У всех людей
есть право
на землю и на жизнь
и право есть свой хлеб…
Летом 1948 года семья Далмау положила начало традиции, продолжавшейся последующие десять лет. Росер с Марселем провели февраль в арендованном домике на берегу моря, а Виктор остался работать в городе и приезжал к ним в конце недели, как это делало большинство чилийских мужчин его круга, которые хвастались тем, что не могут позволить себе отпуск, поскольку незаменимы на работе. В этом желании мужчин, находившихся вдали от своих семей, наслаждаться летней свободой, словно они на несколько месяцев снова стали холостяками, Росер видела еще одно проявление креольского мачизма[27]. Если бы Виктор отсутствовал в больнице целый месяц, это выглядело бы странно, но сам он говорил, что основная причина, по которой он не хочет оставаться в домике на берегу, — это тяжелые воспоминания о лагере беженцев в Аржелес-сюр-Мер. Он не предполагал когда-либо еще ступить на песчаный берег. Как раз в феврале Виктору представился случай оказать ответную услугу Пабло Неруде за то, что тот когда-то выбрал его из многих других испанцев и помог вместе с Росер и Марселем эмигрировать в Чили. Республика выдвинула поэта в сенаторы, и он враждебно относился к нынешнему президенту Чили, который был ярым противником Коммунистической партии, хотя именно она помогла ему прийти к власти. Неруда не скупился на ругань в адрес этого человека, которого называл «продуктом политической кухни», предателем и «презренным, озлобленным, ничтожным вампиром», за что был обвинен правительством в оскорблении личности и клевете, уволен с должности сенатора и неоднократно подвергался преследованию полиции.
Однажды в больнице, где работал Виктор, появились двое руководителей Коммунистической партии, которая вскоре была объявлена вне закона; они хотели с ним поговорить.
— Как вы знаете, есть приказ арестовать нашего товарища Пабло Неруду, — сказали они ему.
— Я читал об этом в сегодняшней газете. И с трудом в это верю.
— Его надо спрятать на какое-то время. Мы полагаем, эта ситуация скоро разрешится, а если нет, мы найдем способ переправить его за границу.
— Чем я могу помочь? — спросил Виктор.
— Вы сможете предоставить ему укрытие ненадолго? Так или иначе, ему придется часто менять жилье, чтобы его не схватила полиция.
— Конечно, это честь для меня.
— Наверное, вам не надо говорить, что никто не должен об этом знать.
— Жена с сыном в отпуске. Я в доме один. У меня безопасно.
— Мы обязаны предупредить, у вас могут быть серьезные проблемы за укрывательство.
— Не важно, — ответил Виктор и дал им свой адрес.
Вот так и получилось, что Пабло Неруда и его жена, аргентинская художница Делия дель Карриль, тайно прожили две недели в доме Далмау. Виктор уступил им свою кровать и небольшими порциями, чтобы не привлекать внимания соседей, приносил им еду из своей таверны. От поэта не ускользнуло удивительное совпадение: в течение этих двух недель он сам, как раньше спасенные им испанские беженцы, получал помощь от «Виннипега», только теперь это был не корабль, а таверна. Кроме того, Виктор снабжал Неруду газетами, книгами и виски — всем тем, что хоть немного успокаивало поэта, — и развлекал его разговорами, раз уж визиты товарищей к нему были строго ограниченны. Неруда был человеком общительным, любил компании, нуждался в беседах с друзьями и даже со своими идеологическими противниками, чтобы практиковаться в вербальном фехтовании и полемических спорах. Бесконечными вечерами, запертый в небольшом пространстве дома, он вместе с Виктором вспоминал беженцев, которых посадил на корабль в Бордо в тот августовский день далекого 1939 года, и многих других мужчин и женщин времен испанского исхода, прибывших в Чили в последующие годы. Виктор заметил, что, проигнорировав распоряжения правительства брать на борт только квалифицированных рабочих и предоставив на «Виннипеге» место для художников и интеллектуалов, Неруда обогатил родную страну разнообразными талантами в области научных знаний и культуры. Менее чем за десять лет в Чили появились ученые, музыканты, художники, писатели, журналисты и даже один историк, мечтавший создать монументальный труд по истории Чили начиная с истоков, и у всех были испанские корни.
Вынужденное заточение приводило Неруду в бешенство. Он метался в четырех стенах, словно зверь в клетке, без конца меряя шагами комнату; ему нельзя было даже выглянуть в окно. Его жена, отказавшаяся от всего, в том числе и от возможности рисовать, только ради того, чтобы быть вместе с мужем, с трудом удерживала его за закрытыми дверями. В этот период поэт отрастил бороду и со всей страстью тратил время на создание поэмы «Всеобщая песнь». В уплату за гостеприимство он декламировал свои старые стихи, в том числе и неизданные, сохраняя при этом неповторимую замогильную интонацию, стихи, которые заразили Виктора одержимостью поэзией, оставшейся с ним навсегда.
Однажды ночью к Виктору в дом без предупреждения явились два незнакомца в пальто и шляпах, несмотря на то что в это время еще стояла летняя жара. Мужчины были похожи на детективов, но отрекомендовались товарищами по партии и без лишних слов увезли супружескую пару в какое-то другое место, дав им время только на то, чтобы собрать пару чемоданов с одеждой и положить туда стихи, над которыми поэт работал. Они отказались назвать Виктору место, куда везут Неруду с женой, но предупредили, что, возможно, ему еще раз придется предоставить им убежище, потому что безопасные места найти в Сантьяго довольно трудно. Более пятисот полицейских пытаются выследить перемещения беглеца. Виктор ответил, что на следующей неделе в город возвращается с моря его семья и в его доме тоже станет небезопасно.
В глубине души он был рад снова обрести покой родного очага. Масштабная личность гостя занимала все пространство дома до последнего уголка.
Они увидятся через тринадцать месяцев, когда Виктор и двое его друзей примут участие в организации конного перехода Неруды по горным тропам в другую страну — в Аргентину. Все это время поэт, неузнаваемый из-за отросшей бороды, прятался у своих друзей и товарищей по партии, а полиция наступала ему на пятки. Путешествие в Аргентину оставило в памяти Виктора такой же неизгладимый след, как и стихи поэта. Верхом на лошадях они ехали через холодную сельву среди тысячелетних деревьев, пробирались по горам с бесконечными родниками; вода была повсюду: быстрые ручьи стекали между древних стволов, каскадами рассыпались с небес, увлекая за собой все, что попадалось им на пути, превращаясь в бурные реки, которые путешественники осторожно переходили, вытянувшись в цепочку. Спустя много лет Неруда вспоминал об этом приключении: «Мы с трудом пробирались вперед, вокруг — бескрайнее одиночество и бело-зеленая тишина… Но в сияющей и таинственной природе ощущалась угроза: казалось, мы погибнем от холода и снега либо нас настигнут преследователи».
Виктор простился с Нерудой на границе, где того уже ждали гаучо[28] со сменными лошадьми, чтобы продолжить путешествие.
— Правительства меняются, а поэты остаются, дон Пабло. Вы вернетесь со славой и всенародным признанием. Запомните мои слова, — сказал Виктор, обнимая его.
Неруда покинул Буэнос-Айрес по паспорту на имя Мигеля Анхеля Астуриаса, известного писателя из Гватемалы, с которым у него имелось некоторое внешнее сходство, — у обоих был «крупный нос, мясистое лицо и плотное телосложение». В Париже Неруду, как родного брата, принял Пабло Пикассо, а на прошедшем здесь же в апреле 1949 года Всемирном конгрессе сторонников мира его чествовали как истинного виновника торжества. В те же дни чилийское правительство объявило в печати, что присутствовавший на Конгрессе человек — самозванец, двойник Пабло Неруды, а настоящий Неруда находится в Чили, и полиции якобы известно, где именно.
В тот день, когда Марселю Далмау Бригера исполнилось десять лет, пришло письмо от бабушки Карме, которая объехала полмира, прежде чем нашла место, предназначенное ей судьбой. Родители рассказывали мальчику о ней, но он никогда не видел фотографий Карме, и рассказы о мифической семье Далмау, некогда проживавшей в Испании, были так далеки от окружающей действительности, что он воспринимал их так же, как невероятные истории из книг в жанре фантастики и хоррора, которые он собирал. Именно в этом возрасте он отказался говорить на каталонском, сделав исключение только для старика Джорди Молине в таверне «Виннипег». С остальными он говорил по-испански, подчеркивая чилийский акцент и порой употребляя непечатные словечки, за которые ему случалось получать от матери звонкие оплеухи, но, кроме этой особенности, во всем остальном Марсель был идеальным ребенком: сам делал уроки, сам ездил на городском транспорте, следил за своей одеждой и частенько за своим питанием и даже сам договаривался о визите к дантисту и в парикмахерскую. Он был словно взрослый человек в коротких штанишках.
Однажды, вернувшись из колледжа, он вынул содержимое почтового ящика, взял свой еженедельный журнал о пришельцах и природных чудесах, а остальную корреспонденцию положил на столик в прихожей. Марсель привык к тому, что в доме в это время пусто. Так как у обоих родителей расписание было непредсказуемое, они давали сыну ключ от входной двери с пяти лет, а на трамвае и автобусе он научился ездить один с шести лет. Он был высокий и худой, с тонкими чертами лица, черными глазами, глядевшими на мир с удивлением, и жесткими волосами, которые стягивал резинкой. Прической он походил на исполнителя мелодий танго, в остальном же, подражая Виктору Далмау, был сдержан и говорил короткими фразами, избегая подробностей. Он знал, что Виктор не его отец, а его дядя, но эти сведения значили для него так же мало, как и легенда о бабушке, которая слезла с мотоцикла среди ночи и затерялась в толпе отчаявшихся людей. Первой в тот день домой пришла Росер, с тортом в руках по случаю дня рождения сына, а немного погодя, после тридцатичасового дежурства в больнице, появился Виктор, не забыв принести подарок, о котором Марсель мечтал с трех лет.
— Это настоящий микроскоп, поэтому он такой большой, он будет служить тебе, пока не женишься, — пошутил Виктор, обнимая мальчика. Он чаще выражал свою любовь, чем мать, и был куда более мягким по характеру. Мать невозможно было на что-то уговорить, зато Марсель знал не меньше десятка приемов, чтобы добиться от Виктора того, что ему нужно.
После ужина и торта мальчик принес в кухню почту.
— Ты только посмотри! Это же от Фелипе дель Солара! Я его несколько месяцев не видел, — сказал Виктор, взглянув на адрес отправителя.
Он держал в руках большой конверт со штемпелем адвокатской конторы дель Солар. В нем лежал конверт поменьше и записка с предложением вместе пообедать как-нибудь на днях и с объяснением, почему письмо шло так долго: его послали на старый адрес Фелипе, но оно вернулось на почту, так и не попав к нему в руки, ведь теперь у него квартира неподалеку от Гольф-клуба. Через минуту крик Виктора заставил вздрогнуть жену и сына, они никогда не слышали, чтобы он повышал голос.
— Это о маме! Она жива! Жива! — повторял он, и голос у него срывался.
Марселя мало взволновала эта новость, он бы предпочел, чтобы вместо бабушки материализовался кто-нибудь из пришельцев, но его настроение изменилось, когда ему объявили, что они отправляются в путешествие. Начиная с этого момента, вся их жизнь была подчинена приготовлениям к встрече с Карме: письма шли туда и обратно без надежды на ответ, летели телеграммы, Росер оставила уроки и концерты, а Виктор — работу в больнице. Марселем никто не занимался; воскресшая бабушка значила больше, чем потеря целого учебного года, и больше, чем он сам. Они летели перуанской авиалинией, с пятью пересадками, до Нью-Йорка, оттуда плыли на корабле до Франции, потом ехали из Парижа до Тулузы на поезде и, наконец, до княжества Андорра на автобусе по дороге, которая извивалась по горам, словно бегущая ласка. Никто из троих не летал раньше на самолете, и благодаря этому опыту открылась единственная слабость Росер — боязнь высоты. В обычной жизни, когда она смотрела на улицу с балкона последнего этажа, она скрывала свою акрофобию так же стоически, как терпела любую боль и любые трудности. Стиснуть зубы и тащить свою ношу дальше, не показывая истинных чувств, — таков был ее девиз, но в самолете у нее сдали нервы и всегдашняя уравновешенность исчезла. Мужу и сыну пришлось держать ее за руку, утешать, отвлекать и поддерживать, когда ее рвало в течение нескончаемых часов полета, и почти волоком таскать ее на пересадках, поскольку она едва могла передвигаться сама. По прибытии в Лиму — вторая пересадка в этой одиссее после Антафагасты[29] — Виктор, учитывая ее плачевное состояние, решил отправить жену обратно домой по суше и продолжать путь с Марселем, но Росер наотрез отказалась возвращаться, проявив обычную твердость характера.
— Я полечу хоть в самом аду. И хватит об этом говорить.
Так она и летела до Нью-Йорка, дрожа от страха и мучаясь рвотой, то и дело меняя бумажные пакеты. Она хотела заставить себя привыкнуть летать, поскольку знала, что в будущем ей придется это делать, если проект создания оркестра старинной музыки, которым она занималась, претворится в жизнь.
Карме ждала их на автобусной станции Андорра-ла-Велья, сидя на скамье; она была прямая как палка и, как всегда, курила. Она носила траур — по тем, кто умер, кого потеряла, и по Испании, — на голове красовалась нелепая шляпа, а из сумки, которую она держала на коленях, высовывалась маленькая белая собачка. Они сразу узнали друг друга, поскольку все трое не так уж сильно изменились за десять лет разлуки, разве что Росер приобрела стиль, соответствующий ее положению, и Карме даже немного оробела, глядя на эту женщину, хорошо одетую, тщательно подкрашенную и уверенную в себе. Последний раз она видела ее той ужасной ночью, беременную, обессиленную и дрожащую от холода в мотоциклетной коляске. Единственный, кто при встрече расчувствовался до слез, был Виктор; женщины поцеловали друг друга в щеку, словно виделись накануне, будто война и изгнание были всего лишь незначительными эпизодами в их судьбе, во всем остальном вполне безмятежной.
— А ты, должно быть, Марсель? А я твоя авиа[30]. Есть хочешь? — Так Карме приветствовала внука и, не дожидаясь ответа, достала сладкую булочку из своей волшебной сумки.
Марсель, как завороженный, рассматривал сложную географию морщин на лице своей бабушки, ее пожелтевшие от никотина зубы, пепельные жесткие волосы, выбивавшиеся из-под шляпки и похожие на сухое сено, на ее искривленные артритом пальцы и думал, что, если бы у нее на голове были еще и антенны, она вполне могла бы сойти за марсианина.
Такси марки двадцатилетней давности, скрипя, довезло их до скрытого в горах города, который, по словам Карме, являлся центром шпионажа и контрабанды, поскольку в те времена только эти два занятия приносили хоть какую-то выгоду. Сама она занималась контрабандой, для шпионажа надо было иметь связи в высших европейских структурах и знаться с американцами. После окончания Второй мировой войны в 1945 году прошло уже четыре года, и опустевшие европейские города понемногу оправлялись от голода и разрухи, однако множество беженцев и людей, согнанных с насиженных мест, все еще бродили по горам. Карме объяснила, что Андорра была шпионским гнездом во время войны, и сейчас, когда идет холодная война, продолжает таковой оставаться. Раньше через эту территорию шли те, кто спасался от немцев, в основном евреи и беглые преступники, иногда они становились жертвами самих проводников, которые либо убивали несчастных, либо передавали их врагу, а себе забирали деньги и драгоценности беженцев, если таковые у них имелись.
— Тут есть несколько пастухов, которые вдруг разбогатели, а каждый год, когда снег растает, находят трупы со связанными колючей проволокой руками, — сказал водитель, тоже участвовавший в разговоре.
После войны через Андорру шли немецкие офицеры и симпатизировавшие нацистам люди, которые всеми правдами и неправдами старались перебраться в Латинскую Америку. Часть из них надеялась осесть в Испании, рассчитывая на помощь Франко, но Каудильо редко ее оказывал.
— А вот что касается контрабанды, тут все просто: табак, алкоголь и прочая ерунда в том же роде, никакой опасности, — добавила Карме.
Они приехали в деревенский дом, где Карме жила у крестьянской супружеской пары, некогда спасшей ей жизнь. Сели за стол, на котором стояло блюдо, полное вкусной тушеной крольчатины с бобами, и два стеклянных кувшина с красным вином, и стали рассказывать друг другу обо всех перипетиях, пережитых ими за последние десять лет. Во время Отступления, когда бабушка решила, что у нее больше нет сил идти дальше, а изгнание для нее неприемлемо, она покинула Росер и Айтора Ибарру, чтобы умереть от ночного холода как можно дальше от них. К ее собственному огорчению, на следующий день Карме проснулась, окоченевшая и оголодавшая, но куда более живая, чем ей хотелось. Она продолжала лежать неподвижно, пока мимо медленно тащилась толпа беженцев, постепенно уменьшаясь в количестве, и к вечеру она осталась одна; лежала, свернувшись в клубок, словно ракушка, на обледенелой земле. Карме не помнила, что чувствовала тогда, но поняла, что умереть не так-то просто и что призывать смерть — это трусость. Ее муж умер, и возможно, погибли оба сына, но остались Росер и ребенок Гильема у той под сердцем; тогда Карме решила идти дальше, но уже не могла подняться на ноги. Через какое-то время к ней приблизился заблудившийся щенок, который брел по следам колонны беженцев, и она прижала его к себе, чтобы согреть. Этот зверь стал ее спасением. Через час или два пара крестьян, муж с женой, продав кое-какую еду беженцам, которые шли в колонне последними, уже намеревались было возвращаться домой, когда услышали, как где-то рядом скулил щенок, и они приняли эти звуки за тихий плач младенца. Так они нашли Карме и помогли ей. Она осталась жить у них, все трое выбивались из сил, но от этого жизнь не становилась менее скудной. Так продолжалось до тех пор, пока старший сын не перевез их в Андорру. Там, на пятачке земли, затерявшейся между Испанией и Францией, они прожили всю войну, занимаясь в меру сил контрабандой, а иногда, если предоставлялся случай, переправляли людей через границу.
— Это тот самый пес? — спросил Марсель, который держал собаку на коленях.
— Он самый. Ему, должно быть, лет одиннадцать, но он еще долго проживет. Его зовут Госсет.
— Но это не кличка. «Госсет» — по-каталонски щенок.
— Хватит с него и этого, другой клички ему не нужно, — ответила бабушка, затягиваясь сигаретой.
Прошел целый год, прежде чем Карме решила эмигрировать и соединиться со своей семьей. Поскольку она ничего не знала о Чили, об этом длинном червячке на южной половине карты мира, она стала изучать страну по книгам и спрашивала то тут, то там, не знает ли кто какого-нибудь чилийца, чтобы расспросить о его родине, но в те времена в Андорре ни одного чилийца не нашлось. Карме удерживала здесь дружба с крестьянами, которые ее подобрали и с которыми она прожила много лет, и страх снова колесить по миру без необходимого опыта, вдвоем со старой собакой. Она боялась, что в Чили ей не понравится.
«Мой дядя Джорди говорит, это все равно что Каталония», — успокаивал ее Марсель в одном из писем.
Однажды, приняв решение, она попрощалась с друзьями, глубоко вздохнула и выбросила из головы все опасения, собираясь использовать грядущее приключение себе во благо. Семь недель она ехала по суше и плыла по морю, с собакой в сумке, путешествуя в свое удовольствие, словно туристка, никуда не торопясь, любуясь разнообразными пейзажами и вслушиваясь в другие языки, пробуя непривычные блюда и сравнивая чужие обычаи со своими. С каждым днем она все более удалялась от прошлого, чтобы оказаться в другом измерении. Когда Карме работала учительницей, она изучала мир и передавала эти знания другим, но теперь убедилась, что он не похож на описания, рассказы и фотографии, напечатанные в книгах; мир был сложнее, ярче и не такой страшный. Она делилась впечатлениями со своей собакой и записывала их в школьную тетрадку вместе с воспоминаниями, делая это в качестве меры предосторожности, на случай, если в будущем потеряет память. Карме несколько приукрашивала факты, потому что знала: жизнь такова, какой мы ее считаем, так зачем же записывать неинтересное. Последним этапом ее путешествия стало такое же плавание по Тихому океану, как то, которое в 1939 году уже проделала ее семья. Сын прислал матери деньги на билет в первом классе, объяснив это тем, что после всего того, что она перенесла, она заслуживает комфорта, но Карме предпочла плыть экономклассом, где ей было удобнее. Годы войны и занятий контрабандой научили ее быть осторожной, однако она предполагала, что в дороге обязательно возникнут разговоры с незнакомцами, поскольку давно поняла, что люди всегда не прочь поговорить о том о сем и достаточно лишь пары вопросов, чтобы подружиться и многое рассказать друг другу. У каждого своя история, и каждый хочет ею с кем-нибудь поделиться.
Госсет во время путешествия день ото дня все больше страдал от всяких хворей, и, когда они добрались наконец до берегов Чили, он скорее походил на маленького лиса, чем на сторожевого пса. В порту Вальпараисо Виктор, Росер и Марсель встретили их обоих. Вместе с семьей за Карме приехал пузатый и говорливый господин, который отрекомендовался следующим образом:
— Джорди Молине, сеньора. Припадаю к вашим стопам. — И добавил на каталонском, что готов показать Карме все лучшее, что есть в стране. — А вы знаете, ведь мы почти ровесники? И я тоже вдовец, — сказал он не без кокетства.
Пока ехали в поезде до Сантьяго, Карме узнала, что в семье Виктора этот человек выполняет обязанности деда и делает это вполне ответственно, а также что ее внук — завсегдатай его таверны, куда Марсель приходит почти ежедневно делать уроки, чтобы не оставаться дома одному. Виктор больше не работал по ночам в «Виннипеге», он стал кардиологом в больнице Сан-Хуан-де-Диос, и Росер тоже не часто бывала в таверне, она проверяла счета, которые ей приносил бухгалтер-пенсионер, работавший за еду, выпивку и компанию.
Карме нашла своих благодаря Элизабет Эйденбенц, поселившейся после войны в Вене, целиком посвятив себя всегдашним заботам о женщинах и детях. Город подвергался яростным бомбардировкам, и когда она туда прибыла, почти сразу, как только кончилась война, голодающие люди рылись на помойках, пытаясь найти хоть что-то съестное, и сотни бездомных детей жили вместе с крысами среди куч мусора, в которые был превращен красивейший город империи. В 1940 году, на юге Франции, Элизабет осуществила свой проект и устроила в заброшенном особняке в Эльне образцовый родильный дом, где принимали беременных женщин, чтобы помочь им родить в безопасных условиях. Сначала это были испанские беженки из лагерей для интернированных, потом появились еврейки, цыганки и другие женщины, спасавшиеся от нацистов. Находясь под эгидой Красного Креста, родильный дом в Эльне должен был сохранять нейтралитет и не оказывать помощь политическим беженцам, но Элизабет плевать хотела на правила, несмотря на то что за ней следили, — и в 1944 году ее забрали в гестапо. К этому времени ей удалось спасти более шестисот детей.
Карме случайно познакомилась в Андорре с одной из матерей, которым повезло, и та рассказала ей, что не потеряла сына только благодаря медсестре Элизабет. Карме связалась с этой медсестрой, которую звали так же, как ту, что общалась с ее семьей во Франции, чтобы узнать, пересекла ли семья границу. Она написала в Красный Крест, на разные адреса организации в разных странах, и благодаря огромному объему ее корреспонденции, отправленной во все концы Европы и преодолевшей все бюрократические препоны, ей удалось узнать, что Элизабет находится в Вене; в ответном письме та подтвердила, что по крайней мере один из ее сыновей, Виктор, жив и женат на Росер, которая родила мальчика, его назвали Марсель, и все трое проживают в Чили. Элизабет не знала, как их разыскать, но посоветовала Карме связаться с семьей квакеров, у которых Росер жила после того, как покинула лагерь в Аржелес-сюр-Мер, и которым сообщила свой новый адрес. Найти их не составило труда, ведь квакеры жили в Лондоне. Они перевернули весь чердак и нашли письмо Росер с единственным адресом, который у них имелся, — дом Фелипе дель Солара в Сантьяго. Так, с опозданием на несколько лет, Элизабет Эйденбенц соединила семью Далмау.
В середине шестидесятых годов Росер отправилась в Каракас по приглашению своего друга Валентина Санчеса, бывшего посла Венесуэлы, оставившего дипломатическую карьеру и целиком посвятившего себя музыке. За двадцать пять лет, прошедших с тех пор, как Росер сошла с борта «Виннипега» на берег в Вальпараисо, она стала чилийкой больше, чем те женщины, которые родились на этой земле, и со многими испанскими беженцами произошло то же самое; они не просто увеличили население городов, но многие из них исполнили мечту Неруды и смогли разбудить чилийское общество, пребывавшее в спячке. Уже никто не помнил, что когда-то был настроен против испанцев, которых Неруда позвал в Чили, никто не оспаривал и огромный вклад, внесенный в развитие страны этими людьми. Три года Росер и Валентин Санчес разрабатывали план, переписывались со всеми заинтересованными лицами, ездили по разным странам, и наконец им удалось создать первый на континенте оркестр старинной музыки при финансовой поддержке нефтедобытчиков — это неисчерпаемое черное сокровище било фонтаном и текло потоками из венесуэльской земли. В то время как Валентин Санчес объезжал Европу, приобретая ценные инструменты и откапывая забытые партитуры, Росер строго отбирала исполнителей, занимая новую для себя должность заместителя декана в Музыкальной школе Сантьяго. Недостатка в претендентах не было, люди приезжали из разных стран в надежде поступить в этот фантастический оркестр. В Чили не хватало средств для осуществления подобного предприятия; в области культуры существовали иные приоритеты, а в тех немногих случаях, когда Росер удавалось кого-то заинтересовать своим проектом, случалось землетрясение или сменялось правительство — и все летело под откос. Но в Венесуэле, при наличии связей с влиятельными людьми, в которых у Валентина Санчеса не было недостатка, все могло получиться. Этот человек являл собой пример одного из тех немногих политиков, кто способен, не навлекая на себя неприятности, лавировать между диктатурами, военными переворотами, попытками демократического устройства и временными правительствами, в последнем из которых у него был личный друг. В его родной стране, как и в других странах континента, шла партизанская война, возникшая под влиянием кубинской революции, однако в Чили только что возникшее революционное движение было скорее теоретическим, чем реально действующим. Но ничто не могло помешать процветанию Венесуэлы и любви ее жителей к музыке, в том числе и старинной. Валентин часто приезжал в Чили; у него была квартира в Сантьяго, которую он держал незанятой, чтобы можно было в любой момент там поселиться. Росер виделась с ним в Каракасе, и вдвоем они ездили по Европе по делам оркестра. Она в конце концов притерпелась к полетам на самолете благодаря успокоительным и джину.
Эта дружба не беспокоила Виктора Далмау, поскольку приятель его жены был гомосексуалистом, но интуиция заставляла предполагать наличие гипотетического любовника. Из Венесуэлы Росер всегда возвращалась помолодевшая, привозила новую одежду, духи с ароматом одалиски или какое-нибудь скромное украшение, например кулон в виде золотого сердечка на тонкой цепочке, какое Росер никогда не купила бы себе сама, поскольку была настоящим спартанцем в вопросе личных трат. Самым показательным фактом появления у Росер новой страсти стало для Виктора то, что после очередного возвращения домой она вела себя с ним так, словно применяла приемы, выученные с кем-то другим, а в иных случаях словно хотела искупить какую-то вину перед ним. Учитывая ту свободу отношений, которая установилась между ними, ревность с его стороны была просто смешна. Если бы Виктора спросили, кем они являются друг другу, он бы сказал, что они товарищи. Однако сейчас он чувствовал, как права была его мать, когда говорила: ревность кусается хуже блох. Росер нравилась роль супруги. Во времена бедности, когда Виктор был влюблен в Офелию дель Солар, она купила на ежемесячно откладываемые деньги, не спросив его, два обручальных кольца и потребовала, чтобы Виктор носил свое до тех пор, пока они не разведутся. В соответствии с уговором всегда говорить друг другу правду, который они заключили с самого начала, Росер должна была сказать ему о любовнике, но она придерживалась мнения, что сострадательное умолчание лучше бесполезной и жестокой правды, и Виктор сделал вывод, что раз уж она следовала этому правилу даже в вещах не столь незначительных, то наверняка применит его и в случае неверности. Их брак был договорной, однако они прожили вместе двадцать шесть лет, и их любовь друг к другу была больше, чем спокойное принятие супружества в индейском духе. Марселю уже давно исполнилось восемнадцать лет, и эта годовщина означала окончание компромисса, достигнутого между ними, — быть вместе до наступления этой даты; прожитые годы служили лишь подтверждением их взаимной нежности и намерения продолжать жить в браке, в надежде на то, что, откладывая развод все дальше и дальше, он так никогда и не случится.
С годами их вкусы и желания стали совпадать, но они так и оставались разными по характеру. У них было мало причин для споров и ни одной — для ссор, они всегда были согласны в главном и чувствовали себя вдвоем так уютно и спокойно, как это бывает только с самим собой. Они хорошо знали друг друга, и заниматься любовью было для них всего лишь ничего не значащей возней — процессом взаимного удовлетворения, не более. Виктор не хотел превращать близость в рутину, тогда бы Росер быстро все наскучило, и он это понимал. Сама она всегда была разная; обнаженная женщина в постели, элегантная, уверенная в себе дама на сцене или строгая преподавательница в классах музыкальной школы. Вместе они прошли через множество испытаний, прежде чем в годы зрелости достигли мирного сосуществования без экономических и эмоциональных проблем. Они жили одни, поскольку Карме после смерти Госсета переехала к Джорди Молине — тот был уже совсем старый, он ослеп и оглох, но оставался полностью в здравом уме, — Марсель же снимал квартиру вместе с двумя приятелями. Он выучился на горного инженера и работал государственным служащим в меднорудной промышленности. Он не унаследовал ни блестящего музыкального таланта матери и деда, Марселя Льюиса Далмау, ни бунтарского темперамента отца; не было у него склонности ни к медицине, как у Виктора, ни к преподаванию, как у бабушки Карме, которая в восемьдесят один год продолжала работать школьной учительницей.
— Странный ты какой-то, Марсель! Ну на что тебе сдались эти камни? — спросила у него Карме, узнав, какую профессию выбрал внук.
— Они ни о чем не спрашивают и ничего не отвечают, — сказал Марсель.
Неудачный роман с Офелией дель Солар оставил в душе Виктора Далмау глухой, затаенный гнев, который мучил его около двух лет и который он считал прямым наказанием за собственную бессердечность. Он не имел права влюбляться в невинную девушку, зная, что несвободен и что несет ответственность за жену и сына. С тех пор прошло много лет. В конце концов жгучая тоска, которую оставила в нем та любовь, переместилась в серую зону памяти, где все пережитое постепенно стиралось. Он считал, что получил от жизни урок, хотя глубинный смысл этого урока понимал смутно. Та история была единственным глубоким любовным увлечением за много лет, поскольку вся его жизнь была подчинена работе. Одно-два торопливых свидания с какой-нибудь приятной медсестрой — не в счет; это случалось редко, обычно во время суточного дежурства. К тому же скоротечные объятия никогда не перерастали во что-то более серьезное, у них не было ни прошлого, ни будущего, и они забывались через несколько часов. Якорь, который держал всю его жизнь, — это нерушимая нежность к Росер.
Даже получив прощальное письмо от Офелии, Виктор все еще таил надежду снова ее завоевать, хотя и понимал — это значит сыпать соль на раны и ей, и себе. Росер же решила, что от подобного самокопания Виктору необходимо сильнодействующее лечение, и легла к нему в постель, как говорится, без приглашения, так же как когда-то она поступила с его братом Гильемом. То был лучший поступок в ее жизни, потому что следствием его было рождение Марселя. Теперь же она рассчитывала застать Виктора врасплох, однако оказалось, он ее ждал. Он ничуть не удивился, увидев ее на пороге своей комнаты, полуобнаженную, с распущенными волосами, он лишь подвинулся, освобождая для нее место на кровати, и сжал ее в объятиях, как и полагается супругу. Они занимались любовью добрую половину ночи, познавая друг друга в библейском смысле, не слишком искусно, но с воодушевлением, и оба понимали, что хотели этого еще в те времена, когда тихонько шептались, спорили и строили планы, плывя на спасительном «Виннипеге», пока другие пары ждали своей очереди, чтобы укрыться в шлюпке и предаться любви. Они больше не вспоминали ни Офелию, ни Гильема, вездесущий призрак которого сопровождал их во время всего путешествия, но рассеялся среди новой жизни в Чили и мало-помалу остался в дальнем уголке сердца у обоих, где он им не мешал. С этой ночи они спали в одной постели.
Гордость не позволяла Виктору шпионить за Росер или высказывать свои подозрения. Он не соотносил свои сомнения с постоянно мучившими его болями в желудке, объясняя их язвой, и ничего не делал, чтобы поставить диагноз, ограничиваясь лишь потреблением молока с магнезией в устрашающих количествах. Его чувство к Росер так сильно отличалось от безумной страсти, которую он испытывал к Офелии, что прошло больше года, прежде чем он смог дать ему определение. Чтобы заглушить муки ревности, он с головой погрузился в лечение своих пациентов и занятия наукой. Достижения медицины тогда сделали такой скачок вперед, что казались невероятными, — речь шла об успешной пересадке человеческого сердца. За два года до этого, в Миссисипи, сердце шимпанзе пересадили умирающему человеку, и, хотя пациент прожил всего девяносто минут, этот эксперимент поднял возможности медицинской науки до уровня чуда. Виктор Далмау, как и другие врачи, мечтал повторить этот подвиг, используя в качестве донора человека. С той минуты, когда он сжал в ладони сердце юного солдата, которого называл про себя Лазарь, — целую жизнь назад, — мысль об этом волшебном органе не отпускала.
Вне работы и занятий Виктор переживал один из своих периодов глубокой меланхолии.
— Очнись, сынок, — сказала ему однажды Карме во время семейного обеда в доме Джорди Молине. Там говорили на каталонском, но Карме переходила на испанский в присутствии Марселя, поскольку тот, дожив до двадцати семи лет, так и не заговорил на языке своей семьи.
— Бабушка права, папа. Ты похож на блаженного. Что с тобой? — прибавил Марсель.
— Я очень скучаю по твоей матери, — произнес Виктор, повинуясь душевному порыву.
Это было открытием для него самого. Росер находилась в Венесуэле на гастролях, которые стали казаться Виктору слишком частыми. Он задумался над своими словами; до того момента, пока он не высказал, как она ему необходима, он будто не отдавал себе отчета, насколько Росер ему дорога. Оба, привыкнув ничего не скрывать, никогда не произносили любовных слов по причине необъяснимой стыдливости; к чему во всеуслышание говорить о чувствах, если есть другие способы выражения. Раз они вместе, значит любят друг друга, и зачем без конца повторять эту простую истину.
Через пару дней, когда он тщательно обдумывал, как удивит Росер официальным признанием в любви и преподнесением настоящего обручального кольца, которое должен был подарить ей еще много лет назад, она вернулась в Сантьяго без предупреждения, и планы Виктора были отложены на неопределенный срок. Росер выглядела прекрасно, как всегда после поездок, была довольна жизнью, что еще больше подтверждало подозрения мужа, и была одета в эффектную мини-юбку в черно-красную клетку, похожую на кухонный передник, совершенно не подходившую к ее сдержанному стилю.
— Тебе не кажется, что юбка слишком короткая для твоего возраста? — спросил Виктор, вместо того чтобы наговорить ей красивых слов, которые он так тщательно готовил.
— Мне сорок восемь, но чувствую я себя на двадцать, — ответила она, пребывая в прекрасном расположении духа.
Это было впервые, когда Росер уступила последним веяниям моды; обычно она была верна своему стилю, который почти не менялся на протяжении всей жизни. Вызывающая позиция Росер убедила Виктора в том, что лучше все оставить, как есть, и не рисковать, пытаясь вызвать жену на объяснение, которое может оказаться слишком болезненным или вообще покончит с их отношениями.
Спустя несколько лет, когда это уже не имело никакого значения, Виктор Далмау узнал, что любовником Росер был его старинный друг Айтор Ибарра. Эти счастливые, хотя и всегда непредсказуемые свидания продолжались в течение семи лёт, и только когда Росер приезжала в Венесуэлу, в остальное время они с Айтором не поддерживали никаких отношений. Все это началось со времен ее первого концерта старинной музыки, который воспринимался в Каракасе как культурное событие. Айтор увидел имя Росер Бругеры в газете, подумал, что вряд ли это та самая женщина, которую он, беременную, вел через Пиренеи во время Отступления, однако на всякий случай купил билет. Оркестр выступал в огромном зале Центрального университета, где под потолком парили модули Кальдера[31] и в котором была лучшая в мире акустика. На большой сцене Росер казалась совсем маленькой, она дирижировала музыкантами, игравшими на прекрасных и очень редких инструментах, доселе невиданных. Айтор смотрел на нее в бинокль со спины, и единственное, что показалось знакомым, был узел волос на затылке, такой же, как во времена их молодости. Он узнал ее окончательно, как только она повернулась на поклоны, но, когда Айтор появился у нее в грим-уборной, она признала его с трудом. В нем мало что осталось от того худого юноши, любителя пошутить, которому она была обязана жизнью. Он стал процветающим импресарио, его движения были неторопливы, имелись лишние килограммы, волос на голове осталось немного, но зато он носил густые усы, и взгляд все так же вспыхивал смешливыми искорками. Он был женат на великолепной женщине, которая в свое время получила титул королевы красоты, у него было четверо детей и сколько-то внуков, и он сколотил приличное состояние. Он приехал в Венесуэлу с пятнадцатью долларами в кармане, поселился у родственников и стал делать то, что умел, — ремонтировать автомобили. Он открыл автомастерскую, и вскоре у него появились такие же и в других городах; до продажи автомобилей коллекционерам оставался всего один шаг. Венесуэла стала замечательной страной для таких предприимчивых и дальновидных людей, как Айтор.
— Здесь возможности падают на тебя с деревьев, словно плоды манго, — сказал он Росер.
Семь лет продолжалась их страсть, глубокая по содержанию и легкомысленная по форме. Обычно они на целый день запирались в номере отеля и предавались любви, словно подростки, заказав бутылку вина «Рин», хлеб и сыр. В эти часы они то умирали от смеха, то приходили в восторг от интеллектуальной утонченности друг друга и обоюдного ненасытного желания, единственного за всю жизнь, поскольку ни до, ни после оба не испытывали ничего подобного. Каждый отвел этой любви заветное и тайное от семьи место в сердце, чтобы не нарушать свой счастливый брак. Айтор любил и уважал красавицу-жену, и Росер так же относилась к Виктору. С самого начала, когда оба слегка потеряли голову от неожиданно возникшей страсти, они решили, что единственно возможное будущее у этого непреодолимого тяготения — оставаться в рамках тайны; они не могли позволить себе перевернуть всю жизнь с ног на голову и разрушить семьи. Так они и поступали в течение этих благословенных семи лет, и так продолжалось бы еще долго, если бы инсульт не приковал Айтора Ибарру к инвалидному креслу, предоставив его на попечение жены. Но ничего этого Виктор не знал, пока Росер сама ему обо всем не рассказала.
Виктор Далмау снова стал часто видеть Пабло Неруду, иногда издалека на публичных мероприятиях, а иногда в доме сенатора Сальвадора Альенде, к которому приходил играть в шахматы. Поэт приглашал его к себе, в свой дом на Черном острове, в чрезвычайно интересное жилище какой-то безумной архитектуры в виде застрявшего среди рифов корабля, словно висящего на холме, у кромки моря. Это было его место вдохновения и поэзии.
Море у берегов Чили, невероятное море, баркасы в ожидании, черно-белый вихрь пены, терпеливые рыбаки на берегу, безыскусное море, бурное, бесконечное.
Он жил там с Матильдой, третьей женой, и с немыслимым количеством предметов своих коллекций, начиная от нескольких сот пыльных бутылок, купленных на блошином рынке, и заканчивая огромными рострами с носовой части затонувших кораблей. Там он принимал сановных лиц со всего мира, прибывавших поприветствовать его и передать ему приглашения от местных политиков, интеллектуалов и журналистов, но особенно от своих близких друзей, среди которых было несколько беженцев с «Виннипега». Он стал знаменитостью, чьи стихи были переведены на все существующие языки; и даже самые заклятые враги не могли отрицать магического воздействия его поэзии. Больше всего на свете поэту, любителю спокойной жизни, хотелось непрерывно писать, угощать друзей вкусной едой, он мечтал, чтобы его оставили в покое, но даже на скалах Черного острова это оказалось невозможным; самые разные люди стучались в его дверь, напоминая ему, что он — голос страдающих народов, как он называл себя сам. Туда же пришли к нему его товарищи с требованием, чтобы он участвовал в президентской кампании. Сальвадор Альенде, наиболее подходящий кандидат левых, трижды баллотировался в президенты, и все три раза безуспешно. Говорили даже, будто на нем черная метка пораженца. Так что поэт оставил свои тетради и ручку с зелеными чернилами и стал ездить по стране на машинах, автобусах и поездах, встречаясь с людьми и читая свои стихи, и повсюду его окружали рабочие, крестьяне, рыбаки, железнодорожники, шахтеры, студенты и ремесленники, душа которых отзывалась на его голос. Это давало ему новую энергию для творчества и борьбы, но он понимал, что не создан для политики. При первой же возможности он снял свою кандидатуру в пользу Сальвадора Альенде, который, несмотря на все встречные ветры и течения, возглавил Народное единство — коалицию левых партий. Во время предвыборной кампании Неруда был его доверенным лицом.
Он помогал Альенде, пересекая страну на поезде с севера на юг и воодушевляя людей, которые собирались на каждой станции — от маленьких поселков, затерянных среди прибрежного песка и соли, до темнеющих под нескончаемым дождем деревень, — чтобы послушать пламенные речи поэта. Несколько раз Альенде сопровождал Виктор Далмау, официально как врач, но на самом деле как партнер по шахматам, — единственное развлечение, которое позволял себе кандидат, поскольку ни ковбойских фильмов, ни какого-то иного средства, чтобы расслабиться, в поездах не имелось. Альенде был такой энергичный, решительный и неутомимый, что его помощники работали по очереди. Виктору отводились поздние ночные часы, когда уставшему кандидату хотелось отвлечься и забыть о шуме толпы и звуках собственного голоса, погрузившись в шахматную партию, которая порой длилась до рассвета или даже была отложена до следующей ночи. Спал Альенде очень мало, но использовал любую паузу, чтобы вздремнуть сидя, минут десять то тут, то там, после чего просыпался свежий, будто только что принял душ. Держался он очень прямо, ходил с поднятой головой, словно готовясь к бою, говорил хорошо поставленным голосом с красноречием образованного человека, сдерживая жестикуляцию, обладал быстрой работой мысли и никогда не изменял своим убеждениям. За свою долгую карьеру политика он изучил Чили, как собственный двор, и всегда верил в то, что страна может прийти к социализму через мирную революцию. Кое-кто из его единомышленников, опираясь на кубинский вариант, утверждал, что революция не может быть мирной, невозможно сбросить американский империализм по-доброму, этого можно достичь только путем вооруженной борьбы, но для Альенде революция вполне умещалась в рамки устойчивой демократии его родины, конституцию которой он уважал. Он до конца продолжал верить, будто главное в том, чтобы донести, объяснить, предложить и призвать рабочий народ встать во весь рост и взять свою судьбу в собственные руки. Однако он прекрасно знал, какой властью обладают его противники. На публике он держался с достоинством, и от этого, возможно, казался немного напыщенным; враги называли его высокомерным, но в частной жизни это был простой, веселый человек. Альенде всегда держал слово; он не допускал для себя предательства, и в конечном счете именно это его и погубило.
Гражданская война в Испании застала Виктора совсем молодым; он сражался на стороне республиканцев, работал и за это оказался в изгнании, приняв идеологию своих единомышленников, не задавая вопросов. В Чили он придерживался принципа невмешательства в политику, в соответствии с требованиями к беженцам «Виннипега», и не состоял ни в одной партии, но дружба с Сальвадором Альенде придала его идеям такую же ясность, с какой Гражданская война определила его чувства. Виктор восхищался им как политиком и, с некоторыми оговорками, как личностью. Образ лидера социалистов вступал у Альенде в противоречие с его буржуазными привычками, дорогими костюмами и страстью к изысканным вещам, его окружавшим: от правительственных подарков, преподнесенных от души, до произведений искусства лучших художников Латинской Америки. Картины, скульптуры, рукописные автографы, предметы доколумбовой эпохи — все это было разграблено и исчезло в последний день его жизни. Он был также падок и на красивых женщин, выделяя их в толпе с первого взгляда, а сам, в свою очередь, привлекал их личными качествами и тем, что был представителем власти. Эти две его слабости раздражали Виктора, и однажды он сказал об этом Росер.
— Не придирайся, Виктор! Альенде — это не Ганди[32], — ответила она.
Они оба голосовали за него, и оба в глубине души не верили, что он выиграет. Сам Альенде в этом сомневался, но в сентябре он победил своих соперников с незначительным перевесом. Поскольку абсолютное большинство набрано не было, конгресс должен был присудить победу кандидату с наилучшим результатом по количеству голосов. Весь мир следил за Чили, глядя на продолговатое пятнышко на карте, бросившее вызов общепринятому порядку.
Сторонники утопической теории социалистической революции демократическим путем не стали ждать решения конгресса: толпы людей вышли на улицы, чтобы отпраздновать долгожданную победу. Нарядно одетые, они двигались в колонне целыми семьями, включая стариков и детей, и пели песни, пребывая в эйфории, словно стали свидетелями чуда, причем за время шествия не произошло ни одного конфликта, словно все каким-то таинственным образом договорились между собой поддерживать дисциплину. Виктор, Росер и Марсель шли в толпе людей, размахивая флагами, и вместе со всеми пели «Единый народ никогда не победить»[33]. Карме с ними не пошла, поскольку в восемьдесят пять лет у нее уже не было достаточно сил, чтобы воодушевляться такими непостоянными вещами, как политика, — так она говорила, и она действительно выходила на улицу совсем мало, только в связи с заботами о Джорди Молине, который болел, старел и не имел ни малейшего желания выбираться из дому. Он сохранял молодость души, пока не потерял свой бар. «Виннипег», который за годы своего существования превратился в одно из знаковых мест в городе, исчез, когда перестраивали квартал, и на его месте возвели два многоэтажных дома, две башни, которые, по словам Молине, обязательно рухнут во время ближайшего землетрясения. Карме, напротив, чувствовала себя здоровой и энергичной, как всегда. Она уменьшилась в размерах и была похожа на птицу без оперения: скелет, обтянутый кожей, остатки волос на голове и неизменная сигарета в зубах. Неутомимая, деловитая и суховатая в выражении чувств, которые хранила в тайниках своей души, она сама выполняла всю домашнюю работу и ухаживала за Джорди, как за больным ребенком. Оба собирались насладиться зрелищем победы на выборах по телевизору, с бутылкой красного вина и деревенской ветчиной. Они увидели колонны людей с плакатами и факелами, охваченных ликованием и надеждой.
— Мы пережили то же самое в Испании, Джорди. Тебя там не было в тридцать шестом, но говорю тебе, там было точно так же. Дай бог, чтобы здесь не кончилось так же плохо, как там, — только и сказала Карме.
Было уже за полночь, когда толпа на улице начала рассеиваться и Далмау столкнулись с Фелипе дель Соларом; тот был в своем неизменном пиджаке из верблюжьей шерсти и в замшевых брюках горчичного цвета. Они обнялись, как старые друзья, каковыми они когда-то и были, Виктор — потный и охрипший от крика, и Фелипе — безупречный, пахнущий лавандой, демонстрирующий безразличие, которое вырабатывал в себе больше двадцати лет. Фелипе одевался в Лондоне, куда ездил пару раз в год; британская сырость действовала на него прекрасно. С ним была Хуана Нанкучео, которую оба Далмау узнали сразу же, поскольку она совершенно не изменилась с тех пор, как ездила на трамвае навещать Марселя.
— Только не говори, что ты голосовал за Альенде! — воскликнула Росер, обнимая Фелипе и Хуану.
— Как тебе такое в голову пришло, женщина! Я голосовал за христианскую демократию, хотя не верю в достоинства ни демократии, ни христианства, просто не хотел доставлять удовольствие отцу и голосовать за его кандидата. Я монархист.
— Монархист? Господи боже мой! Разве ты не был единственным прогрессивным человеком среди троглодитов вашего клана? — пошутил Виктор.
— Грехи юности. Нам в Чили недостает короля или королевы, как в Англии, это как-то более цивилизованно, — в таком же шутливом тоне ответил Фелипе, пытаясь раскурить потухшую трубку, которую всегда носил с собой, соблюдая стиль.
— Тогда что ты делаешь на улице?
— Держим руку на пульсе. Хуана голосовала в первый раз. Вот уже двадцать лет женщины имеют право голосовать, и только сейчас это право вступило в действие, чтобы они могли проголосовать за правых. Я так и не смог ей втолковать, что она принадлежит к рабочему классу.
— Я голосую, как ваш отец, мой маленький Фелипе. А тут просто поднялся всякий сброд, как говорит дон Исидро, такое уже было.
— Когда? — спросила Росер.
— Она имеет в виду правительство Педро Агирре Серды, — пояснил Фелипе.
— Благодаря Агирре Серде мы и находимся здесь, Хуана. Это он приказал перевезти беженцев из Франции на «Виннипеге». Помните? — спросил Виктор.
— Мне скоро восемьдесят, но память у меня в порядке, юноша.
Фелипе рассказал им, что его семья окопалась в доме на улице Мар-дель-Плата в ожидании, когда марксистские орды наводнят богатый квартал. Они распространяли слухи о терроре, которые сами же и выдумывали. Исидро дель Солар был настолько уверен в победе консерваторов, что собирался устроить праздник вместе со своими друзьями и единоверцами. Повара и прислуга все еще в доме, ждут, что в результате божественного вмешательства ход событий изменится и они смогут поднести гостям шампанское и устриц. Хуана единственная, кто захотел увидеть, что творится на улицах, но не из-за политических симпатий, а из любопытства.
— Отец объявил, что перевезет семью в Буэнос-Айрес, пока в эту гребаную страну не вернется здравый рассудок, но мать невозможно сдвинуть с места. Она не хочет оставлять Малыша одного на кладбище, — добавил Фелипе.
— А как Офелия? — спросила Росер, чувствуя, что Виктор не решится упоминать ее имя.
— Она вдалеке от предвыборной лихорадки. Матиаса назначили торговым атташе в Эквадоре, он карьерный дипломат, так что новое правительство не выгонит его на улицу. Офелия воспользовалась ситуацией и занимается в мастерской художника Гуаясамина[34]. Яростный экспрессионизм, крупные мазки. Семья считает, что ее работы напоминают огородное пугало, но у меня есть несколько ее работ.
— А ее дети?
— Учатся в Соединенных Штатах. Они тоже пережили политические катаклизмы вдали от Чили.
— А ты останешься?
— На какое-то время да. Хочу посмотреть, в чем состоит этот социалистический эксперимент.
— Всем сердцем желаю, чтобы он удался, — сказала Росер.
— И ты думаешь, правые и американцы это позволят? Попомни мои слова, эта страна катится в пропасть, — ответил Фелипе.
Радостные демонстрации прошли без происшествий, и на следующий день, когда перепуганные обыватели кинулись в банки, чтобы забрать деньги, купить билеты и бежать из страны до того, как сюда войдут большевики, они увидели, что улицы подметают, как во всякую обычную субботу, и нет ни одного оборванца с дубиной, угрожающего приличным людям. Тогда они решили не торопиться. Они посчитали, что одно дело — выиграть выборы и совсем другое — официально стать президентом; пройдет еще два месяца, прежде чем конгресс примет решение и, возможно, повернет ситуацию в свою пользу. Напряжение висело в воздухе, и план по устранению Альенде в результате военного переворота был разработан еще до вступления его в должность президента. В последующие недели в результате заговора, поддерживаемого американцами, был убит главнокомандующий чилийской армией, выступавший против любого вмешательства военных в политику; это сделал кадровый военный, которому захотелось выделиться. Преступление произвело эффект, обратный ожидаемому, и, вместо того чтобы восстать, военные в массовом порядке осудили убийство и только укрепились в законопослушании, свойственном большинству чилийцев, не привыкших к подобным злодейским методам, обычным в какой-нибудь банановой республике, но не в Чили, где разногласия никогда не решались стрельбой. Конгресс ратифицировал избрание Сальвадора Альенде, который стал первым кандидатом-марксистом, избранным демократическим путем. Идея мирной революции уже не казалась такой безумной.
В течение этих неспокойных недель, которые прошли между выборами и передачей власти, Виктору не выдалось случая сразиться с Альенде в шахматы, поскольку будущий президент в это время занимался процессом политического примирения за закрытыми дверями, устранением и уменьшением квот для правительственных партий в структурах власти, а также контактами с оппозицией, продолжавшей портить ему кровь. Альенде отказался от какого бы то ни было вмешательства в ситуацию Чили со стороны Соединенных Штатов. Из-за чего Никсон и Киссинджер поклялись помешать претворению в жизнь победоносного чилийского эксперимента, поскольку он мог оказаться искрой, которая разожжет пожар по всей Латинской Америке и в Европе, а так как давление и угрозы в адрес самого Альенде ничего не дали, американцы стали обхаживать военных. Не то чтобы Альенде недооценивал своих врагов, внешних и внутренних, но в нем утвердилась какая-то иррациональная вера в то, что народ встанет на защиту своего правительства. Говорили, будто он волшебным образом умеет дергать за ниточки, чтобы управлять любой ситуацией и поворачивать ее в нужную для себя сторону, однако в последующие три драматических года этого уже было мало. Избранному президенту очень недоставало чуда и благосклонности судьбы. Шахматные партии с Виктором возобновились только в следующем году, когда в сложное расписание президента вернулись некоторые привычки его обычной жизни.
По ночам я задаю себе вопрос:
что будет с Чили?
С бедной родиной моей,
темнеющей во мраке?
Жизнь Виктора и Росер протекала в том же русле, что и раньше, каждый был занят своим делом, у него — больница, у нее — уроки, концерты, гастроли, а в стране между тем бушевал вихрь перемен. За два года до выборов один хирург, у которого были золотые руки, пересадил человеческое сердце двадцатичетырехлетней женщине в больнице Вальпараисо. Такая операция однажды уже проводилась в Южной Африке, но тогда она была воспринята как вызов законам природы. Виктор подробно изучил случай в Вальпараисо и день за днем скрупулезно отмечал в календаре состояние пациентки, которая прожила тридцать три дня. Ему снова стал сниться Лазарь, юный солдат, которого он спас от смерти на перроне Северного вокзала, незадолго до окончания Гражданской войны. Неотвязный кошмар о Лазаре, неподвижное сердце которого лежит на подносе, трансформировался в яркий сон, в котором у мальчика была открыта грудная клетка, и внутри билось совершенно здоровое сердце, с исходившими из него золотистыми лучами, как на изображении Святого сердца Иисуса.
Однажды Фелипе дель Солар пришел на консультацию к Виктору с жалобами на острую боль в груди. Никогда еще нога его не ступала в общественную больницу, он обращался только в частные клиники, однако репутация его друга заставила Фелипе решиться сменить богатый квартал на серую зону, где обитали люди иного класса.
— Когда уже у тебя будет собственная клиника? Только не надо разглагольствовать о том, что здоровье — это право каждого, а не привилегия избранных. Я это уже слышал, — сказал он вместо приветствия.
Фелипе не привык добывать номерок и сидеть в очереди на металлическом стуле. Виктор осмотрел его и, улыбаясь, сказал, что сердце у него здоровое, а в груди колет из-за нервного напряжения и непрестанного ощущения тревоги. Одеваясь, Фелипе заметил, что из-за политической ситуации половина населения Чили страдает нервным напряжением и ощущением тревоги; что же касается его самого, он-то как раз думал, что социалистическая революция, о которой столько кудахтали, так и не состоится, что правительство будет парализовано, поскольку погрязнет в разборках между партиями, которые его поддерживают, и продажными союзниками прежней власти.
— Если революция провалится, Фелипе, то не только потому, о чем ты сейчас сказал, но главным образом из-за махинаций ее врагов и вмешательства Вашингтона, — ответил Виктор.
— Но ведь нет же никаких принципиальных изменений!
— Ошибаешься. Изменения заметны уже сейчас. Альенде сорок лет вынашивал эти политические планы, а сейчас запустил их в жизнь.
— Одно дело планировать, другое — руководить. Ты посмотри на этот политический и социальный хаос в стране, на экономику, которая вот-вот окончательно обанкротится. У этих людей нет ни опыта, ни подготовки, они только и знают, что дискутировать, причем никогда и ни в чем не приходят к согласию, — ответил Фелипе.
— Зато оппозиционеры, наоборот, все вместе преследуют одну цель, так ведь? Скинуть правительство любой ценой. И они могут этого достичь, поскольку владеют огромными ресурсами при почти полном отсутствии угрызений совести, — раздраженно парировал Виктор.
Альенде стал воплощать в жизнь то, о чем он говорил во время предвыборной кампании: национализация меднорудной промышленности, передача государству предприятий и банков, экспроприация земли. Это встряхнуло всю страну. Реформы показали хорошие результаты в первые месяцы, однако из-за бесконтрольного движения денег инфляция взлетела так, что никто не знал, насколько дороже будет стоить хлеб завтра. Как и предполагал Фелипе дель Солар, правительственные партии грызлись между собой, предприятия, которыми управляли рабочие, функционировали плохо, производство вошло в пике, а продуманный саботаж оппозиции способствовал дестабилизации положения в стране. В семье Далмау больше всех сокрушалась Карме.
— Ходить за покупками — сплошное несчастье, Виктор, никогда не знаешь, найдешь ли что-нибудь. Только и думаешь что о продуктах. Джорди, ты же его знаешь, готовит он сам, но к старости стал такой пугливый и плаксивый, что носа не высовывает на улицу. А ведь в очереди за потрошеной курицей по официальной цене можно не один час простоять. Вот и приходится надолго оставлять его одного, а когда меня нет, он ужасно пугается. Это ж надо было приехать на край света, чтобы стоять в очереди за сигаретами!
— Ты слишком много куришь, мама. Не трать время, добывая сигареты.
— А я и не трачу, я плачу профессионалам.
— Каким профессионалам?
— Да ведь их покупают на черном рынке, сынок. А безработные парни или старики-пенсионеры за скромную плату готовы постоять за тебя в очереди.
— Альенде объяснил причины дефицита. Думаю, вы видели по телевизору.
— И по радио тоже слышала сто раз. Якобы у народа впервые есть средства делать покупки, но предприниматели этому мешают, поскольку предпочитают разориться, чтобы посеять таким образом всеобщее недовольство. Бла, бла, бла… Ты помнишь, как это было в Испании?
— Помню, мама, прекрасно помню. У меня есть кое-какие связи, может, я смогу что-нибудь раздобыть для дома.
— Что, например?
— Например, туалетную бумагу. Есть один пациент, который время от времени приносит в качестве подарка рулон бумаги.
— Вот это да! Это ценится на вес золота, Виктор.
— Он мне так и сказал.
— Послушай, сынок, а у тебя нет связей, чтобы достать сухое молоко и растительное масло? Задницу можно подтереть и газетой. А еще достань мне сигарет.
Исчезли не только продукты; та же участь постигла бытовую технику, покрышки для автомобилей, строительный цемент, памперсы, детские смеси и другие жизненно необходимые вещи; зато соевый соус, каперсы и лак для ногтей продавались в изобилии. Когда начались ограничения на бензин, страну заполнили велосипедисты, лавирующие между пешеходами. Но народ продолжал пребывать в эйфории. Люди чувствовали, что наконец они получили представительство во власти, что все равны, все друг другу товарищи и президент тоже. Дефицит, ограничения и ощущение ненадежности не были в новинку для тех, кто всегда жил в нищете или просто имел денег в обрез. Повсюду звучали революционные песни Виктора Хары, которые Марсель знал наизусть, хотя в семье Далмау он меньше всех интересовался политикой. Стены домов были завешаны плакатами и воззваниями, на площадях устраивали спектакли и продавали книги по цене мороженого, чтобы в каждом доме жители могли обзавестись собственной библиотекой.
Военные молча сидели по казармам, и, если кто и устраивал заговоры, это не выходило наружу. Католическая церковь официально оставалась в стороне от политического противостояния; были священники, достойные звания инквизиторов, изливавшие с кафедры злобу и ярость, а были пресвитеры и монахини, симпатизировавшие правительству, не по идеологическим вопросам, а потому что оно заботилось о наиболее нуждающихся. Правая пресса печатала громкие заголовки: «Чилийцы! Копите ненависть!», а буржуазия, перепуганная и озлобленная, осыпала военных кукурузными зернами, провоцируя на восстание: «Ощипанные петухи! Педики! Беритесь за оружие!»
— Здесь может произойти то же самое, что мы пережили в Испании, — то и дело повторяла Карме.
— Альенде говорит, братоубийственной войны не будет, правительство и народ этого не допустят, — пытался успокоить ее Виктор.
— Этот твой приятель страдает излишней доверчивостью. Чили разделена на два непримиримых лагеря, сынок. Друзья враждуют между собой, семьи делятся пополам, а с теми, кто думает не так, как ты, невозможно разговаривать. Я не общаюсь с некоторыми из своих закадычных подруг, чтобы не разругаться.
— Не преувеличивай, мама.
Но он тоже чувствовал, что насилие носится в воздухе. Однажды вечером Марсель возвращался на велосипеде с концерта Виктора Хары и остановился посмотреть, как несколько молодых людей, забравшись на стремянки, рисуют на стене белых голубок и винтовки. Вдруг откуда ни возьмись появились две машины, вышли, оставив моторы включенными, несколько мужчин, вооруженных арматурой и палками, и в считаные секунды сбили художников на землю. Прежде чем Марсель успел понять, что происходит, мужчины снова сели в машины и тут же испарились. Через несколько минут появился полицейский патруль, вызванный кем-то из жильцов соседнего дома, и «скорая помощь» увезла пострадавших, которые были в тяжелом состоянии. Патрульные отвезли Марселя в комиссариат, чтобы допросить как свидетеля происшествия. Оттуда в три часа ночи его забрал Виктор, Марсель чувствовал себя совершенно выбитым из колеи и не хотел возвращаться домой на велосипеде.
Среди левых возникло движение, призывавшее к вооруженной борьбе, люди устали ждать, когда революция победит по-хорошему, и одновременно появилось другое движение, профашистское, сторонники которого тоже не верили в цивилизованный процесс примирения. «Если речь идет о драке, мы будем драться», — говорили и те и другие. Чтобы отдохнуть хоть на несколько часов от чрезмерной уязвимости Джорди, Карме принимала участие в массовых демонстрациях, заполнявших улицы как в поддержку правительства, так и в менее многолюдных, организованных оппозицией. Она выходила из дому в спортивных тапочках и брала с собой лимон и носовой платок, смоченный уксусом, в качестве средства от слезоточивого газа, а возвращалась, промокшая до костей из-за водометов, с помощью которых полиция пыталась установить порядок.
— Все вверх дном, — говорила она. — Достаточно одной искры, и все взорвется.
Принадлежавшее Исидро дель Солару поместье в Винья-дель-Мар не экспроприировали, но крестьяне решили сделать это по собственной инициативе. Он считал, что потерял его на время, ведь рано или поздно прежнее устройство, достоинство и мораль будут восстановлены, как он возмущенно утверждал, и сконцентрировался на том, чтобы спасти свой экспорт шерстью, прежде чем бушующая толпа сожрет всех его животных. Он договорился с несколькими опытными проводниками, которые знали каждую горную тропинку, и переправил овец в аргентинскую Патагонию, как делали скотоводы, переправлявшие туда раньше своих коров. Как и обещал, он перевез семью в Буэнос-Айрес. Они уехали в полном составе, включая замужних дочерей, зятьев и внуков вместе с няньками, но Хуана Нанкучео осталась в доме на улице Мар-дель-Плата присматривать за домом. Лауру увезли практически силой, напичкав транквилизаторами и сладостями, и только после того, как Фелипе пообещал ежедневно приносить свежие цветы на могилу Леонардо. Он был единственный, кто оставался в Сантьяго и продолжал работать у себя в конторе; его коллеги уехали в Монтевидео и открыли там свой филиал.
В это время Фелипе часто бывал в доме у Далмау, в старом квартале Нуньоа, где никогда не бывало ни одного человека, принадлежавшего к его классу. Он приходил с парой бутылок вина и страстным желанием поговорить. Он утратил прежних друзей, но некоторые из его левых знакомых считали, что свое вечно удрученное состояние Фелипе копирует с англичан и что его политические взгляды носят весьма неопределенный характер. Клуб «Неистовых» давно распался. Фелипе занимался тем, что по бросовой цене приобретал антиквариат и предметы искусства у семей, которые уезжали из страны, и вскоре у него в доме уже негде было повернуться. Он стал искать другой дом, побольше, пользуясь тем, что недвижимость нынче продавалась за бесценок. Он посмеивался над собой, вспоминая, как в молодости критиковал подобные излишества в родительском доме. Росер спросила его, что он будет делать со всем этим добром, если решит уехать за границу, о чем он частенько заговаривал с ней, и Фелипе ответил, что до своего возвращения сдаст вещи на хранение на склад, поскольку Чили — это не Россия и не Куба и вся эта пресловутая революция по-чилийски долго не продлится.
Он был так в этом уверен, что Виктор начал подозревать своего друга в принадлежности к какому-то серьезному тайному заговору. На всякий случай он никогда не упоминал при нем, что играет с президентом в шахматы. Стоило Фелипе выпить после ужина с вином виски, как у него развязывался язык и он начинал ругать всех и вся на чем свет стоит. От идеализма и душевной открытости, которыми он отличался в молодости, мало что осталось, он стал циником. Он соглашался с тем, что социализм — это наиболее справедливая система, но на практике она ведет к полицейскому государству или к диктатуре, как это произошло на Кубе, где тот, кто не согласен с режимом, либо уехал в Майами, либо сидит в тюрьме. Аристократическая натура Фелипе отвергала сумбур всеобщего равенства, революционные клише, беспрекословное подчинение, грубые манеры, косматые бороды, приверженность народному стилю: мебели из жженой древесины, джутовым коврикам, веревочным сандалиям, пончо, бусам из семян, вязаным юбкам, — считая все это полнейшим безобразием.
— Не понимаю, почему надо рядиться под нищих, — досадовал он. — И зачем надо называть народной культурой то, что не имеет ничего общего с культурой? Это все ужас советского реализма на чилийский манер — все эти шахтеры, разрисовывающие стены поднятыми вверх кулаками и портретами Че Гевары, и барды, распевающие свои проповеди под монотонную музыку. Даже тарабарщина арауканов и флейты кечуа[35] и те вошли в моду!
Однако среди его обычных друзей из правого крыла тоже велись широкие дискуссии, в которых клеймили и господ, и заблуждавшихся, и заговорщиков, цеплявшихся за прошлое, слепых и глухих к нуждам народа, готовых защищать свои привилегии, жертвуя демократией и страной, называя их предателями. Фелипе не находил себе места ни среди левых, ни среди правых — так он оказался изгоем и среди тех, и среди других. Его угнетало одиночество холостяка, а приступы боли участились.
Виктор, искренне приветствовавший улучшения в области общественного здравоохранения, начиная с ежедневно предоставляемого каждому ребенку стакана молока, чтобы компенсировать детям недоедание, и заканчивая строительством по всей стране больниц, очень скоро столкнулся с нехваткой антибиотиков, анестетиков, игл, шприцев, базовых медикаментов и персонала, чтобы ухаживать за больными, поскольку многие врачи уехали из Чили в надежде избежать пугающей советской тирании, о которой объявляла оппозиционная пропаганда, да к тому же медицинский колледж устроил забастовку, и большинство коллег Виктора принимали в ней участие. Он работал в две смены. Спал стоя, уставал до обморока, и его не покидало ощущение, что нечто похожее он уже переживал во время Гражданской войны в Испании. Одно за другим забастовку объявляли учебные заведения разного рода, частные корпорации и различные предприятия. Когда выходить на работу отказались водители грузовиков, протянувшаяся на многие километры с севера на юг страна осталась без транспорта; рыба гнила на севере, зелень и фрукты — на юге, а в Сантьяго между тем не хватало самого необходимого. Альенде открыто объяснял возникший в Чили дефицит вмешательством американцев, финансировавших транспортные компании, и заговором правых сил. Студенты университета также присоединились к беспорядкам, забаррикадировавшись в аудиториях. Когда они заблокировали вход на факультет мешками с песком, Росер стала заниматься со своими студентами в парке Форесталь, проводя уроки на свежем воздухе, а когда шел дождь, то и под зонтом, и, как всегда, она ставила оценки, сожалея лишь о том, что в парк нельзя притащить рояль. Люди привыкли к полицейским в форме, к плакатам и лозунгам протестующих, к их пламенным воззваниям, к тому, что пресса угрожает и предупреждает о грядущей катастрофе, к постоянным крикам и левых, и правых, к тому, что все против всех. Однако для национализации меднорудной промышленности требовался всеобщий консенсус.
— Самое время, — сказал Марсель Далмау бабушке. — Медь — это богатство Чили, то, на чем держится ее экономика.
— Если медь и так чилийская, не понимаю, зачем ее национализировать.
— Она всегда была в руках американских компаний. Правительство отобрало ее у них, и теперь за свои непомерные доходы и утечку капиталов из страны они должны возместить Чили убытки, исчисляемые тысячами миллионов долларов.
— Американцам это не понравится. Вот увидишь, Марсель, будет драка, — заметила Карме.
— Когда американцы оставят шахты, Чили понадобятся инженеры и геологи. На мою профессию появится спрос, вот увидишь.
— Я рада. Тебе будут платить больше?
— Не знаю. А зачем?
— Затем, что ты женишься, Марсель. Нас тут в семье четверо шаромыжников, и, если ты не выполнишь свой долг, я так и не дождусь правнуков. Тебе тридцать один год, пора думать головой.
— А я думаю тем, на чем сижу.
— Я не вижу женщин в твоей жизни, это ненормально. Ты что, никогда не был влюблен? Или ты из этих… ну, ты знаешь, кого я имею в виду.
— Какая ты бесцеремонная, бабуля!
— Это все из-за велосипеда. Он давит на яички, и в результате — импотенция и бесплодие. Я читала в журнале, в парикмахерской. И ведь ты недурен собой, Марсель. Если сбреешь бороду и приведешь в порядок шевелюру, будешь вылитый Домингин[36].
— А кто это?
— Матадор. И ведь ты неглупый. Очнись же, наконец. Ты похож на монаха-оборванца.
Карме не ожидала, что одним из последствий национализации станет то, что Меднорудная корпорация пошлет ее внука в Соединенные Штаты и назначит ему стипендию. Она забрала себе в голову, что больше никогда его не увидит. Марсель отправился изучать геологию в Колорадо-Спрингс, город у подножия Скалистых гор, основанный во время золотой лихорадки. Он взял с собой в разобранном виде велосипед и пластинки с песнями Виктора Хары. Он уехал еще до того, как беспорядки в Чили переросли в разгул насилия, которые в результате и уничтожили страну.
— Я тебе напишу, — были последние слова, которые Карме сказала ему в аэропорту.
Марсель учил английский с тем же молчаливым упорством, с каким когда-то отказывался говорить на каталонском, и за несколько недель вполне адаптировался в Колорадо. Он приехал в начале золотой осени, а еще через несколько недель выпал снег. Марсель записался в две группы: велосипедных фанатов, которые тренировались, чтобы однажды пересечь Соединенные Штаты от Тихого океана до Атлантического, и любителей лазать по горам. Виктор так никогда и не увидел спортивных достижений сына, потому что из-за творившихся в стране беспорядков, манифестаций, стачек, забастовок и напряженной работы не нашел времени для поездки в Америку, зато пару раз удалось съездить к сыну Росер, которая по возвращении домой сообщила остальным членам семьи, что в Колорадо Марсель сказал столько английских слов, сколько за всю жизнь не сказал по-испански. Он сбрил бороду, а волосы заплетает в короткую косичку на затылке. Карме была права, он стал похож на Домингина. Вдали от семейной разноголосицы, конфликтов и произвола, царивших в Чили, в тихой заводи среди интеллектуалов университета он углубился в разгадку таинственной природы камней и впервые чувствовал себя комфортно. Там он не был сыном беженцев, он никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о Гражданской войне в Испании, да и вообще среди его знакомых мало кто мог указать на карте Чили, а тем более Каталонию. В этой чужой реальности, где говорили на другом языке, он обзавелся друзьями, а через несколько месяцев снял крошечную квартирку, где поселился со своей первой подругой, девушкой с Ямайки, которая изучала литературу и печаталась в газетах. Во время своего второго визита в Колорадо-Спрингс Росер с ней познакомилась и, вернувшись в Чили, доложила, что девушка не только красивая, но еще и очень веселая и говорливая, совсем не такая, как Марсель.
— Успокойтесь, донья Карме, ваш внук наконец поумнел. Ямайская девушка научила его танцевать под карибские ритмы своей страны. Если бы вы видели, как он извивается, словно африканец, под дробь ударных и маракасов, то не поверили бы собственным глазам.
Как Карме и опасалась, ей не довелось больше обнять внука, как не довелось познакомиться с девушкой с Ямайки и другими подругами Марселя, не увидела она и правнуков, продолживших род Далмау: она умерла во сне в тот самый день, когда ей исполнилось восемьдесят шесть лет и в патио[37], под большим навесом, уже были расставлены праздничные столы. Накануне вечером ее, как всегда, мучил кашель заядлого курильщика, в остальном она чувствовала себя здоровой и с нетерпением ждала дня рождения. Джорди Молине разбудили солнечные лучи, проникавшие сквозь жалюзи, и он нежился в постели в ожидании, когда аромат свежих тостов подскажет ему, что уже пора вставать, надевать шлепанцы и идти завтракать. Прошло несколько минут, прежде чем он сообразил, что Карме лежит с ним рядом, неподвижная и холодная, словно мраморная. Он взял ее за руку и замер, слезы полились сами собой, он плакал и думал об ужасном предательстве: она ушла первой, оставив его одного.
Росер обнаружила Карме около часу дня, когда приехала на машине с тортом и шариками, чтобы накрыть на стол до прихода повара с помощниками. Ее удивила царившая в доме тишина, полумрак и опущенные жалюзи, словно все в доме застыло. Она окликнула свекровь и Джорди из гостиной, прежде чем пошла искать их в кухню или решилась заглянуть в спальню. Позже, немного придя в себя, она взяла телефонную трубку и позвонила, сначала Виктору в больницу, а затем Марселю, в гостиницу в Буэнос-Айресе, где он, по случайному совпадению, находился с группой студентов, и сказала им, что бабушка умерла, а Джорди исчез.
Карме много раз просила, если она умрет в Чили, чтобы ее похоронили в Испании, где покоятся ее муж и сын Гильем, а если она умрет в Испании, чтобы ее похоронили в Чили, потому что она хочет быть поближе к остальным членам семьи. Почему так? Да потому, мать вашу, добавляла она, смеясь. Но это была не шутка, это был страх остаться вдали от любимых, страх разлуки, потребность жить и умереть рядом со своими близкими. Марсель прилетел в Сантьяго на следующий день. Бдения над бабушкой проходили в доме, где она девятнадцать лет прожила с Джорди Молине. Церковного обряда не было: последний раз ее нога ступала в церковь, когда Карме была еще девочкой, еще до того, как она влюбилась в Марселя Льюиса Далмау. Однако в какой-то момент в доме появились, хотя их никто не звал, двое святых отцов из «Маринолла»[38], что жили неподалеку, партнеры Карме по торговому обмену: они снабжали ее сигаретами, присланными из Нью-Йорка, а она их — копченой ветчиной и сыром с плесенью, которые Джорди доставал по нелегальным каналам. Священники устроили незапланированную погребальную службу, такую, как нравилось Карме, с гитарой и пением, и безутешным на ней был только ее внук Марсель, у которого сложились особенные, очень близкие отношения с бабушкой. Он выпил два стакана виноградного самогона, сидел и плакал, потому что так и не успел высказать Карме своей нежности, поскольку стыдился выражать собственные чувства, потому что отказывался говорить в семье на каталонском, потому что частенько посмеивался над ее ужасной едой, потому что редко отвечал на ее письма… Он был ближе, чем все остальные, сердцу этой старой женщины, резкой и властной, которая писала ему ежедневно, с того дня, как он уехал в Колорадо, и до последнего дня своей жизни. С тех пор единственным, с чем никогда не расставался Марсель, куда бы его ни забросила судьба, была обувная коробка, перевязанная бечевкой, хранившая триста пятьдесят девять писем от его бабушки. Виктор сидел рядом с Марселем, молчаливый и печальный, думая о том, что его небольшая семья лишилась главной опоры, на которой держалась. Ночью, оставшись вдвоем с Росер в их комнате, он так ей и сказал.
— Главной опорой нашей семьи всегда был ты, Виктор, — поправила она мужа.
На поминки пришли соседи, давнишние коллеги и ученики школы, где Карме преподавала много лет, ее друзья по тем временам, когда они с Джорди ходили в таверну «Виннипег», и друзья Виктора и Росер. В восемь вечера прибыли карабинеры и заблокировали квартал мотоциклами, чтобы освободить проезд трем синим «фиатам». В одном из них приехал президент, пожелавший выразить соболезнование своему партнеру по шахматам. Виктор купил на кладбище участок земли, чтобы при этом рядом с могилой матери оставалось место и для других членов семьи: для Джорди, а может, и для останков отца, если когда-нибудь в будущем их удастся перевезти из Испании. Именно в тот день Виктор осознал, что теперь окончательно принадлежит Чили. «Родина там, где покоятся наши близкие», — всегда говорила Карме.
Между тем полиция искала Джорди Молине. У старика не было другой семьи, кроме Карме, общими же у них были и друзья. И никто не видел его. Полагая, что он заблудился, потому что уже слегка страдал деменцией, да и ходить долго не мог, Далмау расклеили объявление с его фотографией в витринах магазинов своего квартала, а на случай, если он вернется самостоятельно, не запирали дверь в доме на ключ, чтобы Джорди мог войти. Росер считала, что он ушел из дому в пижаме и шлепанцах, поскольку, как ей показалось, вся его одежда и обувь остались в шкафу, но она не знала наверняка. Это подтвердилось летом: когда русло реки Мапочо пересохло, в зарослях наконец нашли останки старика, вместо одежды на нем обнаружили лишь клочья пижамы. Прошел целый месяц, прежде чем личность Джорди была установлена и тело передали Виктору и Росер Далмау, чтобы те смогли похоронить его рядом с Карме.
Несмотря на проблемы разного рода, галопирующую инфляцию и катастрофические новости, распространяемые в печати, правительство Сальвадора Альенде не утратило поддержки народа, продемонстрированной на парламентских выборах, что и привело левых к неожиданной победе. Стало ясно, что экономического кризиса, который должен был вызвать все возрастающую ненависть, недостаточно, чтобы покончить с Альенде.
— Правые вооружаются, доктор, — предупредил Виктора тот самый пациент, который снабжал его туалетной бумагой. — Я знаю это, потому что у нас на фабрике все подвалы закрыты наглухо на железные засовы и висячие замки. Никто не может туда войти.
— Это ничего не доказывает.
— Знаете, на фабрике несколько человек дежурят всю ночь, чтобы не допустить саботажа. Так вот они видели, как с машин сгружали ящики. И им показалось, груз не такой, как всегда, так что они решили разузнать о нем побольше. Наши товарищи уверены, в подвалах хранится оружие. Скоро здесь будет кровавая баня, доктор, ведь у парней, защищающих революцию, тоже есть оружие.
В тот вечер Виктор поговорил с Альенде за партией в шахматы, отложенной ими ранее на несколько дней. Дом, приобретенный правительством в качестве жилья для президента, был построен в испанском стиле: с высокими арочными окнами, черепичной крышей, выложенным мозаикой национальным гербом над входом и двумя высокими пальмами, заметными уже с улицы. Охрана знала Виктора, и никто не удивился его позднему приходу.
Они играли в шахматы в гостиной, где среди книг и предметов искусства всегда стояла шахматная доска. Альенде выслушал Виктора без удивления, он был в курсе дела, но по закону не мог ликвидировать ни эту фабрику, ни любое другое предприятие, где наверняка происходило то же самое.
— Не беспокойтесь, Виктор, пока военные сохраняют лояльность правительству, опасаться нечего. Я доверяю Верховному главнокомандующему, он порядочный человек.
Альенде добавил, что левые крикуны-экстремисты, требующие революцию по кубинскому сценарию, не менее опасны; эти горячие головы причинили правительству едва ли не больше вреда, чем правые.
В конце года состоялось многолюдное чествование Пабло Неруды на Национальном стадионе, на том самом, где девять месяцев спустя людей будут держать в плену и подвергать пыткам. Это было последнее публичное выступление поэта, получившего Нобелевскую премию из рук шведского монарха за несколько недель до того. К этому времени Неруда оставил должность посла во Франции и вернулся в свой экстравагантный дом на Черном острове, который так любил. Он был болен, но продолжал писать, сидя за небольшим письменным столом у окна и глядя на гребни волн неспокойного моря. В последующие месяцы Виктору пришлось неоднократно посетить его дом — несколько раз как другу и пару раз как врачу. В первый визит Виктора Неруда встретил его в пончо и берете и был, как всегда, дружелюбен. Любитель вкусно поесть, он поджидал своего гостя, чтобы разделить с ним запеченную в чилийском вине курицу и поговорить о жизни. Он уже не был тем шутником и ценителем веселых забав, который в прежние годы развлекал друзей карнавалами и сочинял оды счастливому дню. На него дождем сыпались приглашения, премии, со всех концов мира он получал знаки восхищения его талантом, но в его сердце закралась тяжесть. Душа его болела о Чили.
Неруда работал над своими мемуарами, в которых несколько страниц отвел Гражданской войне и событиям, связанным с плаванием «Виннипега» в Чили с беженцами на борту. Он волновался, вспоминая, сколько из его испанских друзей было убито или пропало без вести в те годы. «Я не хочу умереть раньше Франко», — сказал он. Виктор заверил Пабло Неруду, что тот проживет еще много лет, болезнь развивается медленно и находится под контролем, впрочем, ему самому тоже иногда казалось, что Каудильо, державший власть в своем железном кулаке вот уже тридцать три года, бессмертен. Go временем воспоминания об Испании становились для Виктора все более расплывчатыми. Каждое 31 декабря он произносил тост за Новый год и за скорейшее возвращение на родину, но делал это скорее в силу традиции, не мечтая об этом по-настоящему и, возможно, уже даже не желая этого. Он подозревал, что Испании, в которой он родился, которую знал и за которую сражался, больше не существует. Она превратилась в место, где господствуют мундир и сутана, и он ей уже не принадлежит.
Как и Неруда, Виктор тревожился о Чили. Слухи о возможном военном перевороте, ходившие уже два года, звучали все громче. Президент продолжал полагаться на Вооруженные силы страны, хотя и знал, что единства в них нет. В начале весны сопротивление оппозиции достигло ранее невиданных масштабов, и недовольство среди военных переросло в открытый вызов. Верховный главнокомандующий, сломленный неподчинением офицеров, подал в отставку. Он объяснил президенту, что долг солдата велит ему оставить службу, чтобы избежать нарушения воинской дисциплины. Его поступок оказался бесполезным. Через несколько дней, в пять часов утра, свершился тот самый военный переворот, которого многие так боялись. Он круто изменил всю жизнь страны, и прежней Чили уже никогда не стала.
Рано утром в тот день Виктор направился в больницу и увидел, что улицы заблокированы танками и вереницами зеленых грузовиков с военными. Солдатня в полном боевом снаряжении, с разрисованными, как у команчей, лицами, пинками разгоняла немногих прохожих, которые оказались на улице в этот час; тяжело урча, низко над городом кружили вертолеты, похожие на зловещих птиц. Виктор сразу понял, что произошло. Он вернулся домой и позвонил Росер в Каракас и Марселю в Колорадо. Оба заявили, что вернутся в Чили первыми же рейсами, но он убедил их переждать, пока не уляжется буря. Напрасно он пытался дозвониться до президента и других политиков высшего ранга, с которыми был знаком. Новостей не было. Телевидение находилось в руках мятежников, и радио тоже, за исключением одной станции, которая подтвердила то, что он и предполагал. Операция по усмирению страны, организованная посольством Соединенных Штатов, была четко спланирована и осуществлена. Немедленно вступила в действие цензура. Виктор решил, что его место в больнице; он положил в портфель смену белья и зубную щетку, сел в свой «ситроен» и двинулся на нем в объезд военных, по боковым улицам, включив приемник на батарейках, из которого, прорываясь через беспорядочную автоматную очередь, слышался голос президента; Сальвадор Альенде объявил о том, что военные предали страну и совершили фашистский переворот, и просил граждан сохранять спокойствие, выйти на свои рабочие места, не поддаваться на провокации, чтобы не дать себя уничтожить, и повторил, что находится на своем рабочем месте, защищая законное правительство.
— На этом историческом переломе я собственной жизнью заплачу за преданность народа.
Слезы помешали Виктору вести машину, он на минуту остановился, и тут же услышал гул истребителей; почти сразу же прогремели взрывы бомб. Издалека он увидел густой дым, он не поверил собственным глазам: бомбили президентский дворец.
Четверо генералов Военной хунты, взявшие на себя управление судьбами страны, в военно-полевой форме, с нашивками в виде знамени и национального герба, между аккордами военных маршей несколько раз в день показывались на экранах телевизоров вместе со своими приближенными и произносили воззвания. Любая информация жестко контролировалась. Было сказано, что Сальвадор Альенде покончил с собой во время пожара во дворце, но Виктор подозревал, что его убили, как и многих других. Только тогда он окончательно осознал всю серьезность произошедшего. Возврата к прежнему не будет. Министры в тюрьме, конгресс распущен на неопределенный срок, политические партии запрещены, свобода печати и права граждан заморожены до новых распоряжений. В жилых кварталах хватали тех, кто сомневался в необходимости переворота, многих расстреливали, но об этом узнали гораздо позже, поскольку Вооруженные силы должны были произвести впечатление нерушимого монолита. Бывший верховный главнокомандующий Чилийской армии успел сбежать в Аргентину, чтобы его не казнили его же товарищи по оружию, однако через год ему подложили в автомобиль бомбу и он вместе с супругой погиб при взрыве. Генерал Пиночет, возглавивший Военную хунту, вскоре стал воплощением диктатуры. Репрессии осуществлялись моментально, стремительно и повсеместно. Было объявлено, что обыщут каждый камень, но вытащат марксистов из их логова, где бы они ни прятались, и очистят родину от раковой опухоли коммунизма, чего бы это ни стоило. В то время как в буржуазных кварталах приветствовали переворот и открывали шампанское, пролежавшее без употребления почти три года, в рабочих кварталах свирепствовал террор. Виктор не был дома девять дней, сначала потому, что на семьдесят два часа объявили комендантский час и нельзя было выходить на улицу, а потом потому, что больница работала непрерывно и в приемный покой снова и снова поступали пациенты с огнестрельными ранениями; очень скоро морг был заполнен телами погибших. Виктор питался в кафе, спал совсем немного, сидя на стуле, за неимением душа обтирал тело влажной губкой и только один раз поменял белье. Несколько часов он прождал возможности позвонить за границу. Виктор позвонил Росер и строго приказал ей ни за что на свете не возвращаться в страну, пока он сам не позовет ее, и просил то же самое передать Марселю. Университет был закрыт, и любые попытки студентов оказать сопротивление заканчивались стрельбой. Виктору рассказывали, что стены факультета журналистики и других факультетов залиты кровью. Он ничего не мог сообщить Росер ни о музыкальной школе, ни о ее учениках. После переворота забастовка врачей сразу же кончилась, и его коллеги радостно взялись за работу. Начались чистки среди персонала и даже среди пациентов, которых агенты службы безопасности вытаскивали прямо из кроватей. Во главе больницы поставили полковника, у входа и выхода дежурили солдаты, они ходили по коридорам, палатам и заглядывали даже в операционную. Нескольких врачей арестовали, кто-то уехал или был переведен в другое место, до которого так и не добрался, но Виктор продолжал работать, испытывая иррациональное чувство безнаказанности.
Когда он наконец отправился домой, чтобы помыться и переодеться, он увидел незнакомый город, чистый и выкрашенный в белый цвет. За несколько дней со стен исчезли рисунки и лозунги революционного содержания, плакаты, призывавшие к ненависти, мусор, бородатые мужчины и женщины в брюках; в витринах магазинов он увидел продукты, которые раньше можно было достать только на черном рынке, однако покупателей было мало, потому что цены подскочили до небес. Солдаты и вооруженные карабинеры следили за порядком, на всех углах стояли танки и мимо на большой скорости проезжали крытые фургоны с сиренами, воющими, словно шакалы. Установился непререкаемый казарменный порядок и кажущийся мир, основанный на страхе. Войдя в дом, Виктор поздоровался со своей давнишней соседкой, которая в этот момент выглянула из окна. Женщина не ответила и захлопнула окно. Это могло бы послужить для него предупреждением, но он только пожал плечами, подумав, что бедняжка, как и он сам, немного не в себе от всех этих событий последних дней. В доме все выглядело так же, как в день переворота, когда он торопился в больницу: постель не заправлена, одежда разбросана, посуда грязная, в кухне заплесневелые остатки еды. Сил наводить порядок не было. Он упал на постель и проспал четырнадцать часов.
В эти дни умер Пабло Неруда. Военный переворот ознаменовал, что сбылись его самые страшные опасения; он не смог с ним примириться, и состояние его здоровья резко ухудшилось. Пока его везли на «скорой помощи» в одну из больниц Сантьяго, солдаты нагрянули в его дом на Черном острове, перерыли бумаги и в поисках оружия и партизан уничтожили его коллекцию вин, ракушек и кораллов. Виктор примчался в больницу, чтобы навестить Неруду, но здесь охранники обыскали его, затем взяли у него отпечатки пальцев, сфотографировали, и, наконец, солдат, стоявший у двери в палату, преградил ему вход, сообщив о смерти друга. Поскольку Виктор был в курсе болезни Неруды и видел его месяц назад в нормальном состоянии, весть о кончине поэта удивила его. Он был не единственным, у кого это обстоятельство вызвало подозрение: сразу же поползли слухи, что Неруду отравили. За три дня до того, как он попал в клинику, поэт написал последние страницы своих воспоминаний, где рассказал о глубоком разочаровании: страна расколота и подчинена чужой воле, а его друг Сальвадор Альенде тайно похоронен неизвестно где и никто, кроме супруги, не проводил его в последний путь. «…Этот славный человек был убит, автоматы чилийских солдат, снова предавших Чили, изрешетили пулями и искромсали его в клочья», — написал он. Неруда был прав, такое уже случалось неоднократно, когда военные восставали против законного правительства, но короткая коллективная память стерла историю прежних предательств. Похороны поэта стали первым актом неповиновения мятежникам, однако запретить их не могли, поскольку на это смотрел весь мир. В эти часы Виктор оперировал тяжелобольного и не мог покинуть больницу. Подробности он узнал через несколько дней от человека, снабжавшего его туалетной бумагой.
— Народу собралось немного, доктор. Помните, какая толпа присутствовала на Национальном стадионе, когда там чествовали поэта? Ну вот, я бы сказал, что на кладбище нас было человек двести, не больше.
— Некролог появился в печати слишком поздно, мало кто знал о его смерти и о похоронах.
— Люди боятся.
— Многие друзья и почитатели Неруды должны скрываться или сидят в тюрьме. Расскажи, как все было, — попросил Виктор.
— Я прошел вперед, было страшно, солдаты с автоматами стояли вдоль всего пути по кладбищу. Гроб был покрыт цветами. Все шли молча, пока кто-то не крикнул: «Товарищ Пабло Неруда!» И все ответили хором: «Сейчас, отныне и навсегда!»
— И что солдаты?
— Ничего. И тут какой-то храбрец крикнул: «Товарищ президент!» И мы все ответили: «Сейчас, отныне и навсегда!» Это было здорово, доктор. А еще мы все пели «Единый народ никогда не победить», и солдаты ничего с нами не сделали, правда, там были какие-то типы, которые фотографировали тех, кто шел в погребальном кортеже. Кто его знает, для чего им эти фото.
Виктор подозревал, что все будет именно так; реальность превратилась во что-то скользкое и неуловимое, люди жили среди умолчаний, лжи и эвфемизмов, среди гротескного восхищения достопочтенной родиной, ее храбрыми солдатами и традиционной моралью. Слово «товарищ» исчезло из обихода, его боялись произносить. Ходили слухи о концентрационных лагерях, массовых казнях, тысячах и тысячах заключенных, пропавших без вести, сбежавших и высланных, о центрах пыток, где женщин насилуют псы. Виктор спрашивал себя, где были раньше все эти палачи и доносчики, откуда они взялись, он не видел таких в своем окружении. Они возникли неожиданно, за несколько часов, подготовленные и организованные, как если бы тренировались годами. Глубинное фашистское государство существовало в Чили всегда, невидимое на поверхности, но готовое появиться в любой момент. Это был триумф тщеславия правых и поражение народа, верившего в революцию. Виктор узнал, что Исидро дель Солар вернулся в Сантьяго вместе с семьей, как и многие другие, через несколько дней после переворота, готовый вернуть собственные привилегии и взять бразды правления в свои руки, но только в экономике; политикой заправляли генералы, они наводили порядок в этом хаосе марксизма, подчинившего страну, как они говорили. Никто и представить себе не мог, сколько продлится диктатура, об этом знали только генералы.
На Виктора Далмау донесла соседка, та самая женщина, которая двумя годами ранее просила его, раз уж он дружит с президентом, устроить ее сына в полк карабинеров, та самая, которой он установил на сердце два клапана, та самая, которая по-соседски одалживала у Росер то рис, то сахар, та самая, которую Карме приглашала на семейные ужины, где она сидела, надув губы. Его арестовали прямо в больнице. Пришли трое мужчин в гражданском, не представились и хотели забрать его из операционной, однако у них хватило ума подождать, пока закончится операция.
— Идемте с нами, доктор, обычная проверка, — твердо приказал один из них.
На улице Виктора запихнули в черный автомобиль, надели на него наручники и завязали глаза. Первый удар он получил в живот.
Виктор Далмау не знал, где провел последующие два дня, но когда этим людям надоело его допрашивать, они почти волоком вытащили его из здания, сняли повязку, наручники и бросили; он почувствовал, что дышит свежим воздухом. Понадобилось несколько минут, чтобы глаза привыкли к яркому свету полуденного солнца и Виктор смог обрести равновесие, с трудом поднявшись на ноги. Он находился на Национальном стадионе. Один из охранников дал Виктору грубошерстное одеяло, осторожно взял под руку и повел к назначенному ряду. Идти было трудно, от побоев и электрошока болело все тело, Виктора мучила жажда, словно после кораблекрушения, и он не ориентировался во времени и не мог точно вспомнить, что с ним произошло. Сколько он пробыл в руках мучителей — целую неделю или несколько часов? О чем они его спрашивали? Альенде, шахматы, план Зета. Что такое этот план Зета? Виктор понятия не имел. В других камерах тоже были люди, слышался шум огромных вентиляторов, душераздирающие крики, выстрелы.
— Их убивали, их убивали, — шептал Виктор.
Он оглядел ряды зрительских кресел на стадионе, где раньше проходили футбольные матчи и разные культурные мероприятия, как, например, чествование Пабло Неруды, и увидел тысячи арестованных. Когда охранник, который помог добраться до отведенного для Виктора места, ушел, к нему приблизился один из узников, усадил его на кресло и протянул термос с водой:
— Успокойся, товарищ, худшее позади.
Он позволил Виктору выпить всю воду, помог ему вытянуть ноги и укрыл одеялом до подбородка.
— Отдыхай, думаю, мы тут надолго, — прибавил он.
Это был рабочий металлургического завода, его схватили на второй день после переворота, и на стадионе он находился уже несколько недель. Вечером, когда жара спала и Виктор смог сесть, новый знакомый ввел его в курс дела.
— Не надо привлекать к себе внимания. Сиди тихо и молчи, здесь достаточно любого предлога, чтобы тебя забили до смерти. Это звери.
— Столько ненависти, столько жестокости… не понимаю… — прошептал Виктор. У него снова пересохло во рту, слова застревали в горле.
— Мы все превращаемся в дикарей, если дать нам в руки ружье и приказать стрелять, — заметил другой арестованный, сидевший неподалеку от них.
— Только не я, товарищ, — парировал рабочий. — Я видел, как эти твари раздробили пальцы Виктору Харе. «Как-то ты теперь запоешь, сволочь!» — орали они. Подонки забили его палками и изрешетили пулями.
— Главное — чтобы снаружи хоть кто-то знал, где ты находишься, — сказал их сосед. — Тогда можно отследить твои передвижения, в случае если ты исчезнешь. Многие пропадают без вести, и узнать о них хоть что-нибудь крайне затруднительно. Ты женат?
— Да, — кивнул Виктор.
— Дай мне адрес или телефон твоей жены. Моя дочь сможет ей сообщить о тебе. Она целыми днями стоит за стенами стадиона вместе с родственниками других арестованных в ожидании новостей.
Но Виктор ничего не сообщил ему, опасаясь, что это стукач, специально подсаженный на стадион для сбора информации.
Зато дозвониться до Росер в Венесуэлу и рассказать о том, что случилось с Виктором, удалось одной медсестре из больницы Сан-Хуан-де-Диос, которая видела, как его арестовали. Узнав об этом, Росер сразу же позвонила Марселю, чтобы сообщить сыну плохие новости, и велела ему оставаться в Соединенных Штатах, поскольку из-за границы скорее удастся помочь Виктору, чем находясь в Чили, однако сама решила немедленно вернуться домой. Росер купила билет и, прежде чем сесть в самолет, увиделась с Валентином Санчесом.
— Как только вы узнаете, где сейчас удерживают вашего мужа, мы постараемся его вызволить, — пообещал ее друг.
Он дал Росер письмо к послу Венесуэлы в Чили, своему коллеге, которого знал еще с тех времен, когда состоял на дипломатической службе, и у которого в настоящий момент в его резиденции в Сантьяго находились сотни беженцев в ожидании пропуска, чтобы уехать из страны. Посольство Венесуэлы стало одним из немногих, приютивших тех, кто хотел бы покинуть Чили. В Каракас начали прибывать сотни чилийцев, а скоро счет пошел на тысячи и тысячи.
Росер вернулась в Чили в конце октября и до ноября не знала, что ее муж все это время находился на Национальном стадионе. Когда же посол Венесуэлы попытался навести о нем справки, его заверили, что на стадионе Виктор Далмау никогда не содержался. На тот момент заключенных действительно уже увезли со стадиона и распределили по концентрационным лагерям по всей стране. Несколько месяцев Росер искала его, используя все мыслимые и немыслимые дружеские и международные связи, стучалась в двери разных высоких чиновников, проверяла списки пропавших без вести, которые вывешивали в церквях. Виктор ни в одном из них не значился. Он исчез.
Вместе с другими политическими заключенными Виктора Далмау отправили в лагерь на севере страны, где когда-то добывали селитру, а теперь устроили тюрьму. Караван грузовиков ехал весь день и всю ночь. В машинах везли первые двести человек, которых по прибытии разместили в импровизированных камерах, где раньше проживали рабочие, добывавшие селитру. Лагерь был окружен колючей проволокой, по которой шел электрический ток; на его территории возвышались смотровые башни с пулеметчиками; по его периметру курсировал танк, а в небе время от времени появлялись самолеты Военно-воздушных сил. Начальником лагеря был назначен командир карабинеров, тучный мужчина, который разговаривал только с помощью крика и все время потел, так как военная форма не подходила ему по размеру. Это был властный человек с мелочной душой, считавший, что узники должны понести наказание не только за те преступления, которые совершили, но и за те, которые только задумывали совершить, о чем заключенным с завидным постоянством и сообщали по громкоговорителям. Едва узники слезли с грузовиков, им приказали раздеться и оставили под палящим солнцем пустыни без пищи и воды на несколько часов, пока начальник осматривал их одного за другим, осыпая прибывших оскорблениями и пинками. С самого начала он ввел незаконные наказания, чтобы сломить моральный дух своих жертв, и его подчиненные ему подражали. Виктор Далмау был лучше многих своих товарищей подготовлен к сопротивлению, учитывая его опыт в Аржелес-сюр-Мер, где он провел несколько месяцев, но тогда он был молод. Сейчас ему исполнилось почти шестьдесят лет, правда, до того момента, когда его арестовали, у него не было времени подумать о своем возрасте. Там, на севере, испепеляющими жаркими днями и ледяными ночами, среди селитряных степей, ему хотелось умереть — так он устал. Побег из лагеря не представлялся возможным, вокруг — бескрайняя пустыня, на тысячи километров — сухая земля, песок, камни и ветер. Виктор чувствовал себя древним стариком.
Хочу сказать тебе:
моя земля твоею будет,
ее я завоюю для тебя,
но подарю ее и всем другим,
всему народу моему.
За те одиннадцать месяцев, которые Виктор Далмау провел в концентрационном лагере, он не умер от усталости, как ожидал, но лишь укрепился телом и духом. Он всегда был худощавый, но теперь стал похож на скелет, обтянутый кожей, дубленной беспощадным солнцем, выделяемой с потом солью и горячим песком, а черты лица обрели такую четкость, словно были вырезаны резцом; он напоминал одну из железных скульптур Джакометти[39]. Его не сломили ни военная муштра — наклоны, бег под палящим солнцем, — ни часы вынужденной неподвижности в холоде ночи, ни побои и унижения суровых наказаний, ни тяжкий труд с бесполезным результатом, ни оскорбления, ни голод. Виктор принял роль пленника, отказавшись от иллюзий контролировать что-либо в своем существовании; он находился в руках захватчиков, имевших абсолютную власть и остававшихся в полной безнаказанности, он же был хозяином лишь собственных эмоций. Часто он повторял про себя метафору о березе, которая гнется в бурю, но не ломается. Виктор уже пережил нечто подобное, но в других обстоятельствах. От садизма и тупости своих мучителей он прятался в воспоминаниях и в молчании, твердо веря, что Росер ищет его и в один прекрасный день найдет. Он говорил так мало, что его товарищи по заключению дали ему кличку Немой. Сам же Виктор то и дело возвращался мыслями к Марселю, который молчал первые тридцать лет своей жизни, потому у него не было желания говорить. Вот и ему тоже не хотелось ни с кем говорить, да и сказать ему было нечего. Чтобы не пасть духом, его товарищи по несчастью все время о чем-то шептались, когда охранники не могли их слышать, он же думал о Росер, страшно тоскуя по ней и по их совместной жизни, думал о том, как он любит ее, а чтобы поддерживать сознание в активном состоянии, упорно проигрывал в уме самые знаменитые шахматные партии, которые знал наизусть, и еще кое-какие их тех, что они проводили с президентом. Какое-то время он мечтал вырезать шахматные фигуры из местного пористого камня и проводить турниры с другими заключенными, но из-за неусыпного наблюдения охраны сделать ему это так и не удалось. Эти люди в форме происходили из рабочего класса, из бедных семей, и, возможно даже, большинство из них симпатизировало социалистической революции, однако они со всем тщанием выполняли приказы начальства, словно прошлые деяния пленников были для них личным оскорблением.
Каждую неделю кого-то из узников перевозили в другие лагеря или казнили, а потом взрывали их тела динамитом посреди пустыни, однако вновь прибывших в лагере день ото дня становилось все больше. Виктор подсчитал, что в лагере находилось около полутора тысяч заключенных из разных областей страны, разного возраста и рода занятий, и лишь одно их объединяло — их преследовали. И все они считались врагами родины. Впрочем, были среди узников и такие, кто, подобно Виктору, не принадлежал ни к одной партии и не занимал никаких политических должностей, кто стал жертвой мстительного доноса или бюрократической ошибки.
Наступила весна, и заключенные со страхом ждали лета, которое превратит лагерь в настоящий ад с нестерпимой жарой в дневные часы, как вдруг ситуация Виктора Далмау неожиданным образом переменилась. У начальника лагеря случился сердечный приступ; это произошло утром, прямо посреди пламенной речи, с которой он обращался к узникам, а они терпеливо слушали, выстроившись перед ним в одних трусах и босиком. Он упал на колени, с трудом выдохнул и в ту же секунду растянулся на земле, даже стоявшие рядом с ним солдаты не успели поддержать своего командира. Никто из заключенных не пошевелился и не издал ни звука. Виктор наблюдал эту сцену, словно в замедленной съемке, все происходило беззвучно, как бы в другом измерении, будто часть кошмарного сна. Он увидел, как два солдата пытаются поднять начальника, еще несколько солдат бросились к медпункту, и тогда, не думая о последствиях, словно сомнамбула, Виктор начал продвигаться сквозь строй. Всеобщее внимание оказалось прикованным к лежавшему на земле, так что, когда Виктора заметили и приказали ему остановиться и лечь на землю лицом вниз, он находился уже перед строем. «Он врач!» — крикнул кто-то из заключенных. Виктор опрометью бросился вперед — и через пару секунд беспрепятственно добрался до места, где, не приходя в себя, лежал начальник лагеря.
Солдаты расступились, освобождая для Виктора пространство. Склонившись над потерявшим сознание начальником, Виктор убедился, что тот не дышит. Жестом он подозвал одного из ближайших охранников и показал ему, что нужно расстегнуть мундир пострадавшего, а сам начал делать искусственное дыхание рот в рот, с силой нажимая в перерывах на грудную клетку начальника лагеря обеими руками. Он знал, в медпункте имеется ручной дефибриллятор, который иногда использовали, чтобы привести в чувство людей после пыток. Через несколько минут на плац прибежал медбрат и его помощник, с кислородом и дефибриллятором, и оба стали помогать Виктору.
— Вертолет! Его немедленно нужно в больницу! — потребовал Виктор, едва почувствовал, что сердце начало биться.
Мужчину отнесли в медпункт, где Виктор поддерживал его жизнь, пока не прибыл вертолет, который на всякий случай всегда находился в режиме ожидания. До ближайшей больницы летели тридцать пять минут. Виктору приказали, чтобы он остался с больным, и выдали ему рубашку, брюки и армейские ботинки.
Это была провинциальная больница, маленькая, но неплохо оборудованная, которая в обычные времена располагала средствами для оказания срочной помощи, как, например, в данном случае. В штате больницы числилось всего два врача. Оба были наслышаны о репутации доктора Виктора Далмау, так что отнеслись к нему с почтением. От них он и узнал, что, по иронии того времени, главный хирург и кардиолог больницы тоже арестованы. Куда бы их ни увезли, одно было ясно: в том лагере, где содержали его самого, Виктор их не встречал. Он проработал хирургом не один десяток лет и часто говорил своим ученикам, что сердце, представляющее собой мускульный мешок, не содержит в себе никаких тайн; те же, что люди ему приписывают, являются обычными выдумками. Как можно быстрее Виктор проинструктировал врачей, которые должны были ему ассистировать, тщательно вымыл руки, приготовил пациента к операции и осуществил вскрытие грудной клетки, как делал это сотни раз. Он убедился, что его руки ничего не забыли и действуют безошибочно.
Ночь Виктор провел рядом с пациентом, отдыхая скорее душой, чем телом. В больнице отсутствовали вооруженные охранники, с ним обращались почтительно и выражали ему восхищение, а в обед накормили бифштексом с картофелем с бокалом красного вина и мороженым — на десерт. На несколько часов он снова стал Виктором Далмау, а не номером таким-то. Он успел позабыть, какой была его жизнь до ареста. Ближе к полудню, когда пациент Виктора все еще находился в тяжелом, но стабильном состоянии, из Сантьяго прилетел военный кардиолог. Относительно заключенного поступил приказ отправить его обратно в лагерь, но Виктору удалось упросить врача, помогавшего ему на операции, связаться с Росер. Он рисковал, поскольку этот человек принадлежал к правым, однако за эти несколько часов совместной работы стало очевидно, что они испытывают друг к другу взаимное уважение. Виктор не сомневался, что Росер вернулась в Чили и ищет его, потому что он в подобных обстоятельствах сделал бы то же самое по отношению к ней.
Новый начальник лагеря оказался так же расположен к жестокости, как и предыдущий, но Виктору пришлось терпеть его только пять дней. В то утро его имя прозвучало при зачитывании списка заключенных, которых отправляли в другие места. Для тех, чьи имена оказались названными, это был самый плохой день, поскольку означал, что узников отправляют либо в центр пыток, либо в другой, худший лагерь, либо на смерть. После того как они простояли на плацу три часа в ожидании машины, их посадили в грузовик. Охранник, сверявший забиравшихся в кузов заключенных со списком, задержал Виктора, прежде чем тот забрался в машину вместе с остальными.
— А ты, идиот, остаешься тут.
После еще часового ожидания Виктора отвели в контору, где начальник лагеря лично заявил, как тому повезло, и протянул ему листок бумаги. Виктор получил условное освобождение.
— Как по мне, я бы открыл ворота — и шагай себе пешком, коммунист хренов. Но я, видите ли, должен доставить тебя обратно в больницу, — возмущенно произнес он.
Росер и чиновник из посольства Венесуэлы ждали Виктора в больнице. Он обнял жену, и в этом объятии было все накопившееся отчаяние минувших месяцев, вся неопределенность ожидания и вся его любовь, которую он никогда не высказывал Росер на словах.
— Боже мой, как же я люблю тебя, как же мне тебя не хватало, — шептал он, уткнувшись лицом в волосы жены. Оба плакали.
Условное освобождение означало, что он ежедневно должен был приходить в полицейский участок и отмечаться в журнале. Это могло занять несколько часов, в зависимости от настроения дежурного офицера. Он отметился два раза, после чего принял решение просить политического убежища в посольстве Венесуэлы. Понадобилось всего пару дней, чтобы понять, — он, будучи пленником, подвергается остракизму; он не мог вернуться работать в больницу, друзья его избегали, и в любой момент его снова могли арестовать. Тревожное ожидание и страх, в котором он жил, резко контрастировали с вызывающим оптимизмом и реваншизмом сторонников диктатуры. Протестов не было; побежденные рабочие потеряли свои права, их могли уволить в любую минуту, и они были благодарны за любую зарплату, поскольку за дверью стояла очередь из безработных в ожидании счастливой возможности. Это был рай для предпринимателей. По официальной версии, в стране царил порядок, чистота, примирение и наметился путь к процветанию. А он думал о тех, кого пытают, казнят, вспоминал лица людей, которых видел в заключении, и тех, кто бесследно исчез. Люди изменились, он с трудом узнавал страну, которая тридцать пять лет назад приняла его в свои широкие объятия и которую он любил как родную.
На второй день он объявил Росер, что не сможет терпеть диктатуру.
— Я не мог этого в Испании, не смогу и здесь. Мне слишком много лет, чтобы все время жить в страхе, Росер; но возвращаться обратно немыслимо, так же как оставаться в Чили.
Она сослалась на то, что это временные меры, военный режим скоро закончится, Чили отличают устойчивые традиции демократии, — во всяком случае, так говорили. Все вернется на круги своя. Однако ее аргументы бледнели перед очевидностью; Франко был у власти более тридцати лет, и Пиночет может последовать его примеру. Виктор провел ночь без сна, обдумывая отъезд, он лежал в темноте рядом с Росер, съежившейся в комок, и прислушивался к звукам ночи на улице. В три часа ночи он услышал, как к дому подъехала машина. Это означало, что приехали за ним; во время комендантского часа ездили на машинах только военные и агенты национальной безопасности. И думать нечего, чтоб сбежать или спрятаться. Он лежал неподвижно, в холодном поту, сердце в груди бешено колотилось, словно барабан. Росер осторожно выглянула из-за занавески и увидела еще один черный автомобиль, остановившийся рядом с первым.
— Быстро одевайся, Виктор, — велела она.
Они увидели, как несколько мужчин неторопливо вышли из машин, — ни беготни, ни криков, ни оружия. Несколько минут они стояли, курили, неспешно о чем-то болтали и наконец уехали. Виктор и Росер, обнявшись и дрожа всем телом, простояли у окна до рассвета, пока не пробило пять часов утра и комендантский час не окончился.
Росер договорилась, чтобы посол Венесуэлы забрал Виктора на дипломатической машине. Это было время, когда большинство людей, укрывавшихся в посольствах других стран, уезжали туда, где их могли принять и где не было такого неотступного преследования. Виктор доехал до посольства в багажнике. Через месяц он получил разрешение, и два сотрудника венесуэльского посольства проводили его до двери в самолет, где его уже ждала Росер. Он был чисто выбрит и спокоен. В том же самолете летел человек, с которого сняли наручники, только когда он сел на свое место. Он был грязный, нечесаный и дрожал всем телом. Виктор наблюдал за ним во время полета, а потом подошел к нему. Разговор долго не вязался, и Виктору стоило труда убедить этого человека в том, что он не является агентом национальной безопасности. Он заметил, что у мужчины нет передних зубов, а несколько пальцев раздроблены.
— Чем я могу вам помочь, товарищ? Я врач, — сказал он.
— Они развернут самолет. Они снова упекут меня в… — не договорил мужчина и заплакал.
— Успокойтесь, мы уже час как в полете и в Сантьяго не вернемся, уверяю вас. Это прямой рейс до Каракаса, без пересадок, там вы будете в безопасности, там вам помогут. Пойду посмотрю, нет ли чего-нибудь выпить, вам это сейчас необходимо.
— Лучше бы чего-нибудь поесть, — попросил мужчина.
В Венесуэле Росер подолгу ездила на гастроли с оркестром старинной музыки, давала концерты, обзавелась друзьями и прекрасно освоилась в обществе, правила сосуществования в котором отличались от тех, что были в Чили. Валентин Санчес представил ее всем, кому стоило, и открыл для нее двери культурной среды. Прошло уже несколько лет, как ее роман с Айтором Ибаррой закончился, но они остались друзьями, и она иногда навещала его. Инсульт сделал его инвалидом, и он с трудом говорил, но голова была ясная, как и раньше, а нюх на выгодные сделки, которые теперь осуществлял его старший сын, не ослабел. Он жил в доме, в верхней части Кумбрус-де-Курумо[40], откуда открывался панорамный вид на Каракас, выращивал орхидеи и коллекционировал редких птиц и автомобили ручной сборки. Это была закрытая территория, густо заросший парк, а в нем несколько домов, и все было окружено крепостной стеной, вдоль которой ходил вооруженный охранник; там же жили оба его женатых сына и многочисленные внуки. Айтор считал, что его жена не подозревала об отношениях с Росер, но она сомневалась, что это так, поскольку наверняка за эти годы они оставили множество следов. Она решила, что королева красоты молча смирилась с тем, что ее муж — бабник, как и многие другие мужчины, для которых связи с женщинами служат подтверждением их мужественности, и не обращала на это внимания; она была законная жена, мать его детей, и только она что-то для него значила. После того как его разбил паралич, он принадлежал только ей, и она полюбила его еще больше, чем раньше, потому что открыла для себя его многочисленные достоинства, которые в суете прежней жизни не могла оценить. Оба старели в совершенной гармонии, в окружении большой семьи.
— Видишь, Росер, как говорится, нет худа без добра. В кресле на колесиках я лучший муж, отец и дед, чем если бы ходил на своих ногах. И пусть ты мне не веришь, но я счастлив, — сказал он ей однажды, когда она пришла навестить его. Чтобы не нарушать душевный покой своего друга, она никогда не рассказывала ему, как важны для нее воспоминания о тех вечерах с поцелуями и белым вином.
Оба пообещали никогда не рассказывать своим супругам о прошлой любви, чтобы не ранить, но Росер обещание не сдержала. За те два дня, когда Виктора освободили из лагеря и когда он оказался в посольстве, они любили друг друга так, будто только что познакомились. Это было взаимное сияющее озарение. Им так недоставало любви, и когда они встретились, то увидели себя не такими, какими были, а теми, что притворялись, будто занимаются любовью на спасительном корабле «Виннипег», — юными и печальными, утешавшими себя тихим словом и целомудренными ласками. Она влюбилась в этого высокого и худого незнакомца, резкие черты которого, казалось, вырезаны из темной древесины; у него был нежный взгляд, и пахло от него свежевыглаженной одеждой. Он то удивлял ее, то смешил какой-нибудь незатейливой шуткой, ей было приятно, когда он словно учил наизусть карту ее тела или когда баюкал всю ночь, и она засыпала и просыпалась, положив голову ему на плечо, и она тоже говорила ему неожиданные слова, будто страдание разрушило ее всегдашнюю защиту и сделало сентиментальной. Виктор влюбился в эту женщину, любовь к которой раньше считал инцестом, поскольку воспринимал ее как сестру. Тридцать пять лет она была его супругой, но только в эти дни взаимного обретения он почувствовал, что она освободилась от груза прошлого, от своей роли вдовы Гильема и матери Марселя, и он увидел ее юной и свежей. В свои пятьдесят с лишним лет Росер сохранила чувственность, неукротимую энергию, воодушевление, и она ничего не боялась. Она ненавидела диктатуру так же, как и он, но она ее не боялась. Виктор пришел к выводу, что ей действительно никогда не было страшно — разве что летать на самолете, — даже в последние месяцы Гражданской войны. С той же выдержкой, с какой она приняла исход тогда, она встретила его и сейчас, она противостояла обстоятельствам, не жалуясь, не оборачиваясь назад, всегда устремив взгляд в будущее. Из какого несокрушимого материала сделана Росер? Кто он такой, чтобы ему так повезло прожить с ней столько лет? И каким болваном он был, когда не любил ее с самого начала так, как она того заслуживала и как он любит ее сейчас! Он в жизни не думал, что в его возрасте можно влюбиться, как подростку, и чувствовать желание, похожее на вспышку молнии. Он смотрел на нее с восхищением, угадывая за внешностью зрелой женщины маленькую девочку, которой Росер была, когда пасла коз на холмах Каталонии, невинная и прекрасная. Ему хотелось защитить ее, заботиться о ней, хотя он знал, что в час беды она сильнее его. Все это и многое другое он сказал ей в эти недолгие дни и повторял потом до самой ее смерти. Однажды, среди исповедей и воспоминаний, когда они делились душевной щедростью, невзгодами и тайнами, она рассказала ему об Айторе Ибарре, о котором до этого никогда не упоминала. Виктору показалось, что ему выстрелили в сердце, у него перехватило дыхание. То, что эта связь уже давно закончилась, как его уверила Росер, утешало лишь наполовину. Он всегда подозревал, что в поездках она встречается с любовником, и, возможно, не с одним, но признание в том, что у нее была долгая и серьезная связь, пробудило в нем былую ревность, которая могла бы разрушить нынешнее счастье, если бы Росер позволила этому случиться. Со свойственным ей безошибочным чутьем она заставила его поверить в то, что она не отняла у него ничего, чтобы отдать Айтору, что никогда не любила его меньше из-за того, что у нее был Айтор, потому что эта связь всегда была в отдельном уголке ее сердца и никогда не смешивалась с остальной жизнью.
— В те времена мы с тобой были большие друзья и супруги, мы доверяли друг другу и всегда были заодно, но мы не были любовниками, как сейчас. Если бы я рассказала тебе тогда, тебя бы это задело гораздо больше, ты воспринял бы это как предательство. В конце концов, ты ведь тоже не был мне верен.
Виктор вздрогнул, его собственные грехи не имели никакого значения, он едва о них помнил и даже не представлял себе, что она о них знает. Ее аргументы показались ему не слишком убедительными, и какое-то время он предавался размышлениям и переживаниям, пока не пришел к выводу о том, что увязать в прошлом бесполезно. «Что прошло, то прошло», — всегда говорила его мать.
Венесуэла приняла Виктора с тем же беспечным радушием, с каким принимала тысячи иммигрантов со всего света, особенно недавно прибывших из Чили, спасавшихся от диктатуры, и из Аргентины и Уругвая, бежавших от тамошней грязной войны, не говоря о колумбийцах, нелегально пересекавших границу в поисках лучшей жизни. Это была одна из немногих демократий, которые остались на континенте, где кругом царили безжалостные и жестокие режимы военных хунт, одна из самых богатых в мире стран благодаря нескончаемому потоку нефти, бившему из этой земли, а также благословенным залежам других полезных минералов, не говоря уже о роскошной природе и выгодному местоположению на карте. Ресурсы были таковы, что никто не надрывался на работе, и для того, кто хотел здесь обустроиться, было и пространство, и возможности. Все жили весело, от гулянки до гулянки, при полной свободе и с глубоким чувством всеобщего равенства. Любого предлога было достаточно, чтобы отметить это дело с музыкой, танцами и выпивкой, деньги лились рекой, при этом коррупция существовала на всех уровнях.
— Не обманывай себя, здесь полно нищих, особенно в провинции. Ни одно правительство не думает о бедняках; это порождает насилие, и рано или поздно страна заплатит за свое легкомыслие, — предупреждал Валентин Санчес Росер.
На Виктора, который выбрался из Чили, где все было строго упорядочено, натянуто и подавлено диктатурой, это беспорядочное веселье произвело настоящий шок. Он подумал, что люди здесь поверхностные, они ничего не принимают всерьез, сорят деньгами и слишком много хвастаются и что все это временно и скоро закончится. Он жаловался на то, что в его возрасте ему трудно адаптироваться, у него нет времени в запасе, но Росер разубеждала его: если в шестьдесят лет он может заниматься любовью, как молодой парень, адаптироваться в этой прекрасной стране будет легко.
— Расслабься, Виктор. Твое ворчание ни к чему не приведет. Боль неизбежна, но страдание выбираем мы сами.
О его высоком профессионализме здесь знали, поскольку многие хирурги, учившиеся в Чили, как раз у него и учились; ему не надо было зарабатывать на жизнь, став водителем такси или официантом, подобно многим иммигрантам, которые одним махом потеряли все и вынуждены были начинать с нуля. Он подтвердил свое звание и скоро стал оперировать в самой старой и престижной больнице Каракаса. У него было все, но он чувствовал себя неисправимо чужим и жил новостями, пытаясь понять, когда можно будет вернуться в Чили. Росер чувствовала себя прекрасно благодаря своему оркестру и концертам, а Марсель, окончив университет в Колорадо, работал в нефтяной компании Венесуэлы. Оба были вполне довольны, но тоже думали о Чили с надеждой вернуться.
Тем временем, пока Виктор считал дни до возвращения в Чили, 20 ноября 1975 года, после продолжительной болезни, умер Франко. Впервые за много лет Виктор подумал о том, чтобы вернуться в Испанию.
— Все-таки Каудильо оказался смертным, — так отреагировал Марсель, у которого страна его предков не вызывала ни малейшего любопытства; он был чилиец до мозга костей.
Но Росер решила ехать с Виктором, любая разлука, какой бы короткой она ни была, тревожила ее, не стоило испытывать судьбу; могло случиться так, что они больше не увидятся. Вселенский закон природы — это энтропия[41], все стремится к разрушению, к рассеиванию, люди исчезают, достаточно вспомнить, сколько людей исчезло во время Отступления, чувства бледнеют, и забвение накрывает человеческие жизни, словно туман. Необходимо обладать недюжинной волей, чтобы поддерживать стабильность своей жизни.
— Так думать свойственно беженцам, — возражала Росер.
— Так думать свойственно влюбленным, — поправлял Виктор.
Похороны Франко они смотрели по телевизору, эскадрон конных улан сопровождал гроб из Мадрида в Долину Павших[42], толпы людей отдавали честь Каудильо, женщины стояли на коленях, всхлипывая и утирал слезы, Церковь была с помпой представлена епископатом в роскошных облачениях для торжественной мессы, политики и известные личности были в строгом трауре, кроме чилийского диктатора, который был в императорском плаще, — то был нескончаемый парад Вооруженных сил, а в воздухе висел вопрос: что будет со страной после Франко? Росер уговорила Виктора отложить на год возвращение в Испанию. За это время они издалека наблюдали за переходом к свободе с королем во главе, который не был марионеткой в руках Франко, как все думали, но решительно повел страну к демократии мирным путем, обходя препятствия, чинимые неуступчивыми правыми, отрицавшими любые перемены из опасений, что без Франко они лишатся своих привилегий. Остальная часть испанцев ратовала за скорейшие реформы, которые неизбежно должны были помочь Испании занять свое место в Европе XX века.
В ноябре следующего года Виктор и Росер Далмау ступили на родную землю впервые с тех страшных дней Отступления. Они ненадолго задержались в Мадриде, который всегда был прекрасной имперской столицей и таковым и оставался. Виктор показал Росер кварталы с разрушенными бомбежкой домами, которые уже были восстановлены, и повел ее в Университетский городок, где стены еще хранили следы от пуль. Они съездили на берег реки Эбро, в те места, где предположительно погиб Гильем, но не нашли ничего, что напоминало бы о самом кровавом сражении в войне, которая унесла столько жизней. В Барселоне они разыскали старый дом семьи Далмау в квартале Рабаль. Названия улиц поменялись, так что они не сразу сориентировались. Дом сохранился, хотя и превратился в негодную рухлядь и, похоже, еле держался. Снаружи он казался необитаемым, но, после того как они долго стучали в дверь и несколько раз позвонили в колокольчик, им открыла девушка в замызганной индийской юбке, глаза у которой были подведены углем. От нее пахло марихуаной и пачулями, и она явно с трудом понимала, что нужно этой паре незнакомцев, поскольку пребывала в другом измерении, но в конце концов она пригласила их войти. С недавних пор дом был занят молодежной коммуной, приспособившейся к культуре хиппи с некоторым опозданием, поскольку во времена Франко они были запрещены. Супруги обошли комнаты, испытывая щемящее чувство пустоты. Стены были разрисованы какой-то мазней, штукатурка осыпалась, на полу лежали люди — одни дремали, другие курили, — повсюду валялся мусор, ванная и кухня заросли грязью, двери и жалюзи едва держались на полуоторванных петлях, пахло грязью, запустением и марихуаной.
— Теперь видишь, Виктор, прошлое возродить нельзя, — заметила Росер, когда они вышли на улицу.
Так же как был неузнаваем их дом, была неузнаваема и Испания. Сорок лет франкизма оставили неизгладимый след, это было заметно в общении с людьми и отразилось на всех аспектах культурной жизни. В Каталонии, последнем бастионе республиканской Испании, месть победителей была особенно суровой, а репрессии наиболее кровавыми. Их удивила вездесущая тень Франко. Все вызывало недовольство: безработица и инфляция, реформы, реализованные и нереализованные, власть консерваторов и отсутствие порядка у социалистов; одни ратовали за отделение Каталонии от Испании, другие за еще большую интеграцию. Многие из тех, кто покинул страну во время войны, вернулись, в большинстве своем состарившиеся в разочарованные, но для них здесь не было места.
Их никто не помнил. Виктор зашел в таверну «Росинант», оставшуюся на том же углу и с тем же названием, и выпил пива в честь отца и его товарищей по домино, стариков, которые пели на его похоронах. Таверну модернизировали, окорока с потолка не свисали, и кислым вином не пахло, стояли акриловые столики и жужжали вентиляторы. Бармен поведал ему, что после Франко Испания катится ко всем чертям, повсюду беспорядок и грубость, забастовки, протесты, манифестации, шлюхи, педики, коммунисты, никто не уважает такие ценности, как семья и родина, креста на них нет, король и вовсе придурок, зря Каудильо назначил его своим преемником.
Они сняли квартиру на проспекте Пасео-де-Грасиа и прожили там целых полгода. Обратная ссылка, как они называли возвращение на родину после стольких лет, далась им так же тяжело, как изгнание в 1939 году, когда они пересекли границу с Францией, однако за эти шесть месяцев они научились не чувствовать себя здесь чужими, он — из гордости, она — из стойкости. Оба так и не смогли найти работу, отчасти потому, что их не брали из-за возраста, отчасти потому, что у них не было связей. Они никого здесь не знали. Любовь спасала их от депрессии, поскольку они чувствовали себя молодоженами во время медового месяца, а не той зрелой супружеской парой, живущей в праздном уединении, которая по утрам гуляет по городу, а по вечерам ходит в кино смотреть старые фильмы. Они жили, сохраняя иллюзии, сколько могли, пока однажды в тоскливое воскресенье, ничем не отличавшееся от других таких же тоскливых дней, они не выдержали. После яиц вкрутую и чашки густого шоколада с марципановым кренделем в комнате на улице Петрисоль Росер в порыве высказала то, что определило их жизнь в последующие годы:
— Хватит с меня, я чувствую себя здесь чужой. Давай вернемся в Чили. Там мы дома.
Виктор тяжело вздохнул и наклонился, чтобы поцеловать ее.
— Мы так и сделаем, при первой возможности, Росер, обещаю. Но сейчас мы вернемся в Венесуэлу.
Прошло еще много лет, прежде чем он смог выполнить свое обещание, а пока они жили в Венесуэле, там же, где и Марсель и где у них была работа и друзья. Чилийская колония разрасталась день ото дня, поскольку, кроме высланных политических, прибывали и другие люди в поисках экономических возможностей. В квартале Лос-Палос-Грандес чаще слышался чилийский акцент, чем венесуэльский. Большинство вновь прибывших жили своей общиной, зализывая раны и не отрываясь от ситуации в Чили, где не было ни малейших признаков к изменению, несмотря на ободряющие новости, курсирующие из уст в уста и никогда не подтверждавшиеся. Правда была в том, что диктатура держалась твердо. Росер убедила Виктора принять эту жизнь как единственный здоровый способ состариться. Нужно жить каждым днем, пользуясь тем, что предлагала им эта прекрасная страна, благодарить ее за радушный прием и предоставленную работу, а не пытаться искать радости, копаясь в прошлом. Возвращение в Чили откладывается, но не надо рушить настоящее, даже если желанное будущее наступит не скоро. Это помогло им не увязнуть в ностальгии и в бесплодной надежде и научило искусству жить, широко распахнув душу, не ища виноватых, и это был лучший урок, усвоенный ими в Венесуэле. За десять лет, прошедших после шестидесятилетия, Виктор изменился больше, чем за всю прошлую жизнь. Он объяснял это своей неутихающей влюбленностью, неутомимой борьбой Росер с острыми гранями его характера, чтобы держать в тонусе его моральный дух, а еще позитивным влиянием карибской бесшабашности, как он называл умение расслабляться, этой основной черты местного характера, которая уничтожила его серьезность если не навсегда, то по крайней мере на несколько лет. Он научился танцевать сальсу и играть на пианино в четыре руки.
Тогда же Виктор Далмау снова встретился с Офелией дель Солар. На протяжении многих лет до него доходили отрывочные сведения о ней, но он ни разу ее не видел, они принадлежали к разным социальным кругам, и к тому же большую часть жизни она проводила в других странах, учитывая профессию ее мужа. Кроме того, он избегал ее, опасаясь, что жар обреченной любви молодости рассыплется искрами и нарушит порядок его жизни или отношения с Росер. Он так и не мог понять, почему Офелия отрезала его решительно, без объяснений, если не считать короткого письма, написанного избалованной девушкой, пропускавшей занятия ради свиданий с ним в невзрачных гостиницах. Он никогда не воспринимал ее как взрослую женщину. Вначале, после сожалений и затаенных проклятий, он ее возненавидел. Он приписывал ей худшие черты представителей ее класса: безответственность, эгоизм, высокомерие, снобизм. Позднее все это ушло и осталось только приятное воспоминание о самой красивой женщине, о ее неуловимой улыбке, о ее кокетстве. Он редко думал об Офелии и не стремился что-нибудь о ней узнать. В Чили, до диктатуры, он иногда слышал о переменах в ее судьбе, в основном из замечаний Фелипе дель Солара, с которым виделся пару раз в год, натянуто демонстрируя дружбу, державшуюся только на благодарности Виктора. Несколько раз он видел напечатанные в газетах неодобрительные статьи о ней в светской хронике, но не в разделе об искусстве; ее работы были неизвестны в Чили.
— Что ж, такое происходит и с другими национальными талантами, особенно если это женщина, — заметила Росер, когда однажды привезла с гастролей в Майами журнал с живописными работами Офелии, помещенными в центре на нескольких цветных страницах. Виктор внимательно рассмотрел две фотографии художницы, напечатанные там же. Глаза были все те же, однако во всем остальном Офелия сильно изменилась; возможно, дело было в предательской камере.
Росер принесла новость: в Каракасе, в театрально-концертном зале «Атенео», открывается выставка последних работ Офелии дель Солар.
— Ты заметил, она носит девичью фамилию? — спросила Росер.
Виктор ответил, что так было всегда, многие чилийские женщины так поступали, к тому же Матиас Эйсагирре уже несколько лет как умер; если Офелия не брала фамилию мужа, когда тот был жив, с какой стати ей это делать, став вдовой?
— Ладно, пусть так. Сходим на открытие, — сказала Росер.
Первой реакцией Виктора было отказаться, но победило любопытство. На выставке было представлено всего несколько картин, но она занимала три зала, поскольку каждая была величиной с дверь. Офелия так и не избавилась от влияния Гуаясамина, выдающегося эквадорского художника, у которого она училась; ее картины были похожи по стилю — крупные мазки, темные линии и абстрактные фигуры, однако в них не было того гуманистического посыла, отрицания жестокости или эксплуатации людей, отражения исторических или политических конфликтов. Это были чувственные изображения объятий, иногда весьма красноречивые, хотя порой несколько вычурные и неестественные, или образы женщин, отдающихся наслаждению или охваченных страданием. Виктор смотрел на них, немного сбитый с толку, ему казалось, они не соответствуют его представлению о художнице.
Он помнил Офелию во времена ее юности — избалованную, изобретательную и порывистую девушку, которая однажды в него влюбилась. Тогда она рисовала акварельные пейзажи и цветочные натюрморты. Он знал о ней только то, что когда-то она сначала стала женой, а потом вдовой одного дипломата; ее жизнь соответствовала стандартам ее класса, и она жила в полном согласии со своей судьбой. Однако эти картины открывали неуемный темперамент и потрясающее эротическое воображение, как будто страсть, которую он разжег в ней в жалких гостиницах, где они занимались любовью, она задушила внутри себя и единственный клапан, через который она могла прорваться, были кисти и холст.
Картина, единственная, висевшая в последнем зале галереи, произвела на него глубокое впечатление. На ней был изображен обнаженный мужчина с винтовкой в руках, в черно-белых тонах на сером фоне. Виктор изучал ее несколько минут, взволнованный непонятно почему. Он подошел ближе, чтобы прочитать название: «Ополченец, 1973».
— Она не продается, — услышал он голос рядом с собой. Это была Офелия, постаревшая и поблекшая, совсем не похожая на ту, которую он помнил, и на ту, которая была известна ему по немногим фотографиям.
— Эта картина — первая из серии и означает для меня конец определенного этапа, поэтому я ее не продаю.
— Это год военного переворота в Чили, — сказал Виктор.
— Она не имеет ничего общего с Чили. В том году я не занималась живописью.
До этого момента она ни разу не взглянула на Виктора и смотрела только на картину. Повернувшись к нему, чтобы продолжить разговор, она не узнала его. С тех пор как они были вместе, прошло более сорока лет, и ей не довелось видеть его фотографии, так что за все это время она ни разу не видела, каким он стал. Виктор протянул ей руку и представился. Несколько секунд Офелия пыталась отыскать в памяти это имя, и, когда ей это удалось, она удивленно вскрикнула, и Виктор окончательно убедился в том, что она понятия не имеет, кто он такой. Груз несчастной любви, что он хранил в своем сердце, не оставил в ней никакого следа. Он пригласил ее выпить что-нибудь в кафетерии и пошел за Росер. Увидев их вместе, он обратил внимание на то, что время обошлось с этими женщинами по-разному. Он полагал, что Офелия, красивая, раскованная, богатая и утонченная, должна была бы лучше противостоять прожитым годам, однако она выглядела старше Росер. Ее поседевшие волосы казались опаленными, руки были неухоженные, а плечи ссутулились, на ней был длинный льняной балахон терракотового цвета, свободного покроя, чтобы скрыть лишние килограммы, на плече — огромная гватемальская сумка из разноцветной ткани, на ногах — сандалии, как у монахов-францисканцев. Впрочем, она все еще была красива, голубые глаза сияли, как в двадцать лет, легкий загар на лице, покрытом морщинками, объяснялся долгим пребыванием в солнечных странах. Росер, которая никогда не была тщеславной и не привлекала внимание своей красотой, закрашивала седину и красила губы, следила за руками, осанкой и весом; она была одета в черные брюки и белую блузку, как всегда, в духе классической элегантности. Она приветливо поздоровалась с Офелией и извинилась, что не может пойти с ними, так как должна срочно бежать на репетицию оркестра. Виктор обменялся с ней испытующим взглядом, полагая, что она хочет оставить его наедине с Офелией, и почувствовал приступ паники.
В патио зала «Атенео», сидя за столиком среди современных скульптур и тропических растений, Офелия и Виктор прожили один из самых важных дней за все эти сорок лет, однако ни разу не упомянули о страсти, охватившей их много лет назад. Виктор не решался затрагивать эту тему и тем более просить запоздалых объяснений — это казалось ему унизительным. Она тоже этого не касалась, поскольку единственным мужчиной в ее жизни был Матиас Эйсагирре. В сравнении с необыкновенной любовью, которая была у нее с ним, короткое приключение с Виктором было детской забавой и забылось бы совсем, если бы не маленькая могилка на деревенском кладбище в Чили. Об этом она тоже не сказала Виктору, потому что эту тайну она разделила с мужем. Груз своей ошибки она пронесла без огласки, как велел ей падре Висенте Урбина.
Они проговорили несколько часов, как старые друзья. Офелия рассказала ему, что у нее двое детей и она прожила тридцать три счастливых года с Матиасом Эйсагирре, который любил ее так же сильно, как настойчиво преследовал ее когда-то своими ухаживаниями. Она тоже любила его, причем так сильно, что детям порой казалось, будто они лишние.
— Он мало изменился, он всегда был спокойный, великодушный и невероятно мне предан; с годами его достоинства только укреплялись. Я помогала ему, как могла, в его работе. Дипломатия — трудная вещь. Каждые два-три года мы меняли страну, нужно было переезжать, оставлять друзей и снова начинать жизнь в другом месте. И для детей это тоже было нелегко. А самое неприятное — это светская жизнь, я не гожусь для коктейлей и продолжительных застолий.
— Тебе удавалось рисовать?
— Я пыталась, но не очень получалось. Всегда находились более важные или более срочные дела. Когда дети разъехались учиться по университетам, я объявила Матиасу, что выхожу на пенсию как мать и жена и собираюсь посвятить себя живописи всерьез. Он оставил меня в покое и больше не просил сопровождать его на светские мероприятия, что было для меня самым трудным.
— Он и правда уникальный человек.
— Жаль, что ты не был с ним знаком.
— Однажды я его видел. Он поставил печать на мои въездные документы в Чили, куда я прибыл на «Виннипеге» в тридцать девятом. Я никогда этого не забуду. Твой Матиас был очень порядочный человек, Офелия.
— Он одобрял все мои замыслы. Представь себе, он брал уроки, чтобы разбираться в моих работах, поскольку ничего не понимал в искусстве, и профинансировал мою первую выставку. Шесть лет назад он умер от проклятого сердечного приступа, и я до сих пор плачу каждую ночь оттого, что его нет рядом со мной, — поведала Офелия в порыве сентиментальности, заставившем Виктора покраснеть.
Она добавила, что с тех пор полностью освободилась от обязанностей, мешавших ер призванию; она жила, словно крестьянка, на участке земли в двухстах километрах от Сантьяго, где ухаживала за фруктовыми деревьями и разводила длинноухих карликовых коз, которых продавала, как талисманы, и без конца рисовала. Она не покидает мастерскую, разве что ездит к детям — в Бразилию к сыну, в Аргентину к дочери, — или на выставки, или раз в месяц навещает мать.
— Ты знаешь, что мой отец умер?
— Да, это было в газетах. Чилийские газеты доходят до нас с опозданием, но доходят. Он играл важную роль в правительстве Пиночета.
— Только поначалу. Он умер в семьдесят пятом. Моя мать после этого расцвела. Отец был деспотом.
Она рассказала, что донья Лаура значительно меньше предается обязательным молитвам и благотворительной деятельности, а все больше игре в канасту и спиритизму в компании с несколькими другими старыми эзотериками, которые общаются с душами ушедших в потусторонний мир. Так она поддерживает контакт с Леонардо, своим обожаемым Малышом. Священник Висенте Урбина считает это новым грехом, запятнавшим очаг семьи дель Солар, после того как донья Лаура открылась ему на исповеди; он-то точно знал, что вызывать покойников есть дьявольская практика, однозначно осуждаемая Церковью.
Офелия говорила о священнике с сарказмом. Она сказала, что в свои восемьдесят с чем-то лет Урбина был епископом и яростно защищал методы диктатуры, полностью узаконенные западной христианской культурой в ее борьбе со зловредностью марксизма. Кардинал, который организовал приход для защиты преследуемых и вел счет без вести пропавших, вынужден был призвать его к порядку, когда он в своей экзальтации дошел до того, что стал оправдывать пытки и массовые казни. Епископ неутомимо выполнял свою миссию по спасению души, особенно среди прихожан богатого квартала, и оставался личным духовником семьи дель Солар, став еще влиятельнее после смерти кардинала. Донья Лаура, ее дочери, зятья, внуки и правнуки зависели от его мудрого слова по части принятия решений и в большом, и в малом.
— Я избежала его влияния, потому что меня от него тошнит, он скользкий человек, и потом я почти всегда была далеко от Чили. Фелипе тоже увернулся от него, потому что он самый умный в семье и полжизни проводит в Англии.
— Как он?
— Он выдержал три года правления Альенде, поскольку был уверен, что это ненадолго, и не ошибся, но он не смог ужиться с казарменной ментальностью хунты, поскольку предвидел, что она может править вечно. Ты же знаешь, он всегда любил все английское. Он ненавидит атмосферу лицемерия и ханжества в Чили. Он довольно часто приезжает навестить мать и разобраться с семейными финансами, поскольку вынужден заменять отца.
— У тебя ведь, кажется, был еще один брат? Тот, который изучал тайфуны и ураганы?
— Он живет на Гавайях и в Чили приезжал всего один раз, предъявить права на свою часть наследства, доставшуюся ему после смерти отца. А ты помнишь служанку в нашем доме, Хуану, которая обожала твоего сына Марселя? Она все такая же. Никто, даже она сама, не знает, сколько ей лет, но все ключи от дома по-прежнему у нее, и она все так же ухаживает за моей матерью, которой девяносто с небольшим лет и она уже немного не в себе. В нашей семье многие не дружат с головой. Ну вот, я тебе все про нас рассказала. Теперь расскажи о себе.
Виктор описал свою жизнь за пять минут, коротко упомянув про тот год, когда его арестовали, и обойдя молчанием худшие испытания, поскольку ему казалось дурным тоном рассказывать о них, да Офелия и сама, вероятно, предпочла бы о них не знать. Если она о чем-то и догадывалась, вопросов не задавала, сказала только, что уважала Матиаса за то, что он был консерватором в своих политических убеждениях, хотя и оставался на дипломатической службе в течение трех лет социализма, считая это своим долгом; но ему было стыдно представлять на международной арене военное правительство из-за его плохой репутации во всем мире. Она добавила, что сама никогда не интересовалась политикой, всегда только искусством, и жила в Чили, соблюдая мир и покой, в окружении деревьев и животных, не читая прессу. С диктатурой или без нее, ее жизнь была одинаковая.
Они попрощались, пообещав друг другу поддерживать контакт, хотя оба знали, что это всего лишь слова. Виктор чувствовал облегчение; оказывается, надо просто жить и ждать, когда круг замкнется. Круг под названием Офелия дель Солар замкнулся в кафетерии зала «Атенео», не оставив даже пепла. Искры давным-давно погасли. Он решил, что ему не нравится ни она сама, ни ее живопись; единственное, что осталось в памяти, — это глаза редкого небесно-голубого цвета. Росер ждала его дома, немного нервничая, но стоило ей взглянуть на Виктора, как ее разобрал смех. Ее муж оставил позади груз многих лет. Виктор рассказал ей новости о семье дель Солар и в заключение отметил, что Офелия пахнет увядшими гардениями. Его не отпускала мысль, что Росер заранее предвидела его разочарование, потому и повела на выставку, а потом оставила наедине с давнишней любовью. Она здорово рисковала; вместо того чтобы разочароваться в Офелии, он мог снова влюбиться в нее, однако было очевидно, что такая вероятность абсолютно не беспокоила Росер. «Наша проблема в том, что она совершенно уверена — я никуда не денусь; я же все время живу с мыслью о том, что она может уйти к другому», — подумал он.
Я нынче живу в стране такой нежной,
словно кожица осеннего винограда…
Новость о том, что в Чили недавно появился список высланных, которым разрешено вернуться, в количестве тысячи восьмисот человек, была опубликована в газете «Эль Универсаль», в воскресенье, в тот единственный день, когда Далмау читали ее от корки до корки. Росер отправилась в посольство Чили просмотреть список, вывешенный в окне, и увидела там имя Виктора Далмау. У нее подкосились ноги. Они ждали этого девять лет, а когда это произошло, радости не было, поскольку это означало, что надо бросить все, даже Марселя, и вернуться в страну, которую они оставили, потому что не могли терпеть репрессии. Она спросила себя, какой смысл возвращаться, если там ничего не изменилось, но вечером, когда они говорили об этом с Виктором, тот сказал, если они не вернутся сейчас, то не сделают этого никогда.
— Мы столько раз начинали с нуля, Росер. Давай сделаем это еще раз. Мне шестьдесят девять лет, и я хочу умереть в Чили.
В памяти звучали стихи Неруды: «Как я могу жить вдали от всего, что любил, что люблю и поныне?» Марсель согласился ехать сразу; он предложил поехать первым, разведать обстановку, и через несколько дней уже был в Сантьяго. Он позвонил родителям и рассказал, что на первый взгляд страна выглядит современной и процветающей, но не надо глубоко копать, чтобы увидеть незаживающие раны. Существует огромное неравенство. Три четверти всех богатств сосредоточено в руках двадцати семей. Средний класс выживает благодаря кредитам; бедность для многих и роскошь для нескольких, нищие деревни соседствуют с небоскребами из стекла и особняками, обнесенными стенами, во всей стране царит благополучие и безопасность для одних и безработица и репрессии для других. Экономическое чудо предыдущих лет, основанное на свободном обращении капитала и отсутствии прав человека для рабочих, лопнуло как мыльный пузырь. Он сказал, в воздухе чувствуется, что грядут перемены, люди стали меньше бояться и выступают с массовыми протестами против правительства, так что он думает, диктатура падет под собственной тяжестью; время для возвращения подходящее. Он добавил, что не успел приехать, как ему тут же предложили работать в той же корпорации меднорудной промышленности, где он работал после окончания университета, и никто не спросил его о политических убеждениях; учитывается только диплом, полученный в Соединенных Штатах, и профессиональный опыт.
— Я хочу остаться здесь, дорогие мои старики. Я — чилиец.
Это был решающий довод, поскольку они тоже, несмотря на все, что пришлось пережить, были чилийцы и ни в коем случае не хотели расставаться с сыном. Меньше чем за три месяца Далмау продали свою недвижимость и распрощались с коллегами и друзьями. Валентин Санчес полагал, что Росер может вернуться с триумфом, с высоко поднятой головой, поскольку она никогда не была в черных списках или в поле зрения службы безопасности, как ее муж. Она могла бы приехать вместе с оркестром старинной музыки в полном составе, чтобы давать бесплатные концерты в парках, церквях и лицеях. Она спросила, как профинансировать подобное мероприятие, и он ответил, что это будет подарком народа Венесуэлы народу Чили. В Венесуэле на культуру тратили много денег, и в Чили не осмелятся такое запретить; это было бы оскорблением. Так все и вышло.
Виктору возвращение далось тяжелее, чем Росер. Он оставил работу в больнице Каракаса и экономическую стабильность ради неопределенного положения в стране, где на вернувшихся из эмиграции смотрели с подозрением. Левые обвиняли их за то, что они уехали, вместо того чтобы бороться с режимом изнутри, а правые считали их марксистами и террористами, за что они и были изгнаны.
Когда он появился в больнице Сан-Хуан-де-Диос, где проработал почти тридцать лет, то прежние коллеги встретили его с распростертыми объятиями, а медсестры даже прослезились, все они хорошо его помнили; это были те, что сумели избежать чисток начала диктатуры, когда сотни врачей с прогрессивными идеями были уволены, арестованы или убиты. Директор больницы, военный, лично его приветствовал и пригласил к себе в кабинет.
— Я знаю, вы спасли жизнь командиру Осорио. Этот поступок для человека, находившегося в ваших обстоятельствах, достоин похвалы.
— Хотите сказать, для заключенного в концентрационном лагере? Я врач и оказываю помощь тем, кто в ней нуждается, независимо от обстоятельств. Как поживает командир?
— Недавно вышел на пенсию, но в целом неплохо.
— Я проработал в этой больнице много лет, и мне хотелось бы вернуться к работе, — сказал Виктор.
— Я вас понимаю, но вот ваш возраст…
— Мне еще нет семидесяти. Две недели назад я был начальником отделения кардиологии в больнице Варгаса, в пригороде Каракаса.
— К сожалению, учитывая ваше заключение в лагере по политическим мотивам и высылку из страны, вы не можете работать ни в одной общественной клинике; официально вы освобождены от ваших профессиональных обязанностей до новых распоряжений.
— То есть я не смогу работать в Чили?
— Поверьте, мне очень жаль. Но решение зависит не от меня. Я бы вам порекомендовал поискать какую-нибудь частную клинику, — сказал директор, крепко пожимая ему руку на прощание.
Военное правительство считало, что медицинское обслуживание должно находиться в частных руках; здоровье не является правом, это такое же благо общества потребления, которое покупается и продается. В те годы, когда было приватизировано все, что только можно, от электричества до воздушного сообщения, появилось огромное количество частных больниц, прекрасно оборудованных и благоустроенных, чтобы принимать тех, кому это все по карману. Профессиональный престиж Виктора не потускнел даже после стольких лет отсутствия, и он тут же устроился в самую известную клинику Сантьяго, где зарплата была гораздо больше, чем в государственной больнице. Там во время одного из своих частых приездов в Чили его навестил Фелипе дель Солар. Прошло много времени с тех пор, как они виделись последний раз, и, хотя они никогда не были близкими друзьями и у них было мало общего, они обнялись с искренним чувством взаимной симпатии.
— Я узнал, что ты вернулся, Виктор. Я очень рад. Этой стране нужно побольше таких храбрых людей, как ты.
— Ты тоже вернулся в Чили? — спросил Виктор.
— Я здесь никому не нужен. Я живу в Лондоне. Разве не заметно?
— Заметно. Ты похож на английского лорда.
— Я вынужден приезжать более или менее часто по семейным делам, хотя не выношу никого из членов моей семьи, кроме Хуаны Нанкучео, которая меня вырастила, но родственников не выбирают.
Они сели на скамейку в саду напротив современного фонтана в виде фыркающего кита, выбрасывающего струи воды, и стали обсуждать семейные новости. Виктор узнал, что картины, которые создавала Офелия, укрывшись от всех на природе, никто не покупает, что Лаура дель Солар страдает старческой деменцией и передвигается в инвалидном кресле и что сестры Фелипе превратились в невыносимых матрон.
— Мои зятья сколотили приличное состояние за эти годы, Виктор. Отец их презирал. Он говорил, мои сестры вышли замуж за напыщенных дураков. Если бы он мог видеть их сейчас, ему пришлось бы прикусить язык, — добавил Фелипе.
— Теперь здесь рай для сделок и торгашей, — заметил Виктор.
— Нет ничего плохого в том, чтобы зарабатывать деньги, если система и закон это позволяют. Ну а ты, Виктор, ты-то как?
— Пытаюсь адаптироваться и понять, что здесь произошло. Страна стала неузнаваемой.
— Ты должен признать, что она стала гораздо лучше. Военный мятеж спас Чили от хаоса времен Альенде и от марксистской диктатуры.
— Чтобы не допустить воображаемой левой диктатуры, они установили беспощадную правую диктатуру, Фелипе.
— Слушай, Виктор, держи свое мнение при себе. Здесь это не пройдет. Ты же не будешь отрицать, что стало намного лучше, страна преуспевает.
— Цена за это слишком дорогая. Ты живешь не здесь и должен знать о здешних зверствах, тут такого не печатают.
— Только не начинай канитель о правах человека, от этого тоска берет, — перебил Фелипе. — Ну да, кое-где бывают не в меру брутальные полицейские, но это отдельные случаи. Но нельзя же обвинять Военную хунту и тем более президента Пиночета за эти редкие случаи. Главное — ситуация в стране спокойная и с экономикой все в порядке. Мы всегда были страной лузеров, а теперь люди имеют возможность зарабатывать и процветать. Система свободного рынка благоприятствует конкуренции и стимулирует обогащение.
— Это не свободный рынок, когда рабочая сила находится в подчинении, а базовые права нарушены. Ты считаешь, такую систему можно внедрить в демократию?
— В авторитарную и гарантированную демократию.
— Ты очень изменился, Фелипе.
— Почему ты так говоришь?
— Я помню тебя открытым, отвергающим культ любого рода, пусть немного циничным, критикующим все и вся, саркастичным и блестящим.
— Во многом я таким и остался, Виктор. Но к старости люди должны определиться. Я всегда был монархистом, — улыбнулся Фелипе. — В любом случае, друг мой, будь осторожен с высказываниями.
— Я осторожен, Фелипе, со всеми, кроме друзей.
Чтобы хоть как-то облегчить тяжелую ситуацию с платной медициной, Виктор стал работать волонтером во временной амбулатории в одном из самых нищих пригородов Сантьяго, которые появились и умножились полвека назад в связи с эмиграцией из деревень и прекращением добычи селитры. Там, где работал Виктор, скученно жили около шести тысяч человек. Вот где можно было ясно ощутить пульс репрессий, всеобщего недовольства и злобы даже среди самых мирных людей. Его пациенты жили в хижинах из картона и досок с утрамбованным земляным полом, без водопровода, электричества и канализации, летом в пыли, зимой в грязи, среди помоек, вместе с бродячими собаками, крысами и мухами. Большинство были безработными и добывали гроши, занимаясь чем-нибудь совсем безнадежным, чтобы как-то выжить: собирали на помойках пластик, стекло и бумагу, выполняли самую тяжелую поденную работу, какую только могли найти, что-то сбывали с рук или воровали. Правительство планировало покончить с этой проблемой, однако решение все время откладывалось, и в какой-то момент была выстроена стена, скрывающая это жалкое зрелище, не украшавшее город.
— Кто потрясает больше всех — это женщины, — рассказывал Виктор Росер. — Они несгибаемые, жертвенные, более воинственные, чем мужчины, матери не только для своих сыновей, но и для тех, кого они приютили под своим кровом. Они терпят алкоголизм и насилие от мужчин, которые их же и бросают, но ничто не может их сломить.
— Но им хоть как-то помогают?
— Да, церкви оказывают помощь, особенно евангелисты, а еще общественные организации и волонтеры, но меня беспокоят дети, Росер. Они растут бог знает как, часто ложатся спать голодными, редко посещают школу, так что в подростковом возрасте у них нет иного будущего, кроме как вступить в банду, употреблять наркотики или просто оказаться на улице.
— Я знаю тебя, Виктор. И знаю, что ты получаешь наибольшее удовлетворение именно там, и ни в каком другом месте, — заметила она.
Это была правда. За три дня работы в этой общине, где он по очереди работал вместе с двумя медсестрами и другими врачами-идеалистами, Виктор был полон энтузиазма, как в юности. Он возвращался домой с сжавшимся сердцем, узнав множество трагических историй, усталый как собака, но ему снова хотелось вернуться в амбулаторию. Цель жизни была такой же ясной, как во времена Гражданской войны, когда его роль на земле была понятна и неоспорима.
— Видела бы ты, как организована жизнь этих людей, Росер. Кто что может, несет в общий котел, и потом они что-то варят в огромных кастрюлях на костре прямо на улице. Смысл в том, чтобы каждому досталась миска горячего супа, но бывает, что на всех не хватает.
— Теперь я знаю, куда уходит твоя зарплата, Виктор.
— Там не только еды не хватает, Росер, в амбулатории нет самого необходимого.
Он объяснил ей, как жители поддерживают порядок, чтобы не навлекать на себя полицию, которая имеет обыкновение пускать в ход боевое оружие. Несбыточная мечта — иметь собственную крышу над головой и клочок земли, где можно обустроиться. Сначала люди просто занимали какой-нибудь участок и яростно сопротивлялись, если их пытались с него согнать. «Захват» начинался с того, что появлялось несколько человек, потом еще и еще, и потихоньку растягивалась нескончаемая процессия, люди везли нехитрые пожитки на тачках и тележках, несли сумки через плечо, тащили строительные обломки, пригодные для того, чтобы соорудить крышу над головой, коробки, одеяла, несли на плечах детей, а сзади плелись собаки, и когда власти обо всем этом узнавали, там уже жили тысячи человек, готовых защищать свои позиции, хоть это и могло обернуться для них самоубийством в те времена, поскольку силы правопорядка могли въехать в подобное поселение на танке и расстрелять всех картечью, ни на секунду не усомнившись в том, что они поступают правильно.
— Достаточно кому-то из активных соседей затеять протест или захват, чтобы исчезли все остальные, а если они снова вернутся, у входа в лагерь будет лежать труп в качестве предупреждения остальным. Они проделали такое с телом певца Виктора Хары, выпустив в него сорок пуль. Мне рассказывали.
В амбулаторию поступали с ожогами, переломами, ножевыми ранениями или порезами бутылочным стеклом, были жертвы домашнего насилия, в общем, ничего такого, что было бы ему до сих пор не известно, и одно только его присутствие давало жителям ощущение безопасности. Наиболее тяжелые случаи он отправлял в ближайшую больницу, а так как у амбулатории транспорта не было, отвозил пациентов на своей машине. Его предостерегали, что это неосторожно — везти на собственной машине, — могут обокрасть или разобрать автомобиль на части, чтобы продать на восточном рынке, но одна из старейшин, еще молодая бабушка с характером амазонки, предупредила жителей, особенно сбившихся с пути подростков, если кто тронет машину доктора, тому придется очень плохо. Этого было достаточно. У Виктора не было никаких проблем. Далмау продолжали жить накоплениями и тем, что зарабатывала Росер, поскольку зарплата Виктора уходила на закупки самого необходимого для амбулатории. Работа приносила ему такое удовлетворение, что Росер с этим смирилась. Финансовое обеспечение исходило и от Валентина Санчеса, который посылал ей чеки на значительные суммы и грузы из Венесуэлы, и она посещала поселение в те же дни, что и ее муж, и учила людей музыке. Она обнаружила, что это сближает их обоих даже больше, чем любовь, но ему об этом не сказала. Валентину Санчесу она посылала отчеты и фотографии.
— Через год у нас будет детский хор и молодежных оркестр. Тебе стоит приехать и увидеть их собственными глазами. Но сейчас нам очень нужна записывающая установка и усилители звука, чтобы давать концерты на открытом воздухе, — объясняла она, зная, что верный друг сделает все возможное, чтобы ей помочь.
Вспоминая с некоторой завистью идиллическое описание загородной жизни Офелии дель Солар, Виктор убедил Росер переехать в пригород Сантьяго. В городе было кошмарное количество транспорта и толпы торопливых, хмурых людей. К тому же на рассвете его покрывал ядовитый туман. Они нашли, что искали: деревенский дом из дерева и камня, с соломенной крышей, затейливой архитектуры, прятавшийся среди разросшейся сельской растительности. Когда три десятилетия назад его построили, подъездная дорога представляла собой зигзагообразную, вьющуюся среди обрывистых ущелий тропу, проложенную мулами, однако постепенно столица разрослась до подножия гор, и когда они покупали эту недвижимость, земельные участки и огороды в черту города не вошли. Общественный транспорт и почта туда не доходили, зато засыпали они, прислушиваясь к глубокой тишине природы, а просыпались под многоголосое пение птиц. В будние дни они вставали в пять утра, чтобы ехать на работу, и возвращались в сумерках, но то время, что они проводили в доме, давало им силы, помогавшие справляться с любыми неудобствами. Дом пустовал целыми днями, и за первые два года их обворовали одиннадцать раз. Кражи были такие скромные, что не было смысла расстраиваться или вызывать полицию. Вынесли садовый шланг, кухонную утварь, приемник на батарейках, будильник и еще какую-то ерунду. Украли также первый телевизор и два последующих, одного за другим, купленных на замену; тогда они решили обходиться без него. Тем более что было мало интересных передач. Они решили оставлять дверь незапертой, чтобы им не разбивали стекла, пытаясь проникнуть в дом, но Марсель привез им двух больших собак, купленных на городской псарне, которые хоть и лаяли, но отличались кротким нравом, и одного кусачего щенка. Это решило проблему.
Марсель жил и работал среди тех, кого Виктор называл «привилегированным классом», за неимением более точного определения, и надо сказать, по сравнению с его пациентами из поселения они таковыми и являлись. Марселю название не нравилось, он не мог применить его к большинству своих друзей, но зачем пускаться в путаные дискуссии с родителями.
— Вы — реликты, дорогие мои старики. Вы застряли в шестидесятых годах. Вернитесь в сегодняшний день.
Он каждый день звонил им и приезжал по воскресеньям отведать жаркое, которое Виктор готовил на гриле; подруги Марселя мало чем отличались внешне: очень худые, с длинными распущенными волосами, какие-то вялые и почти все вегетарианки — словом, совершенно не похожие на горячую девушку с Ямайки, научившую его любви. Отец не отличал их одну от другой и не запоминал имена — все равно следующая девица будет почти такая же, только имя другое. По прибытии Марсель шептал Виктору на ухо, чтобы тот не говорил ни об изгнании, ни о своей работе в амбулатории поселка, поскольку он только что познакомился с девушкой и ничего не знает о ее политических взглядах, если они вообще есть.
— Достаточно на нее посмотреть, Марсель. Она живет в безвоздушном пространстве, не имея понятия ни о прошлом, ни о том, что происходит сейчас. Твоему поколению не хватает идеализма, — отвечал Виктор.
Дело кончалось тем, что они спускались в подвал и там продолжали спорить шепотом, пока Росер старалась развлечь гостью. Потом, когда дискуссии были исчерпаны, Марсель жарил бифштексы с кровью, а Виктор готовил шпинат для девушки с распущенными волосами. Иногда к ним присоединялись соседи, Мече и ее муж Рамиро, которые приносили корзину свежих овощей из своего огорода и пару баночек джема из домашних заготовок. Росер почему-то считала, что Рамиро не жилец на этом свете, хотя он был совершенно здоров; однако в действительности она оказалась права: его сбил пьяный водитель. Виктор спросил у жены, какой дьявол ей это подсказал, и она ответила, что видела по глазам Рамиро, в них был знак смерти.
— Когда ты овдовеешь, то женишься на Мече, ты меня понял? — сказала Росер на поминках этого несчастного. Виктор кивнул, он был уверен, что Росер намного его переживет.
Виктор и Росер три года работали в лагере волонтерами, завоевав доверие жителей, но однажды правительство приказало эвакуировать поселение в другое место подальше от города и от кварталов, где жила буржуазия. В Сантьяго, в одном из самых социально разделенных городов мира, ни один бедняк не должен был попасть в поле зрения жителей богатых кварталов. Прибыли карабинеры в сопровождении солдат, разделили людей на группы под дулом автоматов и увезли всех на военных грузовиках, вереницу замыкали люди в форме на мотоциклах; их увезли, чтобы распределить по другим стихийным поселкам, точно таким же, где между рядами жилищ, похожих на коробки, тянутся пыльные улицы. Это было не единственное перемещенное поселение. В рекордные сроки перевезли более пятнадцати тысяч человек, а в городе об этом даже не знали. Бедняки стали невидимыми. Каждой семье предоставили жилище из досок, состоявшее из комнаты всех назначений, кухни и санузла, это было более достойно, чем хижины, в которых они селились до сих пор, но одним махом было покончено с коллективным бытом. Люди оказались разделены, оторваны друг от друга, жили вдали от города и были никак не защищены; теперь каждый был за себя.
Операцию провели так быстро и четко, что Виктор и Росер узнали об этом только на следующий день, когда прибыли, как всегда, на работу и увидели бульдозеры и катки, которые ровняли землю, где было поселение, чтобы строить там многоквартирные дома. Им понадобилась целая неделя, чтобы обнаружить местопребывание нескольких выселенных групп, однако в тот же вечер агенты госбезопасности предупредили их, что их взяли на заметку; любой контакт с жителями поселений будет рассматриваться как провокация. Для Виктора это был удар ниже пояса. Он не собирался уходить на пенсию. Он продолжал оперировать самые сложные случаи в больнице, но ни хирургия, которую он любил, ни деньги, которые он зарабатывал, не могли заменить ему то, что он потерял, работая с пациентами лагеря.
В 1987 году диктатура под давлением требований народа изнутри и из-за продолжающейся потери престижа за внешними границами отменила комендантский час и немного смягчила цензуру печати, которой правила четырнадцать лет, узаконила политические партии и разрешила возвращение высланных. Оппозиция настаивала на свободных выборах, и правительство в качестве ответа на эти требования объявило референдум, чтобы решить, останется ли Пиночет у власти еще на восемь лет. Виктор, который хоть и не занимался политикой, но страдал от последствий политической борьбы, словно был активистом, решил, что настал момент играть в открытую. Он оставил работу в клинике и присоединился к оппозиции, которая ставила перед собой непосильную задачу мобилизовать страну и свергнуть военное правительство с помощью плебисцита. Когда к нему в дом снова пришли те же агенты госбезопасности, которые предупреждали его раньше, он просто их выгнал. Однако, вместо того чтобы надеть на него наручники и капюшон на голову, они разразились малоубедительными угрозами и ушли.
— Они еще вернутся, — сказала Росер раздраженно, но неделя шла за неделей, а ее прогноз не сбывался. Это наводило на мысль, что ситуация в Чили действительно меняется, как и предполагал Марсель четыре года назад. Непотопляемая диктатура дала течь.
Референдум прошел на удивление спокойно, под контролем международных наблюдателей и прессы из всех стран мира. Проголосовали все: и древние старики на инвалидных креслах, и беременные женщины с родовыми схватками, и тяжелобольные на больничных койках. И в конце дня, в насмешку над мудреными маневрами властных структур, диктатура была побеждена на собственной территории, в соответствии со своими же законами. Той же ночью, перед неотвратимостью результатов, Пиночет, ожесточившийся за годы абсолютной власти и потерявший связь с реальностью ввиду полной безнаказанности, попытался устроить еще один государственный переворот, чтобы усидеть в президентском кресле, однако ни американские спецслужбы, поддерживавшие его раньше, ни назначенные им самим генералы не поддержали его. Он не верил в это до последней минуты, но в конце концов вынужден был признать свое поражение. Через несколько месяцев он передал бразды правления гражданской власти, чтобы та начала постепенный и острожный переход к демократии, однако он по-прежнему держал в кулаке Вооруженные силы, а всю страну в напряжении. Прошло семнадцать лет со дня военного переворота.
Как только вернулась демократия, Виктор Далмау ушел из частной клиники, чтобы посвятить себя исключительно больнице Сан-Хуан-де-Диос, куда был взят на ту же должность, которую он занимал до ареста. Новый директор, который когда-то был студентом Виктора в университете, никогда не напоминал своему учителю, что тот по возрасту мог давно выйти на пенсию и наслаждаться покоем. Виктор появился в больнице в апреле, в понедельник; в холле его встречали человек пятьдесят врачей, медсестер и служащих администрации с разноцветными шариками и огромным тортом, украшенным меренгами, чтобы приветствовать его так, как не могли сделать раньше. «Чтоб тебя, я, кажется, и правда старею», — подумал он, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Он не плакал много лет. Те немногие врачи, что вернулись на работу в больницу, были встречены с меньшим энтузиазмом, поскольку было неосмотрительно привлекать внимание; чтобы не провоцировать военных, общенациональным негласным лозунгом было делать вид, будто недавнее прошлое похоронено и уже забыто, но доктор Далмау надолго оставил о себе добрую память; коллеги помнили его профессионализм, а подчиненные — доброжелательность, и каждый знал, что может обратиться к нему в любой момент и его поймут. Его уважали даже идеологические противники, и потому ни один из них на него не донес; тюрьмой и изгнанием он был обязан только бдительной соседке, знавшей о его дружбе с Сальвадором Альенде. Вскоре ему предложили читать лекции на медицинском факультете, а в Министерстве здравоохранения — должность заместителя ученого секретаря. Первое предложение он принял, а от второго отказался, поскольку обязательным условием было вступить в одну из правительственных партий; он знал, что не родился политиком и никогда им не станет.
Он чувствовал себя помолодевшим на двадцать лет и полным сил. Он подвергался в Чили унижению и остракизму[43], был вынужден эмигрировать на много лёт, и вот в одночасье судьба сделала решительный поворот: теперь он профессор Далмау, главврач отделения кардиологии, один из самых почитаемых специалистов в стране, способный творить скальпелем такие чудеса, которые другие даже не пытались делать, участник научных конференций, тот, с кем советуются даже враги. Дважды его просили прооперировать военных высокого ранга, которые еще были у власти, и еще одного яростного стратега репрессий времен диктатуры. Оказавшись между жизнью и смертью, эти люди, поджав хвост, являлись к нему на консультацию; страх не имеет стыда, любила говорить Росер. То был его час, он был на вершине карьеры и чувствовал, что каким-то таинственным образом участвует в трансформации страны; мрак отступил, наступила заря свободы, и его жизнь тоже вошла в период рассвета. Он погрузился в работу и впервые за свою жизнь интроверта стал искать общественного внимания и использовал любую возможность, чтобы засветиться на публике.
— Будь осторожен, Виктор, ты опьянел от побед. Не забывай, в жизни часто бывают крутые повороты, — предупреждала Росер.
Она говорила это, потому что ей казалось, что он становится самовлюбленным. И наблюдала за ним с беспокойством. Она стала замечать его интонации всезнайки, высокомерный вид, желание говорить только о себе, — словом, все то, чего раньше никогда не было, он даже позволял себе с видом высшего существа резкие и нетерпимые высказывания по отношению к ней. Она указала ему на это, и он ответил, что у него множество ответственных обязанностей и он не намерен вилять задницей в собственном доме. Однажды Росер увидела его завтракающим в кафетерии на факультете, в окружении юных студентов, которые слушали его, как и полагается ученикам, с почтением, и поняла, как он наслаждается их благоговением, особенно со стороны девушек, которые восхищались его банальными замечаниями с неоправданным восторгом. Росер, которая знала Виктора изнутри и снаружи до последней клеточки, это запоздалое тщеславие удивило, оно было неожиданным, и ей стало жаль мужа; она поняла, каким падким на лесть может стать заносчивый старик. Она не представляла себе, что жизненным поворотом, который развеет фимиам вокруг Виктора, станет она сама.
Через тринадцать месяцев Росер заподозрила, что некое скрытое зло медленно пожирает ее изнутри, но убедила себя, что это либо возрастные явления, либо она все придумала, так что муж ничего не замечал. Виктор был так занят своими успехами, что к жене относился небрежно, хотя, когда они были вместе, он по-прежнему был ее лучшим другом и любовником, для которого она была красивой и желанной в свои семьдесят три года. Он тоже прекрасно ее знал, как изнутри; так и снаружи. Она худела, кожа у нее пожелтела, и ее тошнило, но раз это не беспокоит Виктора, без сомнения, речь идет о чем-то неопасном. Прошел еще месяц, прежде чем она решилась с кем-нибудь проконсультироваться, поскольку, кроме всего прочего, по утрам ее сотрясал озноб. Из-за смутного ощущения стыдливости и чтобы не показаться мужу слишком мнительной, она решила обратиться к одному из его коллег. Через несколько дней, когда Росер получила результаты анализов, она пришла домой с плохой вестью: у нее нашли рак в последней стадии. Она вынуждена была повторить это дважды, прежде чем Виктор вышел из ступора и понял, о чем она говорит.
С того дня, когда ей поставили диагноз, жизнь обоих претерпела решительные изменения, и единственное, чего они хотели, — это продлить совместную жизнь на все оставшееся у Росер время. Тщеславие слетело с Виктора в одну секунду, и он спустился со своего Олимпа в ад, обусловленный болезнью. Он взял бессрочный отпуск в больнице и оставил лекции, чтобы целиком посвятить себя Росер.
— Пока можем, мы будем это преодолевать, Виктор. Война с этой болезнью, возможно, будет проиграна, но мы, по крайней мере, выиграем несколько сражений.
Виктор повез ее в свадебное путешествие на южное озеро, поверхность которого напоминала зеркало изумрудного оттенка, в котором отражались леса, водопады, горы и заснеженные вершины трех вулканов. Среди этих фантастических пейзажей, в абсолютной тишине природы, в лесной хижине, вдали от всего и всех, они вспоминали прошлое, начиная с тех времен, когда она была худенькой девушкой, влюбленной в Гильема, и до нынешнего дня, когда стала для Виктора прекраснейшей женщиной на свете. Ей очень хотелось поплавать в озере, казалось, эта ледяная первозданная вода омоет ее изнутри и снаружи, очистит и оздоровит. Еще ей хотелось побродить по окрестностям, но у нее не хватало сил на долгие прогулки, она ходила очень медленно, опираясь одной рукой на руку мужа, а другой — на палку. Она на глазах теряла в весе.
Виктор всю свою жизнь имел дело со страданием и смертью, ему были хорошо известны все стадии бурных переживаний, через которые проходит пациент на конечном отрезке жизни, он читал об этом лекции на факультете: отрицание неминуемого, яростный гнев перед предстоящими страданиями, попытки обмануть судьбу и надежды на божественные силы, которые продлят земное существование, затем погружение в отчаяние и, наконец, в лучшем случае смирение перед неизбежным. Росер пропустила все эти этапы и с самого начала приняла свой конец с поразительным спокойствием, пребывая в ровном настроении. Она отказалась от альтернативных методов лечения, предложенных Мече и другими подругами по доброте душевной, ей не надо было ни гомеопатии, ни целебных трав, ни знахарей, ни экзорцизма[44].
— Ну да, я умру. И что? Все когда-нибудь умрут.
Если состояние позволяло, она часами слушала музыку, играла на пианино и читала стихи, держа на коленях кошку. Эта зверюга, которую ей подарила Мече, выглядела словно кошачья королева, однако была полудикая, держалась на расстоянии и любила одиночество, а порой исчезала на несколько дней и частенько возвращалась с окровавленными останками очередного грызуна, чтобы преподнести добычу хозяевам дома прямо к ним в кровать. Казалось, кошка понимала, что произошли изменения, и с ночи до утра была тихая и ласковая; она не отходила от Росер.
Поначалу Виктор взялся за изучение традиционных методов лечения, а также экспериментальных, читал научные доклады, исследовал каждое лекарство и избирательно запоминал статистику: он отвергал пессимистичные выводы и хватался за любую искру надежды. Он вспоминал Лазаря, юного солдата на Северном вокзале, которого вернул с того света, потому что тот страстно хотел жить. Он верил, если ввести в душу и в иммунную систему Росер такую же страсть к жизни, она сможет победить рак. Такие истории бывали. Чудеса случаются.
— Ты сильная, Росер, ты всегда была такой, ты никогда не болела, ты сделана из железа, ты победишь и это, эта болезнь не всегда смертельна, — повторял он словно мантру, но не смог внушить ей свой необоснованный оптимизм, и если бы он обнаружил его у своих пациентов, то, наверное, как врач, пришел бы в замешательство.
Росер следовала его рекомендациям, насколько могла. Только из-за него она прошла химиотерапию и облучение, уверенная в том, что это лишь продлит процесс, который с каждым днем давался ей все труднее. Она терпела, не жалуясь, со стойкостью, свойственной ей от рождения, применение наркотиков; у нее выпали волосы и даже ресницы, и она так исхудала, что Виктор поднимал ее на руки без малейшего усилия. Он пересаживал ее с кровати на кресло, носил на руках в ванную или выносил в сад, где можно было увидеть колибри в зарослях фуксий и зайцев, которые прыгали вокруг, словно насмехаясь над собаками, а те были уже такие старые, что им трудно было за ними гоняться. У нее пропал аппетит, но она делала над собой усилие и проглатывала пару кусочков тех блюд, что он для нее готовил по рецептам из кулинарной книги. Ближе к концу она принимала из пищи только крем по-каталонски — десерт, который готовила бабушка Карме по воскресеньям для Марселя.
— После того как я уйду, я хочу, чтобы ты оплакивал меня день или два, из уважения, утешил бы Марселя и вернулся в клинику и к своим лекциям, но только будь скромнее, Виктор, а то ты стал невыносимым, — сказала она ему однажды.
Каменный дом с соломенной крышей стал для обоих святилищем до самого конца. Они прожили в нем шесть счастливых лет, но только недавно, когда каждая минута дня или ночи имела особую значимость, они оценили его по достоинству. Они приобрели его в довольно запущенном состоянии и без конца проводили какие-то ремонтные работы; они заменили разодранные жалюзи, отделали ванные розовым кафелем и заменили ржавые трубы, поставили новые двери, потому что некоторые не закрывались, а какие-то было невозможно открыть; пришлось перебрать всю крышу, поскольку половина соломы сгнила и там завелись мыши, а затем очистить стены от паутины и мха и, кроме того, избавиться от моли, выбросив пыльные ковры. Все это было им не так уж важно. В объятиях этого дома они чувствовали себя защищенными и от назойливого праздного любопытства, и от сочувствия других людей. Единственным постоянным гостем был только их сын. Марсель приезжал часто, привозил продукты с рынка, корм для собак, кошки и попугая, который всякий раз радостно вопил: «Привет, красавец!», а еще записи классической музыки для матери и видеоматериалы, чтобы родители были в курсе того, что происходит, а также газеты и журналы, которые ни Виктор, ни Росер не читали, поскольку внешний мир действовал на них угнетающе. Марсель был очень внимательным, тихонько разувался в передней, чтобы не шуметь, однако заполнял пространство дома своим присутствием рослого мужчины, а атмосферу — натянутым оживлением. Родителям не хватало его, если в какой-то день он не появлялся, но когда он был с ними, то у них начинала кружиться голова. Еще приходила соседка Мече, молча оставляла на крыльце еду и спрашивала, не надо ли чего-нибудь. Она не задерживалась ни на минуту, понимая, что самое ценное сейчас для семьи Далмау — быть вместе, это было их время прощания.
Настал день, когда они оба сидели в плетеных креслах на крыльце дома, она — с кошкой на коленях, он — с собаками у ног, глядя на золотистые холмы и вечернее синее небо, и тогда Росер мягко попросила мужа освободить ее, позволить ей уйти, потому что она слишком устала.
— Ни при каких обстоятельствах не отправляй меня в больницу, я хочу умереть в нашем доме и чтобы ты держал меня за руку.
Виктор, совершенно обескураженный, вынужден был смириться с собственным бессилием. Он не мог ее спасти и не мог представить себе жизни без нее. Он вдруг понял, что те полвека, что они прожили рядом, промелькнули, как один миг. Куда они делись, все эти дни и годы? Будущее без нее казалось пустой комнатой без дверей и окон, которая являлась ему в ночных кошмарах. Ему снилось, что он бежит от войны, крови и искалеченных тел, бежит и бежит во мраке ночи, как вдруг оказывается в наглухо закрытом помещении, где он спасается от всех, кроме себя. Весь его энтузиазм, вся энергия прошлых месяцев, когда он считал себя неуязвимым для возраста, растворились и исчезли. Женщина, что всегда была рядом с ним, тоже состарилась за несколько минут. Еще несколько мгновений назад она была такой, какой он видел ее всегда, — юной женщиной двадцати двух лет с новорожденным ребенком на руках, той, что вышла за него замуж без любви, а потом полюбила так, как никто на свете не любил, и она была его верным товарищем. С ней он пережил все то, что человеку стоит пережить. Перед близостью смерти сила его любви стала нестерпимой, словно ожог. Ему захотелось встряхнуть ее, крикнуть, чтобы она не уходила, у них есть еще много лет впереди, чтобы любить друг друга, как никогда, и всегда быть вместе, не расставаясь ни на день, «пожалуйста, пожалуйста, Росер, не оставляй меня». Однако ничего этого он не сказал, надо было быть слепым, чтобы не видеть в этом саду Смерть, поджидавшую его жену с терпением призрака.
Поднялся прохладный ветер, и Виктор укрыл Росер до самого подбородка двумя одеялами. Из-под них виднелась только исхудавшая, как у скелета, рука, сжимавшая его руку так сильно, как только могла.
— Мне не страшно умирать, Виктор. Я довольна, мне бы хотелось знать, что будет после. И ты тоже не должен бояться моей смерти, ведь я всегда буду с тобой в этой жизни и во всех других. Это наша карма.
Виктор, как ребенок, разразился слезами, не сумев сдержать отчаяния. Росер дала ему выплакаться, пока его слезы не высохли и он не примирился с тем, что она приняла еще несколько месяцев назад.
— Я не могу допустить, чтобы ты продолжала страдать, Росер, — это было единственное, что он смог выговорить. Она устроилась у него под мышкой, как делала каждую ночь, и убаюкивала его, что-то нашептывая, пока не уснула.
Стало совсем темно. Виктор забрал у нее кошку, осторожно взял Росер на руки, чтобы не разбудить, и отнес на кровать. Она была почти невесомой. Собаки шли за ним.
Так что ж,
отсюда происходят мои сны
и яркий свет, к которому стремимся…
Через три года после смерти Росер Виктор Далмау отметил свое восьмидесятилетие в доме на холме, где жил с ней после возвращения в Чили в 1983 году. Дом был похож на дряхлую королеву, трясущуюся и оборванную, но сохранившую благородство. Виктору, который с детства был одинок, вдовство давалось гораздо тяжелее, чем он ожидал. Его брак был лучшим на свете, как сказал бы всякий, кто их знал, не будучи в курсе подробностей далекого прошлого, и, овдовев, он никак не мог привыкнуть к отсутствию жены так скоро, как она того ему желала.
— Когда я умру, побыстрее женись, тебе нужен кто-то, кто бы заботился о тебе, когда ты станешь беспомощным и слабым. Мече для этого подходит, — велела ему Росер в самом конце, между вдохами через кислородную маску.
Несмотря на одиночество, Виктору нравился этот пустой дом, который был как бы растянут в разные стороны, нравилась тишина, беспорядок, запах нежилых комнат, холод и сквозняки, с которыми его жена боролась даже с большим рвением, чем с мышами под крышей. Ветер целыми днями настигал его повсюду, окна были слепыми от инея, и огонь в камине выглядел смешной попыткой победить зиму с ее дождями и градом. Было странно стать вдовцом после того, как прожил полвека в браке; ему так не хватало Росер, что порой он ощущал ее отсутствие как физическую боль. Он не хотел мириться со старостью. Возраст — это изменение знакомой реальности, меняется тело, и меняются жизненные обстоятельства, скоро он потеряет контроль над собой и будет зависеть от доброты других, однако он надеялся умереть раньше, чем до этого дойдет. Проблема была в том, что часто это бывает довольно трудно — умереть быстро и достойно. Маловероятно, что его погубит инфаркт, сердце у него здоровое. Ему всякий раз повторял это его врач, у которого он ежегодно обследовался, и каждый раз это заключение вызывало у него в памяти воспоминание о юном солдате Лазаре, чье сердце он держал на ладони. Он не делился с сыном соображениями о ближайшем будущем. А об отдаленном будущем он подумает потом.
— С тобой может произойти все, что угодно, папа. Если тебя хватит удар или случится приступ, когда меня не будет рядом, ты можешь остаться без помощи несколько дней. И что ты будешь делать?
— Буду умирать, только и всего, Марсель, и молиться, чтобы никто не видел меня в этой гребаной агонии. О животных не беспокойся. У них всегда есть еда и вода на несколько дней.
— А если ты заболеешь, кто будет за тобой ухаживать?
— Твоя мать тоже об этом беспокоилась. Посмотрим. Я старый, но не дряхлый. У тебя больше всяких застарелых болячек, чем у меня.
Так оно и было. В пятьдесят пять лет у его сына был искусственный коленный сустав, несколько поломанных ребер, а одна ключица была серьезно травмирована дважды.
— Все это происходит с тобой из-за безмерной физической нагрузки, — говорил Виктор. — Ты правильно делаешь, что поддерживаешь форму, но я не пойму, зачем бегать просто так, когда за тобой никто не гонится, или объезжать континенты на велосипеде. Тебе нужно жениться; у тебя будет меньше времени, чтобы крутить педали с риском что-то поломать, брак для мужчин — вещь чрезвычайно удобная, хотя для женщин он таковым не является.
Сам он, однако, не был распложен жениться. Он был спокоен за свое здоровье. Виктор был сторонником собственной теории, по которой следовало не обращать внимания на тревожные сигналы тела и духа и всегда быть чем-то занятым. «Главное — иметь цель», — говорил он. С годами он ослабел, это было неизбежно; кости и зубы приобрели желтоватый оттенок, организм износился, нервные клетки мозга постепенно отмирали, но эта драма разворачивалась, не меняя его внешнего вида. Со стороны он выглядел вполне прилично, и кого интересует состояние печени, если у человека все зубы свои. Он старался не замечать невесть откуда взявшиеся синяки на теле, а также тот неопровержимый факт, что с каждым днем ему все труднее подниматься на холм с собаками или застегивать пуговицы на рубашке или что у него устают глаза, он глохнет и у него дрожат руки, из-за чего он вынужден был перестать оперировать. Но он не бездельничал. Он продолжал консультировать пациентов в больнице Сан-Хуан-де-Диос и читал лекции в университете без подготовки; у него было шестьдесят лет опыта, включая годы войны, которые были самыми тяжелыми. Он ходил расправив плечи, твердой походкой, не растерял шевелюру и держался прямо, словно копье, чтобы по возможности скрывать небольшую хромоту и то, что с каждым днем ему все труднее сгибать колени и наклоняться.
Он остерегался вслух говорить сыну о том, как тяжело переживает вдовство, чтобы его не волновать. У Марселя и так было достаточно дел, он пошел в мать. Для Виктора смерть не была окончательным расставанием. Он представлял себе, как его жена путешествует в межзвездном пространстве, где, возможно, находятся души умерших, и ждал своей очереди последовать за ней скорее с любопытством, чем со страхом. Он встретится там с братом Гильемом, с родителями, с Джорди Молине и столькими друзьями, которые умерли до него. Для рационалиста-агностика с научным складом ума, каким был он, эта теория имела принципиальные недостатки, но она его утешала. Много раз Росер предупреждала его не то всерьез, не то угрожая, что он никогда не освободится от нее, потому что им суждено быть вместе в этой жизни и во всех других. В прошлой жизни они, возможно, не были супругами, говорила она, вполне вероятно, что в другой жизни они будут матерью и сыном или сестрой и братом, и таким образом объясняются отношения неразрывной привязанности, которые их соединяют. Виктору от перспективы бесконечного повторения жизни с одним и тем же человеком было не по себе, но уж если повторение неизбежно, пусть лучше с Росер, чем с кем-нибудь другим.
В любом случае подобная возможность была поэтическим образом, он не верил ни в судьбу, потому что считал это приемом для телесериалов, ни в реинкарнацию — потому что это невозможно с точки зрения математики. Его жена, применявшая спиритические практики давно ушедших времен, например тибетские, считала, что математика не способна объяснить множественные измерения реальности, но Виктор полагал, что это аргумент шарлатанов.
При мысли о том, чтобы жениться еще раз, его колотил озноб; ему было вполне достаточно общества животных. Он разговаривал не сам с собой, он беседовал с собаками, попугаем и кошкой. Курицы в счет не шли, у них не было имен, они бродили, где им вздумается, и у них была задача нести яйца. Вечером он приходил домой и рассказывал зверям, как прошел день, они были его собеседниками в те редкие минуты, когда на него нападала сентиментальность, и слушали его, когда он перечислял с закрытыми глазами все предметы в доме и представителей флоры и фауны в саду. Это был его способ тренировать память и внимание, как для других стариков — собирание пазлов. Долгими вечерами, когда у него было полно времени для воспоминаний, он перебирал скудный список своих любовных привязанностей. Первой была Элизабет Эйденбенц, которую он знал очень давно, в 1936 году. Когда он думал о ней, то видел что-то белое и сладкое, похожее на миндальное пирожное. В те времена он обещал себе, что после всех битв, когда земля очистится от грязи и пыли, он найдет ее, но все получилось не так. Когда войны закончились, он был далеко и у него уже были жена и сын. Он стал разыскивать ее позже, просто из любопытства, и узнал, что Элизабет живет в маленьком городке, где-то в Швейцарии, поливает цветы и не обращает внимания на слухи о своем героизме. Узнав ее адрес, Виктор послал ей письмо, но ответа так и не получил. Может, сейчас настал подходящий момент, чтобы написать ей снова, раз он остался один. Он ничем не рискует, все равно они никогда не увидятся. Швейцария и Чили находятся на расстоянии тысячи световых лет. Про Офелию дель Солар, свою вторую любовь, короткую и страстную, он предпочитал не вспоминать. Остальных историй было совсем мало. В них речь шла скорее не о любви, а о вспыхнувшей искре, но он думал и о них, стараясь по возможности приукрасить, чтобы эти не слишком достойные воспоминания выглядели поприличнее. Единственное, что имело значение, была Росер.
Однажды он решил отметить свой день рождения, разделив с животными меню, которое всегда готовил в этот день, в честь лучших моментов детства и юности. Карме, его мать, кухню терпеть не могла, она обожала преподавать, что и делала всю неделю. По воскресеньям и в праздники она тоже кухней не занималась, потому что ходила танцевать сардану на площадь перед собором в Готическом квартале, а потом шла в таверну пропустить стаканчик красного вина с подругами. Виктор, его брат Гильем и их отец ели на ужин сардины с помидорами и пили кофе с молоком, однако время от времени на мать находило вдохновение и она удивляла семью единственным традиционным блюдом, которое умела готовить, — черным рисом[45], — аромат которого всегда ассоциировался в памяти Виктора с праздником.
В честь этого сентиментального воспоминания Виктор накануне дня рождения посетил Центральный рынок, намереваясь купить ингредиенты для фумет[46] и свежих кальмаров для риса.
— Каталонец до мозга костей, — говорила Росер, которая никогда не участвовала в искусном процессе приготовления праздничного ужина, но вносила свой вклад, выступая с концертом в каком-нибудь зале, или сидела на табурете в кухне, читая стихи Неруды, возможно оду вкусу моря, что-нибудь вроде «в бурном чилийском море живет розовый угорь, гигантский угорь с белоснежным мясом…»; бесполезно было объяснять ей, хотя Виктор повторял это каждый раз, что в блюде, которое он готовит, нет никакого угря, этого короля аристократических застолий, а имеются только скромные рыбьи головы и хвосты для пролетарского супа. Или было так: Виктор обжаривал на оливковом масле лук и перец, добавлял нарезанных кружками кальмаров в кожуре, чеснок, несколько помидоров с острой приправой и рис, заливал все это горячим бульоном, черным от сока кальмаров, и обязательно дополнял свежим лавровым листом, а она рассказывала анекдоты на каталонском, чтобы напомнить ему о блеске родного языка, который от всех этих переездов с места на место в течение стольких лет немного заржавел.
В большой кастрюле, на медленном огне томился рис; исходя из рецепта, он увеличил количество каждого ингредиента вдвое, поскольку этим блюдом собирался ужинать до конца недели. Памятный аромат наполнил весь дом и проник в его душу, а он между тем взялся за тарелку с испанскими анчоусами и маслинами, которые продавались на каждом углу. Это одно из преимуществ капитализма, говорил сын, поддразнивая его. Виктор предпочитал покупать национальные продукты, хотя считал, что необходимо поддерживать местную промышленность, однако по части священного вопроса об анчоусах и маслинах его идеализм давал слабину. В холодильнике охлаждалась бутылка розового вина, чтобы поднять бокал за Росер, как только ужин будет готов. Он постелил на стол льняную скатерть, поставил вазу с полудюжиной роз из теплицы и свечи. Она, всегда такая нетерпеливая, уже давно бы открыла бутылку, но в нынешних обстоятельствах он решил подождать. В холодильнике был также и крем по-каталонски. Сам он сладкого не любил, предполагалось, что кремом угостятся собаки. Зазвонил телефон, и он вздрогнул.
— С днем рождения, папа. Что делаешь?
— Предаюсь воспоминаниям и раскаянию.
— В чем?
— В грехах, которые не совершил.
— А еще что?
— Стряпаю, сынок. А ты где?
— В Перу. На конгрессе.
— Опять? Что-то ты зачастил.
— Ты готовишь то же, что всегда?
— Да. В доме пахнет Барселоной.
— Я думал, ты пригласил Мече.
— Гм…
Мече… Мече, очаровательная соседка, которая казалась его сыну разумным решением проблемы вдовства Виктора. Тот соглашался, что живость и легкость характера этой женщины весьма привлекательны; рядом с ней он казался закованным в броню. Мече была открытой и приветливой, у нее были округлые скульптурные формы, широкий зад, и она всегда будет молодой. Он же, с его стремлением к закрытости, быстро стареет. Марсель обожал мать, Виктор подозревал, что он все еще втайне плачет по ней, но сын был убежден, что без супруги отец постепенно станет похожим на нищего оборванца. Чтобы отвлечь его от этих планов, Виктор рассказал Марселю о своем намерении возобновить контакт с одной медсестрой, которую знал в молодости, но Марсель, поначалу схватившийся за эту мысль, тут же махнул рукой на эту идею. Мече жила в трехстах метрах, между их участками была тополиная роща, но Виктор считал ее единственной своей соседкой, с остальными едва здоровался, поскольку все они думали, что раз его выслали и он работает в больнице для бедных, значит он коммунист. Он избегал общества посторонних людей, ему было достаточно общения с коллегами и пациентами, и Мече в этот круг не входила. Марсель считал ее идеальной партией: немолодая, вдова, дети и внуки без видимых пороков, на восемь лет моложе отца, веселая и ловкая; кроме всего прочего, она любила животных.
— Ты мне обещал, папа. Ты в большом долгу перед этой сеньорой.
— Она отдала мне кошку, потому что ей надоело приходить за ней в мой дом. И я не понимаю, почему ты думаешь, что нормальная женщина обратит внимание на хромого старика, угрюмого и плохо одетого, как я, разве что с отчаяния, но даже в этом случае мне-то зачем ее любить?
— Не говори глупостей.
Эта замечательная женщина к тому же пекла печенье и выращивала помидоры, а потом тайком приносила ему в корзине и оставляла на крыльце, повесив на крючок. Она не обижалась, если он забывал поблагодарить. Неутихающий энтузиазм этой сеньоры вызывал подозрения. Она регулярно баловала его и редкими блюдами, такими как холодный суп из кабачков или цыпленок с корицей и персиками, и подобные подношения Виктор Далмау расценивал как определенную форму подкупа. Осторожность подсказывала ему держаться на расстоянии; Виктор намеревался прожить свою старость в тишине и покое.
— Жаль все-таки, что в день рождения ты один, папа.
— Я не один. Со мной твоя мать.
Тишина на линии показала Виктору, что он должен дать сыну ясно понять: он все еще в здравом уме, и ужинать с покойницей — это все равно что идти ко всенощной в Рождественскую ночь, то есть соблюдать ежегодный символический ритуал. Никаких призраков, просто радостные минуты доброй памяти, когда он поднимет бокал за лучшую в мире супругу, которая не без потрясений, конечно, но терпела его несколько десятилетий.
— Ладно, старик, доброй ночи. Ложись пораньше, должно быть, в ваших местах уже холодно.
— А тебе я желаю провести бурную ночь и лечь спать на рассвете, сынок. Тебе это нужно.
Был восьмой час вечера, уже стемнело, и зимняя температура опустилась еще на несколько градусов. В Барселоне никто не ел черный рис раньше девяти, и в Чили этот обычай более или менее соблюдался. Ужинать в семь часов — это для древних стариков. Виктор решил подождать, усевшись в любимое кресло, сломанный корпус которого сохранял очертания его тела; он вдыхал аромат веток боярышника, горевших в камине, и предвкушал угощение, по обычаю с книгой в руках и рюмкой писко[47] безо льда и прочих добавлений, как он любил. Это был единственный крепкий напиток, который он позволял себе в конце дня, поскольку верил, что одиночество может привести к алкоголизму. От кастрюли доносился соблазнительный аромат, но он твердо решил дождаться нужного часа.
И тут собаки, которые, прежде чем улечься на ночь, каждый вечер обегали окрестности, прервали тишину, разразившись дружным, угрожающим лаем. «Должно быть, лисица», — подумал Виктор, но тут же услышал шум машины в саду, что повергло его в озноб: черт, это же Мече. Он не догадался выключить свет, чтобы сделать вид, будто он спит. Обычно собаки бросались приветствовать ее с неуемным воодушевлением, но сейчас они громко лаяли. Странно было слышать клаксон, соседка никогда не подавала автомобильный сигнал, разве что ей необходима была помощь, чтобы вытащить из машины очередной ужасный подарок, например жареную свинину или одно из своих произведений искусства. Мече славилась изготовлением скульптур толстых обнаженных женщин, некоторые из них величиной и весом были с крупного поросенка. Виктор расставлял их по углам дома, а одну отнес на работу, пациент, глядя на это творение, удивлялся, и напряжение первого визита ослабевало.
Он с усилием поднялся и, ворча, подошел к окну, прижав руки к животу на уровне почек, — его самому уязвимому месту. Из-за хромоты он немного сутулился, поскольку был вынужден переносить вес тела на правую ногу. Стержень на четырех болтах, который вставили ему в позвоночник, и несгибаемое решение держать хорошую осанку несколько упрощали задачу, однако не могли решить ее полностью. Еще одна серьезная причина отстоять свое вдовство: можно свободно говорить с самим собой, проклинать и жаловаться без свидетелей на свои болячки, о которых ни в коем случае никто не должен знать. Гордость. В этом его часто обвиняли жена и сын, однако решение всегда быть в форме в присутствии других людей было не гордостью, но тщеславием, волшебным фокусом, чтобы защитить себя от дряхлости. Недостаточно было подолгу ходить с прямой спиной и скрывать усталость, он следил и за другими признаками, свойственными возрасту: скупостью, подозрительностью, плохим настроением, обидчивостью и дурными привычками, как, например, бриться не каждый день, рассказывать одни и те же анекдоты, говорить о себе, о болезнях или о деньгах.
В желтоватом свете двух фонарей над входной дверью он увидел фургон, остановившийся прямо напротив входа. Когда он снова услышал клаксон, то подумал, что водитель боится собак, и свистом подозвал их к себе. Звери неохотно подчинились, ворча сквозь зубы.
— Кто вы? — крикнул Виктор.
— Ваша дочь. Пожалуйста, придержите собак, доктор Далмау.
Женщина не стала ждать приглашения войти. Она быстро прошла мимо него, с опаской увертываясь от собак. Взрослые собаки пошли следом за ней, а молодой пес, который, казалось, всегда пребывал в раздражении, продолжал ворчать, показывая зубы. Виктор вошел в дом, удивленный, машинально помог ей снять куртку и положил на скамью в коридоре. Она встряхнулась, словно вымокшее животное, сказала что-то насчет потопа и робко протянула ему руку:
— Добрый вечер, доктор, меня зовут Ингрид Шнаке. Могу я войти?
— По-моему, вы уже вошли.
В неверном свете лампы, горевшей в гостиной, и пламени камина Виктор старался рассмотреть нежданную гостью. На ней были потрепанные джинсы, мужские ботинки и белый свитер с высоким воротом. Это была не юная девушка, как ему показалось вначале, но взрослая женщина с морщинками вокруг глаз, вид которой был обманчив, потому что она была худощавая, с длинными волосами и отличалась быстрыми движениями. Она кого-то ему напоминала.
— Простите, что я так врываюсь, неожиданно и без предупреждения. Я живу далеко, на юге, я заблудилась, потому что не слишком хорошо знаю Сантьяго. И я не думала, что, когда доберусь сюда, будет уже так поздно.
— Да ладно. Чем я могу вам помочь?
— Гм, чем это так вкусно пахнет?
Виктор Далмау уже собирался выставить за дверь странную посетительницу, осмелившуюся приехать ночью и войти в его дом без приглашения, но любопытство победило раздражение.
— Рис с кальмарами.
— Я смотрю, у вас стол накрыт. Я вам помешала, но могу приехать завтра, в более удачное время. Вы ждете гостей, так ведь?
— Разве что вас. Как, вы сказали, ваше имя?
— Ингрид Шнаке. Вы меня не знаете, но я многое знаю о вас. Я давно вас разыскиваю.
— Вам нравится розовое вино?
— Мне нравится вино любого цвета. Боюсь также, что вам придется немного поделиться со мной рисом; я ничего не ела с утра. У вас на меня хватит?
— У меня хватит на весь квартал. Рис уже готов. Давайте сядем за стол, и вы расскажете мне, какого дьявола меня разыскивает такая красивая девочка.
— Я же сказала, я ваша дочь. И я никакая не девочка, мне, слава богу, пятьдесят два года, и…
— Моего единственного сына зовут Марсель, — перебил Виктор.
— Поверьте, доктор, я приехала не для того, чтобы мешать вам жить, я только хотела познакомиться.
— Давайте устроимся поудобнее, Ингрид. Насколько я понимаю, разговор предстоит долгий.
— У меня много вопросов. Как вам кажется, может быть, начнем с вас? А потом я расскажу вам свою жизнь, если вы не против…
На следующий день Виктор разбудил Марселя телефонным звонком, как только рассвело.
— Выходит, наша семья увеличилась, сынок. У тебя есть сестра, зять и трое племянников. Твою сестру, хотя, если честно, она не совсем твоя сестра, зовут Ингрид. Она проведет у меня пару дней, поскольку нам есть что сказать друг другу.
Пока он говорил с Марселем, женщина, которая накануне вошла в дом, спала не раздеваясь под несколькими одеялами на облезлом диване в гостиной. Для него, человека, всегда страдавшего бессонницей, провести всю ночь без сна было не так уж трудно, и на рассвете этого дня он чувствовал себя так бодро, как не было ни разу после смерти Росер. Гостья, напротив, была совершенно измучена, слушая в течение десяти часов историю Виктора и рассказывая свою. Она сказала ему, что ее мать — Офелия дель Солар, а он, как оказалось, ее отец. Ей потребовались месяцы, чтобы все разузнать, и если бы у одной древней старухи не проснулась ее нечистая совесть, она так и прожила бы жизнь в полном неведении.
И Виктор узнал, более чем через полвека после того, как все случилось, что Офелия была беременна в пору их любви. И потому она исчезла из его жизни, страсть переросла в ненависть, и она порвала с ним без всякого разумного объяснения.
— Думаю, она чувствовала себя загнанной в угол, не имея будущего из-за того, что совершила ошибку. По крайней мере, так она мне объяснила, — сказала ему Ингрид и поведала подробности своего появления на свет.
Поскольку Офелия не соглашалась на предложение падре Висенте Урбины, тот взял в свои руки проблему приемной семьи для ребенка. Единственным человеком, знавшим об этом плане, была Лаура дель Солар, которая обещала никогда и никому об этом не говорить; речь шла о необходимой и спасительной лжи, получившей прощение на исповеди и одобренной Небесами. Повитуха, некая Оринда Наранхо, взяла на себя труд выполнить все инструкции священника: она поддерживала Офелию в полубессознательном состоянии до родов и полностью под наркотиками во время и после них, а потом унесла младенца с согласия бабушки, прежде чем в монастыре у кого-то возникли вопросы. Когда через несколько дней Офелия вышла из ступора, ей объяснили, что она родила мальчика, который умер через несколько минут после рождения.
— Это была девочка. Это была я, — сказала Виктору Ингрид.
Офелии нарочно сказали, что ребенок был мужского пола, в качестве меры предосторожности, чтобы сбить ее с толку и помешать найти дочь в будущем, если она заподозрит неладное. Донья Лаура, согласившись на коварный обман дочери, покорно приняла и остальную часть интриги, включая кладбищенский фарс, где крест поставили над пустым гробиком. Она не несла за это ответственность, создателем спектакля был человек, куда лучше подготовленный, чем она, мудрый служитель Господа падре Урбина.
В последующие годы, видя, что Офелия живет в благополучном браке, у нее двое здоровых детей, она отличается благопристойным поведением и ведет спокойный образ жизни, донья Лаура похоронила свои сомнения в самом отдаленном уголке памяти. Позже, когда она решилась спросить о ребенке, падре Урбина сухо напомнил ей, что она должна считать свою внучку мертвой; она никогда не принадлежала к их семье, хотя в ее жилах текла их кровь, и Господь передал ее в другие руки. Немецкая семья, удочерившая девочку, высокие, крепкие блондины с голубыми глазами, жила в живописном городке на берегу реки, на расстоянии более восьмисот километров от Сантьяго, но этого бабушка так и не узнала. Когда супруги Шнаке потеряли надежду иметь собственных детей, они взяли новорожденную девочку, которую отдал им священник. Через год женщина забеременела. В последующие годы родились еще два мальчика, такой же тевтонской внешности, что и родители, и невысокая Ингрид, с темными волосами и карими глазами, выглядела среди них ошибкой генетики.
— Я с детства чувствовала, что другая, но родители страшно меня баловали и никогда не говорили мне, что я приемная. Даже сейчас, если об этом заходит разговор, а об этом знает вся семья, мама начинает плакать, — рассказала Ингрид Виктору.
Пока она спала на диване, Виктор долго и подробно ее рассматривал. Это не была та женщина, с которой он беседовал несколькими часами раньше; спящая, она была похожа на Офелию в юности, те же тонкие черты лица, детские ямочки на щеках, те же дуги бровей, V-образная линия волос посередине лба и светлая кожа чуть золотистого оттенка, которая летом быстро покрывается загаром. Чтобы выглядеть точной копией матери, не хватало только голубых глаз. Виктору сначала показалось, что он с ней знаком, но схожести с Офелией он не увидел. Но пока она спала, физическое сходство и разница характеров стали для него очевидными. У Ингрид начисто отсутствовало безотчетное кокетство, присущее юной Офелии, которое когда-то ему так нравилось; она была сдержанная, серьезная и благоразумная, женщина из провинции, выросшая в консервативной среде и религиозной атмосфере, прожившая жизнь без потрясений до того момента, пока не узнала о своем происхождении и не отправилась искать отца. Он подумал, что от него Ингрид тоже унаследовала немногое, ведь он высокий, худой, с орлиным носом и жесткими волосами, у него суровое выражение лица, и по характеру он интроверт. Она же казалась мягкой и нежной; он подумал, что она, должно быть, избалованная мамина дочка. Он попытался представить себе, какой была бы его дочь от Росер, и пожалел, что у них не было дочери. Поначалу они не чувствовали себя по-настоящему женатыми, считали, что их брак — дело временное, на договорной основе, а когда поняли, что женаты, как никто другой, прошло уже двадцать лет и было слишком поздно заводить детей. Ему было нелегко привыкнуть к Ингрид, так как до вчерашнего дня его единственной семьей был Марсель. Он предположил, что Офелия дель Солар была удивлена не меньше его; ей тоже на старости лет свалилась на голову нежданная дочь. Ко всему прочему, вместе с Ингрид у них появилось трое внуков. Ее муж тоже был немец, как и приемные родители и множество людей в южных провинциях страны, где немцы жили еще в XIX веке благодаря закону об избирательной иммиграции. Идея состояла в том, чтобы заселить территорию чистокровными белыми, которые научат дисциплине и желанию трудиться чилийцев, славившихся своей ленью. На фотографиях, которые Ингрид показала Виктору, он увидел юношу и двух девушек, по типу напоминающих Валькирию[48], в которых Виктору никак не удавалось признать своих потомков.
— Сын Ингрид женат, и его жена беременна. Я скоро стану прадедушкой, — сказал он Марселю по телефону.
— А я — дядя детям Ингрид. А кем я буду для ребенка, который скоро родится?
— Думаю, что-то вроде двоюродного дедушки.
— Какой ужас! Я чувствую себя стариком. Я все думаю о своей бабушке. Помнишь, как она хотела, чтобы я подарил ей правнуков? Бедная старушка умерла, так и не узнав, что они у нее есть. Внучка и трое правнуков!
— Нам нужно повидаться с нашими родственниками другой расы, Марсель. Все они немцы. Кроме того, они правые и сторонники Пиночета, так что в их обществе нам придется прикусить язык.
— Главное — мы одна семья, папа. Не будем же мы ссориться из-за политики.
— Мне, наверное, нужно установить каким-то образом регулярное общение с Ингрид и внуками. Они свалились на меня, как спелые яблоки. Все стало так сложно, может, было бы лучше, как раньше, когда я был одинок и спокоен.
— Что ты такое говоришь, папа! Я умираю от любопытства и хочу познакомиться с сестрой, пусть даже с неродной.
Виктор посчитал, что обязательно нужно встретиться с Офелией и воссоединиться с семьей. Идея показалась ему неплохой: много лет назад он излечился от тоски по ней, но сейчас ему было любопытно увидеться снова и сгладить то неприятное впечатление, которое у него осталось после встречи в зале «Атенео» в Каракасе, одиннадцать лет назад. Бог даст, у него будет возможность сказать, что благодаря ей он пустил в Чили глубокие корни, более крепкие даже, чем те, что были у него в Испании. Ему показалось иронией судьбы породниться таким образом с семьей дель Солар, той самой, которая рьяно сопротивлялась иммиграции испанцев на «Виннипеге». Офелия сделала ему огромный подарок, она открыла ему будущее; он уже не одинокий старик, доживающий в компании своих зверей, у него есть несколько чилийских потомков, кроме Марселя, который всегда считал себя уроженцем именно этой страны, и никакой другой. Эта женщина имела в его жизни гораздо большее значение, чем он думал. Он никогда не понимал ее как следует, она была слишком сложная, и она не принимала того, во что он верил. Он подумал о ее странных картинах и предположил, что, выйдя замуж и приняв соответствующую жизнь ради статуса замужней сеньоры и положения в обществе, Офелия ушла от себя самой, отказалась от главного в своей душе, и теперь, в зрелом возрасте, оставшись одна, она частично это восполнит. Но он вспомнил и о том, как она рассказывала о своем муже, Матиасе Эйсагирре, и понял, что она отказалась от этого не из-за привычки к праздности или по легкомыслию, но из-за предназначенной ей любви.
За год до этого Ингрид Шнаке получила письмо от незнакомой женщины, в котором та уверяла, что она ее мать. Ингрид не слишком удивилась, поскольку всегда чувствовала себя иной, чем семья Шнаке. Сначала она взялась за приемных родителей, которые наконец открыли ей правду, а потом стала готовиться к приезду Офелии дель Солар и ее брата Фелипе, которые прибыли вместе со старушкой в глубоком трауре по имени Хуана Нанкучео. Никто из троих не сомневался, что Ингрид — дочь Офелии, которую у нее отобрали, — сходство было очевидным. С тех пор Офелия трижды видела свою дочь, которая относилась к ней с дежурной вежливостью дальней родственницы, поскольку для нее единственной матерью была Хельга Шнаке; эта гостья с перепачканными краской пальцами и привычкой жаловаться была ей чужая. Ингрид отдавала себе отчет, что между ними есть физическое сходство, и опасалась, что унаследовала и ее недостатки, так что с возрастом ей, возможно, грозит превратиться в такого же нарцисса, как Офелия. Она постепенно, по кусочкам, сложила историю своего появления на свет, но только на третью встречу ей удалось узнать имя отца. Офелия похоронила прошлое под толстым слоем земли и избегала говорить о тех временах. Она подчинилась приказанию падре Урбины никому ничего не говорить и совершенно отказалась от малейшего упоминания о мертвом ребенке, упокоившемся на деревенском кладбище, так что этот эпизод из ее молодости окончательно потерялся в тумане вечного умолчания. Она вспомнила о нем сразу после похорон мужа и решила исполнить их обоюдное обещание, сделанное перед бракосочетанием: чтобы однажды этот ребенок упокоился вместе с ними на Католическом кладбище Сантьяго. День, чтобы перенести останки, настал, но ее брат Фелипе убедил Офелию этого не делать, поскольку тогда пришлось бы объяснить ситуацию детям и остальным членам семьи.
Состояние здоровья Лауры дель Солар постепенно ухудшалось, Офелия продолжала жить одна в загородном домике, ее сын строил в Бразилии дамбу, а дочь работала в одном из музеев Буэнос-Айреса. Донья Лаура, которой должно было вот-вот исполниться сто лет, некоторое время назад стала заговариваться. Две служанки по очереди дежурили около нее день и ночь под неусыпным контролем Хуаны Нанкучео, которая была почти такая же старая, как и хозяйка, но казалась лет на пятнадцать моложе. Эта женщина служила семье целую вечность и собиралась продолжить свое служение до тех пор, пока донья Лаура в ней нуждалась; ее долг был заботиться о ней до последнего вздоха. Хозяйка не вставала с кровати, она лежала на вышитых льняных простынях, опираясь на перьевые подушки, в рубашке из французского шелка, в окружении изящных вещиц, которые ее муж покупал ей, не считаясь с расходами. После смерти Исидро дель Солара донья Лаура освободилась от железного каркаса, в который была закована, пока жила в браке с этим властным мужчиной, и на какое-то время смогла посвятить себя тому, чему хотела, пока старость не сделала ее инвалидом, а дряхлое состояние организма стало мешать ей общаться с призраком Леонардо, ее Малышом, на сеансах спиритизма. Ум ее слабел, она путалась в комнатах дома, а глядя в зеркало, спрашивала, что делает эта уродливая старуха в ее ванной, ведь она приходит каждый день и мешает ей. Потом она уже не могла вставать с постели, ноги не держали, а ступни были изуродованы артритом. Замкнутая в пространстве своей комнаты, она то плакала, то надолго погружалась в дрему и звала ребенка с тоской и необъяснимым ужасом, который врач напрасно пытался подавить лекарствами от депрессии. Вся семья, присутствовавшая изо дня в день при ее агонии, полагала, что так сильно она переживает потерю Леонардо, своего младшего сына, случившуюся давным-давно.
Фелипе дель Солар, ставший главой клана после смерти отца, прибыл из Лондона, чтобы взять на себя ответственность за сложившуюся ситуацию, заплатить по счетам и распределить имущество. Говорили, он заключил сделку с дьяволом, поскольку совсем не старел, тем самым бросая вызов собственным прогнозам ипохондрика. У него была тысяча разных хворей, и каждую неделю появлялась новая, у него болело все, от ступней до макушки, но по нему это не было заметно. Это был импозантный сеньор, похожий на персонажа английской комедии, в костюме-тройке, с галстуком-бабочкой, всегда сохранявший несколько скучающий вид. Он считал, что выглядит так хорошо сохранившимся благодаря лондонским туманам, шотландскому виски и голландскому трубочному табаку. В кейсе он хранил документы на продажу дома по улице Мар-дель-Плата, который благодаря расположению в самом сердце города стоил целое состояние. Он ждал смерти матери, чтобы совершить сделку. Донья Лаура, от которой остались кожа да кости, продолжала звать дитя до тех пор, пока не испустила последний вздох, и ни лекарства, ни молитвы так и не помогли ей обрести покой. Хуана Нанкучео закрыла ей глаза, произнесла над ней «Аве Мария» и удалилась, еле волоча ноги, — она страшно устала. На следующий день, в девять часов утра, пока служащие из похоронного бюро готовили дом для бдений, украшая гроб, стоявший в гостиной, цветами, свечами, черной тканью и лентами, Фелипе собрал братьев и сестер, чтобы сообщить им о продаже собственности. Потом он позвал в библиотеку Хуану и то же самое сказал ей.
— Это здание будет разрушено, а на его месте построят многоквартирный дом, но ты ни в чем не будешь нуждаться, Хуана. Скажи мне, где бы ты хотела жить.
— Что вы хотите, чтобы я вам сказала, мой маленький Фелипе? У меня нет ни семьи, ни друзей, ни знакомых. Я так понимаю, что создаю вам трудности. Меня определят в приют, ведь так?
— Есть очень хорошие дома для престарелых, Хуана, но я не сделаю ничего такого, если ты сама не захочешь. Может, ты хочешь жить у Офелии или у какой-нибудь другой из моих сестер?
— Мне осталось жить меньше года, и мне все равно где. Умирать так умирать, и дело с концом. Скоро я отдохну.
— А вот моя бедная мать так не думала…
— Донья Лаура страдала от чувства вины и потому боялась умирать.
— Ради бога, Хуана, какое еще чувство вины могло быть у моей матери?
— Она поэтому все время плакала.
— У нее ум был расстроен, и она была одержима Леонардо, — сказал Фелипе.
— Леонардо?
— Ну да, Малышом.
— Нет, мой маленький Фелипе, она не вспоминала о Малыше. Она плакала по ребенку Офелии.
— Я не понимаю тебя, Хуана.
— Помните, она забеременела еще до замужества? Так вот, ребенок не умер, как тогда сказали.
— Но я сам видел могилу!
— Там пусто. Это была девочка. Ее взяла та женщина, не помню, как ее звали, повитуха. Мне рассказала об этом донья Лаура, потому она и плакала, но она во всем слушалась падре Урбину, так что они украли ребенка у Офелии. Она всю жизнь хранила в себе этот обман, это было у нее как гнойник.
Фелипе был склонен отнести эту мрачную историю к бредовым высказываниям матери или почтенному возрасту Хуаны и потому посчитал сказанное абсурдом; кроме того, он подумал, если это правда, то лучше о ней не знать, потому что рассказать сейчас об этом Офелии — значит поступить жестоко и необдуманно, однако Хуана твердо сказала ему, что обещала донье Лауре найти девочку, чтобы отправиться на Небеса, а не оказаться на вечные муки в чистилище, а обещания, данные умирающим, надо свято выполнять. Тогда же он понял, что отговорить Хуану невозможно и придется взять на себя труд все рассказать Офелии, пока она и остальные члены семьи сами не занялись расследованием. Он обещал Хуане навести справки и обо всем ее информировать.
— Начнем со священника, мой маленький Фелипе. Я пойду к нему с вами.
Он не смог ей отказать. Соучастие, соединявшее их на протяжении восьмидесяти лет, и уверенность, с которой она толковала свои намерения, вынудили его подчиниться.
Падре Урбина к тому времени отошел от своих обязанностей, он жил в приюте для престарелых священников, на попечении монахинь. Было нетрудно найти его и договориться о встрече; он был вполне в своем уме и прекрасно помнил своих старинных прихожан, особенно семью дель Солар. Он принял Фелипе и Хуану, извинившись, что не смог лично соборовать донью Лауру, поскольку перенес операцию на кишечнике и потом долго выздоравливал. Фелипе без околичностей передал ему все то, что рассказала Хуана. Учитывая свой опыт адвоката, он подготовился к трудному диалогу, чтобы припереть прелата к стене и вынудить исповедаться, однако этого не потребовалось.
— Я сделал как лучше для семьи. Я всегда очень внимательно относился к выбору приемных родителей. В первую очередь они должны были быть добропорядочными католиками, — сказал падре Урбина.
— Вы хотите сказать, что случай с Офелией не единственный?
— Девушек, забеременевших вне брака, как Офелия, было много, но такая упрямая — она одна. Обычно все соглашались избавиться от младенцев. А что еще им оставалось делать?
— То есть других вам не приходилось обманывать, чтобы украсть новорожденное дитя?
— Я не позволю вам меня оскорблять, дон Фелипе! То были девушки из хороших семей. Моей обязанностью было защитить их и избежать скандала.
— Вы сами и есть скандал, под защитой Церкви вы совершили преступление, лучше сказать, множество преступлений. За такое сажают в тюрьму. Вы уже в том возрасте, когда вас нельзя заставить платить за последствия, но я требую, чтобы вы сказали мне, кому отдали девочку Офелии. И учтите, я пойду до конца.
Висенте Урбина не записывал ни данные семей, в которые отдавал детей, ни данные младенцев. Он лично осуществлял сделку; повитуха Оринда Наранхо занималась только родами и к тому же давным-давно умерла. Тогда вмешалась Хуана Нанкучео и сказала, что, со слов доньи Лауры, девочку отдали каким-то немцам на юге страны. Падре Урбина об этом сразу же забыл, но бабушка новорожденной запомнила.
— Немцам, говоришь? Тогда, должно быть, это кто-то из Вальдивии, — пробормотал епископ.
Фамилию он не помнил, но был уверен, что девочка попала в достойную семью и ни в чем не нуждается; то были люди с достатком. Это замечание навело Фелипе на мысль о денежных махинациях — что-то вроде круговой поруки; короче говоря, монсеньор занимался продажей детей. Впрочем, он оставил свои намерения вытянуть что-либо из падре и сконцентрировался на том, чтобы проследить путь подношений, полученных церковью через Висенте Урбину в те времена. Будет трудно добраться до этой бухгалтерии, однако шанс есть; надо обратиться к знающему человеку. Он предположил, что деньги всегда оставляют след, и не ошибся. Пришлось ждать восемь месяцев, прежде чем он наконец собрал всю необходимую информацию. Он был в ту пору в Лондоне, где его, несмотря на расстояние, донимала посланиями из двух строчек, написанных на почтовых открытках, испещренных чудовищными грамматическими и орфографическими ошибками, Хуана Нанкучео, напоминая ему о взятой на себя ответственности. Старая женщина писала их с огромных трудом и отправляла тайком, поскольку решила хранить секрет до тех пор, пока Фелипе не решит проблему. Он отвечал ей, что нужно быть терпеливой, но она не могла следовать этому совету, поскольку вела счет дням, которые ей оставались на этом свете; прежде чем уйти, она должна найти потерянную девочку и избавить донью Лауру от чистилища. Фелипе спросил, откуда Хуана может знать точную дату своей смерти, и та ответила, что этот день она обвела красным кружочком в календаре, который висит на кухне. Она переехала в дом Офелии, впервые в жизни не работала и занималась собственными похоронами.
В одну из пятниц декабря Фелипе получил по почте отчет о денежных поступлениях, полученных падре Висенте Урбиной в 1942 году. Сведения, привлекшие его внимание, относились к Вальтеру и Хельге Шнаке, согласно его информатору, владельцам процветающей мебельной фабрики, имевшей множество филиалов в разных городах на юге страны, которыми руководили их сыновья и зять. Как и говорил Урбина, семья была состоятельная. Настал час снова ехать в Чили и встретиться с Офелией.
Фелипе нашел сестру в мастерской, где она смешивала краски, точнее, в промерзлом сарае, где пахло скипидаром и повсюду свисали кружева паутины; она еще больше располнела, была в каких-то лохмотьях, поверх которых носила ортопедический корсет, потому что у нее болела спина, а на голове красовались немытые заросли седых волос. Хуана сидела в углу в пальто, холщовой шляпе и в перчатках и была такая, как всегда.
— Не похоже, что ты собралась умирать, — приветствовал ее Фелипе, целуя в лоб.
Он тщательно приготовил сочувственные слова, намереваясь сообщить сестре о том, что у нее есть дочь, но витиеватая речь не понадобилась, поскольку это открытие вызвало в ней лишь смутное любопытство, как будто речь шла о посторонних сплетнях.
— Я думаю, ты хочешь с ней познакомиться, — сказал Фелипе.
Офелия ответила, что придется немного подождать, поскольку она занята в одном проекте настенной живописи. Тогда вмешалась Хуана и сказала, что в таком случае она поедет одна, потому что хочет увидеть девочку собственными глазами и умереть со спокойной душой. В результате они поехали втроем.
Хуана Нанкучео видела Ингрид только один раз. Успокоившись после этого единственного визита, она пообщалась с доньей Лаурой, как делала каждый вечер между двумя молитвами, и объяснила той, что ее внучка нашлась, она искупила свою вину и теперь может перебираться на Небеса. До обозначенной на календаре даты оставалось двадцать четыре дня. Она легла на кровать, окруженная фигурками святых в изголовье и фотографиями любимых людей — все из семьи дель Солар, — и приготовилась умереть от голода. Больше она не ела и не пила, только иногда смачивала кусочком льда пересохшие губы. Она ушла без волнений и боли за несколько дней до предполагаемого дня.
— Она поторопилась, — сказал безутешный Фелипе, чувствуя себя осиротевшим.
Он отверг обычный сосновый ящик, купленный Хуаной, который стоял у нее в комнате в ногах кровати, и похоронил в гробу орехового дерева с бронзовыми заклепками в фамильной усыпальнице дель Соларов, рядом со своими родителями.
На третий день буря наконец улеглась, выглянуло солнце, бросая вызов зиме, и тополя, защищавшие дом Виктора Далмау, словно часовые, встретили рассвет чисто умытые. Снег покрывал вершины гор и отражал фиолетовый цвет безоблачного неба. Обе большие собаки с удовольствием стряхнули с себя спячку вынужденного заточения, рыскали по мокрому саду и радостно возились в грязи, но маленький пес, который по собачьим годам был так же стар, как и его хозяин, остался лежать у камина. Ингрид Шнаке провела эти дни с Виктором не столько из-за непогоды — она привыкла к дождям у себя на юге, — но чтобы продлить первую встречу их знакомства. Она тщательно обдумывала ее несколько месяцев и твердо заявила мужу и детям, что они с ней не поедут.
— Я должна была сделать это одна, это понятно. Мне было трудно, ведь я впервые куда-то отправилась одна, и я не знала, как вы меня примете, — сказала она Виктору.
В отличие от общения с матерью, с которой она так и не смогла преодолеть расстояние в пятьдесят лет неведения, они с Виктором сразу же стали друзьями, хотя он и не был ей так близок, как Вальтер Шнаке, ее обожаемый приемный отец, единственный, кого она признавала своим настоящим папой.
— Он совсем старенький, Виктор, он может умереть в любую минуту, — рассказывала она ему.
Ингрид и Виктор открыли, что оба находят утешение в игре на гитаре, болеют за одни и те же команды, обожают читать детективы и знают на память множество стихов Неруды, она — из любви, он — по зову крови. Но это были не единственные общие признаки; оба были склонны к меланхолии, с которой он старался справиться, погружаясь в работу, а она — с помощью антидепрессантов, стараясь укрыться в неизменной надежности своей семьи. Виктор сожалел о том, что дочь унаследовала именно эту черта его характера, лучше бы ей передались артистизм и небесно-голубые глаза Офелии.
— Когда у меня депрессия, мне помогает только любовь, — сказала ему Ингрид, добавив, что в этом у нее никогда не было недостатка.
Она была любимицей родителей, к ней прекрасно относились младшие братья, и она была замужем за мужчиной огромного роста, кожа у которого была цвета меда и который мог поднять ее одной рукой и подарить ей преданную, как у большой собаки, любовь. В свою очередь Виктор рассказал ей, что любовь Росер помогала ему и защищала от нахлынувшей печали, которая преследовала его, словно враг, и порой наваливалась грузом тяжких воспоминаний. Без Росер он чувствовал себя потерянным, огонь внутри его погас, и остался лишь пепел сожалений. Исповедь, рассказанная прерывистым голосом, удивила его самого, ведь он никогда не упоминал о холодной пустоте в сердце, даже в разговорах с Марселем. Он чувствовал, что душа его замерла. В нем прочно обосновались старческие мании, каменная тишина и одиночество вдовца.
Он не виделся с немногими друзьями, которые у него были, не искал партнеров по шахматам или по игре на гитаре, и он покончил с воскресными приглашениями гостей на жаркое, какие практиковал когда-то. Он продолжал работать, и это вынуждало его общаться с пациентами и студентами, но это происходило как бы на расстоянии, словно он видел их на экране. За годы, проведенные в Венесуэле, он думал, что окончательно преодолел свою суровость, которая была главной чертой его характера еще с молодых лет, словно он носил траур по страданиям, насилию и всему мировому злу. Счастье казалось ему неприличным перед лицом всеобщей катастрофы. В Венесуэле, этой теплой и зеленой стране, влюбленный в Росер, он победил стремление погрузиться в печаль, что вовсе не было покровом достоинства, но скорее презрением к жизни, как то и дело повторяла Росер. Однако суровость вернулась к нему во всей своей беспощадности; без Росер она иссушила его душу. Он воодушевлялся только в обществе Марселя и зверей.
— Печаль — мой враг, и она завладела пространством вокруг меня, Ингрид. И потому в те годы, что мне еще остались, я окончательно превращусь в отшельника.
— Это все равно что умереть при жизни, Виктор. Делайте, как я. Не ждите своего врага, чтобы от него защищаться, но выйдите ему навстречу. Мне понадобился год, чтобы научиться этой терапии.
— Но что у тебя за причины для грусти, девочка?
— Тот же вопрос задает мне муж. Не знаю, Виктор, думаю, для этого не нужны причины, это свойство характера.
— Изменить характер очень трудно. Мне уже поздно это делать, остается только принимать себя таким, какой я есть. Мне исполнилось восемьдесят лет в тот день, когда ты приехала. Это возраст для воспоминаний, Ингрид. И для того, чтобы составить опись своей жизни, — ответил он.
— Простите, если покажусь вам бестактной, но вы можете рассказать мне, что там, в вашей описи?
— Моя жизнь — это серия перемещений, я переплыл с одной стороны земли на другую. Я был чужаком, не зная, что у меня глубокие корни… Мой дух тоже много путешествовал. Только мне кажется, бесполезно сейчас предаваться размышлениям; нужно было делать это много лет назад.
— Я полагаю, никто не задумывается о своей жизни в молодости, Виктор. Большинство людей не думают об этом вообще. Моим родителям, а им за девяносто, такое даже в голову не приходит. Они живут сегодняшним днем и всем довольны.
— А мне жаль, что подобную опись я делаю в старости, Ингрид, когда у меня уже нет времени исправить ошибки.
— Прошлое не изменить, но, может, стоит удалить плохие воспоминания…
— Послушай, Ингрид, события наиболее важные, определяющие судьбу, почти всегда не в нашей власти. В моем случае, если подводить итог, моя жизнь обозначена Гражданской войной в молодости, позднее военным переворотом, лагерями для беженцев и изгнаниями. Я ничего этого не выбирал, все это просто обрушивалось на меня.
— Но у вас был выбор в другом. Например, вы выбрали медицину.
— Конечно, и это принесло мне огромное удовлетворение. Но знаешь, за что я благодарен больше всего? За любовь. Это для меня самое важное. Мне безумно повезло с Росер. Она всегда будет любовью всей моей жизни. Благодаря ей у меня есть Марсель. Отцовство — это тоже главное для меня, оно поддерживает во мне веру в лучшие человеческие качества, без Марселя эта вера рассеялась бы, как дым. Я видел слишком много жестокости, Ингрид, и знаю, на что могут быть способны люди. Твою мать я тоже очень любил, но это длилось не слишком долго.
— Почему? Что все-таки произошло?
— Было другое время. Чили и весь мир очень изменились за последние полвека. Нас с Офелией разделяла социальная и экономическая пропасть.
— Но если вы так любили друг друга, надо было рискнуть…
— Однажды она предложила мне бежать в какую-нибудь теплую страну и там любить друг друга под пальмами. Ты только представь! Офелия была страстно влюблена, и ей хотелось приключений, а я был женат и ничего не мог ей предложить, я знал, если она убежит со мной, то уже через неделю будет раскаиваться. Разве это была трусость с моей стороны? Я задавал себе этот вопрос тысячи раз. Вероятно, мне не хватило чуткости: я не задумывался над последствиями отношений с Офелией и причинил ей много вреда, не желая того. Я не знал, что она беременна, а она не знала, что родила девочку и что ее дочь жива. Если бы мы об этом знали, история была бы другая. Но мы не можем переиначить прошлое, Ингрид. В любом случае ты — дитя любви, можешь в этом не сомневаться.
— Восемьдесят лет — прекрасный возраст, Виктор. Вы с лихвой выполнили все свои обязанности и теперь можете делать все, что душе угодно.
— Что ты имеешь в виду, девочка?
— Пуститься в какое-нибудь приключение, например. Мне всегда хотелось поехать в Африку на сафари. Я мечтаю об этом годы, и однажды, когда мой муж сможет выкроить для этого время, мы поедем. Вы можете снова влюбиться. Вы ничего не теряете, и это может быть здорово, так ведь?
Виктору показалось, он слышит Росер в последние дни ее жизни, когда она говорила ему, что мы, люди, — парные существа, мы предназначены не для одиночества, но для того, чтобы отдавать и получать. И потому она настаивала на том, чтобы он не замыкался в себе, когда овдовеет, и нашел себе подругу. С неожиданной нежностью он вспомнил о Мече, соседке с открытым сердцем, подарившей ему кошку и приносившей помидоры со своего огорода, миниатюрной женщине, которая лепила фигурки толстых нимф. Он решил после отъезда дочери наведаться к Мече и принести ей остатки черного риса с кальмарами и крем по-каталонски. «Предстоит новое плавание», — подумал он. И так до самого конца.