась превосходно играть в туте[13] еще в католическом колледже и обыгрывала соперников. Это привело хозяев в восторг, несмотря на то что они лишились куска затвердевшей салями, которую поставили на кон. После игры Росер без сил опустилась на груду мешков в углу и уснула, уткнувшись в жесткую шерсть пса, свернувшегося возле нее, чувствуя тепло. Прощаясь утром, девушка, как и полагалось, троекратно расцеловала угольщиков в обе щеки и сказала им, что даже на пуховой перине ей не доводилось спать так удобно, как у них в хижине. Когда Айтор и Росер отправились в путь, пес еще довольно долго сопровождал их, словно приклеившись к ногам девушки.
На третий день вечером Анхель объявил, что дальше они пойдут одни, без него. Они были спасены, оставалось только спуститься вниз по склону.
— Идите по этой тропе, ниже вы наткнетесь на заброшенную ферму. Там сможете передохнуть. — Он дал им немного хлеба и сыра, взял деньги и коротко обнял. — Твоя жена — золото, парень, береги ее. Я провел через горы сотни мужчин, от солдат, закаленных в бою, до бандитов, но я никогда не видел никого, кто бы, как она, вытерпел все, ни разу не пожаловавшись. Да еще с ее животом.
Через час, когда баск и его спутница подходили к ферме, им навстречу вышел мужчина с винтовкой. Завидев его, они резко остановились, пытаясь перевести дух. Воспользовавшись моментом, Айтор убедился, что пистолет на месте, в заднем кармане, и готов к бою. Несколько бесконечных минут мужчины стояли на расстоянии пятидесяти метров и смотрели друг на друга, а потом Росер сделала шаг вперед и крикнула, что они беженцы. Услышав женский голос и поняв, что одна из спускавшихся по склону женщина и что они напуганы даже больше, чем он сам, мужчина опустил оружие и обратился к ним на каталонском:
— Идите сюда, идите, я вам ничего плохого не сделаю.
Они были не первые и не последние беженцы, которые здесь побывали, сказал он и добавил, что сегодня утром его сын ушел во Францию и что теперь он боится, как бы его не схватили франкисты. Незнакомец привел их в некое подобие дома с земляным полом, у которого не хватало половины крыши, накормил их тем, что у него оставалось из еды, после чего устроил гостей на убогом, но чистом ложе, на котором спал его сын. Через несколько часов рядом с фермой появилось еще трое испанцев, и этот добрый человек принял на постой и их тоже. На рассвете он приготовил для своих гостей горячий, чуть подсоленный отвар, с маленькими кусочками картофеля и какими-то травами, объяснив, что это поможет им вытерпеть холод. Перед тем как показать дорогу, по которой путникам предстояло идти дальше, он подарил Росер пять кусочков сахара — последние, что у него были, — чтобы подсластить дорогу ей и еще не родившемуся малышу.
Вся группа во главе с Айтором и Росер направилась к границе. Они шли целый день, в точности следуя указаниям каталонца, давшего им приют у себя на ферме, и когда добрались до края горного карниза, то внизу увидели дома с освещенными окнами. Тогда-то они и поняли, что находятся уже во Франции, потому что в Испании по вечерам никто не зажигал свет — все боялись бомбежек. Группа беженцев продолжила спускаться и через некоторое время вышла на дорогу, где вскоре появился фургон французской сельской жандармерии, и тогда беженцы воспрянули духом: они во Франции, а она солидарна с ними, потому что в этой стране царит свобода, равенство и братство, потому что правительство здесь левое, а его глава — социалист. Жандармы грубо остановили их, бесцеремонно обыскали и отобрали у Айтора пистолет, перочинный нож и последние деньги. Больше ни у кого из испанцев оружия не было. Жандармы сопроводили всю группу в барак около мельницы, который раньше служил ангаром для зерна, а теперь его приспособили для беженцев, прибывавших во Францию сотнями. В бараке находилось множество людей — мужчин, женщин, детей, — тесно сгрудившихся на земляном полу, голодных и задыхавшихся от недостатка кислорода и от зерновой пыли, летавшей в воздухе. От жажды задержанных спасали несколько бидонов с водой сомнительной чистоты. Вместо отхожих мест рядом с бараком было вырыто несколько ям, над которыми, чтобы опорожниться, приходилось садиться на корточки, причем под присмотром охраны. Женщины плакали от унижения, а охранники насмехались над ними. Когда выйти в туалет понадобилось Росер, Айтор стал настаивать, что он ее проводит, и жандармы, видя, с каким трудом та поддерживает живот, разрешили ему пойти с ней. Позже, забившись в угол, они разделили между собой остатки хлеба и засохшую салями, выигранную у итальянцев; баск изо всех сил старался как мог огородить девушку от скопища людей и защитить от приступов отчаяния, то и дело охватывавших кого-нибудь в душном бараке. Люди вокруг беспрестанно обсуждали, что здесь их держат временно и что скоро их переведут в Административный центр задержания. Впрочем, что это означает, никто не знал.
Наследующий день прибыли военные грузовики и стали забирать женщин и детей. Людей в бараке охватила паника; жандармам приходилось разнимать семьи при помощи дубинок. Росер обняла Айтора, поблагодарила за все, что он для нее сделал, заверила, что с ней все будет в порядке, и спокойно направилась к грузовику.
— Я найду тебя, Росер, обещаю! — успел крикнуть Айтор ей вдогонку и упал на колени, злой от собственного бессилия.
В то время как гражданское население по возможности пробиралось к французской границе, а с ними и остатки побежденной армии, Виктор Далмау и другие врачи, до последнего остававшиеся на посту, вместе с волонтерами увозили раненых из Барселоны на поездах, в каретах «скорой помощи» и на грузовиках. Ситуация в городе сложилась настолько трудная, что главный врач, продолжавший руководить госпиталем, вынужден был принять чудовищное решение: оставить в госпитале наиболее тяжелых раненых, которые все равно не смогли бы выдержать дорогу и непременно умерли бы, и грузить на транспорт только тех, у кого еще сохранялась надежда выжить. Вагоны и машины заполняли ранеными до отказа, их укладывали на пол, дрожащих от холода и лихорадки, голодных, только что прооперированных, контуженных, ослепших, с ампутированными конечностями, больных тифом, дизентерией, гангреной, — и отправляли. У сопровождавшего их медицинского персонала не было средств, чтобы облегчить страдания несчастных, они могли лишь дать им попить, произнести слова утешения, а иногда, если умирающий об этом просил, — помолиться за него.
Больше двух лет Виктор проработал бок о бок с врачами, куда более опытными, чем он; он многому научился и когда работал на передовой, и в госпитале, где давно уже никто не спрашивал, какая у него квалификация, — здесь ценилась только преданность работе. Он, похоже, и сам забыл, что не доучился два курса до диплома, и рекомендовался пациентам как профессиональный медик, чтобы они больше ему доверяли. Он видел страшные раны, присутствовал при ампутации, ни разу не дрогнув, утешил многих несчастных, ушедших в мир иной, и считал, что его огрубевшая душа выдержит зрелище любого страдания и любого насилия, но поезд, на который его определили, и вся эта трагическая ситуация, свидетелем которой он стал, сломили его. Из Барселоны поезда шли до Жероны и там стояли в ожидании следующего транспорта. В какой-то момент, за тридцать восемь часов без еды и сна, когда Виктор пытался напоить умиравшего у него на руках мальчика-подростка, вдруг что-то внутри у него перевернулось.
— Это разбило мне сердце, — пробормотал он.
Неожиданно Виктор понял истинный смысл этих слов, ему показалось, он слышит звук разбивающегося стекла, и почувствовал в глубине своего существа пустоту, — не было там ни памяти о прошлом, ни осознания настоящего, ни надежды на будущее. Он тоже был словно весь в крови, как те раненые, которых ему не удалось спасти. Слишком много боли и слишком много мерзости в этой братской войне; уж лучше поражение, чем продолжать убивать и умирать.
Франция с ужасом взирала, как на границе собирается огромная толпа несчастных, которую едва удавалось удерживать с помощью вооруженных военных частей и наводивших на всех ужас колониальных отрядов, состоявших из выходцев из Сенегала и Алжира, гарцевавших на своих скакунах; они были в тюрбанах, с ружьями и длинными хлыстами. Массовый исход нежелательных лиц, как их официально именовали французы, мог переполнить страну. На третий день, следуя международному призыву, французское правительство позволило пропустить на территорию страны женщин, детей и стариков. За ними разрешили пересечь границу остальному гражданскому населению и только потом пропустили солдат, которые находились на последней степени усталости и истощения, однако, даже складывая оружие на землю, они продолжали петь свои патриотические песни, вскинув кверху сжатый кулак[14]. По обе стороны границы вдоль дороги образовались две горы из сложенных винтовок. Дальше, выстроив солдат в колонну, их вели в наспех устроенные лагеря для интернированных лиц.
— Allez! Allez-y![15] — подгоняли их конные охранники, сопровождая свои слова угрозами, оскорблениями и ударами хлыста.
Когда о раненых, вывезенных из Барселоны, казалось, уже все забыли, их вдруг стали переправлять через границу, тех, кто еще оставался в живых. Виктор и несколько врачей и санитаров помогали им дойти до пограничной заставы. Раненым пересечение границы далось гораздо легче, чем первым волнам беженцев, но приняты они были отнюдь не лучше. Зачастую их размещали в школах или оставляли на вокзалах и даже прямо на улице, поскольку в ближайших больницах их не могли ничем обеспечить, да их там никто и не ждал. Среди «нежелательных» они нуждались в лечении и уходе больше других. Но для такого количества пациентов в больницах не было ни мест, ни лекарств, ни медицинского персонала. Виктору разрешили присматривать за теми ранеными, кто числился на его ответственности, благодаря чему он сохранил за собой относительную свободу.
Расставшись с Айтором Ибаррой, Росер вместе с другими женщинами и детьми оказалась в лагере для интернированных в Аржелес-сюр-Мер, в тридцати пяти километрах от границы, где ко времени их прибытия уже находились десятки тысяч испанцев. Лагерь располагался на песчаном берегу моря и охранялся жандармами и сенегальцами. Море, песок и колючая проволока. Росер быстро поняла, что отныне они стали пленниками, предоставленными своей судьбе, и решила выжить во что бы то ни стало; если уж она перешла через горы, она должна выдержать все, что ждет ее впереди, — ради ребенка, которого носит, ради себя самой и ради надежды соединиться с Гильемом. Беженцам приходилось терпеть непогоду, холод и дождь, отсутствие санитарных условий — ни туалетов, ни чистой питьевой воды. Грунтовая вода для утоления жажды узников, копившаяся в специально вырытых «колодцах», была солоноватой и мутной; в нее попадали и пищевые отбросы, и моча — отхожие места располагались совсем рядом, — а также жидкость от разложения трупов, которые не успели вовремя убрать. Женщины сбивались в группы, чтобы защититься от сексуальной агрессии жандармов и кое-кого из тех беженцев, которые, потеряв все, утратили и понятия о приличиях. Росер вырыла для себя углубление в песке, куда каждую ночь укладывалась спать, укрывшись от ледяного северного ветра, вздымавшего тучи колючего всепроникающего песка, больно царапавшего кожу и слепившего глаза. Раз в день узникам раздавали водянистую чечевичную похлебку, а иногда холодный кофе или сбрасывали в толпу буханки хлеба с приезжавших в лагерь грузовиков. За каждую буханку мужчины дрались не на жизнь, а на смерть; женщинам и детям доставались крохи, и то если только какой-нибудь счастливый обладатель хлеба из жалости отщипывал для них кусочек. Многие беженцы умирали в лагере, от тридцати до сорока человек в день: сначала дети — от дизентерии, потом старики — от пневмонии, потом все прочие — по разным причинам. По ночам дежурные каждые десять-пятнадцать минут будили своих заснувших товарищей, заставляя их шевелиться, чтобы не дать им умереть во сне от холода. Однажды женщина, которая выкопала себе такое же углубление неподалеку от Росер, проснулась на рассвете, прижимая к себе мертвую пятимесячную дочку. В тот день температура опустилась ниже нуля. Несколько человек отнесли труп ребенка как можно дальше и закопали его в песок. Росер весь день не отходила от несчастной матери, которая совсем не плакала, а молча сидела, уставившись в одну точку. Ночью женщина утопилась в море. Она была не единственная. Пройдет еще много времени, прежде чем мир предъявит счет: около пятнадцати тысяч человек погибли в этих французских лагерях от голода, холода, истощения, жестокого обращения и болезней. Здесь умерли каждые девять из десяти детей.
Наконец женщин и детей отделили от мужчин, отгородив женскую зону от мужской двойной колючей проволокой. Власти распорядились привезти в лагерь кое-какие строительные материалы, из которых сами беженцы сооружали себе жилища. Росер удалось поговорить с одним из охранников лагеря и убедить его устроить организованную раздачу полагавшейся беженцам скудной еды, чтобы матерям не пришлось драться за крохи хлеба для своих детей. Тогда же в лагере появились две медсестры из Красного Креста, с вакциной и порошковым молоком для детей, которое они разводили водой, а потом, следуя инструкциям, фильтровали молочную смесь через чистую тряпочку и кипятили несколько минут. Они также привезли одеяла и теплую одежду для детей, а еще адреса и фамилии тех французских семей, которые не возражали нанять испанок в качестве домашней прислуги или работниц по хозяйству. Само собой, предпочитали женщин без детей. Через этих медсестер Росер передала записку для Элизабет Эйденбенц в надежде, что та находится во Франции.
— Скажите ей, что я невестка Виктора Далмау и что я беременна.
Поначалу Элизабет занималась судьбой бойцов с передовой линии фронта, а затем, когда поражение стало неминуемым, сопровождала толпы беженцев на пути в изгнание. Элизабет перешла границу в медицинском голубом халате и белом переднике, чтобы никто ее не задержал. Она получила записку от Росер в числе сотен просьб о помощи и, возможно, не обратила бы на нее особенного внимания, если бы не имя Виктора Далмау. Она с нежностью вспоминала этого застенчивого мужчину, который играл на гитаре и хотел на ней жениться. Она часто думала о том, что с ним стало, и утешала себя мыслью, что, наверное, Виктор жив. На следующий день после того, как Элизабет получила записку от Росер, она отправилась в Аржелес-сюр-Мер, чтобы отыскать ее там. Она знала, в каких ужасающих условиях содержатся интернированные в лагерях, но все равно была потрясена, увидев эту юную девушку, растрепанную и грязную, бледную, с темными кругами под воспаленными от песка глазами, и такую худую, что казалось, ее огромный живот вырастал прямо из скелета. Однако, несмотря ни на что, Росер предстала перед Элизабет не сломленной, но сумевшей сохранить и свое всегдашнее достоинство, и твердую, ясную речь. Ничто в ее словах не выдавало тревогу или покорность перед обстоятельствами, словно она вполне контролировала ситуацию.
— Виктор говорил мне о вас, сеньорита, он сказал, вы можете помочь нам воссоединиться.
— А кто еще с тобой?
— На данный момент я одна, но сюда, во Францию, должны прибыть Виктор и его брат Гильем — отец моего ребенка, — и друг Виктора по имени Айтор, и, возможно, сеньора Далмау, мать Виктора и Гильема. Когда они прибудут, пожалуйста, передайте им, где я нахожусь. Надеюсь, они найдут меня до родов.
— Ты не можешь здесь оставаться, Росер. По мере сил я пытаюсь помогать беременным и кормящим женщинам. Едва ли твой ребенок выживет в лагере.
Элизабет объяснила Росер, что в открытом ею приюте для будущих мам мест на всех не хватает, и она уже присмотрела заброшенный особняк в Эльне, где мечтает организовать большой приют для беременных и кормящих матерей, оазис для женщин и грудных детей посреди этого океана скорби. Здание надо поднимать из руин, так что это займет не один месяц.
— Ты не можешь столько времени оставаться здесь, Росер, ты должна немедленно покинуть лагерь.
— Но как?
— Начальник знает, что я забираю тебя с собой. На самом деле единственное, чего они хотят, — это избавиться от беженцев, и они всячески способствуют тому, чтобы беженцы находили работу или тех, кто возьмет на себя заботу о вас. Каждый, кто находит работу или защиту, свободен. Так что никто не станет препятствовать твоему уходу.
— Но здесь полно женщин и детей, и беременные есть.
— Я сделаю все, что смогу. Я вернусь и приведу помощь.
Снаружи их ожидала машина с эмблемой Красного Креста. Элизабет понимала, что прежде всего Росер необходима горячая еда, и повела ее в первый же ресторан, который встретился им по дороге. Посетителей в этот час было немного, и они не скрывали отвращения, глядя на вонючую нищенку в сопровождении опрятной медсестры. Росер съела весь хлеб, который принесли на стол, еще до того, как подали тушеного цыпленка. Молодая швейцарка вела машину, словно ехала на велосипеде, лавируя между машинами, заезжая на тротуары и не удостаивая вниманием перекрестки и дорожные знаки, которые считала необязательными, так что до Перпиньяна они добрались быстро. Элизабет привела Росер в дом, где располагался приют для молодых матерей; там было еще восемь молодых женщин: одни — на последних сроках беременности; другие, совсем недавно родившие, с новорожденными младенцами на руках. Росер встретили здесь с присущей испанкам сдержанностью, женщины снабдили ее мылом, полотенцем и шампунем и отправили в душ, а сами пошли собирать необходимую для нее одежду. Через час Росер предстала перед Элизабет, чистая, с еще влажными волосами, в черной юбке, короткой шерстяной блузе, едва прикрывавшей живот, и в ботинках на каблуках. Вечером того же дня Элизабет отвезла ее к супружеской паре английских квакеров[16], вместе с которыми работала на Мадридском фронте, добывая еду и одежду для детей, пытаясь защитить их от войны.
— Ты останешься с ними, сколько будет нужно, Росер, по крайней мере до родов. А дальше посмотрим. Это очень хорошие люди. Квакеры всегда там, где их помощь необходима. Они святые, единственные святые, которых я уважаю.
Приветствую и добродетель, и порок окраин бедных…
Корабль «Тихоокеанская королева» вышел из чилийского порта Вальпараисо в начале мая, чтобы через двадцать семь дней причалить в Ливерпуле. Европа переходила от весны к лету, полному неопределенности, в воздухе носились отзвуки барабанного боя грядущей войны. За несколько месяцев до этого европейские державы подписали Мюнхенское соглашение, которое Гитлер не намеревался выполнять. Западный мир, словно завороженный, наблюдал за распространением фашизма. Однако на борту «Тихоокеанской королевы» гул приближающегося конфликта был приглушен расстоянием и шумом дизельных двигателей, которые толкали вперед через два океана этот плавучий город весом 17702 тонны. 162 пассажира второго класса и 446 третьего класса считали плавание слишком долгим, но в первом классе неизбежные неудобства морского путешествия растворялись в утонченной атмосфере незаметно пролетающих дней, и порывы ветра, вызывающие волнение на море, никак не нарушали приятного времяпрепровождения. На верхней палубе шум моторов был едва различим; сюда долетали ласкающие слух звуки музыки из гостиной, где играл оркестр и женский струнный квартет; здесь слышался разноязыкий говор 280 пассажиров, мимо которых проходили моряки и офицеры, с головы до ног одетые в белое, и сновали официанты в униформе с золотыми пуговицами; к гулу голосов добавлялся нежный звон хрусталя, постукивание фарфоровой посуды и звяканье серебряных приборов. Кухня отдыхала только в самое темное время суток, предшествующее рассвету.
В каюте с двумя спальнями, двумя ванными комнатами, гостиной и террасой Лаура дель Солар со стоном пыталась втиснуться в эластичную грацию, пока вечерний туалет ждал ее расстеленным на кровати. Платье было приготовлено именно для этого случая, для предпоследнего вечера, когда пассажиры первого класса блистают самыми элегантными нарядами из своих чемоданов и лучшими украшениями. Туалет из голубого шелка от Шанель был куплен в Буэнос-Айресе, портниха в Сантьяго выпустила в швах шесть сантиметров, но через несколько недель плавания Лаура уже снова влезала в него с трудом. Ее муж, Исидро дель Солар, с довольным видом завязывал подобающий случаю белый галстук, стоя перед двустворчатым зеркалом. Он был не такой лакомка, как она, отличался дисциплинированностью, держал себя в форме и в свои пятьдесят девять выглядел красавцем. Он мало изменился за годы их совместной жизни, в отличие от нее, располневшей от материнства и десертов. Опустив голову и совершенно поникнув, Лаура села в кресло, обтянутое гобеленом.
— Что с тобой, Лаурита?
— Ты очень расстроишься, если я не пойду с тобой сегодня вечером, Исидро? У меня болит голова.
Муж подошел к ней, на лице у него читалось выражение категорического неприятия, которому Лаура никогда не умела противостоять.
— Прими пару таблеток аспирина, Лаурита. Сегодня ужин у капитана. Это очень важный ужин, пришлось совершить геройский поступок и подкупить стюарда, чтобы на него попасть. Нас будет всего восемь человек, твое отсутствие станет слишком заметно.
— Но я себя плохо чувствую, Исидро…
— Сделай над собой усилие. Для меня это деловой обед. Придут сенатор Труэба и два английских предпринимателя, заинтересованных в покупке моих шерстяных тканей. Помнишь, я тебе о них рассказывал? У меня есть предложение от одной гамбургской фабрики, они занимаются пошивом военной формы, но с немцами очень трудно договариваться.
— Не думаю, что сеньора Труэба будет присутствовать.
— Она вообще весьма странная женщина. Ходят слухи, она общается с мертвецами, — заметил Исидро.
— Все иногда общаются с мертвецами, Исидро.
— Какие глупости ты говоришь, Лаурита!
— Я не влезаю в платье.
— Что за важность? Несколько лишних килограммов! Надень другое. Ты в любом платье выглядишь красавицей, — в сотый раз повторил он привычную фразу.
— Как же тут не растолстеть, Исидро? Единственное, что мы делаем на корабле, — без конца едим.
— Да ладно тебе! Могла бы делать упражнения, плавать в бассейне, например.
— Как тебе такое в голову пришло! Чтобы я появилась на людях в банном халате!
— Я не собираюсь тебя принуждать, Лаура, но повторяю: твое присутствие на этом ужине очень важно. Не подводи меня. Давай я помогу тебе застегнуть платье. Надень сапфировое ожерелье, оно потрясающе смотрится.
— Оно слишком роскошное.
— Ничего подобного. Оно даже скромное по сравнению с теми драгоценностями, которые мы видели здесь, на корабле, у других женщин, — решительно сказал Исидро, открывая сейф ключом, который носил в кармане жилета.
Лаура тосковала о террасе с камелиями в своем доме в Сантьяго, о Леонардо, играющем в этом тихом уголке, где она могла спокойно вязать или молиться, защищенная от шума вентилятора и лихорадочной активности мужа. Исидро дель Солар был ее судьбой, но брак с ним она рассматривала как обязанность. Она завидовала своей младшей сестре, кроткой Терезе, которая стала монахиней и поселилась в закрытом монастыре, где предавалась размышлениям, читала благочестивую литературу и вышивала приданое для невест из высшего общества. Сестра посвятила жизнь Богу, ей не надо отвлекаться на то, что приходится терпеть Лауре, — участвовать в мелодраматических разногласиях отцов и детей, сражаться с домашней прислугой, терять время на визиты и жертвовать собой ради супружества. Исидро был вездесущим, вселенная вращалась вокруг него, вокруг его желаний и требований. Такими были его дед и отец, и таковы все мужчины.
— Взбодрись, Лаурита, — сказал Исидро, стараясь застегнуть крошечную застежку ожерелья, которое надел ей на шею. — Я хочу, чтобы все прошло хорошо и чтобы это путешествие стало для нас памятным.
Но для нее памятным стало путешествие, предпринятое ими несколько лет назад на только что построенном корабле «Нормандия», с поражавшей воображение внушительной столовой на 700 персон, люстрами и фонтанами с подсветкой от Лалика[17], внутренним декором в стиле ар-деко и зимним садом с экзотическими птицами в клетках. Все пять дней плавания из Нью-Йорка во Францию супруги дель Солар наслаждались роскошью, не принятой в Чили, где умеренность считалась добродетелью. Чем больше у чилийцев водилось денег, тем больше усилий они прилагали, чтобы это скрыть; свое богатство выставляли напоказ только арабы-иммигранты, разбогатевшие на торговле, но ни с одним из них Лаура не была знакома; такие люди не входили в круг ее общения и никогда не будут в него входить. На борту «Нормандии» она пережила второй медовый месяц, оставив пятерых детей на попечение бабушек и дедушек, на английскую гувернантку и на домашнюю прислугу. Неожиданным результатом путешествия стала очередная беременность Лауры, которую меньше всего ждали. Она была совершенно уверена, что именно во время этого короткого морского приключения они зачали Леонардо, саму кротость и невинность, ее дорогого Малыша. Мальчик родился через несколько лет после Офелии, которая на тот момент была самой младшей дочерью в их большом семействе.
«Тихоокеанская королева» хоть и не могла соперничать в роскоши с «Нормандией», но здесь тоже было неплохо. Лаура завтракала в постели, как делала всегда, одевалась к десяти часам утра, чтобы посетить мессу в часовне, потом отправлялась подышать свежим воздухом на палубу, садилась в шезлонг, специально для нее предназначенный, и официант приносил ей мясной бульон и бутерброды; затем она отправлялась к обеденному столу, где подавали не менее четырех блюд, после чего наступало время чая с булочками и пирожными. Ей едва хватало времени на сиесту и на несколько партий в канасту[18], как уже наступала пора одеваться для коктейлей и к ужину, где приходилось натянуто улыбаться и выслушивать чуждые мнения. После ужина начинались танцы — обязательная часть вечера. Исидро был легок на ногу и обладал хорошим слухом, Лаура же передвигалась с изяществом тюленя, вылезшего на песчаный берег. В качестве полуночного перекуса, когда оркестр уходил на перерыв, подавали паштет, икру, шампанское и десерты. От первых трех Лаура отказывалась, но устоять перед сладостями не могла. Прошлой ночью шеф-кондитер корабельной кухни, неистовый француз, устроил настоящую шоколадную оргию, центром которой стал затейливый фонтан, разбрызгивающий шоколад из разинутого рта хрустальной рыбы.
Для нее путешествие на «Тихоокеанской королеве» стало очередной уступкой мужу. Если говорить об отпуске, она предпочла бы поехать в свои владения на юге страны или наведаться в их летний домик в Винья-дель-Мар, где дни тянулись медленно и праздно, где долгие прогулки сменялись чаепитием в тени деревьев и чтением молитвы всей семьей, вместе с детьми и прислугой. Для ее мужа путешествие в Европу служило возможностью укрепить деловые связи и посеять семена новых сделок. На каждую столицу, которую они собирались посетить, у него имелась целая записная книжка различных данных. Лаура чувствовала себя обманутой, путешествие не походило на отпуск. Исидро был человеком, устремленным в будущее, как он сам себя называл. В семье Лауры такие вещи казались подозрительными; зарабатывать легкие деньги, пускаясь в коммерческие авантюры, считалось присущим новым богачам, парвеню, карьеристам. Семья Лауры терпела этот недостаток Исидро, поскольку никто не сомневался в его испанско-баскском происхождении, — никакой арабской или еврейской крови в его жилах не было. Он принадлежал к ветви семьи дель Солар, где все отличались незапятнанной репутацией, кроме разве что его отца, в зрелые годы влюбившегося в скромную школьную учительницу и прижившего с ней двоих детей, прежде чем их связь раскрылась. Обширная семья и прочие представители класса, к которому принадлежал отец Исидро, сомкнули ряды вокруг жены и законных детей, но он все равно не захотел оставить любовницу. Этот скандал его уничтожил. Исидро тогда исполнилось пятнадцать лет. Он больше не виделся с отцом, хотя тот продолжал жить в том же городе, однако спустился на пару ступеней в строгой классовой иерархии и потому исчез из своего прежнего круга. Об этой драме никогда не упоминали, но все о ней знали. Братья матери Исидро помогали брошенной женщине, обеспечив минимальное содержание и пристроив на работу его самого, старшего из детей, вынужденного оставить колледж. Парень оказался умнее и энергичнее всех своих родственников, вместе взятых, и всего через несколько лет достиг финансового состояния, которое соответствовало его фамилии[19]. Он гордился тем, что никому ничем не был обязан. В двадцать девять лет он получил руку Лауры Бискарры, благодаря своей репутации и разным занятиям, считавшимся уважаемыми среди людей его социального уровня: разведение овец в Патагонии, импорт антиквариата из Эквадора и Перу, владение недвижимостью, приносившей малый доход, но достаточно престижной. Семья невесты, происходившая от дона Педро де Бискарра, временно исполняющего обязанности губернатора Колонии в XVI веке, представляла собой католический клан, ультраконсервативный, невежественный и закрытый; члены семьи жили, женились и умирали, не смешиваясь с другими семьями и не интересуясь идеями нового времени. Они были чужды наукам, искусству и литературе. Исидро они приняли только потому, что он у всех вызывал симпатию и сумел доказать, что у него по материнской линии есть родство с семьей Бискарра.
На борту «Тихоокеанской королевы» Исидро дель Солар провел двадцать с лишним дней, укрепляя деловые контакты и занимаясь спортом: он играл в пинг-понг и брал уроки фехтования. Исидро начинал день пробежкой — несколько кругов по палубе, — а оканчивал за полночь, в компании друзей и знакомых, в гостиной для курящих, куда дамы не допускались. Господа обсуждали состоявшиеся сделки, напуская на себя безразличие, поскольку считалось дурным тоном выказывать излишний интерес, но политические темы всегда вызывали бурные страсти. Новости узнавали из корабельной газеты: по утрам пассажирам раздавали два печатных листа бумаги с телеграфными сообщениями. К вечеру эти сообщения уже устаревали; все менялось с головокружительной быстротой, знакомый мир перевернулся с ног на голову. По сравнению с Европой Чили казалась райским уголком, оставленным так далеко позади. На тот момент правительство страны состояло из левых центристов, а ее президент принадлежал к партии радикалов и был масоном, презираемым правыми; его имя не произносилось в «приличных домах», но длилось это недолго. Левые, с их неуклюжим реализмом и неотесанностью, не думали о будущем; эту обязанность взяли на себя хозяева Чили. На борту корабля Исидро встречался с женой за едой и на вечерних развлечениях. На корабле пассажирам были предложены кино, театр, музыка, цирк, выступления чревовещателей, сеансы гипноза и ясновидения, вызывавшие восторг у дам и насмешки у мужчин. Будучи темпераментным жизнелюбом, Исидро посещал все эти мероприятия, с сигарой в одной руке и бокалом вина в другой, не обращая внимания на мнение жены, шокированной этим напускным весельем, отдающим грехом и разнузданностью.
Лаура сидела перед зеркалом, стараясь не расплакаться. На другой женщине это платье выглядело бы потрясающе, подумала она; она его не достойна, как не достойна почти ничего из того, что имела. Она сознавала свое привилегированное положение; ей повезло родиться в семье Бискарра, повезло выйти замуж за Исидро дель Солара, повезло, что у нее есть и иные многочисленные блага, доставшиеся ей словно по волшебству, без малейших усилий и каких бы то ни было стремлений с ее стороны. Она всегда чувствовала себя защищенной и обеспеченной. Она родила шестерых детей, но ни разу в жизни не поменяла пеленки и не приготовила молочную смесь; то были обязанности добрейшей Хуаны, надзиравшей за кормилицами и служанками. Хуана ухаживала за всеми детьми, включая Фелипе, которому скоро должно исполниться уже двадцать девять лет. Лауре в голову не приходило спрашивать Хуану, сколько той лет, с какого времени она работает у них в доме, она даже не помнила, откуда та родом. Господь слишком многим одарил Лауру. Но почему именно ее? И что он попросит взамен? Этого она не знала, но ее долг перед божественной природой причинял ей мучения. На борту «Нормандии» она из любопытства отправилась на палубу третьего класса посмотреть на тамошнюю жизнь, нарушив тем самым инструкцию не смешиваться с пассажирами другого класса из соображений гигиены, — об этом гласило объявление на двери каюты. Если бы, к несчастью, у кого-нибудь обнаружили туберкулезную или иную сыпь, свидетельствующую о заразной болезни, всех бы посадили на карантин, — объяснил Лауре офицер, призвавший ее к порядку. Однако Лауре удалось увидеть достаточно, и она лишний раз убедилась в том, что заметила еще тогда, когда вместе с другими сеньорами из Общества дам-католичек распределяла гуманитарную помощь в отдаленных поселках; у бедных людей кожа другого цвета, более темная, от них странно пахнет, у них тусклые волосы и поношенная одежда. Но каковы были пассажиры, что плыли в третьем классе? Они не выглядели ни оборванными, ни отчаявшимися, как бедняки в Сантьяго, но и на их коже, волосах и одежде Лаура заметила все тот же пепельный налет. «Почему у них он есть, а у меня нет?» — спрашивала себя Лаура, чувствуя одновременно облегчение и стыд. Вопрос не давал ей покоя, словно навязчивый шум в голове. На борту «Тихоокеанской королевы» классовые различия были такими же, как и на борту «Нормандии», но контраст выглядел менее драматичным, — времена изменились, да и корабль был не такой роскошный. Основную часть пассажиров туристического класса, как называлась публика с нижних палуб, садившаяся на пароходы в Чили, Перу и в портах других стран на тихоокеанском побережье, составляли чиновники, служащие, студенты, мелкие торговцы и иммигранты, отправлявшиеся в Европу навестить свои семьи. Лаура открыла для себя, что они проводят время гораздо веселее, чем пассажиры первого класса, в атмосфере расслабления и праздника, они поют, танцуют, пьют пиво, устраивают конкурсы, играют в разные игры; им не надо надевать твид к обеду, шелк, чтобы выпить кофе, и вечерние туалеты к ужину.
В этот предпоследний вечер, сидя перед зеркалом, уже втиснутая в бальное платье, надушенная, с ожерельем, унаследованным от матери, Лаура хотела только одного: выпить рюмку хереса с несколькими каплями валерьянки, забраться в постель и спать, спать, спать несколько месяцев подряд, пока не закончится путешествие и она не вернется в свой дом с прохладными комнатами и привычной атмосферой, где ее ждет Малыш Леонардо. Его ей не хватало больше всего, это была настоящая пытка, столько времени находиться так далеко от сына; а вдруг он ее не узнает, когда она вернется, память у него такая хрупкая, как, впрочем, и он сам. А если он болеет? Об этом лучше не думать.
Бог дал ей пятерых нормальных детей и напоследок подарил ей это невинное дитя с чистой душой. Вот бы уснуть… если бы можно было уснуть. В желудке у нее бушевал пожар, в груди слышались хрипы. «Всегда уступаю только я, все делается по воле Исидро, на первом месте всегда только он, и на втором тоже, и на третьем, он все время мне это повторяет, будто так и надо, и я с этим соглашаюсь. Как бы я хотела овдоветь!» — мелькнуло у нее в голове. Эту мысль, возникшую в мозгу, она должна победить молитвой и раскаянием. Желать смерти другому человеку — тяжкий грех; у Исидро дурной характер, но он прекрасный муж и отец, он не заслуживает такого ужасного пожелания от своей супруги, женщины, которая обещала быть ему верной и во всем подчиняться, — она поклялась в этом перед алтарем. «Мало того, что я толстая, я еще и сумасшедшая», — подумала она и вздохнула. Этот вывод показался ей вдруг забавным. Она невольно улыбнулась, и муж принял ее улыбку за согласие.
— Вот такой ты мне нравишься, красавица моя, — сказал он и, напевая, отправился в ванную.
Офелия вошла в каюту родителей без стука. В свои девятнадцать лет она была такая же дерзкая, как и в подростковом возрасте, и постоянно перечила отцу; она была его любимицей, потому что единственная из всех детей напоминала Исидро его самого, — смелая, упрямая и несгибаемая. Девочка не слишком часто посещала колледж, она окончила его лишь потому, что монахини мечтали от нее избавиться. За двенадцать школьных лет она научилась немногому, однако у нее получалось скрывать свое невежество благодаря доброму нраву, умению помалкивать и наблюдательности. Офелия обладала хорошей памятью, которой, правда, хватало лишь на курс по общей истории и на таблицу умножения, зато она наизусть знала множество песенок, которые передавали по радио. Она была рассеянна, кокетлива и весьма привлекательна, из-за чего отец опасался, что его дочь может стать легкой добычей для мужчин, не страдающих угрызениями совести. Исидро не сомневался, что все судовые офицеры и половина пассажиров мужского пола, включая стариков, уже положили на нее глаз. Кто-нибудь из мужчин постоянно восторгался талантом его дочери, имея в виду акварели, которые Офелия рисовала, сидя на палубе, но крутились они около нее не столько из-за ее заурядных картинок, сколько по совершенно иным причинам. Исидро же в скором времени рассчитывал выдать дочь замуж и таким образом поручить заботам Матиаса Эйсагирре, вот тогда-то, как он говорил, он и сможет наконец вздохнуть спокойно, но, с другой стороны, лучше бы немного подождать, потому что, если Офелия выйдет замуж так же рано, как ее сестры, уже через несколько лет она превратится в вечно раздражительную матрону.
Отправиться из Чили, далекого юга Америки, в Европу — долгая и дорогостоящая одиссея, которую немногие могли себе позволить. Семья дель Солар не принадлежала к числу самых богатых в стране, хотя они и были близки к тому; дель Солары могли бы стать таковыми, если бы отец Исидро сохранил для сына то, что получил в наследство, но он сам же все и растратил еще до того, как ушел из семьи. В любом случае положение в обществе зависит не столько от денег, сколько от происхождения. В отличие от многих других богатых соотечественников с провинциальной ментальностью, Исидро считал, что видеть мир необходимо. Отделенная от соседних государств, Чили была словно остров, граничивший с необитаемой пустыней на севере, с непроходимыми Андами на востоке, с Тихим океаном на западе и покрытой вечными льдами Антарктидой на юге; так что чилийцам оставалось только созерцать собственный пупок, в то время как за пределами страны галопом скакал XX век. Путешествовать для Исидро значило делать выгодные вложения. Двоих старших сыновей он послал в Соединенные Штаты и в Европу, как только те достигли достаточного, по его мнению, возраста, и то же самое он собирался предложить дочерям, но они вышли замуж еще до того, как наступил подходящий для этого момент. Он не должен допустить ничего подобного с Офелией; нужно вытащить ее из закрытого и ханжеского мира Сантьяго и придать ей светский лоск. Отправляясь в путешествие, Исидро лелеял тайную мысль, о которой на тот момент не знала даже его жена, а именно: по окончании плавания отдать Офелию в женский колледж в Лондоне. Год или два британского воспитания пойдут ей на пользу; она улучшит свой английский, которым с детства занималась с гувернанткой и частными учителями, как и остальные его дети, кроме, разумеется, Леонардо. Языком будущего станет английский, несмотря на то что Европой владеет Германия. Колледж в Лондоне — вот что необходимо Офелии, прежде чем она выйдет замуж за Матиаса Эйсагирре, своего вечного жениха, который видит свое будущее исключительно в дипломатии.
Офелия занимала каюту, смежную с родительской. В ее комнате все эти дни царил полнейший хаос: раскрытые баулы, чемоданы, шляпные картонки, одежда, обувь, россыпи косметики, теннисные ракетки и модные журналы — все валялось на полу. Привыкнув к домашней прислуге, девушка, не задумываясь, жила среди беспорядка и никогда не интересовалась, кто собирает ее вещи с пола и наводит чистоту. На корабле достаточно было позвонить в колокольчик или нажать на кнопку звонка, как тут же, словно по волшебству, явился бы кто-то из обслуживающего персонала, чтобы убрать в каюте. В тот вечер Офелия выудила из одного раскрытого чемодана довольно легкомысленный костюм с поясом, который вызвал у отца недовольное восклицание:
— Где ты взяла это одеяние, как у девицы легкого поведения?!
— Это модно, папа. Или ты хочешь, чтобы я выглядела как мать Тереза?
— Не дерзи! Что бы подумал Матиас, если бы увидел тебя в этом?
— Стоял бы открыв рот, как всегда, папа. И нечего мне тут намекать, я не собираюсь выходить за него замуж.
— Тогда не надо давать ему надежду.
— Он святоша.
— А ты бы предпочла, чтобы он был атеистом?
— Он мне не нужен, ни такой, ни сякой, папа. Мама, я пришла попросить у тебя бабушкино ожерелье, но вижу, ты сама его надела. Тебе очень идет.
— Возьми его, Офелия, на тебе оно будет смотреться лучше, чем на мне, — торопливо заверила мать, собираясь расстегнуть замочек на украшении.
— Ни в коем случае, Лаура! Ты что, не слышала? Я хочу, чтобы сегодня вечером оно было на тебе! — сухо перебил муж.
— Разве это так важно, на ком оно сегодня будет, на девочке или на мне?
— Да, важно! И довольно об этом! Офелия, накинь шаль или жакет, у тебя слишком открытый наряд, — приказал Исидро, припомнив, как ему было стыдно на недавнем костюмированном балу, куда Офелия явилась, одетая одалиской, с вуалью на лице и в прозрачной пижаме.
— Но ведь меня там никто не узнал, папа. К счастью, я не обязана сидеть за столом с этими старыми занудами. Надеюсь провести время с кем-нибудь получше.
— Не груби! — только и успел сказать отец, прежде чем девушка выскользнула из комнаты, подражая движениям танцовщицы фламенко.
Ужин у капитана показался Офелии дель Солар бесконечным. После десерта, представлявшего собой вулкан из мороженого и меренг с горящим пламенем внутри, мать сослалась на мигрень и удалилась к себе в каюту, а дочь отправилась в гостиную танцевать свинг под виртуозные звуки джаза. Она начала с шампанского, а закончила в укромном уголке палубы поцелуями с шотландским офицером, у которого были волосы цвета морковки и смелые руки. Там ее и обнаружил отец.
— Ради бога, что ты творишь?! Ты не знаешь, что слухи летают по воздуху?! Матиасу станет известно о твоем поведении, прежде чем мы пришвартуемся в Ливерпуле. Вот увидишь!
В Сантьяго, в доме на улице Мар-дель-Плата, чувствовалась атмосфера продолжительных каникул. Хозяева уехали в путешествие на четыре недели, и никто по ним не скучал, включая собаку. Их отсутствие не изменило привычного хода жизни и не облегчило прислуге ее рабский труд, — просто никто не торопился. По радио гремели спектакли, музыка и футбол, и было время подремать во время сиесты. Даже Леонардо, так сильно привязанный к матери, выглядел, казалось, совершенно довольным, во всяком случае, он перестал о ней спрашивать. Они расстались впервые, и, ничуть об этом не сожалея, Малыш пользовался случаем, чтобы изучить все запрещенные места их огромного трехэтажного дома: подвал, каретный сарай, винный погреб и чердак. Старший сын Фелипе, на которого оставили дом и младшего брата, относился к своим обязанностям довольно небрежно, во-первых, потому, что по природе своей не был склонен играть роль главы семьи, а во-вторых, потому что у него имелись и другие, более интересные занятия. Его целиком и полностью занимало политическое решение проблемы испанских беженцев, и ему было решительно все равно, подали на обед суп или крабов, спит ли Малыш в кровати вместе с собакой, он не проверял счета из магазинов, а когда у него спрашивали, какие будут указания, отвечал: делайте как всегда.
Домашним хозяйством с незапамятных времен руководила Хуана Нанкучео. Она была метиска, родившаяся от креола и индейской женщины из племени мапуче, обитавшем на крайнем юге; определить ее возраст не представлялось возможным, она была низкорослая и крепкая, словно старое дерево ее родных лесов, у нее была длинная коса и оливковая кожа, грубые манеры и укоренившиеся привычки. Под ее строгим управлением находились три горничные, повариха, прачка, садовник и еще один работник, который натирал полы на этажах, запасал дрова и уголь, смотрел за курами и выполнял разную тяжелую работу, но как его зовут, никто не помнил; его всегда называли «парень на побегушках». Единственный, кто оставался неподконтролен Хуане, — это шофер, проживавший в комнате над гаражом и напрямую зависевший от хозяев, что, по мнению Хуаны, было неправильно и могло привести к злоупотреблениям с его стороны; она держала его на заметке, не доверяла ему и не сомневалась, что он водит к себе женщин.
— В этом доме слишком много прислуги, — говаривал иногда Исидро дель Солар.
— И кого вы хотите выгнать, хозяин? — резко спрашивала Хуана.
— Да никого, я просто так сказал, — тут же уступал он под напором служанки.
«А ведь он, пожалуй, прав», — думала про себя Хуана; дети выросли, в доме пустовало несколько запертых на ключ комнат. Две старшие дочери были замужем и уже имели своих детей; в своем доме жил и Фелипе, а второй сын дель Соларов изучал изменения климата на Карибах. «И что там такое изучать? Эти изменения надо просто терпеть, и больше ничего», — считала Хуана. В семейном гнезде оставались только маленькая Офелия, которую скоро возьмет в жены молодой Матиас, — такой любезный, такой благородный и такой влюбленный господин, — и Малыш, ее ангелочек, который навсегда останется с ней, Хуаной, потому что никогда не станет взрослым.
Хозяева и раньше путешествовали, когда их дети были еще маленькие, а Леонардо и вовсе не родился, и тогда тоже главной над слугами оставалась она. И хотя в прошлый раз Хуана безупречно выполнила возложенные на нее обязанности, на этот раз хозяева поручили управление домом своему сыну Фелипе, как будто на нее нельзя было положиться. Столько лет она служила семье, а ей отплатили таким пренебрежением, думала Хуана. Женщине хотелось собрать свои пожитки и кардинально поменять жизнь, но ей некуда было идти. Когда ее подарили Висенте Бискарра, отцу Лауры, в качестве оплаты за какую-то услугу, маленькой Хуаните стукнуло всего шесть или семь лет.
В то время сеньор Бискарра торговал древесиной, но теперь уже ничего не осталось от благоухающих лесов земли мапуче, вырубленных топором и пилой; вместо них посадили какие-то обычные деревья, из которых делали бумагу и ровные ряды которых напоминали солдат на плацу. Хуана в те годы была сопливой, босоногой девчонкой, едва понимавшей несколько слов по-испански, родным для нее был язык, на котором говорили индейцы мапуче. Несмотря на диковатый вид девочки, Бискарра взял ее в дом, поскольку отказаться от нее значило нанести смертельное оскорбление дарителю. Висенте Бискарра привез Хуану в Сантьяго и передал жене, которая, в свою очередь, перепоручила ее заботам домашней прислуги, чтобы те научили девочку основным работам по дому; остальному Хуана научилась сама, и помогли ей в этом способность слушать и желание подчиняться. Когда Лаура, одна из дочерей семьи Бискарра, вышла замуж за Исидро дель Солара, Хуану отправили прислуживать молодой хозяйке в новый дом. Хуана высчитала, что тогда ей было, наверное, лет восемнадцать, хотя официальной записи о дне ее рождения не существовало. С самого начала Исидро и Лаура дель Солар поручили ей роль ключницы; они слепо доверяли Хуане. Однажды женщина осмелела и, заикаясь, спросила, не могли бы хозяева немного заплатить ей, совсем немного, «простите, что прошу»; оказалось, у Хуаны имелись кое-какие траты и некоторые потребности. «Но ради бога, ведь ты член семьи, как мы можем тебе платить?!» — таков был ответ. На что Хуана позволила себе возразить: «Простите меня, но я не член семьи, я всего лишь ваша служанка, не более того». Впервые в жизни Хуана Нанкучео получила зарплату, которую стала тратить на сладости для детей и на пару обуви в год — для себя; остальное она откладывала. Никто не знал лучше, чем она, каждого члена семьи, она была хранительницей их секретов. Когда родился Леонардо и стало ясно, что он не похож на остальных, — его нежное личико было лишено какого бы то ни было выражения, — женщина решила жить настолько долго, насколько это возможно, чтобы заботиться о мальчике до конца своих дней. У Малыша были проблемы с сердцем, и доктора говорили, что долго он не проживет, но интуиция и любовь Хуаны отказывались принимать такой диагноз. Она терпеливо учила Леонардо самостоятельно принимать пищу и пользоваться туалетом. Другие семьи скрывали таких детей, стыдились их, считая появление их на свет наказанием Божьим, однако благодаря Хуане с Малышом все было по-другому. Поскольку он всегда выглядел чистым и опрятным и никогда не кричал и не топал ногами, родители представляли его своим знакомым наряду с остальными детьми.
Фелипе, старший сын семьи, был для Хуаны Нанкучео светом в окошке, им он остался для нее даже после рождения Леонардо, она любила обоих, но разной любовью. О Фелипе она думала как о своем наставнике и опоре, на которую можно рассчитывать в старости. Он всегда был хорошим мальчиком и с возрастом не переменился. Он служил адвокатом, но работал скрепя сердце, его душа тяготела к искусству, беседам и размышлениям, — словом, ко всему тому, от чего мало толку в нашем мире, как говаривал его отец. Фелипе научил Хуану читать, писать и считать в той мере, в какой сам постиг эти науки в католическом колледже для детей из самых консервативных и наиболее влиятельных семей страны. Это соединило их в нерушимый союз. Хуана покрывала шалости и проделки Фелипе, а он делился с ней своими знаниями. «Что ты сейчас читаешь, малыш Фелипе?» — «Подожди, пока я закончу, тогда тебе расскажу, это про пиратов». Или: «Ничего интересного, Хуана, это про финикийцев, которые жили много веков назад. Гроша ломаного не стоит вся эта писанина! Не понимаю, зачем монахи учат нас таким глупостям!» Фелипе вырос и стал взрослым, но все так же продолжал рассказывать ей о том, что прочитал, и объяснял ей разные другие важные вещи о жизни; позднее он помог Хуане вложить сбережения в те же самые акции биржи, которые скупал Исидро дель Солар. Фелипе относился к ней с нежностью, а она порой тайком проникала к нему комнату, чтобы просунуть под подушку конфеты или деньги. Она очень беспокоилась о здоровье Фелипе, он часто болел, простужался на сквозняке и страдал несварением желудка от тяжелой пищи. И к несчастью, ее Фелипе был так же наивен, как Леонардо, так же не способен увидеть в людях неискренность и вероломство. «Идеалист», — говорили про него. Кроме того, он был довольно рассеянным, постоянно все терял, да еще и слабохарактерным, и люди этим пользовались. Он давал в долг деньги, которые никто никогда не возвращал, и участвовал в благородных акциях, которые Хуана считала бесполезными, потому что этот мир ничто не может исправить. Понятно, почему он не женат, какая женщина станет терпеть подобные выкрутасы, пригодные скорее для святых из календаря, а не для разумного господина, выговаривала ему иногда Хуана. Исидро дель Солар тоже не одобрял щедрость своего сына, опасаясь, что тот не всегда ограничивается порывами милосердия и что в голове у него нет ясности мысли. «Вот увидите, в один прекрасный день до нас дойдет весть, что он стал коммунистом», — вздыхал Исидро дель Солар. Дискуссии между отцом и сыном были ужасны. Они всегда заканчивались хлопаньем дверей и велись исключительно по вопросам, не касающимся семейных дел, как, например, положение в стране и в мире, что, по мнению Хуаны, никак не должно было их занимать. После одного из таких конфликтов Фелипе решил переехать в дом, который снял для себя в шести кварталах от родительского. Хуана в ужасе обратилась к Небесам: хороший сын покидает родительский дом, только когда женится, не раньше, однако остальные члены семьи приняли это решение без всякой драмы. Фелипе вовсе не исчез из их жизни, он ежедневно приходил обедать к родителям, так что для него, как и прежде, следовало готовить диетическую еду и стирать и гладить одежду, как он привык.
Хуана приходила к нему в дом присматривать за работой служанок, двух индейских девушек, ленивых и неряшливых, как она считала. В результате у нее стало больше работы, и лучше бы он оставался в своей холостяцкой комнате, часто ворчала она. Разлад между Фелипе и его отцом грозил затянуться навечно, однако серьезное обострение болезни печени у доньи Лауры заставило их помириться.
Хуана помнила причину этой ссоры, о ней невозможно было забыть, из-за нее сотрясалась вся страна, и об этом говорили по радио. Все случилось весной прошлого года, во время выборов президента. Было три кандидата: первый — фаворит Исидро дель Солара, миллионер-консерватор, слывший спекулянтом; второй — кандидат от партии радикалов, преподаватель, адвокат и сенатор, за которого собирался голосовать Фелипе; и третий — генерал, заблаговременно объявивший замену президентства диктатурой, открыто опиравшийся среди прочего на нацистскую партию. Этот последний не нравился никому в семье. В детстве у Фелипе был набор оловянных солдатиков прусской армии, но он утратил всякую симпатию к немцам, когда Гитлер пришел к власти.
— Ты представляешь себе, Хуана, как по улицам Сантьяго маршируют нацисты в коричневой форме, вскинув перед собой руку? Это же смешно!
Да, она видела нацистов и знала, кто такой Гитлер, Фелипе ей рассказывал.
— Ваш папа был уверен, что выиграет его кандидат.
— Да, потому что у нас всегда выигрывают правые. Чтобы помешать им, сторонники генерала хотели устроить государственный переворот. Но ничего не вышло.
— По радио говорили, будто бы нескольких парней убили как собак.
— Это кучка экзальтированных нацистов, Хуана. Они захватили здание Национального университета и еще одно, напротив президентского дворца. Карабинеры и военные быстро их обезвредили. Они сдались и вышли с поднятыми руками и без оружия, но их все равно застрелили. Поступил приказ никого не оставлять в живых.
— Ваш папа сказал, так им и надо, этим кретинам.
— Никто не заслуживает такой смерти, Хуана. А папе надо быть поаккуратнее с высказываниями. Это была бойня, недостойная Чили. Страна бурлит, и для правых эти волнения обернулись поражением на последних выборах. Выиграл, как ты знаешь, Педро Агирре Серда, Хуана. Наш президент — радикал.
— И что это такое?
— Это человек прогрессивных идей. Отец считает его левым. У него каждый, кто думает не так, как он, — левый.
Для Хуаны такие понятия, как левое и правое движения, относились к улицам, но не к людям, и имя президента ей ничего не говорило. Он не принадлежал к числу знакомых семей.
— Педро Агирре Серда представляет Народный фронт, состоящий из центристских и левых партий, похожий на тот, который сейчас действует в Испании и во Франции. Помнишь, я рассказывал тебе о Гражданской войне в Испании?
— Раз так, и здесь такое может произойти.
— Надеюсь, что нет, Хуана. Если бы ты могла голосовать, ты бы проголосовала за Агирре Серду. Настанет день, когда женщины смогут принять участие в выборах президента, я тебе обещаю.
— А вы за кого проголосовали, мой маленький Фелипе?
— За Агирре Серду. Это лучший кандидат.
— Вашему папе этот сеньор не нравится.
— А мне нравится, и тебе тоже.
— Я ничего в этом не понимаю.
— Вот и плохо, женщина, что не понимаешь. Народный фронт представляет рабочих, крестьян, шахтеров севера, в общем, таких, как ты.
— Я не отношусь ни к тем, ни к другим, ни к третьим. Я домашняя прислуга.
— Ты принадлежишь к классу трудящихся, Хуана.
— Это я понимаю, но вы-то ведь молодой господин, так почему же вы проголосовали за трудящийся класс?
— Тебе не хватает образования, Хуана. Президент говорит: руководить — значит воспитывать. Он обещает бесплатное и обязательное образование для всех детей Чили, всеобщее здравоохранение, достойные зарплаты, укрепление роли профсоюзов… Как тебе такое?
— Да как-то все равно.
— Ну до чего же ты неразумна, Хуана! Как это все равно? Тебе надо было в школу ходить.
— У вас вот полно образования, малыш Фелипе, но вы комара от мухи не отличите. И вот что я вам скажу прямо сейчас: не приводите в дом людей, не предупредив заранее. Повариха сердится, да и мне обидно, если ваши гости считают, будто мы не можем принять их как следует, как нам Господь велит. У приятелей ваших образование тоже хоть куда, но хозяйский алкоголь они глушат, не спрашивая разрешения. Вот подождите, вернется ваш папа, посмотрим, что он скажет, когда увидит, сколько чего не хватает в винном погребе.
В предпоследнюю субботу месяца состоялось неформальное собрание «Неистовых» — кружка, который организовали «приятели» Фелипе, как называла их Хуана Нанкучео. В обычные времена они встречались у Фелипе, но после отъезда родителей он принимал «Неистовых» в доме на улице Мар-дель-Плата, где так вкусно кормили. Несмотря на то что эти визиты Хуане не нравились, она старалась раздобыть свежих устриц и угощала гостей лучшими блюдами домашней поварихи, хмурой пожилой женщины. Друзья Фелипе, как и все молодые люди его класса, состояли также членами клуба «Союз»[20], где обсуждали не только частные проблемы, но и вопросы политики и экономики страны. Однако мрачноватые гостиные, отделанные темным деревом, люстры с хрустальными подвесками и бархатные кресла особняка, где проходили встречи «Союза», не слишком располагали «Неистовых» к оживленным философским дискуссиям. Кроме того, в отличие от «Союза», который был организован исключительно для мужчин, «Неистовые» допускали на свои собрания незамужних и свободных женщин: артисток, писательниц, родовитых авантюристок; среди последних особенно выделялась одна амазонка с хорватской фамилией, любительница путешествовать в одиночестве по таким местам, которых и на карте-то не сыскать. Главной темой «Неистовых» в последние три года была ситуация в Испании, а в последние месяцы — судьба беженцев-республиканцев, которые начиная с января томились и умирали во французских лагерях для интернированных. Массовый исход людей из Каталонии к границам Франции совпал с землетрясением, случившимся в Чили в январе, — худшим за всю историю страны. И хотя Фелипе утверждал, что он неисправимый рационалист, в этом совпадении он усмотрел призыв к состраданию и солидарности. Землетрясение унесло более двадцати тысяч жизней и до основания разрушило несколько городов, но, если сравнивать его с Гражданской войной в Испании, в ходе которой страна потеряла сотни тысяч человек убитыми, ранеными и покинувшими ее, там трагедия была намного ужаснее.
В тот вечер на собрании «Неистовых» присутствовал особенный гость — Пабло Неруда, который в свои тридцать четыре года был признан лучшим поэтом поколения; сам факт его признания являлся огромным достижением, учитывая, что в Чили к поэтам относились как к сорной траве. Некоторые стихи из его книги «Двадцать стихотворений о любви» стали частью народного фольклора, их повторяли даже неграмотные. Неруда был человеком юга, где шли дожди и шумели леса, и происходил из семьи железнодорожного рабочего; когда он читал свои стихи, голос его звучал глухо, отчего слушателям казалось, что он принадлежит к числу тех людей, которые больше доверяют собственному чутью, нежели тому, что видят. Он был противоречивой личностью, в силу своей известности и в силу симпатии к левым, особенно к Коммунистической партии, за которую в будущем он станет воевать. К моменту упоминаемой встречи он уже успел побывать по дипломатической линии в Аргентине, Британии, Норвегии и Испании. Теперь его ждала Франция. Политические и литературные недруги Неруды говорили, что правительства, одно за другим, предпочитают держать его подальше от себя. В Мадриде, где Неруда находился до того, как разразилась Гражданская война, он подружился с интеллектуалами и поэтами, среди которых были Федерико Гарсиа Лорка, убитый франкистами, и Антонио Мачадо, умерший во французском приграничном поселке во время Отступления из Каталонии. Там же Неруда написал книгу стихов, прославляющих солдат-республиканцев, ставшую их гимном, и назвал ее «Испания в сердце». Первые пятьсот пронумерованных экземпляров книги напечатали ополченцы Восточной армии на типографском станке в аббатстве Монтсеррат, в разгар войны, на бумаге, сделанной из того, что нашлось под рукой, от окровавленных рубашек до вражеских знамен. В Чили «Испания в сердце» вышла массовым изданием, но у Фелипе имелся один из оригинальных экземпляров.
Кровь детей на улицах городов, течет и течет кровь детей…
Придите, взгляните на кровь, что течет по улицам,
идите, смотрите, как течет кровь по улицам городов, идите, смотрите!
Неруда страстно любил Испанию, ненавидел фашизм и так близко к сердцу принял судьбу побежденных республиканцев, что ему удалось убедить нового президента своей страны принять в Чили некоторое количество испанцев, бросив тем самым вызов непримиримой оппозиции и Католической церкви. Чтобы поговорить об этом, он как раз и получил приглашение на собрание «Неистовых». В Сантьяго Неруда оказался проездом по пути из Аргентины в Уругвай, где занимался организацией экономической помощи беженцам. Как писала правая печать, несколько стран выделили для помощи беженцам деньги, но отказывались принимать красных, этих насильников монахинь, вооруженных бандитов и евреев, которые могли угрожать безопасности собственных граждан.
Неруда объявил собранию, что в ближайшие дни отправляется в Париж в качестве специального консула по вопросам испанской эмиграции.
— Дипломатическая служба Чили во Франции меня не любит, там окопались одни правые, которые полны решимости препятствовать выполнению моей миссии, — сказал поэт. — Правительство посылает меня без единого песо, а мне нужно зафрахтовать корабль. Посмотрим, как я с этим справлюсь.
Он сообщил, что получил приказ набрать из числа испанских беженцев только специалистов нужных в Чили профессий, чтобы те по прибытии в страну научили своему делу чилийских рабочих, и только мирных и достойных людей, чтобы среди них не оказалось ни политиков, ни журналистов, ни интеллектуалов, поскольку все они потенциально опасны. По словам Неруды, взгляды правительства Чили на иммиграцию всегда носили расистский характер, существовали даже тайные инструкции для консульств не выдавать визы людям определенных категорий, учитывая их расовую и национальную принадлежность, начиная с цыган, негров и евреев и заканчивая так называемыми восточными — термин непонятный и нуждающийся в пояснении. Последнее время ксенофобия обрела и политическую компоненту: в страну не впускали коммунистов, социалистов и анархистов, но, поскольку этого не было прописано в официальных инструкциях, некая свобода действий все же оставалась. Неруде предстояло осуществить один из подвигов Геракла: нанять и снарядить корабль, отобрать необходимое количество иммигрантов и добыть у правительства денег, чтобы гарантировать содержание тех, у кого в Чили нет ни родственников, ни друзей. Речь шла о трех миллионах чилийских песо, которые нужно положить в Центральный банк, прежде чем грузить людей на корабль.
— Сколько беженцев планируется вывезти? — спросил Фелипе.
— Предположительно, полторы тысячи, но их будет больше, мы же не сможем увезти мужчин, оставив в Европе их женщин и детей.
— Когда ожидается их прибытие?
— В конце августа — начале сентября.
— То есть у нас есть около трех месяцев, чтобы организовать экономическую помощь и найти для них жилье и работу. А еще надо развернуть кампанию противостояния пропаганде правых и настроить общественное мнение в пользу этих испанцев, — сказал Фелипе.
— Это будет нетрудно. В народе симпатизируют республиканцам. Большая часть испанской колонии в Чили состоит из басков и каталонцев, и они готовы помочь.
В час ночи «Неистовые» стали расходиться, и Фелипе на своем «форде» довез поэта до его дома. Вернувшись, он застал Хуану в гостиной с кувшином горячего кофе.
— В чем дело, Хуана? Ты давно должна спать.
— Я слышала, о чем говорили ваши приятели.
— Ты подслушивала?
— Ваши приятели едят столько, будто только что из тюрьмы, а уж как они ведут себя за столом, я даже говорить не стану. А эти женщины с подведенными глазами!.. Они едят даже больше, чем мужчины. Сборище неотесанных грубиянов — ни здрасте, ни спасибо!
— Поверить не могу, что ты ждала меня только ради того, чтобы сказать это.
— Я ждала вас, чтобы вы объяснили мне, почему этот поэт считается таким знаменитым? Он читал и читал и все никак не замолкал, и все глупости какие-то, одну за другой, про каких-то рыб в жилетах и с мутными глазами, поди пойми, что это за болезнь такая.
— Это метафора, Хуана. Это же поэзия.
— Будет вам смеяться над своей бабушкой, да упокойся она с миром. Как это я ничего не понимаю в поэзии, если язык мапуче и есть самая настоящая поэзия? Конечно, откуда вам знать такое! И этому Неруде тоже! Я много лет не слышала родного языка, но я его помню. Поэзия — это то, что остается в голове и никогда не забывается.
— Ну да. А музыка — это то, что можно насвистеть, так?
— Это сказали вы, мой маленький Фелипе.
Исидро дель Солар получил телеграмму от сына в последний день пребывания в отеле «Савой», после того как целый месяц провел с женой и дочерью в Великобритании. В Лондоне они посетили все обязательные для туристов места: магазины, театры, концерты и скачки. Посол Чили в Англии, очередной из многочисленных кузенов Лауры Бискарра, предоставил в их распоряжение посольский автомобиль, чтобы они могли объездить окрестности и посетить колледжи в Оксфорде и Кембридже. Он также устроил им приглашение на обед в замок какого-то не то герцога, не то маркиза, титул они не запомнили, поскольку в Чили благородные титулы были упразднены давным-давно и никто о них не вспоминал. Посол проинструктировал их в отношении поведения и одежды: в подобных семьях делают вид, что рабства не существует, но им нравится, когда здороваются с их собаками; запрещено отпускать замечания по поводу еды, но полагается восхищаться розами; одеваться следует просто и чтобы одежда выглядела как можно более поношенной, никаких шелковых оборок и модных коротких галстуков, — аристократия одевается теперь, как бедняки в деревнях. Позже дель Солары съездили в Шотландию, где Исидро заключил сделку на продажу шерсти из Патагонии, и в Уэльс, куда он также собирался поставлять овечью шерсть, но там сделка сорвалась.
Тайком от жены и дочери Исидро посетил старинную женскую школу, основанную еще в XVII веке, — внушающий уважение особняк напротив садов Кенсингтонского дворца. Офелия могла бы научиться там правилам этикета, искусству светского общения, рассаживанию гостей и составлению меню, хорошим манерам, осанке, созданию личного образа, оформлению домашнего очага и разным другим достоинствам, которых ей так не хватает. «Жаль, что жена не научилась ничему такому, — думал Исидро. — Было бы отличным вложением основать подобное заведение в Чили, чтобы, как принято в здешних местах, после нескольких лет обучения любая развязная сеньорита могла превратиться в утонченное создание». Он начал изучать представившуюся возможность. Какое-то время он скрывал свои планы относительно Офелии, иначе ему пришлось бы столкнуться с капризами дочери и остаток путешествия был бы безнадежно испорчен. Он объявил о своем решении в самом конце, когда времени на обмороки и скандалы уже не оставалось.
Они сидели в гостиной со стеклянным потолком, представлявшей собой настоящую симфонию белого, золотого и кремового оттенков, и пили неизбежный пятичасовой чай из фарфоровых чашек с цветочным рисунком, как вдруг явился рассыльный в адмиральской форме с телеграммой от Фелипе.
БЕЖЕНЦЫ ПОЭТА ЗАЙМУТ КОМНАТЫ. ХУАНА НЕ ОТДАЕТ КЛЮЧИ. ДАЙ ЕЙ УКАЗАНИЯ.
Исидро прочитал текст три раза и показал телеграмму Лауре и Офелии.
— Что означает эта хренотень?
— Пожалуйста, не выражайся так при ребенке.
— Надеюсь, Фелипе этого не перенял, — пробормотал он.
— Что ты ответишь? — спросила Лаура.
— Чтобы он шел к черту.
— Не сердись, Исидро. Лучше не отвечать ничего, все образуется само собой, как почти всегда.
— О чем это говорит мой брат? — спросила Офелия.
— Понятия не имею. Ерунда какая-то, — ответил отец.
Еще одна телеграмма с похожим текстом застала их в отеле в Париже. Исидро с трудом читал газету «Фигаро», поскольку в колледже учил французский язык кое-как, но так как английского он не знал вовсе, то, будучи в Англии, он вообще никаких новостей не читал. Из газеты Исидро узнал, что Коммунистическая партия Франции и Служба эвакуации испанских беженцев зафрахтовали грузовое судно «Виннипег» и снаряжают его, чтобы переправить в Чили около двух тысяч испанцев. Исидро чуть удар не хватил.
— Только этого не хватало в наше разнесчастное время! — прохрипел он. — Сначала президент от партии радикалов, потом апокалипсическое землетрясение, а теперь страну заполонят коммунисты. — Исидро вдруг открылся зловещий смысл телеграммы Фелипе: его сын собирается поселить этих людишек в родительском доме, ни больше ни меньше. — Слава богу, Хуана не отдала ему ключи.
— Папа, объясни мне, что такое беженцы? — настаивала Офелия.
— Послушай, красавица, плохие люди устроили в Испании революцию, нечто совершенно ужасное. Военные их разгромили и перебили, поступив так во имя благоденствия своей родины и восстановления морали. Как ты понимаешь, разумеется, они выиграли и победили республиканцев.
— Что именно они выиграли?
— Гражданскую войну. И спасли Испанию. Беженцы, о которых говорит Фелипе, — это трусы, они покинули родную страну и теперь сидят во Франции.
— А почему они покинули свою страну?
— Потому что потерпели поражение и теперь должны за это платить.
— Но среди беженцев много женщин и детей, Исидро. В газете пишут, их сотни тысяч… — робко вставила Лаура.
— Может, и так. Но Чили-то тут при чем? Во всем виноват Неруда! Он коммунист! А у Фелипе нет никаких убеждений, словно он не мой сын. Вот вернемся, и ему придется многое мне объяснить.
Лаура ухватилась за слова мужа, чтобы уговорить его вернуться в Сантьяго, прежде чем Фелипе наделает глупостей, но в газете упоминалось, что корабль с беженцами отплывает в августе. Таким образом, по мнению Исидро, у них было вполне достаточно времени, чтобы съездить к термальным источникам Эвиана, совершить паломничество в Лурд, посетить собор Святого Антония Падуанского в Италии, выполняя данные Лауре многочисленные обещания, и затем оказаться в Ватикане, чтобы получить благословение вновь избранного папы Пия XII, — ради чего Исидро пришлось прибегнуть к своим многочисленных связям и потратить кучу денег, — и уже оттуда вернуться в Англию. Там он оставит Офелию в школе для девочек, если понадобится, насильно, и только после этого отправится со своей женой на «Тихоокеанской королеве» в обратный путь, в Чили. В целом их с Лаурой путешествие получится превосходным.