отнимали бесценнейшие часы... Но дело‐то не в этом: Они с мужем почти уже не могли

говорить о политике. Возвращаясь из деревни. Лида не всегда привозила такое же

впечатление революционного подъема, как было в Устымке или Рубцовском округе, все

чаще бывало по, коже на Кожуриху. Порой, закрыв дверь в свою комнату, едва сдерживая

голоса, чтобы не привлечь внимания детей, они тихо кричали друг на друга:

‐ Да почему ты не признаешь, что там голое администрирование, ведь убеждать

людей они даже не пытаются. Мы же с тобой недавно перечитывали заметки Ленина о

кооперации. Он требовал пути возможно более простого, легкого и доступного для

крестьянина. Он ведь говорил по отношению к середняку ‐ не сметь командовать!.. Ты

Ленина забывать начал.

‐ А ну‐ка, подскажи, мудрец... или мудриха... как там по‐вашему, по‐грамотному, черт

побери!.. Подскажи‐ка правильный путь, чтобы и добровольность соблюсти, и заданные

темпы выдержать! Ты не прикрывай Лениным спой либерализм... Нет, не была уверена

Лида, что Иван возмутится Бобровым и Ковязиным...

Набираясь духу, чтобы выйти на мороз, Лида медленно застегнула полушубок ‐

редакционный полушубок, выданный в командировку. На дворе сразу перехватило

дыхание, будто вздохнула в безвоздушном пространстве. За ее спиной Корытков звякал

железом замка, и казалось, что ей к онемевшим щекам приложили намерзшее железо.

Не было ни звезд, ни огней, но дымка, окутавшая все, брезжила, разрежая черноту.

Это был не туман, это вымерзли мельчайшие капельки влаги в воздухе и повисли ледяной

пылью.

Сибиряки гордятся своим сухим морозом, но Лида не могла постичь этой гордости.

Ледяное дыхание Сибири вызывало у нее чувство полнейшей незащищенности.

‐ Боже мой, как вы поедете ‐ натягивая шаль на лицо, воскликнула Лида, уже готовая

отменить свое распоряжение.

‐ Добрый морозяка ‐ сказал Сенк, похлопывая шубенками ‐ рукавицами на меху. ‐

Это вы насчет лошадей? да, придется у Боброва требовать.

‐ Ни к чему Бобров, ‐ сказал Корытков, ‐ На моей лошадке поедем. Вот Лиду

Андреевну проводим, перекусим ‐ и айда!

В сухом воздухе звонко отдавались голоса‚ а в паузах Лиде казалось, что издалека

доносится слабый шум, даже не шум, а какое‐то беспокойное шелестение на окраине

села. Ей захотелось прийти на квартиру обязательно раньше Боброва, улечься, чтобы не

говорить с ним, не видеть его жестокой физиономии. Чем беспомощней чувствовала себя

Лида перед каким‐либо человеком, тем сильнее ненавидела его.

‐ Вы меня не провожайте, товарищи, ‐ заторопилась она. ‐ Если уж приходится ехать.

так что же время терять! Поплотней поешьте, погрейтесь про запас, оденьтесь потеплее.

Корытков улыбнулся:

‐ Счастливо, Лида Андреевна. Вот ключ, Боброву отдайте. А о нас не беспокойтесь, завтра назад будем, ‐ Чуть помолчав, сказал настороженно: ‐ Кого это носит сегодня

вокруг сельсовета?

Лида освободила лицо от шали, прислушалась, упрямо вдыхая слипающимися

ноздрями жгучую свежесть. Где‐то за избой похрустывал снег.

Корытков зашел за угол и крикнул:

‐ Эй, кто там? Вернувшись, сказал: ‐ Никого нету. Ну, Семен, побежим.

Лида помедлила, провожая глазами две длинные мужские фигуры. постепенно

мутнеющие в дымке.

К вечеру следующего дня Бобров опять объявил собрание. Лида снова забралась в

свой угол и с наслаждением думала о том, что все‐таки, наверное, вот‐вот грянет

возмездие на головы безвольного головотяпа Ковязина и грубого перегибщика Боброва.

От серых квадратных окошек в избе был дрожащий полусвет. Бобров растапливал

печку, Ковязин зажег лампу и долго похрустывал стеклом, надевая его на горелку. Все

возвращалось «на круги своя», и на мгновенье почудилось Лиде, будто происшедшее за

сутки привиделось ей сквозь дрему, будто и не было ничего и собрание начинается

впервые, и сейчас как ни в чем не бывало войдут Корытков и Сенк.

В сельсовете собралось человек десять, когда во дворе заскрипели полозья, мягко

застучали по насту копыта.

Едва оборвались у крыльца эти звуки, сменясь отрывистыми голосами, как раздалось

новое скрипение, новый стук копыт.

В клубах морозного пара первым вошел в сельсовет человек в меховой куртке, из‐

под которой виднелись полувоенные бриджи, заправленные в валенки. Не успел он

опустить воротник, как Лида сразу ‐ не столько по одежде, сколько по осанке ‐ узнала

мужа и непроизвольно встала навстречу.

Вслед за ним вошел человек в белом полушубке, с кобурой на ремне ,начальник

окружного ГПУи еще двое вооруженных людей. Москалев увидел жену, сурово кивнул ей, и на его потемневшем, стянутом морозом лице промелькнуло облегчение.

‐ Здравствуйте, Иван Осипович‚ бросился Ковязин навстречу, но так и остался с

протянутой рукой, тоненький и жалкий.

‐ Кто здесь Бобров? ‐ спросил Иван.

‐ Я, ‐ выступил Бобров, настороженно всматриваясь в пришедших, ‐ Вы, никак, секретарь окружкома?

‐ Мы привезли тело убитого Корыткова, ‐ раздельно и мрачно сказал Москалев.

Лида ахнула, люди зашушукались, завздыхали. В избу набивался народ, сгрудясь в

открытых дверях. С улицы долетел в избу и непрерывно задрожал на одной ноте девичий

плач.

‐ Вы арестовали кулака Жестева после снятия его с должности? ‐ спросил начальник

ГПУ.

‐ Н‐нет, ‐ ответил Бобров, взглянув на Ковязина, и

Лида впервые уловила в его голосе испуг.

‐ Он арестовывал честных крестьян, ‐ сквозь зубы сказал Иван, сдерживая голос, отчего он прозвучал особенно яростно ‐ А ты... Так ты выполняешь директивы

окружкома? ‐ Он затряс кулаком над головой Ковязина. ‐ Арестовать их к чертовой

матери, Пантелей Романович! Судить будем. ‐ Иван повернулся к толпе.‐ Есть тут, кого

сажали эти вражьи выродки?

Из дверей выдвинулся знакомый Лиде старик, плечи его были чуть не на уровне голов

окружающих, он пробасил:

‐ Меня хотели, но я ихних исполнителей по шарам приласкал, дык, однако, и теперь

по избам сидят с подвязками. Этот‐то Бобер все мне милицией грозился. Что‐то, едрена

вошь, и милиция отказывает тебе в помощи.

Из‐за спины старика жалобно сказала женщина:

‐ Меня морозили, по сию пору отогреться не могу, от детей забрали ночью, напугали

детей.

‐ Партбилеты на стол! ‐ загремел Иван, с размаху стукнув кулаком по столу. ‐ Кому

говорю ‐ на стол партбилеты!.. Теперь, Пантелей Романович, забирай их к чертовой

бабушке. В баню бы их тоже... Да ладно. И начинайте следствие об убийстве селькора.

Позже муж рассказал Лиде, как было дело.

На полпути между Кожурихой и станцией обстреляли Корыткова и Сенка. И Лида

вспомнила осторожный скрип снега в ту ночь и заплакала, кляня себя за то, что на дворе

громко говорила об этой поездке. Корытков был убит двумя пулями, третья ранила Сенка.

Семен все же догнал до станции, хотел ехать в город, но милиционер задержал его и сам

послал нарочного в окружном и редакцию, да еще от себя ‐ в ГПУ. Сейчас Сенка

отправили в Новосибирск, в больницу.

Землю для могилы Ивану Корыткову отогревали кострами, били ломами. Лида

раньше не представляла себе, что земля может звенеть, как железная.

Все село, человек триста, собралось на маленьком кладбище в жидком березовом

колке. Пар от дыхания густо поднимался над толпой, порошился инеем над гробом, оседал на белое и твердое лицо Корыткова.

Иван Москалев снял шапку, и его темные кудри мгновенно поседели. Лида с ужасом

смотрела на него и молила про себя: «Только короче говори! Ведь обморозишься, ведь

заболеешь!»

Ясный, густой голос секретаря окружкома разносился над молчаливой толпой, над

рваными треухами и заплатанными платками:

‐ Кулаки и прежде стреляли в наших лучших людей. Но теперь, когда партия

объявила ликвидацию кулачества, как класса, они озверели совсем. Мы поймали убийц, подкулачников и бандитов, но главный вдохновитель ‐классовый враг кулак Жестев

скрылся. Их теперь немало разбрелось по нашей земле, когда мы расшевелили их волчьи

норы. Волкам ‐ волчиная смерть! За одного нашего светлого товарища, беспартийного

большевика Ивана Корыткова мы уничтожим не одного зверюгу. Перед кулацким

террором мы не дрогнем, мы объединимся в колхоз, как мечтал об этом Иван Корытков.

У нашей партии есть основная справедливость ‐ вырвать бедноту из бедности. И мы

вырвем ее, чего бы это нам ни стоило. Мы не пощадим своей жизни для этого, как не

пощадил ее Иван Корытков. Пусть будет ему вечным памятником колхоз в Кожурихе, который мы назовем его славным именем!

Лида, опустив глаза, смотрела в гроб, на холодное и строгое лицо Корыткова. И, сдерживая слезы, она уже верила Ивану, что Кожуриха хоронит не застенчивого юношу, написавшего в газету свою первую заметку, а крупного борца, слава о котором не

померкнет.

После похорон Иван организовал нечто вроде демонстрации: с кладбища все

возвращались к сельсовету под траурным красным флагом. Плечом к плечу с

Москалевым шли могутный старик и девушка в черной шубейке. В сельсовете началась

запись в колхоз.

На другой день, когда Иван и Лида возвращались в Новосибирск на жесткой лавке в

поезде, молчаливые и чуть отчужденные, он вдруг сказал, удрученно цыкнув губами:

‐ Да‐а, коммуну так и не удалось организовать. Напортачили эти головотяпы. Ну, да

ладно, пусть будет артель, попривыкнут ‐ и до коммуны дойдут.

Он замолчал, упершись затылком в вагонную перегородку, уйдя лицом в тень от

верхней полки.

Лида и восхищалась хваткой Ивана, который смерть Корыткова повернул в пользу

колхоза, и негодовала на него. Такое напряжение он вынес, даже потемнел лицом, и

сейчас в тени от полки кажется, что под скулами у него провалы‚ ‐ но будет ли прочным

колхоз, созданный таким вдохновенным порывом? Но тут же она подумала: «Может

быть, прав Бобров ‐ разве хватит сил разъяснять поодиночке миллионам людей? »

‐ Зачем ты Ковязина и Боброва арестовал? ‐ спросила она. ‐ Что‐то мы легко людей

сажать стали. Неужели ты считаешь, что они враги? Они просто дураки.

‐ Дураков тоже сажать надо‚ ‐ проворчал Иван.

‐ Ковязин боялся показаться в окружкоме без колхоза. От кого это зависит?

‐ Прекрати! ‐ сказал Иван. ‐ Не согласна ‐ пиши в газету, а нудить перестань.

У него появилась привычка грубить, когда он не котел слушать упреков; отрежет вот

так и замолчит надолго, И холодно станет около него.

Лида с упрямой насмешкой продолжала:

‐ Я бы не писала в газету, а дала бы карикатуру: секретарь окружкома под ручку

ведет мужика в ворота с надписью «Колхоз», а сзади этого мужика в шею толкает туда же

представитель окрисполкома.

Иван с досадой проговорил:

‐ В ГПУ, что ли, на тебя заявить?

За перестуком колес не был слышен дремавшим соседям этот тихий семейный

разговор.


II


Василь, кому говорят! Пойдем до дому, ‐ глухо бубнила из‐под шали бабушка,

‐ Поморозимся.

Вдавливаясь в снег лыжами, Вася изо всех сил перебирал ногами, и ему казалось, что

несется он со страшной скоростью. Было жарко ‐ в валенках, в шапке с опущенными

ушами, в толстом шарфе, который был туго обмотан поверх поднятого мехового

воротника и закрывал рот и нос.

Бабушка и Элька шли сбоку по утоптанной дорожке, почти не отставая от Васи.

Они гуляли по бульвару, который тянулся посередине всего Красного проспекта.

Бульвар называли в городе аллейками. Папа и Вася быстро привыкли к этому названию, но мама долго сопротивлялась.

‐ Это безграмотно, ‐ доказывала она. ‐ Когда среди сплошных деревьев

прокладывается искусственная дорожка ‐ это аллея, А когда посреди улицы насаждают

деревья ‐ это бульвар. В этой Сибири так русский язык коверкают! Ужасно!

Скажи: французский, а не русский‚ ‐ смеялся папа. ‐ Тоже, нашла русские слова: аллея да бульвар.

Вообще, Новосибирск был странный город. Например, нигде ‐ ни в Воронеже, ни в

Москве ‐ Вася не видывал столько заборов. Вот он как разгонит на лыжах мимо своего

дома, который стоит новенький, розовый, самый высокий вокруг. Только летом убрали от

него последние леса и остатки забора. А по другую сторону

проспекта наоборот: лишь недавно поставили высоченный забор, огородивший

целый квартал,

Вася двигается дальше. На перекрестке улиц аллейка обрывается. Бабушка требует:

‐ Сворачивай к дому, неслух!

Но Вася на разъезжающихся по мостовой лыжах добирается до следующей аллейки.

И здесь по одну сторону ‐ старое здание типографии, а по другую ‐ снова забор, над

которым поднимается недостроенная кирпичная стена, похожая на кремлевские

бойницы.

Дальше аллейки кончаются, идет покатая площадь, спускающаяся в сторону Оби.

Справа ‐темное здание крайкома ВКП(б) с куполом наверху, который похож на маленькую

тюбетейку, надетую на непомерно большую голову. А напротив ‐ опять забор, и боковая

улочка завалена кирпичом и досками.

Внизу, на другом конце площади, видны круглый кряжистый собор без креста и

пожарная каланча с тремя разноцветными шарами, которые кажутся черными, потому

что солнце позади них висит над Обью, пробиваясь сквозь морозную дымку.

Вася поворачивает под возглас бабушки:

‐ Слава тебе, господи! И скажу ж я матери, как ты морозил бабку да сестренку!

Назад идти потруднее, потому что аллейка хоть и не круто, но все же идет в горку.

Сопя, Вася втайне улыбается: не скажет бабушка! Она никогда не жалуется, а сейчас и

жаловаться некому: уехали мама с папой.

Когда они уезжают, жизнь словно обновляется, как будто наступает несколько дней

сплошных воскресений. Теперь, правда, отменили воскресенья, теперь стали пятидневки, папа с мамой отдыхают врозь и когда придется. Но бывает похоже на бывшие

воскресенья: можно нарушать режим дня, придуманный мамой, ложиться спать когда

захочешь, допоздна носиться по всей квартире, и не выйдет из‐за плотной двери мама и

не скажет: «Вы мешаете работать». И не появится следом папа. А уж после его вопроса:

«Вам что сказали?» ‐ обязательно притихнешь.

Вася и сам не сознавал, что его утомляла эта строгая жизнь. Поэтому он сегодня так

разгулялся на свободе, хотя пора было обедать,

У подъезда он отдал бабушке лыжи и показал большим пальцем и всей рукавичкой

какую‐то крохотную величину:

‐ Я еще сто‐о‐олечко погуляю.

‐ Погуляй трошки, ‐ согласилась бабушка.‐ Пока щи разогрею.

Замирая от одиночества и свободы, Вася стал карабкаться по высокой куче досок на

кирпичную стенку, которую выкладывали во дворе летом и забросили зимой.

По вечерам, забираясь дома на подоконник, Вася с завистью видел, как носятся по

ней ребята, кидаются снежками и галдят так, что слышно сквозь замазанные окна на

четвертом этаже.

Двор только к вечеру наполнялся ребятами, возвращавшимися из детсада и школы, но в эту пору Вася уже сидел дома, нагулявшись за день. В школу его не взяли потому, что

восемь лет ему исполнится только весной, а в детсад их с Элькой не приняли из‐за того, что у них есть бабушка.

Вася влез на стенку и с опаскою распрямился в рост. Она оказалась узкой, да еще и

скользкой от слежавшегося снега. Стоило чуть отойти от того места, где была привалена к

ней куча досок, как с обеих сторон стенка отвесно уходила из‐под ног, и если посмотреть

вниз, то кажется, что сам так и покачиваешься то в одну, то в другую сторону.

Готовый упасть и навсегда разбиться, испуганно открыв рот, в который сейчас же

набился ворсистый шарф, Вася побежал по кирпичной дорожке, ухватился с разбегу за

выступ, где стенка поднималась ступенькой, и победно оглянулся.

Было по‐прежнему безлюдно. Два дома, ограждающие двор, студено глазели

белесыми окнами, а там, где они смыкались, пусто зияла арка‐тоннель, ведущая на улицу.

Вася присел на выступ и тоскливо посмотрел на преодоленный путь: ведь надо

обязательно бежать обратно; для себя он уже пробежал, для себя больше не хотелось

бегать, а вот все равно надо. Хоть бы кто появился да увидел, как он бегает.

Пальцы в рукавицах замерзли, ресницы заиндевели до того, что как моргнешь, так

они слипаются.

В тоннеле завиднелись две темные фигуры. Сердце встрепенулось, но тут же замерло

от ужаса. Вася увидел малахаи, опушенные лохматым мехом, с тремя ушами, из которых

одно сзади спускалась на шею; темно‐желтые лица, так туго обтянутые кожей, что

выступали острые кости на скулах; узкие глаза и приплюснутые носы, грязные шубы и

палки с крючками на концах.

Вася знал, что их зовут «киргизы». Они часто ходят по домам, громко стучатся в двери

и говорят тонкими голосами, пронзительно смотря черными глазками:

‐ Клеба нет, курсак пропал. Сапсем беда.

Их боялись, потому что знали, кто они такие. В каком‐то краю, который назывался

Средней Азией, раскулачивали кулаков‐баев. Баи начали в отместку резать скот, а мясо

зарывать в землю. Тогда их стали ловить и они разбежались по Сибири.

Киргизы надвигались прямо на Васю, вскидывал перед собой палки. Вот подойдут и

дотянутся крючками.

По ночам Васе иногда снились киргизы, он вскакивал, спросонок путаясь знакомых

предметов, и перебегал к бабушке. У нее под одеялом было жарко и душно, но, зато

спокойно‐спокойно. А сейчас было страшнее, чем во сне: ни убежать, ни спрятаться на

узкой дорожке, проложенной по отвесной стене; и проснуться нельзя, потому что не

спишь.

Киргизы разошлись, один проковылял мимо стенки и скрылся в первом подъезде, где

как раз Васина квартира.

Вася совсем замерз, а впереди было еще столько страданий: надо бежать обратно и

не миновать встречи с киргизом на пустой лестнице.

‐ Ты зачем туда забрался? ‐ прямо с неба долетел бабушкин голос.

Вася еле задрал закутанную голову и увидел в вышине, в самом верхнем ряду

замерзших окон, бабушкин платок и глаза. Она кое‐как просунулась в форточку, вокруг ее

головы вился теплый пар.

Вася замахал руками, показывая на подъезд.

Иди, иди, ‐ подтвердила бабушка, по‐своему поняв жест. ‐ Обед простынеть. ‐ И

исчезла.

В отчаянии он решил спуститься во двор. А вдруг оба киргиза враз выйдут из

подъездов и окружат? А на стенке он будет бегать вокруг, и не догнать им его. Он

настороженно опять присел на выступ.

Заскрипела дверь подъезда, и показался лохматый малахай. Вася приготовился, ему

стало жарко. Малахай странно дернулся, будто киргиз споткнулся, и бабушкин голос

сказал:

‐ Ступай себе с богом! Получил ‐ и ступай! Ходить тут ‐ детей пугаешь.

Вася рванулся по скользкой дорожке, только замелькали отвесные провалы у самых

ног, пролетел ее без страха в душе и спрыгнул, и сбежал на землю по мягко

покачивающимся, поскрипывающим доскам.

Рядом с бабушкой киргиз оказался плюгавым старичком. Он опять дернулся от

легонького толчка в плечо, заодно бабушка шлепнула по толстому пальто и

подбежавшего Васю:

‐ А ты не лезь, куда не следуеть! Свернешь голову ‐ что тогда будеть?

Вася ворвался домой, оставив позади бабушку на лестнице, тряхнул одной ногой, другой ногой ‐ и валенки из коридора влетели прямо в кухню. Элька, евшая за столом щи, засмеялась.

‐ Эх, киргизы меня ни за что бы не догнали! ‐ крикнул Вася, торопясь разорвать тугой

узел шарфа ‐ Знаешь, как я на стенке бегал!

Вошла бабушка и, отдуваясь, сказала:

‐ О‐ох! Уморилась. ‐ Она помогла Васе раздеться. ‐ И ходють, ходють. Себе голодовку

устроили ‐ до нас добираются.

Вася захохотал. Он готов был сейчас и хохотать, и плакать, и кувыркаться, обуянный

восторгом избавления. Он вспомнил один разговор бабушки с папой. Бабушка из

магазина вернулась без продуктов и заворчала:

Хоть покатом пока…‐ Одни голые прилавки. Ни тебе мяса, ни тебе колбасы. Одна

ржавая селедка. Иван, куда вы колбасу подевали?

Папа показал кулак.

Бабушка оскорбилась:

‐ Ты чего перед матерью кулаками сучишь?

Папа, усмехнувшись, замотал головой, надул щеки и показал руками толстое брюхо.

‐ Ну, буржуй, что ли? сказала бабушка.

‐ Да нет! папа опять обрисовал брюхо и тут же выставил кулак

‐ Ну‐ну, облегченно догадалась бабушка ‐ Пузатый кулак, значить.

Заметив, что Вася смеется, она затормошила его же смеясь:

‐ И чего ж ты под глухой бабкой потешаешься?

Потом обернулась к папе, быстренько смахнув пальцем слезинку:

‐ Ну, и что этот твой кулак? Всю колбасу слопал;

Папа стал показывать, что кулаки режут и закапывают скот.

Вот Вася и захохотал, вспомнив этот разговор.

Он вымыл руки, ополоснул разгоряченное лицо, уселся рядом с Элькой, упершись

коленками в ее коленки. Они обедали на кухне за белым столом, который был

одновременно посудным шкафчиком, поэтому ноги просунуть было некуда и

приходилось сидеть боком. Это было тоже не по‐всегдашнему: мама не велела есть за

этим столом. «Нельзя кособочиться, говорила она,‐ вредно».

Бабушка пристроилась у горячей еще печки ‐ положила на нее доску, а на доску

поставила тарелку. И ей было жарко, и Эльке было жарко ‐ она сидела спиною к печке; и

Васе тоже ‐ позади него под окном была батарея центрального отопления.

Так они сидели втроем, обедали, всем было жарко, неусердно и очень хорошо.

Ой, как быстро бежит время зимой! Скоро уже стемнело. Втроем перебрались в свою

комнату, Вася подпрыгнул, нацелившись на круглую коробочку выключателя, и зажег

электричество.

Бабушка присела было с шитьем, но Вася нарисовал перед ней в воздухе нечто вроде

буквы «Г», что, как известно шахматистам всего мира, обозначает ход конем. Бабушка

заворчала сердито:

‐ Опять у шахматы?

Но Вася знал, что она хитрит, что ей самой хочется сыграть, и только делает вид, что

ей неохота и некогда.

‐ Так и быть,‐ сказала она‚‐ разок сыграем, расставляй.

Папа недавно научил Васю играть в шахматы, а тот показал бабушке ходы разных

фигур. И бабушка стала азартным игроком.

Очень восхищала ее королева:

‐ Эк, махаеть! Куда хочеть!

А про коня говорила с любовью:

‐ Скакнеть у бок ‐ не поймаешь.

Вася зажег настольную лампу, бабушка погасила верхнюю, пространство тепла и

света стало совсем маленьким, сосредоточилось вокруг лакированной клетчатой доски с

ровными рядами точеных фигурок. Вася сделал первый ход, классический и

единственный известный ему правильный дебют: пешкой от короля.

Элька притулилась сбоку, стоя на коленях на стуле и навалившись грудкой на

сложенные ручки.

Ее длинные ресницы торчат неподвижно, курносое лицо выражает сдерживаемое

нетерпение, она ждет сбитые фигуры, чтобы забрать их себе. Длинно‐палая бабушкина

рука с напряженными венами протянулась на свет и задержалась над доской. Затененное

лицо, повязанное белым платком с маленькими черными цветочками, кажется темным и

сумрачным. Бабушка не любит подделываться под кого‐нибудь и поэтому ходит

самостоятельно: пешкою от королевы.

Вася усмехнулся, чувствуя себя мастером, и шагнул слоном. Бабушка скакнула конем, закрывая короля, Вася взял коня.

‐ Эк! ‐ говорит бабушка‐это у нее такое победное восклицание, когда она берет

фигуру.

Она взяла пешкой слона и довольно заявила:

‐ Отбилася!

‐Дай! ‐ тянет маленькие руки Элька и забирает изящные фигурки.

Отец забыл объяснить Васе правила рокировки. Впрочем, игроки и не нуждались в

ней. Короли у них вслед за пешками бродили по доске и тоже участвовали в битвах.

Васе удалось незаметно подвести своего второго слона под неосторожную бабушкину

ладью. «Заметит или нет?» ‐ думал он, втянув голову в плечи и хитро отводя взгляд

совсем в другую сторону.

Бабушка не заметила, и тогда Вася торжественно пронес над доской слона и

сковырнул им на стол ладью.

‐ Да это как же?‐ воскликнула бабушка и хлопнула себя ладонью по темени. ‐ Ух ты, старая, рот раззявила!

А Вася подпрыгивал на стуле и спрашивал Эльку: Видала?

Бабушка не успокоилась, пока не сбила коварного слона, и в сердцах напутствовала

его:

‐ Чтоб тебя, окаянного!

Бабушкин черный король понемногу вылез чуть ли не на середину доски. Вася

соображал, как бы объявить ему мат, а сам с опаской наблюдал за непонятными ходами

противника. Так и не раскусив подвоха, Вася сделал ход. Тут‐то и раскрылся вдруг

бабушкин замысел, который попросту не поддавался предварительной отгадке. Победно

«экнув», она подняла свою ладью и так ею стукнула собственного короля, запутавшегося

между чужими и своими пешками, что тот, падая с доски, перекувыркнулся через голову.

Подавшись вперед, зажав ладони между коленями, Вася сперва старался понять

размеры постигшей его катастрофы, но вдруг расхохотался. Он не мог усидеть на стуле, свалился на пол, задрыгал ногами, перекатился с боку на бок.

Бабушка неуверенно улыбалась, и в лице ее было и торжество, и недоумение, и, кажется, даже раскаяние, что она своей победой довела внука до такого расстройства.

Вася поднялся с полу, взял сбитого черного короля и приложил его к черным фигурам на

доске.

‐ Это ж мой король! ‐ сказала бабушка таким тоном, будто Вася хотел его отнять.

Большое лицо ее будто уменьшилось, все собираясь в морщинки. Она шутливо

захныкала, всплеснув руками.

‐ А я‐то за ним кралася! сказала она и смахнула с доски фигуры. ‐ А ну их, твои

шахматы! Ужинать лучше будем.

Вася не любил таких штучек. Он даже ничьи признавал с трудом и, когда на доске

оставались только два короля, старался до изнеможения загнать своим королем чужого.

Он прицепился к бабушке, добиваясь признания в проигрыше.

‐ Да где ж я проиграла? ‐ не соглашалась бабушка. ‐ Когда я рассердилась сама на

себя,

В конце концов, Вася так надоел ей, что она проворчала:

‐ Проиграла так проиграла, отцепись только. ‐ И для себя добавила: ‐ Меня с этого не

убудеть.

Ужинать шли на кухню, выключая в комнате свет, и теплый кусочек бытия

перемещался вслед за ними. А дверь в комнату родителей стояла безмолвная, плотная, будто вела в нежилое помещение. Она, правда, и при отце с матерью чаще всего была

закрыта и безмолвна, но все равно тогда было по‐другому. Ее можно было распахнуть и

увидеть, как мама сидит в глубине комнаты за письменным столом у окна, обложившись

бумагами и книгами, а папа притулился у обеденного стола возле самых дверей и что‐то

пишет карандашом на листочке или читает газеты, и кажется, что он тут приткнулся

случайно и все равно ему скоро уходить...

На другое утро, открыв глаза и полежав с минутку, Вася понял, что в доме произошли

перемены. Бабушки, как всегда, в комнате уже не было, ничьи голоса не раздавались, но

в ванной лилась вода, из коридора в кухню кто‐то прошел бесшумно, не стуча и не

шаркая, а как бы лишь надавливая на пол.

Вася бросился в кухню и увидел склонившееся к нему круглое мамино лицо со

строгими серыми глазами. Оторвавшись от мамы, он захлопал ладошкой по двери в

ванную. Плескание прервалось, и папин голос сказал:

‐В чем дело?

Это я! ‐ закричал Вася. ‐ Здравствуй!

‐ Привет, привет,‐ крикнул папа. ‐ Я сейчас выйду.

Разбуженная шумом Элька пробежала на кухню, глухо стукая босыми пяточками, и

после минутной паузы, заполненной поцелуями, спросила:

‐ А чего нам привезли?

Мама немного раздраженно ответила:

‐ Что мы могли привезти из деревни? Мы же не в Москву ездили.

Вместе с родителями вернулись строгости и стеснения, но возвратилось и все

хорошее. Мама опять стала по вечерам вслух читать книжки ‐ не «Мурзилку», а толстые

взрослые книги, на которых было написано «Пушкин», «Гоголь».

«Мурзилку» перестали выписывать по двум причинам, как говорил папа: в стране не

хватает бумаги, а в семье не хватает денег.

‐ У нас партмаксимум,‐ говорил папа таким тоном, что Вася, не очень понимая сути, гордился тем, что у них в семье партмаксимум.

Папа не очень‐то любил объяснять, он огорошивал незнакомым словом и углублялся

в свои газеты. На смену подоспевала мама и растолковывала до конца. Вот, например, говорила она, на одинаковых должностях работают два инженера ‐ один коммунист, другой ‐ беспартийный. Беспартийный получает 800 рублей, а коммунист‐ 400. И больше

этого он не может получать на любой работе. Излишек от ставки выше 400 рублей идет на

пятилетку. Вот что такое партмаксимум! Поэтому Вася не жалел, что нету больше

«Мурзилки». Тем более что Гоголь был еще какой интересный!

Когда мама появлялась с книгой, бабушка уходила на кухню, потому что чуть она

заговаривала во время чтения, как на нее махали руками. Сманивала она с собой и Эльку, которой было скучно слушать.

Вася оставался вдвоем с мамой в своей обжитой, светлой комнате. Ничто не

менялось в ней, и все же показывалось неслыханное чудо‚‐ вправду, как у Гоголя в

«Страшной мести», становилось видимо далеко во все концы света. Вася видел, как

круглая земля распрямилась, стала плоской; взглянешь на горизонт ‐ и вместо неба, уходящего за землю, видишь протяжение земли, чужие далекие города. Земля не уходит

за горизонт, а, наоборот, распластывается в небо; из Новосибирска видно Москву, видно

белую палку Ивана Великого с золотой шишкой.

Жуть брала от этого видения.

Вася видел и не видел маму с книгой, слышал и не слышал ее голос, но ясно видел, как поднимаются из могил мертвецы, сотрясая днепровский берег, один громаднее и

ужаснее другого, и воют; «Душно мне!»

Ни близость мамы, ни свет в комнате не в силах были развеять сладкий ужас перед

этими зримыми призраками. Этот ужас отступал только перед жалостью к Катерине. Ее

пугают мертвецы, колдун‐отец мучит ее беззащитную душу, муж ее пан Данило убит, дитя

зарезано. Такая слабая, такая печальная, Катерина, оплакивая убитого Данилу, вдруг

говорит мужественные слова: «Кто же поведет теперь полки твои?»

Васю заворожила Катерина и осталась в памяти, призрачная и трепетная, такая, как

душа ее, вызванная колдуном в келью черного замка. Когда беснуется колдун, душа

Катерины колышется ‐ от движения воздуха, от ужаса, от беззащитности... Тихо светятся

ее бледно, голубые очи, волосы вьются и падают по плечам ее, будто туман, губы бледно

алеют, будто сквозь бело‐прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет

зари.

Мама читала дальше о сумасшествии Катерины, о смерти колдуна, о страшной мести

одного брата другому. Но это уже почти не воспринималось. Катерина такой и осталась в

сердце‐с бледно‐голубыми очами и волосами, будто светло‐серый туман. Это была

первая женщина и первая книга, которые запомнились навсегда.

Лида сидела со свежей газетой у окна и читала свою статью о Кожурихе «Из огня да в

полыми». В коротенькой вводке она рассказывала читателям, что статью начинали еще

Корытков и Сенк, что один из них убит кулаками, а другой ранен, что ей пришлось одной

довершать дело товарищей.

Ее раздражала собственная статья, которая два месяца пролежала в редакции и

которую редактор поместил только после того, как появилась работа Сталина

«Головокружение от успехов». Какое теперь ее практическое значение? Кому она уже

поможет? Что в самом деле! Поднять голос против перегибов, когда еще никто публично

не осуждал их, и смириться с тем, что «Советская Сибирь» оробела. Надо было стучаться в

«Правду», в ЦК. А теперь ей достался школярский удел: повторение задов, отклик на

руководящие указания.

Мартовское солнце сквозь лед на окне светило прямо в лицо. Через овальную

проталину виднелось голубое небо. За спиною Иван одевался, позвякивая ременной

пряжкой. _

Он сегодня настороженно раскрыл газету, но прочитал статью и остался вполне

доволен. Ведь в том, первом варианте, написанном два месяца назад, Лида с иронией

писала, что по логике вещей теперь и секретаря окружкома Москалева надо арестовать за

то же, за что он посадил Боброва и Ковязина без санкции прокурора и без суда. Прежде

чем отнести статью в редакцию, она тогда сказала мужу:

‐ Не хочу устраивать неожиданностей. Прочти.

Пока Иван читал, она старалась отгадать, что будет: разозлится и наговорит грубостей

или, хоть обиженно хоть трудно, но все же примет критику?

У Ивана покраснела шея; еще не повернув лица, он с силой швырнул статью, и

листки, трепыхаясь в воздухе, вразброс опустились на пол. Сдерживая голос, чтобы не

разбудить детей, он сипло закричал:

‐ Прекрати свой гнилой либерализм! Оппортунистка! Ты мешаешь работать и… и

житья мне не даешь! ‐ И пошел из комнаты.

Лида едва успела крикнуть вслед: ‐ да ты совсем озверел!

Стукнула наружная дверь в коридоре. Сердце задохнулось, упало.

Лида села за свой стол, лицом к окну‚‐ так же, как сидит сейчас,‐ и взяла книгу, и

чувствовала, как всё и слух, и мысли, и нервы спины ‐ будто обращено назад, к дверям.

Глаза пробегали по строчкам, ясно видели каждую букву, но ничего не запоминалось, ни

слова‚‐ будто глаза были отключены от мозга.

Кто знает, сколько она так просидела, пока не отвлеклась от дверей, пока не поняла, что всем видом своим выражает страдание. А зачем же так? Нет, пусть он придет и

увидит, что она безмятежно спит, что ей и горя мало…

Она легла и погасила свет и долго, долго лежала в темноте, может быть два часа, пока

не услышала в прихожей железное карябанье вставляемого ключа. Тогда она вытянулась, притиснулась грудью к стене, освободив больше половины кровати, и задышала громко

как спящий человек, и это было нетрудно, потому что сердце билось тяжело и часто.

Иван вошел на цыпочках и не зажег света. Лида понимала, что спящий человек не

может так вжаться в стену и Иван знает, что она не спит, но тоже притворяется, что верит

ее сну Он не стукнул сапогами, придержал рукой пряжку, чтобы не звякнула, он делал все

чтобы не дать ей повода перестать притворяться Лида не смогла сдержать стонущего

вздоха от этой отвратительной игры, и только тут пожалуй. Иван поверил, что она спит

стонет во сне, обеспокоенная его движением, когда он тяжело лег рядом, спиной к

спине...

Никогда еще не было такой фальши между ними.

Они давно уже не могли мирно говорить о политике, споры все чаще превращались

в ссоры. А теперь после этой ужасной ночи ‐ наступило в семье молчание. И Лида по

утрам уходили из дому с одним желанием подольше не видеть мужа, отдохнуть от него.

Ближе всех в эти дни стал для Лиды Петр Ильич Хитаров, заместитеть редактора. Он

был ровесником Лиды и гимназию они кончили примерно в один и те же годы. Только

дальше учиться ему не пришлось ‐ пошел корректором в типографию, скоро начал, по его

выражению. баловаться листовками да так и присягнул на всю жизнь революционному

печатному слову.

Петр Ильич успокаивал:

‐ А ну их! Перегибы отвеются, а доброе зерно останется. Не нервничай. Лидия

Андреевна.

Лиду не совсем успокаивала это спокойствие, но все же здесь она находила

единомыслие.

Однажды они с Хитаровым пошли обедать в крайкомовскую столовую. Где еще на

лестнице чуялся крутой дух шей с солониной и квашеной капустой, не очень аппетитный

дух, но привычный, предвещающий сытость.

Было шумно и людно. Со всех столов поднимались пахучие парки, повсюду звякали

ложки. Петр Ильич придержался у пестрой стенгазеты, которая называлась ‹Шумовка», и, хлопнув по ней костяшками пальцев, громко сказал:

‐ Почему «Шумовка», когда надо «Шамовка»?

За ближними столами засмеялись, а он с видом артиста, выходящего на бис, прошагал дальше, легонько поддерживая Лиду под локоть.

Вдруг в стороне Лида увидела Ивана. Он сидел за столом с двумя женщинами, а

четвертое место пустовало, одна женщина была маленькая. белокурая. другая – крупная, чернявая, с темным пушком над губами.

Первым порывом было извиниться перед Хитаровым и сесть на то свободное место, принадлежащее ей больше, чем кому бы то ни было. Среди всех этих товарищей по

работе, заполнивших столовку, общих у нее с Иваном, может быть, развеется

невыносимое молчание, которое установилось дома. Лучше спорить и ссориться, чем

молчать и бежать из дому, только чтобы отдохнуть душой...

Иван увидел Лиду. Она это прекрасно уловила: не посмотрел на нее, а лишь

скользнул взглядом совсем близко и сейчас же склонил голову к белокурой женщине... И

Лида не остановилась, только чуть запнулась, и Хитаров покрепче поддержал ее за

локоть... Шум отдалился, будто заложило уши, и она осталась одна, и никого не видела, но ей казалось, что все смотрят на нее, Здесь чуть не каждый знает, что они муж и жена, и

все видят, что они не вместе.

...Иван не посмотрел на нее... Именно это было ужасно, а вовсе не то, что сидит он с

другими женщинами. Эго чепуха, она и сама пришла с другим мужчиной.

Она долго смотрела в меню, где без всякого выбора перечислялись два блюда

сегодняшнего обеда. Она пыталась разгадать, что же сейчас на сердце у Ивана, и как бы

проецировала на него свои переживания ‐ и ужасалась: ведь и ему, конечно, хочется

бежать от нее, ведь над ним висит угроза неопубликованной статьи, ему тоже хочется

отдохнуть душой, утомленной семейным разладом.

Кто их знает, что это за женщины (правда, их физиономии изредка мелькают на

разных совещаниях)! Может быть, они без семьи, может быть, они и ловят таких, кто

устал с принципиальными женами?.. Лида чувствовала, что ревнует Ивана, унизительно и

мелко ревнует...

Она уж и не помнит, как закончила тот обед.

Гордость не позволила спросить мужа об этих женщинах и упрекнуть за то, что не

взглянул на нее. А сам Иван ничего не сказал, будто, действительно, не видел жену в

столовой. И это лишь усилило подозрения. С тех пор, когда они бывают близки, ей все

кажется, что не по ней соскучился муж, а только по ее телу, может быть вообще по телу ‐

женщины, и вовсе не обязательно, что этой женщиной оказалась жена.

Лида читала у Маркса, что между людьми коммунистического общества будет

прозрачная ясность отношений. Эти слова были для нее как символ веры: прозрачная

ясность отношений! А если ее нет, если все мутно и неверно, то мельчают и уродуются

чувства, и место любви занимает ревность. Должно быть, ревность‐это и есть

изуродованная замутненностью отношений любовь. Разве она думала когда, что унизится

до таких некрасивых и мелких страданий!..

...Все это случилось месяца полтора назад. А позавчера, когда наконец‐то сдали

статью в набор для сегодняшнего номера, она убедилась, что напрасны были и та ужасная

ночь, и ее принципиальность перед мужем, и унижение ревности. Иван все равно

победил, сам не зная об этом до сегодняшнего утра, пока не прочитал газету.

Ведь позавчера редактор, поморщившись‚ вычеркнул концовку, в которой Лида

критиковала Москалева.

Это называется принципиальностью? ‐ спросила Лида, глядя на синие кресты от

редакторского карандаша. ‐ Сталин в своей статье, невзирая на чины, бьет по всем

перегибщикам.

Лицо редактора осталось неподвижным, он только поднял тяжелые, набрякшие

веки, помолчал и снова опустил их, глядя на перечеркнутые листки.

‐ Когда Сталин прошлой зимой был у нас в Сибири, он поснимал уйму секретарей, председателей и прокуроров за медлительность в карательных мерах. Многих из них

тотчас поарестовывали. Знаете вы об этом?

‐ Слышала мельком, но думала ‐ преувеличивают.

Редактор сказал чуть грустно, с упреком:

‐ Мне довелось в двух районах на Алтае сопровождать Сталина.

Лида чувствовала себя пришибленной... Вот и кончился ее спор с мужем. А так‐то

легко быть победителем, Иван, так не прибавится к тебе уважения...

‐ Но... как это... совместить с его статьей? ‐ спросила Лида. ‐ Не знаю.

С тех пор Лида все думает, все пытается оправдать разлад у вождя между словом и

делом, но только и вытекала из этого разлада невероятная дилемма: или Сталин

публичным гуманным жестом прикрывает жестокость своей политики, или он искренне

требует от других соблюдения законности, считая, что для него‐то законы не писаны.

Такого еще не было в партии, такое невозможно было при Ленине...

...Вот он, победитель, позади охорашивается перед зеркалом. Он спозаранку

побрился, вычистил сапоги, Елена Ивановна подшила ему свежий подворотничок к

гимнастерке. Словно собирается не на службу, а на свидание

Звякнул флакон, запахло духами.

‐ Оставь в покое мои духи, ‐ сказала Лида, страдая от мелочности собственных

подозрений.

‐ Я чуток,‐ попросил Иван. ‐ Поеду на съезд ‐ опять привезу.

‐ Не уверена, что они будут предназначены мне.

После короткой паузы Иван спросил:

‐ А кому же?

Эту паузу Лида еле переждала и лишь тогда обернулась. Иван пригнулся к зеркалу, которое было прислонено к стене, а снизу упиралось в гвоздики, вбитые в туалетный

столик. Лида увидела вблизи упрямый затылок мужа, а в глубине ‐ отражение лица: чисто

выбритую скуластую щеку и карий глаз, жестко глядящий на нее из зеркала.

‐ Ты вот что, сказал Иван сквозь зубы. ‐ Статейку твою резанули, так ты на меня

взъерепенилась?

Молодой и кудрявый, в поскрипывающих сапогах, в отглаженной гимнастерке, на

которой были разогнаны складочки, он пошел к двери и, прежде чем открыть ее, прибавил весело, примирительно:

‐ Поперед батьки в пекло сунулась ‐ вот и вся ситуация.

Лида, с тоской ожидая, что он уйдет, сказала:

‐ Все вы сильны задним умом.

Иван усмехнулся:

‐ А у тебя все‐таки правые настроения, ей‐богу!

‐ Зато за ваши левые Сталин вас стукнул.

‐ Ну‐ну! Я сам стукнул Боброва с Ковязиным.

Он вышел, в коридоре его голос смешался с детскими голосами, что‐то любовно

проговорила Елена Ивановна. Щелкнул замок входной двери. Лида сидела, закрыв глаза, ощущая лицом теплую струю солнца через круглую отдушину в замерзшем окне, и

казалось ей, что Иван ушел навсегда.

Скоро и Лида собралась из дому. В редакции она будет заниматься тем же, чем и

Москалев в своем окружкоме, семфондом, дефтоварами и ликвидацией кулачества, как

класса, Те же дела, те же цели. Так почему ж нету лада в семье?

Кирпичное побеленное здание редакции, обросшее с боков и тыла деревянными

домами, стояло на углу улиц Советской и Коммунистической ‐вряд ли найти удачнее

место для печатного органа советской власти и коммунистической партии, для органа

крайкома и крайисполкома. Здание было спланировано с гениальной примитивностью: из конца в конец‐коридор, прямой и темный как дуло у пушки, а по обе стороны‐двери, двери, двери.

Двери открывались и захлопывались, люди наискосок пересекали коридор, сталкивались друг с другом. взмахивая бумагами, и голоса их смешивались со стрекотом

«Ундервудов».

Пока Лида добралась до своей литсотруднической клетушки, где едва умещались стол

и два стула, но которая тоже именовалась кабинетом, она уже знала последние новости: правительство приняло решение о строительстве первых городов социалистического типа

Сталинград, Новосибирск, Магнитогорск, Сталинск, Прокопьевск; за декаду марта по

Сибирскому краю предано суду 80 кулаков: на коксострое в Кузбассе произошел о6вал

тепляка, обнаружено, что он строился без проекта.

В ее «кабинет» зашел завотделом колхозного строительства, худенький живчик со

смешной фамилией Ворюгин, с безмятежными, ясными глазами. Даже когда он сердился, глаза оставались безмятежными, будто не имели отношения к переживаниям своего

обладателя.

‐ Поздравляю со статьей, ‐ и сказал он,‐ Вот в данной обстановке ‐ своевременно.

Он подытоживал спор, ибо по выступления Сталина был против статьи о Кожурихе.

Лида все же поблагодарила за поздравление, хотя не удержалась:

‐ Своевременно ‐ потому что теперь бесспорно? Директива есть? Не так ли?

‐ Эх, Москалева! ‐ покачал с бочка на бочок головой Ворюгин и обдал ее лучезарным

светом глаз. ‐ Уменье газетчика в том, чтобы чутко следить за всеми оттенками в

изменении политики и мгновенно их подхватывать.

‐ А если не только следить и подхватывать, но самому вносить оттенки?

Ворюгин еще шире открыл глаза и нахмурил брови. от этого его лицо отобразило не

поймешь что‐то ли удивление, то ли негодование.

‐ Это какие оттенки ты хочешь вносить в политику?‐ спросил он, оглянувшись на

дверь.

Лида усмехнулась:

‐ Какие ты Ждешь сверху. ‐ Я сверху не жду, ‐ построжел Ворюгин, ‐ для меня ясно

одно‚‐ не знаю, как ты думаешь, а я убежден, что колхозы надо сейчас особенно

укреплять.

‐ Так это Сталин сказал. Это убеждение ты, кажется, не выстрадал.

‐ Интересно, почему я должен иметь убеждения иные, чем у товарища Сталина? Н‐не

того... Не того. Москалева!

Когда Ворюгин ушел, Лида, придвигая гренки, уже не первый раз подивилась

капризной логике в мышлении завотделом колхозного строительства и подумала: «Муж в

правых настроениях обвинил, а этот, наверное, вообще контриком считает».

Через некоторое время дверь приоткрылась, и в щели мелькнуло пенсне.

‐ Простите, можно? ‐ спросил мягкий, благородный голос.

Вошел пожилой человек в пальто с потрепанным воротником шалью, в высокой

меховой «нэпмановской» шапке. В таком одеянии сейчас, в тридцатом году, осмеливались ходить только старые «спецы», а настоящие нэпманы поспешили сменить

эту классовую шкуру на полушубки и треухи.

На полном, высокомерном лице, вошедшего странно было видеть выражение

робости.

‐ Не знаю, к кому обратиться, сказал он, приподнимая шапку. ‐ Итеэр нашего треста

поручили мне передать в газету коллективное письмо.

Лида питала слабость к интеллигентным людям. Она вышла из‐за стола, пожала

посетителю руку:

‐ Садитесь, пожалуйста. Вот раздеться тут негде, извините.

‐ Господи, не беспокойтесь, благодарю вас‚‐ забормотал гость, снова берясь за шапку

и теперь уже снимая ее. Он втиснулся на скрипучем стуле между столом и стеною.

Лида вяла письмо, которое называлось: «Каленым железом выжжем

вредительство». Речь шла об обвале тепляка на Коксострое.

Вы уже знаете об этом ?‐ удивилась она, ‐ мы только ночью подучили сообщение.

‐ Мы узнали раньше. Это касается нашего треста,‐ сказал инженер.

‐ А вредители уже разоблачены?

‐ И ваша подпись тут есть?

‐ Как вам сказать? На строительстве кое‐кого арестовали. Сейчас копаются... м‐м...

ищут в тресте.

Лида чувствовала, что не по душе это письмо инженеру. Она с сожалением взглянула

на грузного, робеющего человека. Он, кажется, не верит во вредительство, но

подписывает письмо, наверное, он старается быть в ногу суровыми законами эпохи, но

это дается нелегко старому интеллигенту.

‐ Не рано ли писать о вредительстве, если еще не выяснено ‐ спросила она. Ведь там

может оказаться просто неумение, тупость, бесхозяйственность, а вовсе не сознательная

враждебность.

‐ Н‐не знаю, ‐ инженер пытливо посмотрел на нее; надев пенсне. он снова обрел

высокомерный вид. ‐ Я беспартийный. Коллектив меня обязал...

Ну, а ваше мнение?

‐ Мне хочется быть откровенным...Он легонько подчеркнул: ‐ С вами. Переложив с

колен папку на кипу бумаг на краю стола, он подался вперед. ‐ Не знаю, уместен ли такой

разговор в этих строгих стенах?

Задетая Лида холодно сказала:

‐ В этих честных стенах уместен любой разговор.

‐ Извините, я не хочу усомниться... Наоборот. Я чувствую к вам доверие.

Лида опустила глаза, чтобы не выдать внезапной настороженности, но тут же

подняла их, доброжелательно посмотрела в лицо инженеру. Ей вспомнился старик в

Кожурихе, которого она приняла за кулака, а старик‐то оказался наш,

‐Я слушаю ‐ сказала она как можно мягче. чтобы не спугнуть откровенности.

‐ Вы правы, легко у нас приклеивают ярлыки. Возьмите хотя бы таких людей, как я, имеющих отношение к планированию. Ну, прямо же чувствует; себя терроризованным.

Недоучтешь возможностей ‐ вредитель. Возьмешь слишком высокие темпы ‐ вредитель.

Словом ни взад ни вперед. Плюс к этому, неустроенность быта нехватка то того, то

другого.

Вас снабжают лучше, чем рабочих ‐ сказала Лида и подумала: «Иван бы такого в ГПУ

отправил»

‐ Не только в этом дело. Чувствуешь, как из творца превращаешься в рабского

исполнителя, как вырождается твоя инженерная мысль.

Она смотрела на осуловатое лицо, на золотую дужку пенсне, на потертый мех

широкого воротника, сходящегося на груди, и хотелось ей помочь инженеру избавиться

от этой робкой ненависти к борьбе, к той Классовой борьбе, в которую он помимо воли

оказался втянут

‐ Перегибы у нас есть, но сама партия бьет по ним, сказала она. Нехватки у нас

ужасные, потому что мы нищая страна, Разве большевики скрывают это?

‐ Н‐нег, не скрывают… Э... простите, я у вас совершенно нагло отнимаю время.

‐ Прошу вас, послушайте меня‚ умоляюще сказала Лида с такой искренностью, что

инженер снова плотнее сел на стуле, а она торопливо продолжала: ‐ Вы поймите главное.

Всемирная правда очень проста, ее не в силах постичь только те, кто не хочет постигать.

Интеллигенция живет лучше в мирные дни капитализма, чем в революционные дни

всеобщего перелома. С этим вы, конечно, согласны? Но девять десятых народа живет

невыносимо и не должно так жить, ради спокойствия интеллигенции. Пусть во время

революции станет трудно интеллигенции, пусть еще даже ухудшится жизнь всего народа, но без этого народ никогда не станет весь на уровень интеллигенции. Никогда ‐ без этого!

Вы понимаете?

Эту правду я принимаю‚ печально сказал инженер, ‐ Но у Меня одна жизнь, и я не

виноват, что угодил в дни всеобщего перелома.

Лида встала, поднялся и инженер. Лида с разочарованием смотрела на него:

‐ А это уже обычная мещанская философия. И тут я ничем помочь не могу. Письмо

оставьте. Получим уточнения ‐ и обязательно опубликуем. До свидания.

Широкая спина инженера, гладко обтянутая дорогим, кое‐где залоснившимся

материалом, осторожно и грузно исчезла в дверях.

…А ведь, в самом деле, его могут запросто посадить, повторы он свои слова где‐то в

тресте ‐ и готово: «антисоветская агитация». Интересно, как ему доверили письмо?

Наверное, таится инженер, дрожит втихомолку, и только ее, Лидино, немного опасное

нынче свойство ‐ вызывать доверие у людей ‐ вырвало у него откровенность. Неужели

наша партия настолько слаба, чтобы записывать в свои противники этого жалкого

старика? Он ведь готов честно делать свое инженерское дело, только не надо вытесывать

из него политика. Все равно он не станет коммунистом и не одолеет в себе робкой

ненависти к ожесточению классовой борьбы.

Недавно Лиду поразила метаморфоза одного понятия. Где‐то в очереди она услышала

такую ругань: ‐ «Паразит, тебя надо ликвидировать, как класс!» В партийном лозунге, провозглашающем ликвидацию кулачества, особо добавлено ‐ «как класса». Этим

подчеркивается не физическое уничтожение кулаков, а социальная ликвидация их

классового состояния. Но в народе именно это добавление приобрело самый грозный

смысл. «Паразит, тебя надо ликвидировать, как класс!» ‐ это возвращало к понятиям

гражданской войны, когда вместо «расстрелять» говорили «ликвидировать», когда не у

стенки, так в бою был уничтожен целый класс ‐ дворянский.

Тезис Энгельса гласил, что наша задача облегчить даже бауэрам переход к новому

способу производства. Но, говорил Энгельс, если они не сделают для себя необходимых

выводов, то марксисты ничем не смогут им помочь.

Народ поднимается на революцию всегда ожесточенный, всегда доведенный до

предела. И горе тем, кто, сопротивляясь, ожесточит его еще больше. Кулаки ничего не

поняли и ни с чем не смирились. Их обрезы и поджоги ожесточили народ и партию.

Лиде вспомнился один эпизод из эпохи французской революции. После штурма

Бастилии толпа рабочих и буржуа самосудом повесила на фонаре королевского министра

финансов Фулона. И Гракх Бабёф‚ первый из поборников освобождения пролетариата, говорил в те дни, «Я доволен и огорчен». Он радовался революционному взрыву, но он

почувствовал тревогу, оттого что восставшая толпа была охвачена жестоким опьянением

расправ.

Странно, именно после встречи со старым интеллигентом, не попадающим в ногу с

эпохой, ей стало ясно, почему ВЦИК при Ленине, в самые кровавые годы гражданской

войны, отменил смертную казнь. Наверное, Ленин, так же, как Бабёф, почувствовал

тревогу перед жестоким опьянением расправ... И снова мысли вернулись к исходному

рубежу последних дней... Так почему же Сталин на Алтае как будто нарочно раздувал

ожесточение, как будто сам показывал в этом пример?

Через несколько дней Лиду вызвали в крайком ВКП(б), в сектор печати. Вместе с

заведующим сектором ее встретил Петр Ильич Хитаров.

Он пошел навстречу Лиде своей обычной походкой, выпрямившись, почти не двигая

руками, размеренно и бесшумно. Эта походка придавала неожиданную солидность его

легкой и складной фигуре.

‐ Мы тебя, Лидия Андреевна, подгоняли под разные проценты‚ ‐ сказал он, лукавя

маленькими глазками из‐под торчащих бровей. ‐ Процент по партстажу ты нам

повышаешь, все‐таки с восемнадцатого, процент по образованию и того более ‐ высшее.

Не шутка! Таковых из всего партактива края наскребли три процента. А как ты понимаешь

женский процент ‐ уж и говорить нечего.

‐ Я настолько разбита по процентам, что самостоятельно и соображать перестала‚ ‐

засмеялась Лида,‐ О чем это ты, Петр Ильич?

Завсектором, поджидавший Лиду стоя за столом,

тряхнул ей руку своей темной рукой старого печатника с пожизненными следами

свинца и краски.

‐ Шутит все Хитаров‚‐ сказал он.‐ Не по процентам, а по существу решено назначить

вас в редакции завотделом партстроительства.

Лида испытала что‐то вроде испуга, первым порывом было ‐ немедленно отказаться.

‐ Ваши слова больше похожи на шутку, чем шутка Петра Ильича‚‐ сказала она, еще

улыбаясь.

‐ А это как вам угодно. Завтра надо принимать отдел.

Лида без приглашения села и с укором посмотрела на Хитарова:

‐ Такой измены, Петр Ильич, я не ожидала от тебя.

‐ Я изменяюсь, но не изменяю, как писала Зинаида Гиппиус‚ ‐ ответил Хитаров.‐ Тьфу‚

согрешить ты меня заставила ‐ контрреволюционерку процитировал.

Не было для Лиды тягостней муки, чем руководить. А после Кожурихи ‐ когда она

растеряла своих подчиненных, одного убитым, другого раненым, самая мысль о

руководстве была невыносимой. Ее удел ‐ выполнять задания, беспрекословно, точно, весомо. Неужели партии необходимо, чтобы она была руководителем?

Она продолжала смотреть на Петра Ильича, сама не замечая этого. Тому было

неловко под ее взглядом, он отошел к подоконнику и, облокотясь, стал рассказывать о

забавных ляпсусах в окружных газетах.

‐ Вот сукины дети! ‐ посмеивался завсектором. «Хряпаем, товарищи...» Ничего себе ‐

заголовочек! Как же я не приметил?

Лида почувствовала, что они просто пережидают паузу, дают ей оправиться от

неожиданности и больше ничего. Ни убеждать, ни спорить не собираются. Они признают

единственный ответ: «Да». Любой другой их не интересует, просто они и не допускают

его.

Как их отговорить от их решения? Единственное, что будет убедительно, ‐ это

искренне сказать: «Я ненавижу руководить кем‐то или чем‐то. Я люблю думать, писать, смотреть, разговаривать с людьми. Я журналист, а не руководитель». Но если сказать так, то тотчас же услышишь: «А зачем вступала в партию? Ты разве вступала затем, чтобы

делать то, что хочешь сама, а не то, что нужно партии?»

Лида опустила глаза, к облегчению Петра Ильича. Она вспомнила, как давала клятву

молодому, с юношескими усиками, секретарю уездного комитета, что никогда не спустит

плеча, чтобы переложить свою долю тяжести на плечи товарищей. Она вспомнила

секретаря укома, как совсем другого человека, вовсе не того, с которым утром молча

разошлись по своим делам.

‐ Хорошо‚ ‐ сказала она, ‐ завтра приму отдел.

Иван прощался с округом. Последний раз ехал он по нессохшему без дождей

глинистому тракту и глядел на серую полосу пропыленной травы за обочинами, на

грязные листья придорожных колков. Вдали виднелась Обь, даже под ярко‐голубым

июльским небом она отливала мутным, будто тоже подернулась пылью цветом. Иван

вспоминал нарядную Томь, украшенную лесами и чистыми песчаными косами. Теперь

она во всем своем нижнем течении, от устья до Юрги поступает в его, как говорится, распоряжение, потому что его назначили в Томский горком.

Когда неделю тому назад, ХVI съезд партии утвердил решение ЦК о ликвидации

округов, как ненужного средостения между районом и краем, то Иван, сидя в кресле

делегата съезда, вдруг ощутил непривычное и расслабленное чувство своей ненужности.

Даже слова Сталина о том, что округа вынесли на своих плечах громадную работу и

сыграли историческую роль‚ не разогнали этого чувства. Прекрасно понимал Иван, что

ненужным стало место, а вовсе не человек, не он, Москалев. Но так сроднишься с местом, так стараешься быть на нем необходимым непрерывно, каждую секунду своей жизни, что

на какой‐то момент и впрямь покажется, будто стал ненужным ты, а не место.

Москалев сгоряча не согласился с решением ЦК. Ему казалось, что ликвидируется

главное звено в структуре партии, что может даже что‐то рухнуть от этого. Но когда он

услышал в орготчете ЦК об орловском деле, то ему стало неловко за явно субъективное

преувеличение своей роли. Секретарь окружкома Дробенин арестовал всех членов бюро

горкома в Орле, пришив им оппозицию. А вся‐то оппозиция заключалась в том, что они

выступили с критикой окружкома Дробенин думал, что если его тронуть‚ так это уже

значит разрушить партию.

Но его исключили из партии, и ничто не дрогнуло от этого…

Жара и покачивание рессорной коляски нагоняли дрему. Впереди на высоком

сиденье колыхалась спина кучера в выцветшей майке. Хорошо смазанные колеса тихо

катились по мягкой дороге, лошадь ступала бесшумно, погружая копыта в пыль. Пыль

поднималась позади и оседала на сложенный гармошкой верх коляски и на плечи Ивану.

И далеко в стороне длинное облако пыли медленно плыло к тракту; с высоты, наверное, можно было увидеть, как оно под углом Сближается с маленьким облачком от

новой коляски. Лошадь сильно и Длительно заржала, тряхнув головой и нарушив плавный

ход, и тотчас издали слабо донеслось ответное ржание... А язви тебя! ‐сказал кучер, хлестнув кнутом, отчего коляска дернулась и покатилась быстрей, и повернул к

Москалеву черное от загара и пыли лицо.

‐ Кулаков везут.

Иван уже и сам в желтой мути разглядел подводы и фигуры верховых. Подъехав к

выходу проселочной дороги на тракт, он велел остановиться. И тотчас же от обоза

вырвался навстречу всадник.

‐ Проезжай, товарищ, нельзя задерживаться! ‐ крикнул он на скаку и натянул

поводья, подняв коня. Иван мельком взглянул на его комсомольское лицо, на звездочку

на фуражке и, расстегнув карман гимнастерки, до половины вытащил красную книжечку

со светлыми буквами ‐ «Крайком ВКП(б)» ‐ толкнул ее о6ратно и сказал :

‐ Секретарь окружкома Москалев. А ты начальник конвоя будешь?

‐ Начальник конвоя, товарищ секретарь!

Выворачивая на тракт, заскрипели мимо подводы, нагруженные мешками и

пестрыми узлами. Блеснул на солнце бок самовара. Между узлами сидели и лежали

ребятишки и бабы, одни спали, разморенные жарой, другие с любопытством смотрели на

коляску все‐таки развлечение в дальнем пути. Обочь подвод молча шли кулаки, загребая

пыль тяжелыми сапогами, и каждый из них поглядел на Ивана, кто исподлобья, кто

искоса, кто из‐под надвинутого козырька, кто из‐под свесившихся на лоб волос.

На одной подводе баба укачивала хнычущего ребенка, болтая пыльными крепкими

ногами и сильно мотаясь всем телом. Она заголосила в лицо Ивану:

‐ Что, начальнички, в городе все сожрали, с голоду пухнете, так теперь мужиков до

смерти слопать хотите? К ней бросился было конвойный, но Иван сказал:

‐ Отставить!

Вот и заканчивается еще одна классовая воина, затянувшаяся сверх всяких расчетов.

И словно отграничена она была в истории двумя обелисками ‐ на пепелище Меловского

укома. где погиб Петр Клинов, и над могилой Ивана Корыткова в кожурихинском

березовом холке, десять лет войны с кулачьем, десять самых молодых лет

Ивановой жизни! И такое ощущение было у Ивана, будто Россия снова отстрелялась

,как при завершении гражданской войны .

Иван молча сидел в коляске, вдыхая едкую пыль, обдаваемый последней

ненавистью кряжистых‚ сильных людей с жестокими лицами. Колонна шла к

Новосибирску, туда же, куда ехал Иван.

‐ Гони,‐ сказал он кучеру.

И замелькали, уплывая назад, всадники, мрачные лица и махающие головы

лошадей.

Когда далеко обогнали колонну, Иван попросил снова поехать шагом. Он вовсе не

спешил домой, он рад был совсем оттянуть момент, когда придется входить в свою

квартиру.

Говорят, что совместные испытания и общее партийное дело навеки скрепляют

любовь. Было все ‐ и беды, и радости, пережитые вместе; все осталось ‐ и дети, и общее

партийное дело, только вот любви‐то и нет. И нельзя сказать, чтобы это произошло

незаметно, просто старался до сих пор не признаваться самому себе.

Что‐то ушло сразу же после свадьбы, когда утешилась гордость, когда непостижимое

было достигнуто и высокое стало вровень.

Мутная, страшная штука ‐ растревоженная гордыня. Она и того обманет, кем

владеет: прикинется то любовью, то единственной правотой, то святым недовольством.

Только ненавистью не прикидывается, а прямо становится ею.

Еще в Меловом, десять лет назад, Иван почувствовал, что есть вещи выше звания

секретаря: образование‚ культура. И нестерпима была догадка, что умная столичная

женщина, должно быть, презирает тебя за мужицкую неотесанность. Но все получилось

просто: оказывается, она мечтала о тебе больше чем, ты о ней. И утешилось сердце и

обнаружилась в нем скорее гордость, чем любовь.

Если б люди с детства получали равное воспитание, одинаковое образование, то и

характеры их были бы ближе друг к другу, не мутила бы их вздорная маята неравенства, ‐

и меньше было бы несбывшихся любовей.

Да только если бы это! Почему жена не поймет, что нельзя всю жизнь бить по

больному месту? «Ты не читаешь, ты облегчаешь себе задачи, ты забываешь Ленина».

Всю жизнь он старается прыгнуть выше себя, так что порой башка трещит от усилии. А она

словно не замечает этого, и ему порой, как в Меловом когда‐то, чудится, что она

презирает его.

Измотаешься в командировке, и одна утеха есть, что недаром вытряс всю свою

душу, что еще сколотил хоть пару новых колхозов. А жена заранее встречает с

осуждением: так ли ты их сколотил, как надо; многих ли еще посадил незаконно?.. И

слабеет рвение в этом домашнем «уюте», будто цепь натянули на душу. И хочется бежать

из дому, чтобы снова почувствовать себя сильным и правым.

Разве это называется «общее партийное дело»? Да он сам презирает жену за гнилой

либерализм, за то, что она ничего не сделала в деревне своими руками, только ездит да

смотрит со стороны, да пишет в газету статейки.

В ту ночь, когда она подсунула свою проклятую статью, Иван, обуянный злостью, ушел, сам не зная куда, лишь бы не видеть ее, не кричать ей бесполезно о своей правоте.

Из‐за двух головотяпов она решила уничтожить и зачеркнуть все его тяжкие и честные

труды... В чем он покривил душой перед партией? В чем? Нет, даже партийное дело стало

для них не общим...

В ту ночь он пошел бродить возле дома Розы. Он никогда не был у нее, знал только

окно и все смотрел на него, шагая по тротуару. Никогда ничего между ними не было

произнесено всерьез, но Иван знал, что Роза всегда ждет его. И после домашних неладов

он утешал себя тем, что накоплено и для него где‐то и тепло, и забота, и уважение.

Однажды Роза сказала:

‐ Про тебя один ваш работник так выразился: « Крутенек у нас Иван Осипович, но

силен...» Тебе сколько? Тридцать? А ему за сорок. А он о тебе, как о старшем.

И темными, неутоленными глазами оглядела его так, будто от его лица, тела, рук

зависела эта характеристика, данная неназванным товарищем.

Не пошел Иван в ту ночь к Розе, вернулся домой к жене, которая притворяясь, что

спит: даже застонала от ненависти, когда он ложился рядом.

На другой день он встретился с Розой в крайкоме, и та спросила, хмуря темные

брови:

‐ Что с тобой? дома что‐нибудь?

‐ И он не выдержал, признался!

‐ Да.

‐ Эх! ‐ вздохнула Роза, ‐ Был бы ты холостой, я бы тебе посочувствовала. А теперь не

имею права. Верно ведь, не имею?

‐ Имеешь‚ ‐ сказал он, усмехнувшись и тут же радуясь, что это прозвучало, как

натянутая шутка, не больше…

… Иван морщился, приваливался то к одному, то к другому боку коляски, и, если бы

не задумчивость кучера, тот, наверное, услыхал бы его вздохи. Подлость замыслил Иван и

презирал себя за то, что этой подлости Ищет обоснование. Он очень сроднился со своим

пыльным степным округом, но теперь скорее хотелось уехать отсюда, потому что

хотелось уехать от жены. Мучили мысли о детях, о том, как посмотрят на развод в

крайкоме (он ведь сам исключил не одного за бытовое разложение)...

Когда переплыли Обь и лошадь глухо забухала копытами по деревянному настилу

парома, а потом выбралась по крутому взвозу на Владимирскую улицу, у Ивана так

защемило сердце, что он потер левую сторону груди.

Отпирая квартиру, он опасался увидеть холодные, проницающие глаза жены. Но

дома не было ни души. Жена, слава богу, сидит, конечно, в редакции, а бабушка с

внуками живет на даче.

Заглядывая в пустые комнаты, Иван рвал с себя пропылившуюся одежду. Пока за

стенкой шумела вода, наполняя ванну, он в кухне на полках нашел кусок серого хлеба и

подсохший, скрючившийся ломтик сыра.

«Даже пожрать не приготовила‚ ‐ ожесточенно подумал он, кусая хлеб. ‐ А ведь

знала, что приеду сегодня».

Он мылся торопливо, спеша уйти из дому, хотя знал что вечером все равно

встретится с Лидой и вместе с ней поедет к детям на дачу. Он переменил дорожные

сапоги на тонкие шевровые, с длинными тупыми носками по моде, надел белую

косоворотку с мелким красным узором, подпоясался тоненьким кавказским ремешком с

костяным наконечником ‐ и отправился в крайком.

В вестибюле крайкома шел вверх широкий марш гранитных ступеней, у стены он

заканчивался площадкой, от которой, раздваиваясь на узкие лестницы, вел на второй

этаж. Едва Иван поднялся на площадку, как направо увидел спускающегося Георгия

Остаповича Трусовецкого. А с левой лестницы сбегали Роза.

‐ Ты уезжаешь? ‐ спросила она запыхавшись, и Москалев с изумлением уловил в ее

голосе упрек.

Ее смуглое лицо разрумянилось и ноздри тяжеловатого носа задышала.

‐ Нет, приехал, ‐ улыбнулся Иван и задрав голову махнул рукой Георгию Остаповичу: ‐

Эгей!

Глаза у Розы повеселели и, глядя на надвигающегося Трусовецкого‚ она мгновение

помолчала и сказала быстрым шепотом:

‐ Ну, все равно. После работы приходи ко мне домой. Знаешь ведь где.

Как‐то внутренне задыхаясь от этого негаданного призыва. Иван бросился к

приятелю, удивив и растрогав того чрезмерной взволнованностью от их, не такой уж

редкой, встречи.

‐ Тоже без округа остался? живо спросил Иван.

‐ Та как все.

Наверное от жары, обильно смочившей потом багровое лицо, Трусовецкий казался

еще более раздобревшим. Он и стоял‐то, крепко расставив ноги, словно чтобы надежнее

поддерживать огрузшее тело. Плешь его стала еще больше, и волосы вокруг совсем

походили на черный, туго скрученный из кудрей венец.

‐ А что грустный, Остапыч?

Трусовецкий потыкал коротким пальцем вверх:

‐ Разговор был. Иди, кажуть, на советскую работу. У тебя‐де натура больше

советского работника, ниж партийного.

‐ Как так? ‐ удивился Иван.

Что‐то он раньше не задумывался над таким различием. А ведь, верно, есть оно! Как

будто эта мысль давно созрела в мозгу и нужен был только толчок, чтобы она

проклюнулась. Партийный работник ‐ это вожак, пробивающий генеральную линию. А

советскому работнику надо и помягче быть, и подемократичней‚ и не столько

вырабатывать директивы, сколько обеспечивать их выполнение. Что же, правильно: например, он и Остапыч.

Прямая разница и есть.

‐ Так это, брат, мне повезло, ‐ воскликнул Иван, обнимая Трусовецкого. ‐ А может, и

тебе‐ как посмотришь: поедем в Томск, будешь председателем горисполкома! Эх, и

заработаем, друже! А? По рукам?

Георгий Остапович еще моргал глазами, а Иван, схватив его за руку, уже потащил

приятеля на второй этаж. Москалев водил Трусовецкого по кабинетам, возбужденно

разговаривал и шутил, а сам так и ощущал движение каждой минуты, приближающей к

неожиданному свиданию.

Только теперь он понял, что давно втайне ждал, когда позовет Роза. Приуставшее

уже сердце само не забилось бы призывно, но отозваться было готово давно. И впереди

уже брезжила невероятно счастливая жизнь... вернее, просто нормальная жизнь, которая

казалась‐то невероятным счастьем лишь потому, что семейные несчастья в последние

годы стали нормой. Даже не верилось, что может быть такая жена, которая окружит

заботой и лаской, и посочувствует в трудностях, и поддержит в любом деле!..

Когда все было согласовано о переводе Трусовецкого в Томск, Иван поспешил

проститься с приятелем до вечера, взяв с него слово, что ночевать поедут вместе на дачу.

Для Ивана это было очень важно, чтобы не оставаться наедине с женой.

Он пошел по Красному проспекту, вглядываясь издалека во встречных. Потом

свернул на боковую, совершенно безлюдную улицу и поразился, что напряженное

состояние не проходит. Тогда он понял, что не столько опасался встретить знакомых, сколько преодолевал в душе внутреннее сопротивление... Ведь подло изменять

исподтишка, когда надо прямо сказать, что все кончено... Но тут же подогревал

ослабевающее ожесточение, вспоминая серую корку хлеба на полке... Даже пожрать не

приготовила. А может, и не до мужа ей, может, завела какого‐нибудь книгочея, интеллигента, может, сходятся и декламируют стихи друг другу...

Иван сам не верил в свои карикатурные домыслы и ожесточался еще больше, оттого

что вынужден быть несправедливым... Нет, коли уж пошел, так иди, не оглядывайся.

На темной лестнице он замер, оглушенный собственным дыханием. ‐ Показалось, что

кто‐то стоит рядом.

дверь распахнулась так быстро, что он едва успел отступить. Из полутьмы смотрела

Роза счастливыми глазами.

‐ Пришел? ‐ спросила она, замыкая протянутые руки на шее Ивана, и так ввела его в

прихожую.

И таким озорным, и таким свободным он стал будто снова полоснул ножичком по

чужим воздушным шарам...

Через несколько месяцев Москалев покидал Новосибирск. Морозный ветер визжал

над Красным проспектом и хлестал снегом, круглым и твердым, как Дробь.

Лошадь лихо несла легкие санки, и от быстрой езды ветер казался еще

пронзительней. Иван запахнулся до пояса меховой полостью, поднял воротник своей

рыжей верблюжьей куртки и нахлобучил на брови круглую шапку, которая называлась

«финкой». На губах он ощущал еще нежную теплоту детских щек и сухую горечь

материнских губ.

Он выбрал час для отъезда, когда Лиды не было дома, потому что решительного

разговора так и не состоялось. Впрочем, Лида, наверное, все уже поняла, и последние

месяцы они жили, как в гостинице, когда по чистой случайности чужим людям временно

приходится соседствовать по жилью.

Он хотел оставить письмо и написал уже было, что, желая облегчить ей жизнь, возьмет к себе Василька, как только окончательно обоснуется. Но такая фальшь была в

этих заботливых фразах, что Иван порвал письмо и без всякой записки положил в стол

деньги‐все, сколько было, оставив себе тридцатку на дорогу.

Мать он сразу хотел взять с собой, но та отказалась. «Я уж с унучатами перееду»‚‐

заявила она. Она ведь привыкла так: сначала сам уезжал, а потом перевозил

семью. Но на сей раз это было ложью. Все было ложь и с детьми, и с женой, и с

матерью.

Иван подставлял лицо ветру и ощущал боль от снежной дроби, которая, казалось, рассекает кожу и оставляет оспины на щеках.

Он уезжал в суровое время. На базарной площади, от которой надо было

сворачивать на улицу Ленина, ведущую к вокзалу, его санки взвизгнули на повороте и

остановились: по Красному проспекту шла демонстрация.

Мимо бурого куба Госбанка, мимо доходного дома состоящего больше из стекла, чем из кирпича, мимо старого торгового корпуса с железными башенками над

причудливым фасадом, мимо Дома Ленина шли грузчики в желтых ватных куртках, шли

каменщики в брезентовых фартуках, шли женщины, закутанные в платки. Руки в

бесформенных рукавицах держали древки фанерных плакатов: «Вредителям – вышка!»,

«Наградить ОГПУ ‐ верного стража завоеваний октября ‐ орденом Ленина».

Шли люди в теплых фуражках с наушниками, в пальто и руками в перчатках

поднимали кумачовые лозунги: «Выжжем каленым железом вредительство», «Ни одного

ИТР вне соревнования!».

Люди не сгибались от ветра, разве лишь крайне щурились да отводили лица, ветер

не мог пробить эту массу, и она, молчаливая и черная, текла и текла по Красному

проспекту.

Иван узнавал в толпе знакомых: секретарей парткомов, активистов, ударников. Это

они объединили и оформили в демонстрацию гнев, охвативший заводы и стройки при

известии о вредителях их Промпартии.

Когда мировой капитал ведет атаку, сейчас же поднимается отребье внутри страны.

На кулаках классовая борьба не кончилась. Класс ликвидируется а идеология его

сохраняется правыми оппортунистами. Уже после съезда разоблаченная группа Рютина

бывшего секретаря Краснопресненского райкома Москвы. Исключен из ЦК бывший

председатель Совнаркома РСФСР Сырцов за создание праволевацкого блока. Бухарин, Рыков, Томский сняты с постов за то, что не выполнили решений шестнадцатого съезда

об активной борьбе за генеральную линию партии.

И еще вспомнил Москалев, как во время съезда Сырцов созвал к себе на банкет всех

сибирских делегатов. Несколько лет назад он работал в Новосибирске и решил приветить

земляков. Он поднимал тост за социалистическое развитие Сибири (Москалев тоже

чокался с ним), а сам в это время уже плел заговор. Да, пора изолировать

оппортунистические элементы. Пора их сажать, как сажали троцкистов.

В суровое время едет Иван в Томск, в город, засоренный ссыльными троцкистами и

новоиспеченными оппозиционерами. Что же, он доведет борьбу за генеральную линию

партии, он сделает Томск цитаделью большевизма.

Возле вокзала улица Ленина была тихой и пустынной, деревянные домики прятались

за палисадниками и заснеженными ветвями тополей. Санки, занесясь на повороте, свернули к скромному зданию вокзала, где ждала Роза с двумя чемоданами и увязанной

в ремни постелью.


Часть пятая


ГОРОД НЕ ХОЧЕТ УМИРАТЬ

‐ Слыхал, у краевого партактива есть такое ходячее слово ‐ «Делается, как в Томске»?

‐ Слы‐ышал, грустно усмехнулся завагитпропом горкома Степан Николаевич Байков. ‐

Про нас еще и так говорят: «Аппендицитный город». Это потому, что мы сидим на ветке от

магистрали.

Они находились в кабинете Москалева.

Из окна второго этажа виднелась улица Ленина со старинными каменными

зданиями, каких не увидишь в Новосибирске. Вдоль тротуара выложенного плитками, морозно сверкали на солнце наметенные пирамиды снега.

От этого студеного блеска Москалев отошел в теплый сумрак и сел в резное кресло с

такой высокой спинкой, будто это был трон. Едва ли это кресло не переходило резкому, совдепу, горкому в наследство от томского губернатора.

Степан Николаевич сидел по другую сторону стола в низком кожаном кресле и курил

трубку. Иван не любил табачного запаха, но сочувствовал курящим и никогда не

испытывал их терпения. Тем более, что трубка шла Байкову.

Он был низенький, основательный, с крутым ироническим лицом. Слушая

собеседника, он вытягивал плоско сжатые губы, и они в таком виде выразительно

передавали то согласие, то сомнение, то насмешку или раздумье. Когда он смеялся, губы

тоже не размыкались, а одновременно и растягивались и выпячивались, и звуки были

похожи на те, которые издает младенец. пуская бульбы: пфф‐пфф! Круглые щеки

поджимали набрякшие нижние веки, и маленькие глаза лукаво жмурились.

‐ У нас надо чистить и чистить‚ ‐ сказал он. ‐ Околачивался тут Карл Радек ЦК

отправил его на время подальше от Москвы: без права печататься, но лекции читать

разрешили. ‐ Байков многозначительно вытянул сплющенные губы, потом разжал их, чтобы вставить трубку, и продолжал, поглядывая из‐за дыма: ‐ Свой душок он оставил

здесь? Конечно! Перед отъездом он разоткровенничался. Оказывается, один возчик ‐

лишенец за участие в антисоветском восстании, окрестьянившийся эсер‚ ‐ привез ему

письмо от оппозиционеров из Нарыма. Радек спросил, почему он, эсер, антисоветчик, возит письма от оппозиционеров, которые называют себя коммунистами. А возчик и

отвечает: «Ну, чего там, ведь вы и мы одинаково страдаем и одинаково хотим

демократии… Пфф‐пфф‐пфф!.. А? Как? Одинаково хотим, демократии!… Россию чистят от

всяких элементов, а в Сибирь их пихают! Да не в Новосибирск, а куда поаппендицитней ‐

в Томск, Нарым, Колпашево. А мы тут расхлебывай.

‐То есть что такое ‐ расхлебывай? ‐ недовольно сказал Иван. ‐ Это как раз и значит, что мы с тобой не аппендицит, а находимся на важнейшем участке политической борьбы.

Здесь большевики вдвое должны быть сплоченней и бдительней, чем в других местах.

‐ Послушай! воскликнул Байков. ‐ Ты отлично сформулировал задачу, на которой

можно поднимать активность коммунистов! Это уже я тебе говорю, как специалист по

агитации.

Иван посмотрел с подозрением, не раскланивается ли агитпроп перед новым

начальством? Но на лице Степана Николаевича скорей можно было прочесть иронию, чем подхалимство.

‐ Ты чего смеешься ‐ на всякий случай спросил Москалев.

‐ Совершенно серьезно.

В этот сверкающий морозом день, в этом сумрачном кабинете Иван с любовью и

тоской вспомнил пропыленные травы за обочинами дорог своего бывшего округа.

Озимые, яровые, овес, пшеница... Ликвидируй кулачество и давай хлебозаготовки! Все

было привычно и знакомо, вплоть до того, как свить жгут для снопа. А тут тебе вузы, втузы, университет, да еще скопище оппозиционеров...

Иван подошел к карте Западносибирского края. Томский район был обведен

красным неровным овалом. На полторы сотни километров растянулся он по прямой, от

Юрги до Асино. Здесь не было сплошной степи, как в прежнем округе, здесь, кроме

колхозов и единоличных деревень, были городки, затоны, тайга ‐ и большой город Томск, еще не познанный своим новым руководителем. Москалев спланировал про себя, как

будет постепенно изучать город. Но план рухнул сразу. Позвонил директор стекольного

завода «Красное утро» и сообщил, что предприятие остановилось, потому что нет

топлива, а в гортопе заявили, что скоро и другие заводы встанут. Иван звякнул трубкой по

рычагам и прерывисто, закачал ручку аппарата то туда, то сюда, ругнул телефонистку за

то, что долго не слышит отбоя, и велел соединить с председателем горсовета. Он

попросил Трусовецкого связаться со всеми предприятиями и узнать о запасах топлива, потом позвонил второму секретарю Бальцеру, чтобы тот собирал бюро. Телефонистка

откликалась молниеносно, и он уже ласково попросил дать гараж.

Гаражом назывался сарай во дворе особняка, где жили Москалев и Трусовецкий.

Там стоял единственный в городе автомобиль «Бьюик», то ли американского, то ли

японского производства, на нем были надписи латинским шрифтом, и иероглифами. Он

был захвачен в боях на КВЖД. Другой трофейный «Бьюик» был еще только у Эйхе в

Новосибирске.

‐ В гортоп‚ ‐ сказал Иван шоферу Мише. Ничего себе, начинать деятельность с того, чтобы остановить все заводы города! Это значит сорвать поставки строящемуся Кузбассу, а там и так дело плохо: годовой план по углю выполнен на тридцать процентов. ЦК

решение принял и послал комиссию. Перья с кузбасовцев полетят, а тут еще Томск

подлежит им свинью!

Иван покосился на маленького длинноносого Мишу, на его белый воротничок и

галстук, которые виднелись из‐под отворотов шоферской кожанки, и раздраженно

подумал: «Черт ‐те что! И на рабочего человека не похож!»

На дверях кабинета заведующего гортопом висела табличка с фамилией

«Отландеров», а за дверью сидел пышущий жаром мужчина в распахнутом зимнем

пальто и в шляпе. Москалев отшатнулся, увидев на голове советского работника самую

настоящую буржуйскую шляпу…с полями, со вмятиной наверху, с ленточкой на тулье. «Ну, это только в Томске может быть!»

с негодованием подумал он и спросил:

‐ Что это у вас?

Отландеров отвернулся, оглядывая позади себя стену.

‐ На голове! ‐ загремел Иван. Завгортопом потрогал поля и, дернув плечами, пробормотал:

‐ Головной убор.

‐ Антипартийный головной убор!

Отландеров поднялся и положил шляпу на стол.

‐ Совсем смените! Да и неужели вам в ней не холодно? Садитесь. Я секретарь

горкома.

‐ Уже знаю вас, товарищ Москалев... Я‚ как‐то морозов не боюсь... Закалка с детства.

Коренной томич.

‐ Что, поэтому и топлива в городе нет? Ну‐ка, давайте сведения о своих трудах

праведных. Зашмыгали люди, они приносили какие‐то папки и шептали на ухо

Отландерову.

‐ Топлива запасено на декаду, ‐ доложил Отландеров, перелистывая подшитые

листки.

‐ Что вы делали весной, когда сплав был? ‐ стукнул кулаком Иван. Почему санной

дорогой не вывозите? Вы же совершаете политическое преступление!

Дрожащими руками Отландеров перекладывал папки:

‐ На лесоучастках нет рабсилы текучесть кадров. Гужевого транспорта не хватает.

Дорога недопоставила уголь. Объективные причины.

‐ Текучка, обезличка. Все, что необходимо ликвидировать согласно шести условиям

товарища Сталина, у вас имеется в полном букете. Если через пять дней город не будет

обеспечен топливом на полгода ‐ положите партбилет и пойдете под суд. А сейчас

поехали на склады. Москалев ходил по пыльным, промозглым складам, пинал остатки

дров и угля и говорил с унылой злостью:

‐ И это называется на декаду! ‐ Да вы же или головотяп, или прямой вредитель!

Вечером первым пришел на бюро Бальцер, отсвечивающий кругло выточенной

головой. Ему было лет сорок пять, он был самым старым из членов бюро, над нагрудным

карманом его партийки поблескивал орден Боевого Красного Знамени.

Следом явился Георгий Остапович, отдуваясь и потирая шею.

‐ Тебе тоже топлива не надо, всегда жарко? ‐усмехнулся Иван.

Оказались мы с тобой в такой парне, шо сто потов сойдет. Как Зощенко пишет: втравил ты меня в поездочку. Ну, слушайте итоги.

Больше всего запас оказался у спичечной фабрики – дней на двенадцать. Меньше

всего у «Металлиста» на три дня. У остальных ‐ от пятидневки до декады.

‐ Та‐ак,‐ Сказал Бальцер. ‐ Нужны чрезвычайные меры.

Скоро сошлись другие члены бюро. Молча занял одно из кресел Банков, попыхивая

трубочкой, еще в дверях небрежно приложил руку к шапке со звездой Подольский, начальник Томского оперсектора ОГПУ; со снятой шапкой отдал поклон директор

университета Щетинин, каждому пожал руку редактор городской газеты «Красное знамя»

Дроботов.

Когда Иван бродил по пустым складам, он чувствовал злую беспомощность перед

головотяпом из гортопа. Страшно было подумать, как мог подвести город этот

незнакомый, чужой человек, находящийся со всеми потрохами во власти Ивана, но не

связанный с ним на одной паутинкой от сердца к сердцу. И сейчас, видя рядом старого

приятеля Трусовецкого, встречая Байкова и других членов бюро ‐ самых близких

товарищей, посланных партийной судьбой, он испытывал тихое счастье облегчения.

‐ Давай, Остапыч, информируй, ‐ сказал он и. хотя слышал уже информацию, опять

под конец возмутился, будто узнал внове:

‐ Черт‐те что, товарищи! Страна, как паровой котел на пределе, дрожит от

перенапряжения, а у нас тишь да гладь, да божья благодать. Товарищ Сталин разгоняет

такие темпы, аж дух захватывает, а мы заводы останавливаем.

‐ Партия разгоняет темпы,‐ негромко поправил Байков.

‐ Ну‚ догматик, ‐ усмехнулся Иван конечно партия. Партия дала по шапке Рыкову, партия требует темпов и темпов. Мы то с Трусовецким знаем, сами на шестнадцатой

конференции утверждали пятилетку. Но кто главный исполнитель воли партии? Сталин.

Вот он сверху беспощадно и раскручивает мотор.

‐ А слыхали, какую частушку контрики пустили? ‐ опросил Подольский: Калина‐малина.

Шесть условий Сталина,

Восемнадцать Рыкова, Сто Петра Великого.


‐ Дурница какая‐то, пробормотал Георгий Остапович.

‐ Антисоветская дурница‚ ‐ уточнил Иван‚ ‐ Враг работает, будьте здоровы!

Бальцер сказал:

‐ Вернемся к топливу.‐ И стал читать предложения. ‐ Создать чрезвычайную тройку по

топливу: Москалев, Трусовецкий, Подольский. Возложить на Трусовецкого мобилизацию

гужевого транспорта, а сегодня ночью ‐ вывозку из бань, вузов и жилых домов дров и угля

на завод «Красное утро». Поручить Подольскому проверить по своей линии весь аппарат

гортопа и отправить на лесоучастки принудчиков, получивших по пятнадцать суток

принудработ. Щетинину со всех вузов и втузов отправить на дровозаготовки триста

студентов, по возвращении создать им льготные условия для сдачи сессии. Обязать

Дроботова бить тревогу в газете. Байкову обеспечить агитаторами бригады, отправляющиеся в лес. За Москалевым общее руководство и связь с начальником

Томской дороги по вопросу о задержке угля.

Байков поднял руку с трубкой:

‐ Есть добавления. Байкову выехать на лесоучастки, Бальцеру на станцию Тайга.

Сдается мне, что наш уголек свистит по магистрали, не заезжая в аппендицит.‐ И добавил:

‐ А то неловко нам перед товарищами: мне работы на три часа дали, а Бальцера совсем

обидели. Пфр‐пфр‐пфр!

‐ Ну‐ну, проветрись на морозе! ‐ согласился Иван. Бальцера намечалось в горкоме

придержать для текущих дел. К тому же, в Кузбассе прорыв ‐ на уголек надежда плохая.

Ну, да ладно, испытать все надо. Принято? Принято.

После бюро осталась чрезвычайная тройка.

Москалев составлял разнарядку на людей и гужевой транспорт, чтобы утром все это

двинуть из города. Трусовецкий и Подольский по очереди наседали на телефон, и

Москалев чувствовал по их тону, что дело начинает раскручиваться. Где‐то уже запрягали

сани, где‐то открывали полупустые склады, где‐то милиционеры выводили принудчиков, ничего не понимающих спросонья.

Добродушно‐медлительный голос Георгия Остаповича сменялся звенящим режущим

ухо голосом Подольского:

‐ ДПЗ на провод…УТК на провод… Дежурного оперативника в кабинет к Москалеву.

Подольский был резкий, лихой, красивый. Его матово белое лицо оттенялось жгучей

чернотой изящных усиков и вьющихся волос, косой падавших на лоб. Правый глаз у него

кажется был поврежден – он видел, но всегда был прищурен, будто нацеливался в

каждого, на кого смотрел.

‐ Зачем ко мне оперативника‐то вызвал? ‐ спросил Иван с улыбкой, радуясь, этому

четкому и напористому человеку.

Подольский сказал Трусовецкому:

Видал? Хочет, чтоб я по телефону приказывал о вашем гортопе!

Когда товарищи отзвонились, Москалев вызвал гараж и велел сторожу поднимать

Мишу. Пока подъехал «Бьюик», успели встретиться с оперативником и пошутить над

Подольским, который, после разговора при всех, пошел еще провожать своего

подчиненного.

Вышли на ночную улицу, и мороз зазнобил утомленные тела. ‐ Вот это да‐а! ‐ сказал

Иван, ‐ А мы людей подняли из‐за этих проклятых саботажников. На площади, лежащей

за горкомом, расплывался темный массив Управления Томской дороги, только три окна

там светились.

‐ Это где свет? ‐ воскликнул Москалев. ‐ Это у начальника дороги. Заедем!

Пока автомобиль проезжал вдоль площади, Иван говорил поглядывая на сжавшуюся

за рулем фигурку:

‐ Ты извини, Миша, что спать не идем.

‐ Не беспокойтесь, Иван Осипович.

‐ Как это не беспокойтесь? Ты уж бери себе режим секретаря горкома. Спать – так

обоим, а кататься ‐ так тоже вместе.

‐ Хорошо.

После разговора с начальником дороги, мрачные залезли в машину. Судорожно

зевнув и сладко чмокнув губами, Трусовецкий проговорил:

‐ От, ты ж скажи, бюрократ. У него, видишь, Кузбасс, Новосибирск. А на Томск и не

глядит.

‐ В «Сибири» писали,‐ сказал Подольский,‐ Наш край, награжденный орденом

Ленина, не может терпеть на своей территории дорогу с орденом черепахи. Так и похоже

– черепаха, сукин сын!

‐ Да, срочно Бальцера в Тайгу,‐ отозвался Иван с переднего сиденья.‐ И телеграмму в

крайком. Пусть сами разделываются с такой фигурой.

Настроение у всех поправилось, когда на заводском дворе «Красного утра» увидели

сутолоку. В плавающих блестках изморози горели все лампочки на столбах и у входов

цехи, в их жидком свете двигались сани и закутанные фигуры людей.

Директор завода, с опущенными ушами треуха и с поднятым воротником

полушубка, зажав под мышкой рукавицы, тряс Москалеву руку и повторял:

‐ Спасибо, спасибо, товарищ Москалев.

‐ Им, им спасибо, ‐ тыкал Иван большим пальцем за плечо в сторону товарищей. –

Это они организовали. Да возчикам скажите – внеурочный час работают. И

милиционерам – ишь как подпрыгивают на морозе! Да и этим самым друзьям, которых

привели милиционеры. Тоже не спят из‐за вашей оппортунистической ставки на самотек.

На обратном пути завезли домой Подольского, снова проехали по площади.

Управление стояло совсем темным, и Москалев сказал:

‐ Ушел дрыхнуть.

У себя во дворе, выйдя из авто, помедлили, потоптались на скрипучем снегу, зная, что теперь в любую секунду могут нырнуть в тепло, поглядели, как «Бьюик», нащупывал

фарами забор и стену, въезжает в гараж, и разошлись по квартирам. Трусовецкий

занимал весь первый этаж особняка. Москалев – второй. У каждого был отдельный

подъезд

Иван запер за собой наружную дверь и стал подниматься по освещенной лестнице.

Он устало шагал по ступеням, мимо ящиков и банок с продуктами, выставленными на

холод.

После меловской избы, после воронежского общежития Дома Советов, после

новосибирской двухкомнатной квартиренки ‐половина особняка, где даже мраморная

лестница принадлежит только тебе… Это как Роза сказала, когда первый разобегала

обширные комнаты:

‐ Вот теперь видно, что действительно руководитель! А то был так себе мужичок ‐

низовой партработник, угнетенный политической женой.

‐ Не егози, ‐ добродушно попросил он тогда, а про себя подумал, что, кажется, достоинство руководителя маленько зависит и от быта. Впервые в жизни подумал, при

бывшей‐то жене таких мыслей и в помине не было.

Он отпер дверь в прихожую и погасил свет на лестнице. Как ни тихо он старался

войти, но из‐за кухни выглянуло заспанное лицо домработницы Поли:

‐ Ужинать будете?

‐ Спи, спи,‐ зашептал он, махая руками. – Скоро завтракать надо.

Войдя в темную спальню, пахнущую теплом и духами, он ничего не увидел и не

услышал, но почувствовал, что Роза здесь.

Иван залез под широкое одеяло, накрывающие сдвинутые постели. Руки еще не

согрелись, и он не решился коснуться Розы. Она сама подобралась под бок и спросонья

сказала:

‐ Холодный.

Иван улыбнулся, ленясь ответить, и заснул – как провалился.

В самый разгар топливной кампании , когда Москалев ежеутренне объезжал склады, радуясь их наполнению, хотя и не очень бурному,‐ пришли из крайкома две депеши: одна

фельдсвязью, другая простым телеграфом.

Одна с сердитой иронией, за которой так и чувствовался стиль Роберта Индриковича, разъясняла, что начальник дороги стоит на учете в городской парторганизации , и

непонятно, почему горком не руководит коммунистами управления Томской. В другой

сообщалось, что в Томск выезжает известный писатель Эренбург.

Иван послал Мишу за Байковым на лесоучасток в тридцати километрах от города и

позвонил в университетскую библиотеку, чтобы прислали книги Эренбурга.

Имя это он слышал еще от бывшей жены, а почитать не удосужился.

Ох, как не вовремя является писатель! Но телеграмма‐то из крайкома. И вообще , партия с писателями общается вежливо.

Когда принесли книжки с мягкими глянцевыми обложками, Москалев велел никого

не пускать, кроме Байкова и Трусовецкого, и занялся чтением. Хорошо, что книжки были

тонкие. Назывались они: «Любовь Жанны Ней», «В проточном переулке», «Трест Д Е, или

история гибели Европы», «Тринадцать трубок».

Хотелось начать про любовь, но пересилил себя и взялся за «Гибель Европы».

Часа два он читал, пока не ввалился в кабинет Степан Николаевич – в полушубке, в

валенках, с патронташем вместо пояса. Лицо его было багровым.

‐ Смотри‐ка, ‐ с завистью сказал Иван, ‐ Будто в Крыму побывал. А это что?

‐ А это двенадцатый калибр. Итоги: один зайчишка и два косача. Сочетание дела и

отдыха. Пфф‐пфф!..

‐ Читай, ‐ сказал Иван, бросая телеграмму. Байков пробежал телеграмму, поглядел

на книжки:

‐ «Трест» знаю, «Трубки» тоже. Остальное не приходилось.

‐ Ну, бери «Любовь»,‐ с сожалением сказал Иван, зная, что никогда больше уж не

вернется к этой книге.

‐ Как «Трест» поглянулся?

‐ Черт его знает! Душок есть какой‐то. На революцию как‐то косится, хотя вроде бы и

сочувствует.

‐ Да есть, да,‐ сказал Байков,‐ Но это наш человек. «Трубку коммунара» почитай.

Настоящий большевистский рассказ. Потом учти, Эренбург был корреспондентом

«Известий» в Париже.

Иван промолчал, но уважение к писателю у него возросло.

Назавтра состоялась встреча.

Следом за круглой фигуркой Байкова, появилась сухощавая фигура Эренбурга.

Писатель был в довольно потерханом пиджачке и в небрежно, без любви, повязанном

тонком галстуке. Это расположило к нему Ивана.

Москалев сел в свой губернаторский трон, Эренбург и Байков опустились в кресла, вынули трубки, запыхали дымом друг другу в лицо.

Первые минуты заполнились обязательными вопросами и ответами о сибирской

погоде, о том, как доехали, как устроились.

Эренбург благодарил вежливо и равнодушно.

‐ Что побудило вас посетить Томск? спросил наконец, Иван, осознавая, что надо

было найти фразу потеплей, но уже попав как‐то в тон гостя.

‐ Я ищу отмирающий город, ‐ сказал Эринбург. ‐ Таким мне кажется Томск – на

общем социалистическом фоне нашего строительства.

Иван искоса глянул на суховато‐спокойное лицо писателя со строгими глазами, которые были полуприкрыты тяжелыми веками, на лохматые волосы, которые, которые

топорщились и рассыпались в разные стороны, на выпяченную губу, на которой удобно

лежала изогнутая трубка.

Иван хотел ответить, что Томск умирал однажды ночью, а большевики не дали ему

умереть. Но раздумал и только сказал:

‐ По‐моему, вы ошибаетесь. И мы это докажем.

‐ Я обязательно вникну во все доказательства. Но у меня они тоже есть. Я приехал

сюда из Новосибирска. Это ‐ новый свет. Этот город распределяет и правит. Его называют

сибирским Чикаго и даже, соблюдая стиль эпохи,‐ Сибчикаго. Он растет заметнее чем

ребенок.

‐ С такой характеристикой Новосибирска мы согласны,‐ сказал Иван.

Эринбург переждал реплику, задержав руку с трубкой, поставленную на

подлокотник кресла, и продолжал:

‐ У Томска позади долгая жизнь, его издавна называют сибирскими Афинами. Вы

знаете, что здесь венчался бунтарь Акунин, а декабрист Батеньков строил дома с

бельведерами? В библиотеке вашего университета хранятся французские книги, которых

нет даже во Франции. Ученые приезжали из Парижа в Томск, чтобы ознакомится с

сочинениями Жана‐Поля Марата, который писал труды об электричестве. Это было до

революции.

‐ Эти книги хранятся и сейчас, ‐ взял слово Байков. – Их изучают советские

профессора и студенты.

‐ Да, университет – это единственное что не даст Томску умереть.

‐ Можно вам ответить? – не выдержал Москалев. – Спасибо. Разве можно назвать

умирающим того, кто продолжает давать жизнь другим? На пустырях и в тайге строятся

такие сибирские горда, как Сталинск, Кемерово, Прокопьевск. Томск работает над тем, чтобы по мочь им родиться. У нас сорок тысяч вузовцев, пришедших с фабрик и из

колхозов. Они едут к нам, чтобы получить образование‚ и потом разносят во все уголки

Сибири свет новой жизни, который вдохнул в них Томск.

‐ Вы хорошо говорите‚ ‐ улыбнулся Эринбург, смотря на Москалева своим

неулыбчивым взглядом, ‐ Я верю, что во главе с таким энтузиастом Томску не так‐то

просто умереть. Но я говорю об исторической судьбе города. Одних людей революция

сделала несчастными других ‐ счастливыми: на то она и революция. Судьбу людей

разделили и города, одни из них выросли, Другие примолкли.

‐ Революция сделала несчастными эксплуататоров‚‐ уточнил Байков.‐ Это значит, не

«одних» и «других», а меньшинство и трудовое большинство.

‐ Я это знаю‚‐ сказал Эренбург.

‐ Я только хотел уточнить‚‐ с радушной улыбкой пояснил Байков.‐ А в «отмирающем»

Томске люди не думают отмирать, они решают те же задачи, что и все социалистическое

отечество.

Эренбург‚ склонившись коснулся рукой колена Байкова:

‐ Вы знаете, я заметил, что судьбу различных городов легко распознать на вокзале: достаточно поглядеть, какой хлеб едят местные жители. Там, где люди строят гиганты, хлеб светло‐серый и нежный. А у вас хлеб черный, мокрый и тяжелый.

Иван, взволновался:

‐ И все же мы стоим на своем. У нас в стране есть люди, отходящие в прошлое, есть

целые гибнущие классы, но нет отмирающих городов!

Иван довольно холодно простился с писателем, но тот, кажется, искренне был

доволен беседой; «Мне очень интересно было выслушать ваше мнение».

Придержав за плечо Байкова, пропускавшего Эренбурга в дверь, Иван шепнул:

‐ Потом зайдешь.

Оставшись один, Москалев позвонил Трусовецкому:

‐ Послушай, Остапыч, какой у нас в городе хлеб?

‐ Хлеб ‚как хлеб. Ты ж тоже его ешь.

Из горсоветского распределителя? А давай‐ка поглядим, какой у нас хлеб в

заводских распредах да на вокзале.

‐ Так сейчас закрыто уже все. А что, сигнал есть?

‐ Есть. Давай с утра поедем

Байков пришел поздно, в двенадцатом часу. Москалев сидел с Бальцером и

разрабатывал план проверки работы парткома управления дороги. Решено было

послушать на бюро секретаря парткома и тут уж добираться до начальника. Из Тайги

Бальцер привез несколько вагонов с углем и вести о порядочных безобразиях.

‐ В театр конвоировал гостя‚ ‐ объяснил задержку Степан Николаевич, усаживаясь в

свое любимое кресло и берясь за трубку.

‐ Послушай, ‐ сказал Иван ‐ Ты таскай его больше по вузам. Пусть Щетинин марку

покажет! В институт металлов своди. Секреты не показывайте, а расчеты по доменной

шихте ‐ как мы переплюнули американцев ‐ это покажите. А откровенно говоря, я, товарищи, вот что скажу вам о писателях. Мы‚ партработники, организуем, ломаем, вся

наша жизнь в том, чтобы преобразовать страну, мы на каждом шагу и хозяева, и

ответчики. А они следом, видите ли, разбираются ‐ что мы сделали, а чего недоделали. Со

стороны, видите ли, наблюдают. И уж потактичней бы разбирались что‐ли! У нас ведь

тоже самолюбие есть. Надо разбить эту его надуманную теорию об отмирании Томска.

Ведь ославит на весь мир!


II

У Москалева было постоянное ощущение, что на земле буйствует война. Иногда, послушав заезжего лектора или сам выступив с докладом о текущем моменте, он потом

видел во сне, как над землей клубятся тучи, сквозь которые пробивается пламя в

прожилках дыма: пылают новые домны и старые города, смешиваются дымы заводов и

выстрелов, слышатся проклятия побежденных и, песни победителей.

Война шла без штыкового и артиллерийского соприкосновения главных

враждующих фронтов. Но гремели выстрелы, и падали убитые, и пленные шли усталыми

колоннами. В Дюссельдорфе и Гамбурге фашисты стреляли по рабочим ‐ это были залпы

по нам. Мы расстреливали вредителей ‐ и наши пули вырывали солдат из армии

капитала. Итальянские и японские коммунисты сидели в тюрьмах ‐ это наши были

захвачены в плен Мы свозили в концлагеря кулаков и троцкистов‚ как пленников

международного пролетариата.

Иван в ожесточении думал: «Да, мы сражаемся теми же средствами что и враги». Он

хорошо запомнил, как Советская власть на первых порах отменила смертную казнь. Но

этот призыв к гуманности враги даже не захотели заметить. А теперь у нас нет ни

времени, ни опыта, ни перевеса сил, чтобы найти другие средства, кроме ‐ тех‚ которые

угнетатели тысячелетиями испытывали на рабочих хребтах.

Бои шли на огромных территориях с переменным успехом. 1932 год начался нашей

победой. 1 января был пущен Нижегородский автозавод, 31 января первая домна

Магнитки 1 мая в 6 часов 50 минут, ровно в ту минуту, как восемь лет назад умер Ленин‚

первый агрегат Днепрогэса зажег лампочку‚ Ильича.

Германский народ выдвинул кандидатами в президенты Гинденбурга, Тельмана, Гитлера. При известии об этом товарищи, не сговариваясь, сошлись к Москалеву. Они

отрывисто перебрасывались словами и словно прислушивались к чему‐то. Они верили в

свою победу, потому что, почти как в себя, верили в рабочий класс Германии.

Гинденбург получил 18 миллионов голосов, Гитлер ‐11 миллионов, Тельман пять

миллионов. Это было поражение, масштабы, которою Москалев, Трусовецкий‚ Бальцер, как и‚ все члены ВКП(б) ‚ сразу не могли осознать. Но они все же поняли что Мировая

революция, отступила, что еще суровей надо напрягать собственные силы. У Ивана

теплело на сердце, когда он вспоминал о красных районах Китая, о такой же советской

территории, пусть и закрытой; от нас тучами вражеских сил. Прежде он ждал успеха от

союза с Гоминданом и с одобрением узнал из закрытой информации о посылке к Сун Ят‐

сену командарма Василия Блюхера в качестве главного военного советника. Но Сун Ят‐сен

умер, а его приемник Чан Кай‐ши изменил революции, и вскоре Блюхеру пришлось

сражаться на КВЖД с войсками которые он помогал обучать. Те же войска ведут сейчас

наступление на красные районы Китая, а Японцы под шумок занимают Мукден и Харбин.

Была задута домна №1 Кузнецкого комбината. Советские, немецкие, американские

рабочие специалисты, вместе строившие ее, столпились под апрельским небом, дожидаясь пока директор комбината товарищ Попов и сменный инженер Эйкок осмотрят

газопроводы и холодильные устройства и дадут команду открывать шибер горячего

дутья.

Сибиряки гордились этим маленьким проявлением международной пролетарской

солидарности но все уже знали, что месяцем раньше в Женеве Генеральная коммисия

конференции по разоружению большинством – против двух голосов Литвинова и Теффик

Рюштебея – отклонила советское предложение о принципах всеобщего разоружения.

И стало ясно, что мировая война ближе, чем мировая революция.

Буча была вселенской, охватывала все материки и два миллиарда людей живущих на

ней. Но Иван в этой буче ни разу не почувствовал себя безвестной песчинкой. Ежечасно

он ощущал, что необходим партии, что партия не сводит с него глаз: и когда ставили ему

на вид в постановлениях крайкома, и когда поднимали с постели для ночного разговора с

Эйхе, и когда писали про Томск в «Советской Сибири».

Он был в руководстве огромного края, как член Запсибкрайкома ВКП (б), и был

причастен к руководству всей страной как делегат XVI партсъезда и двух всесоюзных

конференций.

Он знал, что в случае настоящей войны будет не меньше чем комиссаром полка. А

ведь именно полки начинают прорыв фронтов. Он знал, что пять с половиной тысяч

томских коммунистов – это больше чем дивизия , ибо коммунистическая дивизия таит в

себе мощь армии.

Но дело даже было не в этом. Когда Байков говорил: « Вот сукин сын Макдональд, отменил пособия безработным»,‐ говорил таким досадливым домашним тоном, будто

лично имеет дело с этим Макдональдом, то Иван прекрасно понимал товарища. У всех

настоящих большевиков было развито чувство своей личной исторической миссии, чувство руководства историей. Это шло ещё от Ленина, от Октября. Это чувство включало

Томск необходимым звеном в цепь мировой революции, и задачей горкома было так

отковать свое звено, чтобы оно было высокой надежности.

Чрезвычайные меры по топливу были одним из ударов, отковывающих звено.

Москалев докладывал на пленуме горкома: ‐ В аппарате гортопа окопались

адмссыльные, бывшие меньшевики и всякая прочая сволочь. Всех этих перерожденцев

органы ОГПУ арестовали, и надо надеться, расправятся с ними по заслугам. А

хозяйственное руководства в лице Отландерова надело шляпу с большими полями и не

заметило под носом действий классового врага. Арабские цифры наличия топлива

оказались арабскими сказками. Вредители выбирали, где у нас сидит пошляпистее

руководство. Они подходили, так сказать, дифференцированно. Отландерова мы выгнали

из партии. Он приходил ко мне, каялся, мямлил. Я должен сказать, что он даже по своему

голосу не перестроился не только по существу работы.

Весной 1932 года было опубликовано постановление Совнаркома СССР, ЦК ВКП (б) и

Наркомзема «О работе животноводческих совхозов»;

«СНК, ЦК И НКЗ считают недопустимой и вредной попытку отдельных работников

животноводческих совхозов замазать недостатки, вытекающие из плохого руководства их

работой, ссылками на то, что животноводческие совхозы находятся в начальной стадии

строительства…

СНК, ЦК, НКЗ полностью одобряют меры по ликвидации этих недостатков, выразившиеся в снятии с работы и отдании под суд Директоров животноводческих

совхозов, изобличенных в бесхозяйственности и разбазаривании государственной

товарной продукции»

Дальше следовали пункты:

«Снять с работы с отдачей под суд» ‐ и перечислялись тридцать четыре директора со

всех концов Союза в том числе три из Западной Сибири.

«Снять с работы без отдачи под суд» ‐ и перечислялись девяносто два директора‚ в

том числе четыре из Западной Сибири.


«Назначить в каждый совхоз контролера НКЗ.

Молотов, Сталин, Яковлев».


Так кончалось постановление. Томские совхозы «Тимирязевский» и «Овражный»

там не назывались.

‐ Миновала нас чаша сия ‐ сказал Москалев товарищам‚ собравшимся, как всегда, вечером на огонек в его кабинете.

Перед ним лежало постановление с крупным заголовком, во всю страницу

«Правды», а рядом валялся маленький листок городской газеты «Красное знамя» с его, Москалевским, портретом и позавчерашней речью на партактиве.

Сложив руки на краю стола и привалившись к ним грудью, он косился на свою речь и

перечитывал собственные слова: «Нельзя руководить методами уравниловки и

сплошняком. Если мы сегодня имеем затруднения, то они на 99 процентов происходят от

уравниловского подхода к разрешению вопросов. Сегодня существо партийного

руководства состоит в том, чтобы оно овладело самыми мельчайшими частицами на всех

участках работы».

Иван удрученно цыкнул уголком губ. Извечная мечта каждого партийного работника; Овладеть мельчайшими частицами на всех участках! Стремление к этому бесконечно, как

бесконечно движение вперед. И вообще, вся партийная работа – без конца‚ и без краю.

Так велики и отдаленны цели, что для их достижения не хватит наших жизней. А ведь

хочется; очень хочется, ощутить что‐то конечное, реальный плод своей деятельности, как

рабочий ощущает сработанный им – продукт.

Маленький Бальцер ходил по комнате, попадая под разное освещение верхней» и

настольной ламп, и поблескивал то лысиной то орденом;

‐ Вот эт‐то сверхконтроль! ‐ говорил он. ‐ Прямо через голову крайкома нашу. Разве

ЦК уже нам не верит? Какие же права у нас остаются?

Загрузка...