Прощальный поцелуй Амалия Крюденер — Федор Тютчев

— Ну, что, отбыл Крюденер? — спросил Николай Павлович, поигрывая ложечкой в чайной чашке.

Чудилось, он смотрел именно на эту позолоченную ложечку с вензелем, на тончайший, сквозящий на солнце веджвуд, покрытый тонкой цветочной паутиной изысканного рисунка, однако краем глаза отлично видел, как напряглись лица Бенкендорфа, сидевшего напротив, и дочери Ольги. Жены, Александры Федоровны, сидевшей от него слева, император видеть не мог, однако отчетливо ощутил, что напряжение исходит и с этой стороны.

А ведь вопрос — вроде из самых что ни на есть обыденных. Интересуется государь, отбыл ли к месту прохождения службы — в Стокгольм — новый русский посланник, Александр Крюденер. Но вы только посмотрите, сколько вызвал сей невинный вопрос потаенных чувствий! Какие эмоции, какие, с позволения сказать, страсти воскипели за скромным чайным столом! Того и гляди, веджвуд поверх паутинок цветочков-ягодок пойдет трещинами от воцарившегося кругом напряжения!

Ну что Бенкендорф сделался не в себе — так ему и надо. Что за, понимаете ли, шутки — настолько голову терять из-за бабы… пусть даже ослепительной красавицы, пусть даже кружившей голову самому государю! Потерять голову, напортачить в делах… напортачить во вред державе, между прочим!

Ну а дамы почему онемели? Почему молчат? Вопрос был задан простейший. Ну и где ответ?

Оч-чень занятно!

— Так что там насчет Крюденера? — настойчивее повторил Николай Павлович. — Уехал он?

— Он-то уехал, — пробормотала Ольга. — Он-то уехал…

— Так, — сказал Николай Павлович, почуяв что-то неладное. — Он уехал, а…

— Его супруга осталась, — сухо договорила Ольга. — Его супруга занемогла. У нее… корь.

— Корь?!

— Корь, mon рёге[14], — повторила Ольга. — И болезнь сия требует шестинедельного карантина.

— Шестине… — Николай Павлович осекся.

Шесть недель. В неделе семь дней. Шестью семь — сорок два. То есть еще полтора месяца эта особа, которую совершенно не переносит его семейство и от которой у Сашки Бенкендорфа делаются нервические содрогания, будет здесь?..

— Корь? — проворчал Николай Павлович. — Откуда взялась эта корь? Я не замечал в ней никаких признаков болезни. Она не побледнела, не похудела…

— О нет, не похудела, скорее — напротив, mon рёге, — почтительно произнесла Ольга.

Но что-то почудилось Николаю Павловичу в этой почтительности, и в этом кивке, и в этом мертвом молчании, которое вдруг воцарилось на лице Бенкендорфа…

— Молока мне налей, Федор, — не оборачиваясь, кивнул Николай Павлович лакею, стоявшему, точно ангел-хранитель, за правым плечом. И вмиг, словно из воздуха, возникла перед ним большая фаянсовая кружка (император молока почти не пил, ну а если пил, то непременно из тяжелого, даже грубого, белого петербургского фаянса), налитая ровно до половины — больше молока его организм не принимал.

Молоко требовалось для минутной паузы. Пауза требовалась для передышки. Передышка — для обдумывания.

— Напротив, значит? — повторил с вопросительной интонацией Николай Павлович, спрятав эмоции под той же безразличной маской, которую хранили все окружающие.

Молчание.

Молчание — знак согласия…

— Эва-а! — протянул император со смешком. — И кто виновен? Кто же к сей полноте причастен? О супруге, как я понимаю, речи нет, давно нет… Тогда кто-с? Его высокопревосходительство? — Движение выпяченным подбородком в сторону графа Александра Христофоровича Бенкендорфа.

Того аж передернуло, но он ни звука не издал. Однако император почувствовал, что и его, и общее молчание на сей раз следует истолковать как знак несогласия.

— Ну, стало быть, Владимир Федорович? Имелся в виду министр императорского двора Владимир Федорович Адлерберг.

Вновь последовало молчание, и смысл оно имело все тот же.

— Ну и кто ж тогда-с? — спросил император не без угрюмости. — Ники, что ли?

Легкое движение Ольгиной брови он приметил еще до того, как дочь успела подавить чувства.

Ага. Значит, в точку.

Молчание вновь стало единодушным знаком согласия.

Ну, господа… Ну, дамы… Ну, дамы и господа…

А впрочем, какая разница, с чьей помощью располнела мадам Крюденер. Главное, что ее внезапную полноту не приписывают соучастию государя-императора!

А ведь могли бы…

— Федор, — сказал Николай Павлович, не поворачивая головы, и почувствовал, как стоявший за плечом лакей склонился ниже, — ты вот что, голубчик, ты сделай милость, поди в мой кабинет и принеси мне книжечку. Синенькая такая тоненькая книжечка, лежит на моем письменном столе. Закладкою заложена.

Приступ книгочейства, внезапно овладевший императором в разгар чаепития, отчего-то встревожил всех сидящих за столом. Дочери и императрица втихомолку переглядывались, у Бенкендорфа был такой вид, словно выпитый чай уже встал ему поперек горла. Небось догадался Сашка, что за книжечку сейчас подадут! Хоть голову он из-за Амели Крюденер явно потерял, однако ж дураком из-за этого не стал.

Федор вернулся и с поклоном положил на стол синенькую книжечку с закладкою.

Стихотворения Федора Тютчева — было начертано на обложке.

Николай Павлович взял сборник и обвел взглядом своих дам. Ох, как они поджали губки! Николай Павлович обожал семью, однако ему порою доставляло удовольствие позабавиться над дочерьми и женой.

Он открыл книжку и, несколько отставив ее от себя, чтобы видно было лучше, прочел своим высокомерным, холодноватым голосом:

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; нас было двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай.

Остановился, оторвался от книги, окинул взглядом общество. Дамы были скандализованы. Бенкендорф… ну, на этого лучше было вообще не глядеть. Его сейчас хоть медицинским студентам предъявляй в качестве иллюстрации к начальной стадии апоплексического удара!

Небось решили, что государь издевается над ними. Ведь это стихотворение Тютчева посвящалось не кому-нибудь, а вышеупомянутой скандальной баронессе Крюденер.

Однако дело было не только в издевках. Просто именно с этой встречи на Дунае все и началось! И если бы тогда жизненные обстоятельства и люди не разлучили двух молодых влюбленных, вряд ли русский двор имел бы сейчас то, что имеет теперь: проштрафившегося министра, уязвленного императора, сосланного в шведскую глухомань дипломата, рассерженных дам… а главное — эту опасную, очаровательную, распутную, пленительную Амалию.

А ведь раньше, судя по только что прочитанным стихам, она была совсем другая. И только Тютчев, он один знал ее в то золотое время их первой любви, которая весь мир приукрашает…

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; нас было двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай.

Дунай шумел где-то близ Мюнхена, в сердце Баварии. Шумел, пробивая себе дорогу через восточные склоны Шварцвальда. Сюда, в Мюнхен, в середине 1822 года прибыл секретарь русского посольства — нетитулованный дворянин Федор Тютчев, ничего особенного собой не представляющий и не записанный даже в штат дипломатического корпуса. Тютчев только начинал дипломатическую карьеру и был должностью своей премного доволен.

К тому же он сразу обратил на себя внимание умом, проницательностью, остроумием, образованностью и утонченной начитанностью. Лишь недавно он закончил Московский университет. Поговаривали, что уже с четырнадцати лет он состоит членом Общества любителей российской словесности и не только пописывает стишки, как и положено всякому образованному дворянину, пусть даже и не титулованному, но и печатает их. Впрочем, ему едва минуло восемнадцать лет, так что доброжелатели допускали: все у него еще впереди: и дипломатическая карьера, и литературная.

Забегая вперед, можно сказать, что доброжелатели оказались правы.

Новый сотрудник посольства — пусть и не блещущий богатырской статью, но прелестный танцор, остроумный собеседник, к тому же поэт — сделался желанным гостем и в придворных кругах Мюнхена, и у литераторов, музыкантов и ученых. Он общался с Шеллингом, с Генрихом Гейне, изучал немецкую философию и первым начал переводить на русский язык Шиллера и Гёте.

И вот однажды в одном из самых утонченных и светских обществ он увидел девушку поразительной красоты.

И на холму, там, где, белея,

Руина замка вдаль глядит,

Стояла ты, младая фея,

На мшистый опершись гранит,

Ногой младенческой касаясь

Обломков груды вековой;

И солнце медлило, прощаясь

С холмом, и с замком, и с тобой.

И ветер тихий мимолетом

Твоей одеждою играл

И с диких яблонь цвет за цветом

На плечи юные свевал.

Младую фею, на которую одновременно загляделись Тютчев и закатное солнце, звали Амалия фон Лерхенфельд. Ее красота была и впрямь блистательной, но в то же время проницательный взгляд Федора Тютчева отметил, что этот блеск сопровождался легкой тенью некой тайны. Ну что ж, недаром он назвал ее феей!

Тайна заключалась в происхождении Амалии… Впрочем, это была скорее не тайна, а так — секрет Полишинеля. Ее рекомендовали как дочь графа Максимилиана фон Лерхенфельда, дипломата во втором поколении, баварского посланника в Берлине и Вене, однако все в обществе знали, что Амалия лишь воспитывалась в семье графа и пользовалась всеми привилегиями родной дочери. Там ее называли Амели, на французский лад. На самом же деле она была дитятею прусского короля Фридриха Вильгельма III и владетельной немецкой принцессы.

Роковая любовная связь прусского короля и принцессы, его кузины, случилась пятнадцать лет назад, и, таким образом, при первой встрече с Тютчевым Амалии было всего четырнадцать с небольшим. Поэтому плечи ее и впрямь были юные, юные, юные…

Молва нисколько не вредила репутации «младой феи». Ее происхождение было не позором, а привилегией. Голубая, тем паче — королевская кровь много значила, и среди степенных графов и князей некоторые гордились, если могли отыскать в себе хотя бы несколько капель ее. Амалия же, откуда ни взгляни, была отпрыском королевской фамилии, а также двоюродной сестрой принцессы Шарлотты, будущей русской императрицы Александры Федоровны, жены Николая I.


Граф Максимилиан воспитал «дочь» великолепно — она не ведала отказа в желаниях, она получила блестящее образование, красота ее была заботливо взлелеяна и облачена в самые что ни на есть дорогие одеяния и драгоценности… Неудивительно, что юный Тютчев потерял голову с одного взгляда на эту красоту!

Ты беззаботно вдаль глядела…

Край неба дымно гас в лучах;

День догорал; звучнее пела

Река в померкших берегах.

И ты с веселостью беспечной

Счастливый провожала день;

И сладко жизни быстротечной

Над нами пролетала тень.

Слово «тень» оказалось здесь не случайно: ее поэт ощутил вещим сердцем. Это была тень над их будущим. Они ведь влюбились друг в друга — Амалия фон Лерхенфельд и Теодор Тютчефф, как его называли на немецкий манер. Однако — увы! — принцы и принцессы, пусть даже побочные, не властны ни в желаниях своих, ни в велениях сердец. Все, что могли себе позволить Амалия и Теодор, это обменяться шейными цепочками (причем дядька Тютчева, Никита Афанасьевич Хлопов, отписывал своей хозяйке, Екатерине Львовне Тютчевой: Феденька-де «вместо своей золотой получил в обмен только шелковую»), а затем Амалии было предписано выйти замуж за секретаря русской дипломатической миссии барона Александра Сергеевича Крюденера.

Строго говоря, «отец» Амалии, граф Максимилиан фон Лерхенфельд, наверное, думал: а какая разница? Тот по дипломатической части — и этот. Тот служит России — и этот. Вся разница в должности и в годах. Тот — мальчишка, юнец, ничем себя не зарекомендовавший. Этот — с положением, титулом, в возрасте.

Мальчишка-юнец тяжело переживал потерю. Ведь он был совершенно убежден в любви Амалии! Она сама призналась ему, что любит!

Сей день, я помню, для меня

Был утром жизненного дня:

Стояла молча предо мною,

Вздымалась грудь ее волною,

Алели щеки, как заря,

Все ярче рдея и горя!

И вдруг, как солнце молодое,

Любви признанье золотое

Исторглось из груди ея…

И новый мир увидел я!..

И вдруг… О боже! Она отдана другому! Теодор немедленно и тайно вызвал барона Крюденера на дуэль. Счастливый жених отказался, придравшись к какому-то незначительному нарушению дуэльного кодекса. Что он, ненормальный, стреляться с каждым-всяким? А если пуля в лоб?

На самом деле Александр Сергеевич был стрелок отменный. И скорее Тютчеву следовало беспокоиться о своем лбе, а не ему. Барон Крюденер больше заботился о своей карьере. Ну и прекрасную Амалию, которую он в самом деле крепко любил, невозможно было огорчить неминучей гибелью этого мальчишки, ее детского увлечения. Прекрасные девы часто отдают свои сердечки восторженным поэтам, однако у нее должно хватить ума, чтобы понимать: житейское счастье может дать только солидный мужчина, имеющий ответственную должность.

Ума понять это у Амалии тоже хватило, что и обидело Теодора больше всего. Рассудочность, расчетливость… мыслимо ли это в таком юном, просветленном создании? Он искренне пытался отринуть от себя всякое воспоминание об изменнице.

Ниса, Ниса, Бог с тобою!

Ты презрела дружный глас.

Ты поклонников толпою

Оградилася от нас.

Равнодушно и беспечно,

Легковерное дитя,

Нашу дань любви сердечной

Ты отвергнула шутя.

Нашу верность променяла

На неверность, блеск пустой, —

Наших чувств тебе, знать, мало…

Ниса, Ниса, Бог с тобой!

Ну что ж, Амалия со слезами простилась со своей несбывшейся мечтой, с поэтом, музой которого она уже стала, и предоставила ему бесплодно взывать к небесам и врачевать свое разбитое сердце стихами.

В конце концов, такова участь всех поэтов!

Твой милый взор, невинной страсти полный,

Златой рассвет небесных чувств твоих

Не мог — увы! — умилостивить их —

Он служит им укорою безмолвной.

Они сердца, в которых правды нет,

Они, о друг, бегут, как приговора,

Твоей любви младенческого взора,

Он страшен им, как память детских лет.

Но для меня сей взор благодеянье;

Как жизни ключ, в душевной глубине

Твой взор живет и будет жить во мне:

Он нужен ей, как небо и дыханье.

Таков горе духов блаженный свет;

Лишь в небесах сияет он, небесный;

В ночи греха, на дне ужасной бездны,

Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.

Спустя год после свадьбы Амалия родила сына. Конечно, она от души желала счастья человеку, ставшему ее первой любовью. И все же была слегка изумлена, когда муж, словно невзначай, преподнес ей слух: Тютчев, оказывается, тайно обвенчался со вдовой русского дипломата, поверенного в делах в Веймаре, Александра Петерсона, Элеонорой. Она старше почти на шесть лет, у нее трое детей…

Крюденер сообщил Амалии, что князь Гагарин, мюнхенский начальник Тютчева, весьма недоволен. Распространяется о том, что браком своим молодой человек поставил себя в «неприятное и ложное положение».

Амалия только глаза опустила, выслушав сие известие. Отчего она решила, будто Теодор станет хранить ей вечную верность? Правда, он мог бы погодить и не бросаться так стремительно в другие объятия. Впрочем, может быть, он искал в них врачевания разбитому сердцу? Эта мысль несколько примирила Амалию с потерей. И, пожалуй, даже хорошо, что женился он на этой старухе (Элеонора Петерсон была на одиннадцать лет старше Амалии… разумеется, когда тебе пятнадцать, можно считать, что в двадцать шесть лет жизнь Давно и безвозвратно прожита!), а не на какой-нибудь молоденькой красотке. Амалия не сомневалась, что память о первой любви, о ней будет вечно властвовать в сердце Теодора!

Между прочим, она не слишком-то ошибалась. Правда, слово «властвовать» здесь не совсем точно. Вернее сказать, память о первой любви, нежность к Амалии будут мирно уживаться в сердце поэта с другими страстями, каждая из которых, очень сильная, бурная, однако не всепоглощающая, оставит в сердце крохотные, укромные уголки, в которых и сохранится память о былом. Вообще у Тютчева была подходящая наследственность для того, чтобы прослыть человеком сильных страстей! Недаром он потом напишет: «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…» Его дед был некогда возлюбленным помещицы Салтыковой, известной в истории как Салтычиха. Он бросил любовницу, из-за чего, собственно, та несколько повредилась в уме и дала волю своей жестокости. Ну а дед Тютчева буйствовал со своими крепостными девушками (не избивая их, конечно, а просто любя бессчетно), а по ночам выезжал вместе с отрядом подручных добрых молодцев (тоже крепостных) на большую дорогу и грабил там всякого прохожего-проезжего, укрепляя тем самым благосостояние рода своего.

Впрочем, господь с ними со всеми.

Итак, Теодор метал пылкие взоры в сторону Амалии Крюденер, с которой, конечно же, встречался то здесь, то там (мир и вообще-то тесен, а уж мир дипломатический тесен до безобразия!), показывал ей новые стихи и обменивался книгами (он очень ценил ее острый, пожалуй, не женский ум) и даже пытался заигрывать с нею (так, легонько, по старой памяти), страдая, когда она оставалась холодна, и высоконравственно покачивая головой, когда молодая женщина (а она оказалась очень пылкой штучкой!) вдруг решалась поддержать игру:

Ты любишь, ты притворствовать умеешь, —

Когда в толпе, украдкой от людей,

Моя нога касается твоей,

Ты мне ответ даешь и не краснеешь!

Все тот же вид рассеянный, бездушный,

Движенье персей, взор, улыбка та ж…

Меж тем твой муж, сей ненавистный страж,

Любуется твоей красой послушной.

Благодаря и людям и судьбе

Ты тайным радостям узнала цену,

Узнала свет: он ставит нам в измену

Все радости… Измена льстит тебе.

Стыдливости румянец невозвратный,

Он улетел с твоих младых ланит —

Так с юных роз Авроры луч бежит

С их чистою душою ароматной.

Но так и быть! в палящий летний зной

Лестней для чувств, приманчивей для взгляда

Смотреть, в тени, как в кисти винограда

Сверкает кровь сквозь зелени густой.

Тайно вожделея Амалию, Тютчев в то же время восхищался своей женой, о которой писал родным так: «…Эта слабая женщина обладает силой духа, соизмеримой разве только с нежностью, заключенной в ее сердце… Я хочу, чтобы вы, любящие меня, знали, что никогда ни один человек не любил другого так, как она меня… Не было ни одного дня в ее жизни, когда ради моего благополучия она не согласилась бы, не колеблясь ни мгновенья, умереть за меня!»

Спустя некоторое время Элеонора готова будет умереть не за любимого мужа, а из-за него, но это еще впереди…

Между нами говоря, как ни были влюблены Амалия и Теодор, но они были еще слишком юными для совместной жизни. Конечно, Тютчев был старше на шесть лет, однако он был при этом еще сущее дитя. Ему необходима была женщина более опытная, которая стала бы ему и супругой, и матерью одновременно. За ним нужен был глаз да глаз! Вот только один пример тому.

На каком-то рауте в Мюнхене Федор Иванович вдруг потерял сознание. Придя в себя, он так объяснил случившееся своему приятелю, князю Ивану Гагарину, племяннику того Гагарина, который начальствовал над Тютчевым:

— Ваш дядя пригласил меня на обед. Я думал, что к шести часам, и явился в ту самую минуту, когда вставали из-за стола. Поэтому я не обедал. На другой день жены моей не было дома и некому было заказать обед; я обошелся без обеда. На третий день я потерял привычку обедать, но силы мне изменили, и я упал в обморок…

Прошло шесть лет. Крюденер был отозван из Баварии в Россию, и накануне отъезда Амалия встретилась с Теодором. Они не знали, увидятся ли вновь… они только и могли, что дать друг другу прелестную клятву не забывать друг друга, помнить ту любовь, которая их некогда связывала, оставаясь при этом друзьями. В доказательство этой дружбы Тютчев доверил Амалии рукопись стихов, которые он хотел бы видеть опубликованными в «Современнике» Пушкина, но опасался посылать по почте. Нет, отправленные вместе с дипломатической перепиской, стихи не пропали бы в пути, однако Тютчев опасался, что Пушкин оставит их без внимания. Другое дело, если стихи будут переданы из рук в руки.

Амалия поклялась исполнить это поручение — и исполнила его, скажем, забегая вперед, блестяще. Да она все в своей жизни делала блестяще!

Конечно, она не преминула заглянуть в пакет. С довольной улыбкой перечла стихи, касаемые их с Теодором первой встречи:

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; мы были двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай, —

перелистала несколько переводов из Гёте и Гейне, но больше всего ее поразило короткое, всего из двух четверостиший, стихотворение под названием «Видение»:

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,

И в оный час явлений и чудес

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес.

Тогда густеет ночь, как хаос на водах,

Беспамятство, как Атлас, давит сушу;

Лишь Музы девственную душу

В пророческих тревожат боги снах!

Это были не просто великолепные стихи. Они изобличали гениальность своего создателя. Амалия была и в самом деле очень умна.

Именно тогда ее посетила пророческая мысль, что, быть может, спустя много-много лет, даже десятилетий, о ней, обворожительной баронессе Крюденер, люди будут вспоминать лишь постольку, поскольку к ней было обращено несколько стихов этого гениального поэта… Чувства ее к Теодору еще усилились. И она дала себе слово, что все-все сделает для него, а уж добьется публикации его стихов — непременно. Даже если для этого ей понадобится повергнуть Пушкина к своим стопам.

Впрочем, она не сомневалась, что особенно стараться ей не придется.

Нет, право, она обладала даром предвиденья!


На первом же балу в Петербурге Амалия немедленно обратила на себя внимание.

Такая красота была редкостью даже при императорском дворе, даже в России, где в принципе красивы все женщины! Князь Петр Вяземский, любивший фиксировать все светские новости в дневниках и письмах, сообщал жене: «Была тут приезжая Саксонка, очень мила, молода, стыдлива…»

Правда, Вяземский, на слово вострый, старался не забывать, что жена его ревнива и не следует ей давать поводов для ненужных переживаний, а потому отзывается об Амалии несколько свысока, как бы негодуя оттого, что существует же на свете этакая красавица: «У нас здесь мюнхенская красавица Крюденерша. Она очень мила, жива и красива, но что-то слишком белокура лицом, духом, разговором и кокетством; все это молочного цвета и вкуса…» Или это: «Вчера Крюденерша была очень мила, бела, плечиста. Весь вечер пела с Виельгорским немецкие штучки. Голос ее очень хорош».

Вяземский, впрочем, интересовал Амалию лишь постольку, поскольку был мужчиной, а всякого мужчину надлежало очаровать. Главной же целью ее убийственных глаз был Пушкин. Ну что ж, эти глаза не знали промаха!

Вяземский записывал: «Вчера был вечер у Фикельмонов. Было довольно вяло.

Один Пушкин palpitait de l'interet du moment[15], краснея взглядывал на Крюденершу и несколько увивался вокруг нее». Кстати, из-за этого l'interet du moment Наталья Николаевна дома устроила супругу такую сцену ревности, что Пушкин позднее жаловался Вяземскому, у его-де мадонны «рука тяжеленька». Но для Амалии все это не имело значения, главное было — передать стихи Теодора. Пушкин их принял с таким выражением, которое говорило яснее слов: даже если это сущая ерунда, она будет опубликована.

Ну что ж, он был приятно изумлен. Ничего себе — ерунда! Пушкин был в восторге. Все привезенные Амалией стихи были опубликованы за скромной подписью Ф. Т. То есть она могла считать долг дружбы исполненным и заняться своими делами, которых у нее сделалось как-то неожиданно много. Правда, дела эти были весьма однообразны: кружить головы всем встречным мужчинам. Имя этих мужчин было — легион. А возглавлял сей легион не кто иной, как сам государь-император. И уж тут-то головокружительная Амалия встретила достойного противника!

Его не зря называли первым кавалером Империи. Отлученный от супружеского ложа не равнодушием жены, которая его обожала, не собственным к ней равнодушием, ибо и сам искренне любил ее всю жизнь, а приговором врачей, предрекавших, что новая беременность будет иметь для его «маленькой птички» роковые последствия, Николай Павлович был вынужден искать привязанностей на стороне. Большой любовью его жизни была фрейлина Варвара Нелидова, однако это не мешало ему иногда срывать милые цветочки на стороне. Не столь часто, сколь ему приписывали слухи, в которых он назывался «сатиром на троне». Ему нравились игра, флирт, однако не всякая дама, удостоенная его ухаживаний, пожиманий ручек, даже поцелуев в каком-нибудь укромном закоулке дворца, была приглашаема в его постель или имела удовольствие принять его в своей постели. Нет, далеко не каждая!

Между прочим, Амалия ничего бы не имела против, потому что женского счастья она от мужа видела немного, а об императоре ходили таки-ие слухи… Однако вскоре она поняла его игривую, но отнюдь не действенную натуру. Вот как описывает это ехидная особа по имени Александрина Смирнова-Россет, придворная сплетница, которая склонна была преувеличивать свою роль в происходящем и жестоко унижать всех прочих женщин, имевших несчастье быть красивее ее и пользоваться расположением государя дольше, чем пользовалась она:

«В Аничковом дворце танцевали всякую неделю, в Белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, со всеми. Я была свободна, как птица, и смотрела на все эти проделки, как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворенной страсти, которая не переступала границ единственно из того, что было сознание в неискренности государя. Он еще тогда так любил свою жену, что пересказывал все разговоры с дамами, которых обнадеживал и словами и взглядами, не всегда прилично красноречивыми.

Однажды в конце бала, когда пара за парой быстро и весело скользили в мазурке, усталые, мы присели в уголке за камином с баронессой Крюденер; она была в белом платье, зеленые листья обвивали ее белокурые локоны; она была блистательно хороша, но невесела. Наискось в дверях стоял царь с Е. М. Бутурлиной, которая беспечной своей веселостью более, чем красотой, всех привлекала, и, казалось, с ней живо говорил; она отворачивалась, играла веером, смеялась иногда и показывала ряд прекрасных белых своих жемчугов; потом, по своей привычке, складывала, протягивая, свои руки, — словом, была в большом смущении. Я сказала мадам Крюденер: вы ужинали вместе с государем, но последние почести сейчас для нее. «Он чудак, — сказала она, — нужно, однако, чем-нибудь кончить все это, но он никогда не дойдет до конца — не хватит мужества, он придает странное значение верности Все эти уловки с нею не приведут ни к какому результату».

Да, сказано было со знанием дела! «Эти уловки» государя с нею, с Амалией, уже не привели «ни к какому результату», но вряд ли ее это огорчало. Любовь императора… ну, она и сама была отпрыском точно такой же любви, побочным отпрыском, поэтому произвести тайно на свет очередного побочного отпрыска — эта перспектива ее не слишком-то привлекала. К тому же Шарлотта, то есть императрица Александра Федоровна, была ее кузиной… У Амалии были не слишком строгие понятия о нравственности, однако какие-то все же были. И вообще, есть мужчины, с которыми лучше поддерживать платонические отношения!

При мысли о платонических отношениях ей невольно вспомнились письма Тютчева, которые ей показал князь Иван Гагарин, недавно получивший эти послания из Мюнхена. В первом были такие строки: «Мне до смерти хочется ей написать, госпоже Амалии, само собою разумеется, но препятствует тому глупая причина. Я просил ее об одном одолжении, и теперь мое письмо могло бы показаться попыткой о нем напомнить».

— О чем же это он вас просил? — полюбопытствовал князь Иван с намеком на кокетство.

— Передать стихи в «Современник», — не моргнув глазом, соврала Амалия.

О нет, речь шла не о стихах! Они уже были опубликованы, и Тютчев великолепно знал об этом. Просьба же его состояла всего лишь в том, чтобы Амалия порою, хоть изредка, вспоминала Теодора.

В другом письме, которое показал ей Гагарин, об этом говорилось уже без околичностей:

«Скажите ей, чтоб она меня не забывала, мою особу, разумеется, одну мою особу, все остальное она может забыть; скажите ей, что, если она меня забудет, ее постигнет несчастье: выступит морщинка на лбу или на щеке, или появится прядка седых волос, ибо это было бы отступничеством по отношению к воспоминаниям о ее молодости. Боже мой, зачем ее превратили в созвездие! Она была так хороша на этой земле!»

Превратили в созвездие, скажите на милость! Видимо, до него дошли слухи, что государь увлечен баронессой Крюденер сверх всякой меры. Ну и что?! И эти смешные угрозы морщинка-де выступит, прядка седых волос. Она-то верна воспоминаниям об их первой взаимной любви! Она не полюбила мужа, она не полюбила государя, ей безразличен граф Владимир Адлерберг так же, как и Александр Христофорович Бенкендорф, а между тем оба этих всесильных вельможи оспаривают друг у друга ее любовь, ее благосклонность. Но она только играет с ними, шутит, кокетничает. У нее и в мыслях не было ничего иного, хотя… хотя, наверное, ее оборона будет держаться недолго и скоро она откроет врата тому или другому осаждающему. А может быть, и обоим. Какая разница, кому, если человек, которого она считала верным и любимым, снова изменил ей! Снова! И на сей раз не с безопасной «старушкой», а с молодой красавицей. И пишет стихи теперь уже для другой… И какие стихи!

Да, слухи о скандалах, связанных с поведением дипломата Тютчева, время от времени доходили до Амалии. Муж ревновал ее к прошлому и не пропускал случая сообщить жене о похождениях ее былого увлечения.

В том же году, когда баронесса Крюденер отбыла из Германии, ее неутешный поклонник познакомился на одном из балов с сестрой его приятеля, баварского публициста Карла Пфеффеля. Ей было двадцать два года, она была замужем за немолодым бароном Дернбергом, и звали ее Эрнестиной. На балу этом случилась странная, почти мистическая история: сам Дернберг почувствовал себя дурно и, уезжая домой, сказал Тютчеву, который танцевал с Эрнестиной: «Поручаю вам мою жену». Спустя несколько дней он скончался, а Тютчев принял это прощальное поручение как-то очень уж близко к сердцу…

Да, роман развернулся такой, что о нем судачили все, кому не лень. И при этом Тютчев всячески пытался уверить жену, что отношение его к ней не изменилось, что он по-прежнему любит ее и только ее. Результатом этих доказательств стало рождение у Элеоноры двух детей именно в 1834 и 1835 годах, то есть когда Теодор и Эрнестина переживали апогей своей любви.

«Право, мужчины — очень странные существа», — угрюмо думала Амалия. Сказать «странные люди» у нее почему-то язык не поворачивался — даже о Тютчеве, даже о лучшем, самом возвышенном из мужчин…

Ничего себе — возвышенный!

Теперь она сочувствовала «этой старухе», которую раньше тайно ненавидела. И не смогла сдержать слез, когда стало известно, что Элеонора едва не сошла с ума от горя и даже пыталась покончить с собой. Узнав доподлинно, что обожаемый муж отправился на свидание к любовнице, она схватила какой-то кинжал, лежавший на его письменном столе, и несколько раз ударила себя им. На ее счастье, кинжал оказался от маскарадного костюма и не причинил глубоких ран. Впрочем, кровь все же хлынула. От ужаса Элеонора окончательно потерялась и кинулась на улицу, где и лишилась сознания. Соседи принесли ее домой. Вернувшийся Тютчев был потрясен. Он понял, что пора остановиться. И дал клятву жене никогда больше не видеться с Эрнестиной. Чтобы уберечься от искушений, он увез семью в Россию, однако от должности он ведь не был отставлен, а посему ему пришлось вернуться в Мюнхен, а оттуда проследовать в Сардинию, куда он был назначен временным поверенным в делах России.

О, конечно, конечно, перед отъездом он подтвердил свою клятву, однако Элеонора слишком хорошо знала натуру своего пылкого супруга. В России она ни одной минуты не чувствовала себя спокойно, а потому вдруг сорвалась вернуться в Германию. Она отправилась из Кронштадта в Любек на пароходе, и уже близ Любека на судне вдруг вспыхнул пожар. Понимая, что в море погасить пожар не удастся, капитан направил пароход к берегу и посадил его на мель. Пассажиры с трудом снялись с судна, которое сгорело дотла. Погибли пять пассажиров.

О нет, семья Тютчева не пострадала, однако сгорели документы, вещи и очень большие деньги, которые везла из России Элеонора. А главное, она пережила такое страшное потрясение! Довольно было бы и той несостоявшейся попытки самоубийства, чтобы не выдержало сердце, а тут еще опасность, угрожавшая детям… Спустя три месяца она умерла от пустячной простуды.

Тютчев в одну ночь поседел от горя и так описывал свое состояние в письме к Жуковскому: «Есть ужасные годины в существовании человеческом… Пережить все, чем мы жили — жили в продолжение целых двенадцати лет… Что обыкновеннее этой судьбы — и что ужаснее? Все пережить и все-таки жить…» Получив это письмо, Жуковский записал в дневнике недоуменную реплику: «Он Горюет о жене, которая умерла мучительной смертью, а говорят, что он влюблен в Мюнхене».

Элеонора умерла в августе 1838 года, а в декабре того же года состоялась тайная помолвка Тютчева и Эрнестины Дернберг.

Вот уж воистину: «и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет»!

Когда известие об этом дошло до Амалии, она лишь плечами пожала — своими изумительными, белыми, белопенными плечами, которые Тютчев некогда видел еще совсем юными, видел в то золотое время, когда ветер свевал на эти плечи яблоневый цвет… Как ни странно, она больше не гневалась на былого возлюбленного, больше не ревновала. Во-первых, потому, что и сама была не без греха — стала любовницей Бенкендорфа. А во-вторых, Амалию примирило с Тютчевым его письмо к тому же Ивану Гагарину: «Видаете ли вы когда-либо госпожу Крюденер? У меня есть некоторые основания полагать, что она не так счастлива в своем блестящем положении, как я того желал бы. Какая милая, превосходная женщина, как жаль ее. Столь счастлива, сколь она того заслуживает, она никогда не будет. Спросите ее, когда увидите, не забыла ли она еще, что я существую на свете».

Боже мой, сколь мало нужно чувствительной — да еще и в самом деле несчастной! — женщине, чтобы иллюзия любви вновь возникла в ее сердце, чтобы она простила того, кто этим сердцем владел так давно… и все еще владел!.. Эти несколько строк, это тайное, почти стыдливое признание значило для нее бесконечно много. С тех пор она никогда не снимала тоненькой цепочки, которую некогда получила от Теодора.

А над ним нависла новая беда. Российский министр иностранных дел Нессельроде отстранил Тютчева от должности временного поверенного в Сардинском королевстве. Мотивировалось это скандальными обстоятельствами, при которых умерла его первая жена. Тютчев был переведен в русскую миссию в Турин. Но беда состояла не в этом! В суматохе свадьбы с Эрнестиной, которую должны были играть в Швейцарии, Тютчев самовольно отлучился из Турина, а при этом… при этом потерял ключи от миссии, важные документы и дипломатические шифры…

После этого Федор Иванович был отрешен от должности, хотя и остался жить за границей. И тогда-то он…

Нет, сначала об Амалии.

Она процветала при дворе, обретая там новых друзей и врагов. Иначе и быть не могло, слишком уж она была яркая личность, яркая женщина, невероятно умевшая кружить головы мужчинам! Ольга Николаевна, дочь императора Николая Павловича (тогда еще не ставшая королевой Вюртембергской), по свойству своей любопытной, поистине сорочьей натуры, была посвящена во все дворцовые тайны. Она очень интересно описывала пребывание в Петербурге баронессы Крюденер, этой загадочной и обворожительной особы, которую она, Ольга Николаевна, разумеется, не переносила… разумеется!

«Странная женщина! Под добродушной внешностью, прелестной, часто забавной натурой скрывалась хитрость самого высокого порядка. При первом знакомстве с ней даже мои родители подпали под ее очарование. Они подарили ей имение «Собственное», и, после своего замужества с Максом Лейхтенбергским, Мэри[16] стала ее соседкой, и они часто виделись.

Она была красива, с цветущим лицом и поставом головы… Без ее согласия ее выдали замуж за старого и неприятного человека. Она хотела вознаградить себя за это и окружила себя блестящим обществом, в котором она играла роль и могла повелевать. У нее и в самом деле были повадки и манеры настоящей гранддамы. Дома у нее все было в прекрасном состоянии; уже по утрам она появлялась в элегантном неглиже, всегда занятая вышиванием для алтарей или же каким-нибудь шитьем для бедных. Она была замечательной чтицей. Если ее голос вначале и звучал несколько крикливо, то потом она захватывала своей передачей. Папа думал вначале, что мы приобретем в ней искреннего друга, но Мама скоро раскусила ее. Ее прямой ум натолкнулся на непроницаемость этой особы, и она всегда опасалась ее».

Опасность Амалии была не в «непроницаемости», а в переизбытке красоты и очарования, которые сначала так взволновали (пусть даже и платонически) императора, потом вскружили голову графу Владимиру Адлербергу, бывшему намного старше Амалии, ну а потом окончательно лишили разума Александра Христофоровича Бенкендорфа и растопили его ледяное сердце.

По этому поводу Ольга Николаевна выразилась следующим образом:

«Служба Бенкендорфа очень страдала от того влияния, которое оказывала на него Амели Крюденер, кузина Мама… Как во всех запоздалых увлечениях, в этом было много трагического. Она пользовалась им холодно, расчетливо распоряжалась его особой, его деньгами, его связями, где и как только ей это казалось выгодным, — а он и не замечал этого…»

Ну, наверное, да. Определенно Александр Христофорович не был в состоянии здраво рассуждать, когда однажды возлюбленная явилась к нему на свидание в дом, где они обыкновенно встречались, и ультимативно сообщила, что он должен — обязан! — принять инкогнито явившегося в Петербург опального дипломата и поэта Тютчева. У него-де имеются соображения, касаемые идеологических диверсий в европейской печати. Это поможет нам — Амели так и сказала: нам, потом поправилась — России, — формировать общественное мнение западных стран в пользу России в противовес официальному курсу, взятому Францией и Германией.

Мало кто из реальных и предполагаемых любовников Амалии Крюденер знал, что она заразилась в дипломатическом кругу, в котором вращалась с юных лет, страстью к ведению политических интриг. А Бенкендорф это знал, потому что Амалия не единожды была полезна ему своими советами. Знал он также и об ее всегдашнем участии в судьбе Тютчева, этого дипломата-поэта, который сейчас находился не у дел. Кроме того, Бенкендорф знал о блистательном уме этого человека. Идеологическими диверсиями частенько занимались англичане и французы, а также это было любимой игрушкой австрийского канцлера Меттерниха. Модная игра… и если ее тонко повести…

— Что предлагает Тютчев? — спросил Бенкендорф.

— Вам лучше выслушать его самого, — сказала Амели.

— Придется вызвать?

— Не придется, он здесь.

— Где, в России? — удивился Александр Христофорович.

— Да нет же, — терпеливо, как маленькому, пояснила Амалия. — Здесь, в доме. В приемной ожидает, согласитесь ли вы его принять.

Как будто Бенкендорф мог не согласиться!

Он угрюмо кивнул, дивясь наглости этой женщины и своей моральной распластанности перед ней. Какая у нее белая, душистая шея! Как нежно обвивает эту шею тоненькая золотая цепочка!

— Просите, — буркнул он, отводя глаза, однако Амалия не тронулась с места. — Ну что же вы? — спросил он отчужденно. — Господин Тютчев ждет!

Подождет минуточку, — прошептала она, вдруг оказываясь близко-близко и беря в ладони его сердитое лицо. Тонкие ароматные пальцы запутались в рыжевато-седых бакенбардах. — Минуточку… подождет…

Опальный дипломат был принят спусти полчаса, а после трехчасовой встречи вышел, получив приказание приехать завтра в поместье Бенкендорфа для более доверительного и подробного разговора.

Они встречались несколько раз, были и во дворце, и Тютчев получил карт-бланш на ведение этой тонкой игры. Он уехал, увозя с собою благословение и нежный взор Амалии.

«Вы знаете мою привязанность к госпоже Крюденер, — писал он другу. — И можете легко себе представить, какую радость доставило мне свидание с нею. После России это моя самая давняя любовь. Ей было четырнадцать лет, когда я увидал ее впервые. Она все еще очень хороша собой, и наша дружба, к счастью, изменилась не более, чем ее внешность».

Однако… однако все вышло не совсем так, как того хотели Амалия, Тютчев и Бенкендорф (Нессельроде был, кстати, против этой игры). У Николая Павловича — у России — не сыскалось достаточно денег на осуществление тютчевского проекта. Конечно, Федор Иванович был восстановлен на должности чиновника Коллегии иностранных дел, однако воплощать в жизнь свой проект ему пришлось, рассчитывая только на себя. Поддержка Бенкендорфа без материальной помощи оставалась не более чем духовным благословением. То есть никаких обязательств на Тютчева не накладывала. И он вел эту работу так, как считал нужным, ни перед кем не отчитываясь.

А между тем было нечто, о чем не знали ни Бенкендорф, ни даже Амалия. Уволенный Нессельроде от должности, Тютчев сблизился со знаменитым славянофилом и панславистом С. С. Уваровым. Истинный европеец по своим привычкам, по образу жизни, Федор Иванович преобразился — в его стихах зазвучали совершенно новые мотивы национального славянского единства!

Вековать ли нам в разлуке?

Не пора ль очнуться нам

И подать друг другу руки,

Нашим кровным и друзьям?

Веки мы слепцами были,

И, как жалкие слепцы,

Мы блуждали, мы бродили,

Разбрелись во все концы…

Иноверец, иноземец

Нас раздвинул, разломил:

Тех обезъязычил немец,

Этих — турок осрамил…

Чешские панслависты (Ганка, Палацкий, Шафарик и др.) совершенно вдохновили поэта идеей Всеславянской империи во главе с Россией. Увлеченный тем новым, что открылось ему, он принялся весьма смело и вдохновенно формировать общественное западное мнение не в пользу России, существующей реально (худо-бедно принимаемой в Европе), а в пользу России иной, воображаемой, властвующей всем миром… миром по преимуществу славянским…

Статьи Тютчева (он блистательно владел французским языком, лучше иных французов) 1840-х годов, анонимно опубликованные на Западе как секретные материалы, добытые из кабинета русского императора, произвели во Франции, Англии и части Германии впечатление поистине устрашающее. Эти государства стали готовиться к войне. Несколько заигравшийся Теодор был разоблачен журналистами Пьером Лоранси и Жюлем Мишле как «агент императора». Таким образом, под удар попали русский государь и канцлер…

Бенкендорф от потрясения серьезно заболел. Правда, оставался открытым вопрос, чем вызвано потрясение: провалом их с Амалией совместного проекта или изменой Амалии…

Да, она изменила. И с кем?! Все время их связи Бенкендорф бесился от ревности к министру двора Владимиру Федоровичу Адлербергу. Он был много старше прелестной Амели, но страшно добивался ее, страдал… Когда Бенкендорф начинал допытываться у возлюбленной, интересует ли ее Адлерберг, она отводила глаза и отвечала странным голосом:

— Фамилия Адлерберг меня очень интересует. Но Владимир Федорович тут совершенно ни при чем.

Бенкендорф знал, что его подруга любит шутить загадочно, однако выяснилось, что шутками здесь и не пахло. У Владимира Федоровича был сын… Его звали Николаем, он был на одиннадцать лет младше Амалии. Нике — его предпочитали называть именно так — был флигель-адъютантом императора. И вот девятнадцатилетний баловень судьбы и тридцатилетняя красавица-интриганка…

Боже мой, все считали Амалию рассудительной, даже рассудочной, умной и благоразумной, холодной и даже, очень может быть, бессердечной, а она настолько потеряла голову из-за этого мальчишки, что даже не постаралась как-то позаботиться о безопасности их связи! Никто же не знал, что рядом с Нике Амалия вновь становилась юной девушкой из того золотого времени, о котором никак не могла забыть. Бог ее знает, может быть, она даже пыталась разглядеть в чертах Нике черты незабываемого Теодора…

Ну что ж, эта тайна осталась в глубине ее сердца. Во всяком случае, Нике был убежден, что его любят ради него самого. Возможно, кстати, так оно и было, кто их разберет, этих светских женщин!

Но вернемся к итогам той интриги, замышленной Тютчевым и Амалией. Почти разом грянули удары над Тютчевым, снова удаленным от дел, над Бенкендорфом, который был отставлен якобы по болезни и уехал «на лечение» за границу, над Крюденером, отправленным посланником в Стокгольм, и над Нике Адлербергом, который принужден был отбыть в действующую армию на Кавказ…

Амалия родила сына и, хотя муж ее не позаботился признать ребенка (она демонстративно называла сына так же, как отца — Нике), жила в Стокгольме, твердо веря, что сердце ее юного любовника будет принадлежать ей безраздельно и рано или поздно они будут вместе.

Что и говорить, эта поразительная женщина хорошо знала свою власть над мужчинами!

Нике Адлерберг весьма отличился в боевых действиях на Кавказе в 1841–1842 годах, а затем и в венгерской кампании 1849 года. Он получил чин штабс-капитана и золотое оружие, а потом и чин полковника. В 1852 году он был уволен от военной службы — в связи с болезнью — и переведен в гражданскую, с причислением к Министерству внутренних дел и с пожалованием в звание камергера двора его императорского величества.

Что-то все болели, болели… Как правило, это была лишь официальная причина какого-нибудь действия. Однако некоторые даже и умирали. Бенкендорф, например, скончался, возвращаясь после заграничного лечения, на пароходе, подходившем к Ревелю.

Николай Павлович, узнав о смерти того, кого он называл «другом не императора, но империи», произнес свою историческую фразу: «Он ни с кем меня не поссорил, а примирил со многими».

Амалия… Амалия при этом известии только опустила свои прекрасные темно-голубые глаза, но не удостоила кончину бывшего любовника и вздохом. Бенкендорф был ее прошлым, причем прошлым, связанным с немалым конфузом. О таком она предпочитала не думать. Она вообще жила только своим младшим сыном и связанными с ним надеждами.

И они сбылись! В 1851 году Александр Сергеевич Крюденер умер. Спустя год баронесса Крюденер стала графиней Адлерберг, и Николай Владимирович немедленно усыновил маленького Нике. В свои сорок с лишним лет[17] Амалия обрела наконец-то счастье, о котором мечтала с юности, с тех самых пор, как ее разлучили с первой любовью.

До конца жизни Николай Владимирович хранил нерушимую верность жене и относился к ней с обожанием и преклонением. Да и она вполне оставила прежние метания… Право, Тютчев был единственным из ее прошлого, воспоминаниям о ком она предавалась с нежностью!

Кстати, Тютчев недолго страдал в опале. После отставки Нессельроде он вернулся к своему любимому занятию — разработке идеологических диверсий: создал проект борьбы с печатью Герцена и за это получил должность председателя комитета иностранной цензуры.

Итак, его общественный статус упорядочился, ну а в личной жизни… в ней по-прежнему царила немалая неразбериха. Едва женившись на Эрнестине, Тютчев начал ей изменять направо и налево. В частности, у него была связь с некой Гортензией Лапп, у которой от него родилось двое сыновей. Тютчев выплачивал им небольшой пенсион. Эрнестина удочерила его трех дочерей от Элеоноры, потом родила сыновей Дмитрия и Ивана. А связь с Еленой Денисьевой, которая началась совсем вскоре после женитьбы на Эрнестине? Елена была еще воспитанницей Смольного института, когда вспыхнула меж нею и поэтом эта безрассудная любовь. Итак, не одна Амалия пыталась поймать призрак былого, когда соблазнила Нике Адлерберга, — Теодор тоже искал призрак тех же «юных плеч»… При этом он понимал, что недостоин такой самоотверженной любви, какой пылала к нему эта институтка, чуть ли не девочкой родившая ему ребенка: «Пускай она мое созданье — но как я беден перед ней…»

Эрнестина простила ему и эту связь, и возвращение с повинной головой после смерти Елены в 1864 году.

О, как убийственно мы любим,

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!

Он губил всех, кого любил…

Нет. Не всех!

В 1870 году Тютчев лечился в Карлсбаде: привез туда свою подагру. Там отдыхала вся европейская знать. Здесь же оказалась и графиня Адлерберг.

Сердце поэта встрепенулось, ибо над его первой любовью время было не властно. Он смотрел на Амалию с гордостью и умилением: все женщины, которых он любил, были достойны тех стихов, которые им посвящались в свое время. Но эта — эта заслуживала самого великолепного, самого сверкающего венца! За свою красоту. За свою нежную дружбу. За помощь и бесстрашие. За свое загадочное, так и не понятое никем, много раз осмеянное сердце.

И вот поэтический венец был готов и водружен на ее золотоволосую — по-прежнему золотоволосую, без единой сединки! — голову:

Я встретил вас — и все былое

В отжившем сердце ожило;

Я вспомнил время золотое —

И сердцу стало так тепло…

Как поздней осени порою

Бывает день, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас, —

Так, весь обвеян дуновеньем

Тех лет душевной полноты,

С давно забытым упоеньем

Смотрю на милые черты…

Как после вековой разлуки

Гляжу на вас, как бы во сне, —

И вот слышнее стали звуки,

Не умолкавшие во мне…

Тут не одно воспоминанье,

Тут жизнь заговорила вновь, —

И то же в вас очарованье,

И та ж в душе моей любовь!..

Они думали, что это будет их последней встречей. Однако…

В 1873 году Тютчева настиг апоплексический удар. Врачи не оставляли надежды, и Амалия узнала об этом. В это время Николай Владимирович Адлерберг был генерал-губернатором Финляндии, и Амалия жила в Гельсингфорсе. И все же 31 марта она приехала навестить Тютчева.

Вошла. Постояла над ложем, которому предстояло сделаться смертным одром ее первой любви. Наклонилась, поцеловала в лоб… и услышала то, что только и имело значение для них одних:

— Я помню время золотое…

В эту минуту и ему, и ей казалось, что никто из них никогда и никого не любил так, как они любили друг друга в том давно, давно прошедшем золотом времени…

Тютчев писал дочери Даше в предпоследнем письме:

«Вчера я испытал минуту жгучего волнения вследствие моего свидания с графиней Адлерберг, моей доброй Амалией Крюденер, которая пожелала в последний раз повидать меня на этом свете и проститься со мной. В ее лице прошлое лучших моих лет явилось дать мне прощальный поцелуй».

О последних годах Амалии написала все та же Ольга Николаевна, королева Вюртембергская. Написала впервые без колкостей и язвительности, написала со сдержанным восхищением — но не без легкой дамской зависти, конечно: «Теперь еще, в 76 лет, несмотря на очки и табакерку, она все еще хороша собой, весела, спокойна и всеми уважаема и играет то, что всегда хотела, — большую роль в Гельсингфорсе».

Эту роль Амалия играла до 1888 года, пока не умерла на руках у мужа, который любил ее до последнего дыхания — ее и своего. Такая уж это была женщина, что все ее мужчины любили ее до последнего дыхания! И прощальный вздох одного из них греет нам душу по сей день.

Загрузка...